Остров Коскино оказался скалой, огромным белым утесом, торчащим из моря. Густо росшие у берега деревья и кусты редели на склонах, переходящих в обрывистые скалы. Рощицы кипарисов виднелись пятнами густой зелени, а за ними скалы переходили в плоское, как столешница, плато. Уже темнело, когда на чистом небе откуда-то появились облака, медленно клубившиеся над верхушками скал. Издали остров казался маленьким пятнышком среди других пятен на взлохмаченной поверхности чернильно-синего моря. Мы подошли ближе и почувствовали жар от нагретого за день камня, словно иссушающий порыв ветра, донесший до нас безумный хор стрекочущих насекомых.

Анна стояла рядом со мной на носу. Мы снова были друзьями, хотя и не говорили о том, что произошло между нами с тех пор, как мы ушли из Бордо. Я не желал к этому возвращаться, словно к болезни, во время которой страдал от лихорадки и был не в себе, а теперь выздоровел. Хотя это довольно странно звучало в устах человека, только что ставшего свидетелем кровавой и безвременной кончины лучшего друга. Но меня тревожило больше всего вовсе не то, каким образом погиб Билл, — это была боль, с которой следовало бороться, как с обычной раной. Меня донимало то, что его жизнь была отравлена сэром Хьюгом де Кервези задолго до кончины, и я не сомневался — именно рука этого негодяя пустила тот арбалетный стержень. Я с горечью сознавал, что Билл был обречен задолго до нашей последней ночи в Бейлстере, по сути дела, с того самого момента, как мы с ним познакомились. А я даже не мог припомнить нашу первую встречу — может, это было в трапезной соборной школы? — и это тревожило меня еще больше. Кервези стал сущим проклятием не только в смысле бед и испытаний для нашей плоти, но и мукой для наших душ; что бы я теперь ни думал о душе, я не сомневался, что именно там, как цветы, распускаются дружба и любовь. Кервези осквернил все это, обгадил нас изнутри и снаружи.

И вот теперь гнев и ярость, терзавшие меня, пока мой друг был рядом, снова охватили все мое существо. Но отныне, подпитываемые могучим огнем жажды отмщения, они горели гигантским погребальным костром. Ярость странным образом вытесняет горе, и мои слезы высохли, иссушенные ее жаром. Она то вспыхивала ярким пламенем, как раздуваемые угли, то становилась совершенно холодной, и моя душа словно покрывалась инеем. И хотя меня до краев переполняли гнев и ярость, да так, что я боялся вот-вот извергнуть их пылающими искрами прямо на палубу, внешне я был совершенно спокоен. Мысли прояснились, и я видел все с ясностью и четкостью, которые, вероятно, в любое другое время напугали бы меня до смерти. Я понимал, что больше мы с Биллом никогда не увидимся, и это приносило мне странное успокоение. Мысль о том, что все могло бы сложиться иначе, пугала больше, чем понимание случившегося — мы барахтались в одной и той же сети. Такова уж привычка мужчин — искать некий смысл в смерти тех, кого мы любим, а тут этого смысла было навалом, причем самого жестокого.

В то утро Анна молча стояла рядом со мной — может, несколько часов. Солнце уже полностью взошло, когда она протянула руку и осторожно коснулась моего лица своим прохладным пальчиком — сначала под одним глазом, потом под другим, и удивленно сказала:

— Глаза у тебя сухие.

— Там уже ничего не осталось, — хрипло ответил я. — Ничего. Я ведь любил его, сама знаешь.

— Знаю, — кивнула она. И мы опять замолчали. Потом она спросила: — Значит, и мне можно его оплакать?

Я обнял ее, и она дала волю слезам. От них мое лицо тоже стало мокрым, и я подумал, как это странно, что кто-то другой оплакивает Билла вместо меня.

— Он хорошо умер, спокойно, — сказал я через некоторое время, когда мы уже сидели на палубе, прислонившись спинами к лееру ограждения. Какие все-таки ничтожные слова, ничего не значащие… — Он был в ясном уме и ушел с любовью… с любовью в сердце, — закончил я, и это было истинной правдой.

— Он страдал? Ему было больно? — Ее голос дрогнул. Я скривился и взял ее руку.

— Если бы я сказал «нет», ты бы поверила?

Она изучающе смотрела мне в лицо покрасневшими от слез глазами. Потом качнула головой, едва заметно, и прошептала:

— Нет…

— Да, ему было очень больно, но к самому концу — меньше. Он был храбрый и сильный, так что смерти пришлось подождать. Мы о многом успели поговорить… — Тут я сделал паузу. Понял, что вовсе не хочу рассказывать Анне, что поклялся Биллу никогда ее от себя не отпускать. Может, мне показалось, что она придет в ужас, почувствовав себя связанной обещанием, данным уже мертвому. Но, сказать по правде, эта клятва стала последним звеном, соединяющим меня с моим другом. Тайна, о которой не знает никто, кроме него, стала своего рода невидимой нитью, связующей мир живых с тем местом, где теперь обитает Билл. Она начиналась глубоко у меня в душе и была столь туго натянута, что любое колебание, посланное по этой тонкой, хрупкой и одинокой нити через пустые миры, непрестанно овеваемые ледяными ветрами потерь и утрат, тут же ощущалось здесь, свидетельствуя о присутствии на другом ее конце кого-то, крепко там ее державшего. Я почувствовал это именно тогда и ощутил облегчение и успокоение. Я и сейчас это чувствую.

— Ты все еще не заплакал? — укорила Анна.

— Биллу бы это не понравилось, — проворчал я. — Не одобрил бы он, начни я реветь. А вот ты… Кроме того, я уже выплакал по нему целое море слез, когда был уверен, что он погиб.

— Ох! Господи, Пэтч, ты совсем отупел от горя!

Я покачал головой и сжал ее руки.

— Мне тогда не следовало горевать: вместо этого надо было разъяриться! Ну ладно, еще успею. И никаких слез не будет, любовь моя, до тех пор, пока… — Голос мой дрогнул, я прижал ее пальцы к губам и молчал, пока не совладал с собой. — Сэр Хьюг де Кервези… — Я скривился, произнося это имя, словно в рот попала хина. — Он заплатит собственной жизнью, клянусь. Это и будет месса, которую я отслужу по своему брату. И когда он перестанет дышать, вот тогда я заплачу.

— Пэтч, я…

— Нет, любовь моя. Я весь горю, как бочка со смолой! И этот огонь должен пылать, и ты мне в этом поможешь. — Я бы еще добавил, если бы нашел подходящие слова, что это слишком неуправляемый огонь и я не в силах его контролировать, хотя и понимаю — когда он прожжет меня насквозь и выйдет наружу, я тотчас узнаю его и по углям увижу, куда мне идти дальше.

Вскоре, слишком скоро, Адрику настало время нас покинуть. Прощаясь, нам по крайней мере не было нужды скрывать свои чувства. Старик, кажется, никогда особо не интересовался тем, что ощущают другие и как они живут, пока ничто не прерывало его ученых изысканий, так что я несколько удивился, как вдруг осветилось изнутри его мертвенно-бледное лицо, когда он впервые встретился с Анной. Он вдруг стал изысканно вежлив и куртуазен, правда, Анна потом сообщила мне, что его интересовали лишь манускрипты, хранящиеся в библиотеке ее дяди-императора.

Со мной он вел себя настороженно, пока я не усадил его на носу и не убедил, что вовсе не виню в смерти Билла, в моем вынужденном бегстве из Англии и во всех других прискорбных событиях, связавшихся в сеть, где мы оба запутались. После этого мы с ним общались как прежде, хотя оба помнили, что теперь все переменилось. Я уже не его ученик, а запятнанный кровью преступник, и он больше не библиотекарь аббатства, неутомимо разыскивающий всякие эзотерические чудеса, но интриган и проныра, рыскающий по миру, который его как будто нимало не пугает. Я, правда, никогда не считал Адрика смелым, просто знал, что ему наплевать на собственную безопасность, как это обычно бывает у эксцентричных людей. Но после событий в Пизе, а также памятуя о нашем давнем приключении в Венноре, я понял — не просто бесстрашен, но еще и абсолютно хладнокровен. Мы провели вместе два веселых дня, пока шли на юг, к Остии. Он намеревался вернуться в Рим и не скрывал своего нетерпения.

— У меня еще куча недоделанных дел в библиотеке Ватикана, — мечтательно заявил он, а я знал, что это более чем сдержанное определение его намерений. Даже если бы у Адрика было девять жизней кошки, более того, если бы он обладал даром жить вечно, его дела в библиотеках никогда бы не закончились.

— Что ты выкапываешь на сей раз? — спросил я.

— Хм-м-м! — Он одарил меня недоступным пониманию взглядом. — Небольшое исследование тут, некоторые не до конца изученные проблемы там… Я все тебе расскажу, когда снова встретимся.

— Думаешь, у нас есть такой шанс, Адрик?

— Шанс? Мой милый мальчик, полагаю, мы теперь служим под командованием одного и того же капитана. И у нас есть все шансы весьма скоро от души порадоваться при виде друг друга. Нет-нет, ты отправляйся на Коскино, а я — в Рим, но мы встретимся еще до наступления зимы… Может, в Венеции? Я, конечно, хотел бы отправиться с вами…

Мое настроение улучшилось, поскольку я опасался, что это наша последняя встреча. И хотя мне было очень жаль с ним расставаться и я с тоской смотрел, как он совершенно по-паучьи спускается в рыбачью барку, которая доставит его по Тибру в Рим, меня немного утешала мысль, что он будет счастливейшим человеком на свете, когда зароется в глубины библиотечных сокровищ.

— Ладно, скоро увидимся, — сказал я ему, помогая перелезть через борт, а он лишь кивнул в ответ, думая уже о болтающемся веревочном трапе и ожидающих его книгах. Я чувствовал, что, вероятно, так и будет, а когда он с трудом выпрямился на раскачивающемся рыбачьем суденышке, к явному неудовольствию рыбаков, и помахал рукой вслед «Кормарану», я уже твердо знал: раз Адрик обещал встретиться снова — значит, мы встретимся.

В последующие дни нам с Анной почти не удавалось остаться наедине, так что пришлось ограничиваться случайной лаской на ходу и поцелуем на бегу, между которыми тянулись долгие промежутки времени, когда за бортом уходили назад синие воды, миля за милей. Хотя мы знали, что рано пли поздно ей придется высадиться в Венеции, и это немного омрачало наши отношения, нам все же, как мне кажется, удалось отвлечься, поскольку нас очень скоро ожидало нечто совсем другое — и гораздо менее приятное, — о чем все теперь только и думали. Но однажды ночью Анна разбудила меня от глубокого сна и потащила за собой, лавируя между спящими, в свое убежище в трюме. И мы провели там, во мраке, целый час в мучительных наслаждениях, болезненно чувствительные к каждому соприкосновению пальцев, к каждому касанию горячих тел, сохраняя полное молчание, как мертвые. Это была пытка, но пытка изысканная. Каким-то чудом нас никто не заметил, а после мы сидели на палубе и смотрели на звезды. Голова Анны лежала у меня на плече, и она чертила ногтем круги по моей ладони. Я слышал, как она вздыхает, а потом она повернулась и тихо сказала на ухо:

— Я ведь никогда не рассказывала, как мне жилось в норвежской земле, да?

— Ты не закончила свою историю или, вернее, нас прервали, — ответил я. Казалось, это было сто лет назад.

— Я тебе рассказала, что меня заперли, так? — Я кивнул. — Взаперти меня продержали целых два года. Два бесконечных года в простой белой келье, а в окне не было стекла.

— И ты… Это же, наверное, показалось тебе вечностью! — воскликнул я, беря ее за руку.

— А я была совсем еще ребенком, во всяком случае, вначале.

— И как ты… как тебе удалось справиться? — осторожно спросил я.

— Там был один добрый священник, отец Яго, — ответила она. — Очень славный человек для франка, даже по моим меркам. Он вовсе не пытался вбить мне в башку свои взгляды и доктрины. Вместо этого покупал цветы, чтобы поставить на подоконнике, и нашел мои вещи — они валялись где-то в подвалах, — так что я смогла повесить на стены свои гобелены. И еще он покупал мне книги. Он был поражен, просто сражен тем, что женщина умеет читать, и мы проводили вместе целые часы. Он дал мне надежду.

— Значит, ты была не так уж одинока?

— Я никогда не чувствовала одиночества. Яго читал вместе со мной — Вергилия, Аристотеля, даже Блаженного Августина, — и я чувствовала себя словно дома. На окно прилетали пчелы, чтобы снять нектар с моих цветов, и я жалела их, потому что они никогда не пробовали розмарин или лаванду из наших дворцовых садов. Память порой играет с тобой жестокие игры.

— Ужасные игры, — подтвердил я.

— Петрок, могу я тебе кое-что рассказать?

Я рассеянно кивнул, глядя вверх на мирно поблескивающий Млечный Путь.

— Ты помнишь, когда мы в первый раз… там, в Бордо?

Я снова кивнул и поцеловал ее ладонь.

— Это был не первый раз. Для меня, — сказала она, и я выронил ее руку.

— Неужели? — спросил я удивленно.

— Нет. Тебя это шокирует?

Я помолчал, обдумывая ответ. Потом снова взял ее руку.

— У меня нет никаких прав, и ничто не может меня шокировать, — наконец произнес я. — Самый большой шок я испытал, когда понял, что ты меня хочешь. Не мне тебя судить, Анна, да и никогда я тебя не судил.

— Это неправда! — Она протестующе подняла руку. — В тот день, после Бордо, ты вел себя так, словно я Иродиада и Саломея в одном лице.

— Нет, ничего подобного! — Я яростно замотал головой. — Все дело в крови! Меня выворачивало наизнанку от того, что я наделал. А у тебя была кровь на руках — все руки в крови. А я уже не мог ее видеть. Вот и все, Анна, клянусь тебе!

— А я подумала, что вызываю у тебя отвращение своим видом и своими поступками. Нет, послушай! В Тронхейме мне было так одиноко, что я взяла одного из своих стражников себе в любовники. Он был совсем мальчик — огромный, светловолосый, из крестьян, — а я была еще девушкой. У нас это случилось всего два раза, но он стал похваляться своим приятелям, у них вышла драка, и он потерял руку. Весь замок узнал об этом. И меня засадили в келью, Пэтч. Они бы и пыткам меня подвергли, если бы не моя императорская кровь. — Она буквально выплюнула последние слова с глубочайшим отвращением. — Потом решили, что меня надо сжечь на костре. Они бы так и сделали, но отец Яго, мой священник, меня спас. Вот так я и оказалась в Гренландии.

— А что этот стражник?

— Ох, думаю, его убили. — В ее голосе звучала насмешка, но за ней скрывалась боль.

— Анна, ты не Иродиада и не Саломея. Это же не ты убила того парня. Да, найдется немало людей, которые обвинят тебя. Твой муж, например, и все эти благочестивые убийцы, присуждающие людей к петле или костру, словно это причастие Христово… Это они будут прокляты, Анна. И сужу я их, а вовсе не тебя.

— Господи, Петрок, ну что за вздор! — вскричала она. Я прижал ей палец к губам и заставил замолчать.

— Послушай, что я тебе скажу. В то утро, после схватки, я был не в себе, меня трясло от одной мысли о том парне, а вовсе не от того, что произошло между нами… У меня в моей жалкой жизни не было ничего более прекрасного. Что у тебя случилось в Тронхейме — это только твое дело, и ничье больше. Господи помилуй, Анна, сколько ты пробыла в Гардаре? Два года? Ну вот, значит, ты принесла покаяние, исполнила епитимью, как это положено по церковным законам. Так что не проси отпущения грехов у меня. В моем понимании ты безупречна. И чиста, как белейшая из лилий, любовь моя!

— Ты действительно так считаешь? — тихо спросила она.

— Уверен всем сердцем!

— Тогда ты глупец, — заключила она. Слова были грубые, но вот ее губы, прижавшиеся к моим, отнюдь нет.

Тот святой, что присматривает за любовниками и глупцами — а более всего за глупыми любовниками, — в ту ночь охранял нас, поскольку никто из нас так ничего и не заметил, а если даже и видел, то решил, что это не его дело. Потом мы уже не были столь неосмотрительны, однако та ночь разрушила последние остатки непонимания, так долго нас разделявшего. И если мы все же не осмеливались на что-то значительное, то по крайней мере проводили вместе все свободное время, хоть ночью, хоть днем. И если моя жуткая ярость не сгорела, то она закалилась, и хотя я успел близко познакомиться со смертью, но все же обнаружил в себе огромный запас нежности и научился делиться ею с другими.

Так мы миновали огромный Неаполитанский залив, прошли мимо гигантского дымящегося пика Везувия, про который я читал у Плиния, затем спустились еще южнее, мимо пышущего пламенем Стромболи и дымящейся Этны — эти вулканы я запомнил лучше, чем все остальное, потому что они были мне чужды и наполняли душу восторженным ужасом. Стромболи мы миновали ночью, и губы Анны на секунду встретились с моими, когда мы стояли, опершись на леер, и смотрели на пламя, вырывавшееся из вершины этой горы и бросавшее розовые и оранжевые отблески на черное облако, нависшее над нашими головами.

Потом, когда мы прошли Мессинский пролив и, миновав мыс Спартивенто, оставили Италию за кормой, войдя в воды Ионического моря, — мне нравилось слышать все эти названия, и я все время приставал к Низаму, чтобы узнать новые, — я ощутил в Анне некую перемену. Она теперь была напряжена, как гончак, которого вот-вот спустят с поводка, и очень молчалива, хотя, кажется, стремилась почаще быть рядом со мной. Но большую часть дней проводила на своем любимом месте на носу, устроившись между леером ограждения и бушпритом и наблюдая за дельфинами и летающими рыбами, сопровождающими нас, или уставившись в синее пространство, за которым скрывалась Греция. Она появилась там и ранним утром в тот день, когда мы подошли к острову, как только на горизонте узкой серебристой полоской показалась земля. Волосы ее слиплись и стояли дыбом от соленых брызг, глаза, немного воспаленные, смотрели куда-то вдаль.

— Ты слышишь? — вдруг спросила она. — Земля поет нам. Это песня моей родины.

Мы направлялись к проливу в гряде невысоких утесов, окружавших остров. Еще более узкие щели между ними открывали небольшие пляжи, на каждом из которых виднелась маленькая рощица, цеплявшаяся за редкие участки ровной земли. Но Низам вел корабль к каменным воротам, где утесы зубчатыми откосами спускались в море, переходя в длинные отмели, и в итоге расступались, давая волнам возможность подступать к самому основанию огромной горы. В конце каждой каменистой отмели стояло по небольшой каменной башенке, на крышах которых вращалось по четыре треугольника белой ткани. Это были ветряные мельницы, совершенно детского размера, если сравнивать с теми скрипучими гигантами, что высились у нас дома, выглядевшие, однако, до странности весело посреди воды и иссушенного солнцем камня.

Мы прошли достаточно близко от косы по штирборту, чтобы слышать, как шуршат крылья мельницы, и видеть, как утес отвесно уходит прямо в глубины, поблескивая белым камнем в кристально чистой воде. Он весь зарос толстыми красными побегами водорослей, жирными морскими анемонами и какими-то черными шипастыми шарами.

— Echinoos, — сказал Павлос. — У вас их называют морскими ежами.

Я сообщил ему, что у нас в Девоне нет таких варварских созданий и я не намерен даже близко подносить их ко рту.

— Да нет, — возразила Анна. — Это ты варвар в здешних краях, Пэтч. И непременно должен попробовать морских ежей, я просто настаиваю. Они ужасно вкусные. Они на вкус… ну, сам увидишь.

Я нахмурился. Но, если по правде, меня странно манили к себе эти новые места. Мы только однажды причаливали к берегу в Средиземном море — в Пизе, городе мастеров и мастерства, но грязь, всегда сопровождающая человека, превратила там воду в мутно-серое, вязкое месиво. Иссушенные солнцем берега мы огибали на небольшом расстоянии, достаточно близко, чтобы чувствовать в порывах ветра ароматы трав, но и достаточно далеко, чтобы не различать подробностей пейзажа. А сейчас мы были совсем рядом — вот-вот причалим, — и меня внезапно охватила дрожь возбуждения. Тут мы миновали мыс, и перед нами распахнулся залив Лимонохори.

Это была огромная бухта, гигантский каменный котлован, вытянутый в сторону моря. Выступавшие края уходили в воду, боковые стены поднимались вверх со всех сторон, переходя в гору, которая доминировала надо всем остальным. Прямо впереди в нагретом воздухе поблескивало белое селение на светлом береговом песке. Ветер стих, воздух стал совершенно неподвижен, горяч и наполнен стрекотом и шорохом неисчислимых легионов насекомых. Я уловил смолистый аромат сосны, тимьяна и еще других трав, назвать которые не мог, а кроме того, каменная пыль и слабый, острый запах, весьма приятный. Местность была насыщена разными ароматами, шумами и сухим жаром, словно этот залив являлся перегонным кубом алхимика, а мы ввалились туда посреди какой-то удивительной химической реакции.

Мы все же потихоньку продвигались к берегу, и я уже видел дома по обе стороны от нас — маленькие, крашенные известью кубики с крышами из волнистой красной черепицы, выступающие из темно-зеленых крон деревьев. На песке сидели мужчины и чинили сети, а их ярко раскрашенные лодки колыхались у берега, стоя на якорях в чистой, серебристо-синей воде мелководья. Я помахал им — это было не принято на борту «Кормарана», но я ничего не мог с собой поделать, — и некоторые помахали мне в ответ. Стоявшие рядом со мной греки просто прыгали от радости. Они все время перешептывались, размахивали руками, выделывая всякие замысловатые жесты.

— Кто-нибудь здесь уже бывал? — спросил я у них.

— Я, — ответил Павлос. Лицо его на секунду омрачилось. — Тогда они не так уж мне обрадовались. Это было, когда я плавал с… пиратами. Мы, кажется, разграбили все деревни на здешних островах, но людей не видели. Они обычно прячутся в горах, да у них и красть-то было нечего. Но нынче Венеция стала очень сильной, а пираты или перемерли, или разжирели, или постарели. Или превратились в уважаемых людей. — И он ткнул Панайотиса в бок.

— Они как будто совсем нас не боятся.

— Потому что мы везем им товары на продажу и ничем не угрожаем. В любом случае на этот раз наш вид пиратства — как бы получше выразиться? — более деликатный.

— Он хочет сказать, что мы не собираемся, высадившись на берег, тут же схватить первого попавшегося старикашку и сообщить ему, что намерены стащить у них святую Тулу. — Это был Жиль. — Капитан хорошо умеет проделывать такие делишки.

Но, по правде говоря, мы прибыли сюда, чтобы украсть самое дорогое достояние этих людей. Мощи святой Тулы стали для селения Лимонохори, да и для всего острова Коскино настоящим источником благосостояния. Хотя ни один из нас в это не верил, я все же не забыл еще, что когда-то был верующим и богобоязненным. Мне этого теперь не хватало, этого чувства уверенности. Когда теряешь веру, никогда не удается до конца заполнить пустоту, остающуюся вместо нее. Так что я еще недостаточно далеко ушел от своего прошлого, чтобы просто отмахнуться от гнусности дела, с которым мы сюда прибыли.

Но потом я подумал — пока кипарисы и странно искривленные деревья с серыми листьями проплывали мимо: «Если никто не узнает, что мощи святой Тулы исчезли, какая разница, здесь они лежат или нет? Все дело в вере; только она обладает истинной властью, а не сам объект, и если мы сумеем сохранить в целости их веру, то, может быть, наш грех будет не так уж велик». Я сплюнул за борт. «Ну что ж, кажется, решена и эта проблема», — горько сказал я себе.

Стыдно, конечно, но эти мрачные мысли исчезли, едва я услышал грохот и скрип якорного каната и почувствовал, что «Кормаран» остановился. Мы встали ярдах в двадцати от берега, но канат ушел в воду на двадцать морских саженей, прежде чем якорь зацепился за дно. Под нами было глубоко. Лучи солнца, уже опустившегося очень низко, яркими зайчиками скакали по волнам, уходили в глубину и пропадали. Перед нами лежало селение — беспорядочно разбросанные домики и странная маленькая церковь, а на мелководье болтались в веселом хаосе, стоя на якорях, ярко раскрашенные лодки. Некоторые из них были вытащены на сверкающую гальку пляжа. У края воды уже собиралась толпа. Они, несомненно, не опасаются «Кормарана», решил я, наблюдая, как мужчины вброд добираются до своих лодок, а потом гребут к нам. Гребли они стоя и лицом вперед, всем телом налегая на весла, — загорелые мужики с кудрявыми черными волосами и бородами, в простых рубахах, таких же белых, как галька на берегу.

Павлос вместе с Илией и Панайотисом уже спускались в баркас. Анна хотела было последовать за ними, но Жиль мягко придержал ее.

— Пока не надо, Vassileia, — тихо сказал он. — Мы проделаем это должным образом, как положено.

Трое греков между тем уже вовсю гребли в сторону местных жителей. Они встретились на открытой воде, селянин из первой лодки ухватился за планшир баркаса и притянул его ближе. Я увидел, как Павлос подал местному руку, и вздохнул с облегчением, когда ее встретило теплое рукопожатие. Вокруг все жестикулировали — совершенно в манере греков, — а потом маленькая флотилия направилась к кораблю.

— Значит, пока что нам доверяют, — произнес капитан, стоявший позади. — Это хорошо.

Староста селения устроил в нашу честь праздник, и, несмотря на то что он готовился в спешке, поросята и бараны уже шипели на вертелах над огнем, когда мы с Анной сошли на берег. На площади установили на козлах столы — под двумя огромными деревьями с гладкой корой, которая местами облупилась, обнажая светлую сердцевину ствола.

— Платаны, — сказала мне Анна. — Не знаю, как вы их называете у себя в стране. Здесь в каждом селении на площади есть платан — для тени. Они часто старше самого селения. А остальные деревья, на которые ты пялишься, лимонные. Limoni по-местному — отсюда и название деревни.

Она села рядом со мной во главе стола, вернее, это она села во главе стола, капитан по одну сторону от нее, я — по другую. Мне показалось неправильным, что Жиль и другие старшие члены экипажа сидят ниже меня, но Жиль сам на этом настоял, отмахнувшись от моих возражений. Анну, пояснил он, представили селянам как Элени, дочь герцога Македонского. Ее выдали замуж за фламандского барона, проживающего в Венеции, — это, как выяснилось, оказался я, — и он прибыл оттуда, чтобы доставить свою супругу обратно в Serenissima. Благородная же Элени слышала о гробнице святой Тулы от своей кормилицы и теперь прибыла сюда, дабы принести подношения и помолиться о даровании ей многих сыновей. Все это весьма обрадовало население Лимонохори. Они любили свою святую, и всякий сюда прибывший, чтобы посетить ее гробницу, являлся для них посланцем Божьим, несущим острову радость. Но конечно же, пока тут свирепствовали пираты — чтоб их внутренности пожрали дикие свиньи! — сюда приезжали немногие. Теперь же паломники снова спешат к ним, спасибо франкским рыцарям, хотя их не так много, как раньше.

Кормили нас великолепно. Огромные блюда из красной глины с горами рубленого мяса передавались из рук в руки. На столах полно было всякой зелени, стояли тарелки с мелкой жареной рыбой, тушеные овощи — одни знакомые, другие нет.

— Это баклажаны, — объясняла мне Анна. — А здесь сладкий перец, а это фасоль.

В конце концов я попробовал лимон, откусив сразу половинку, и чуть не задохнулся от остро-кислого сока, отчего селяне разразились хохотом. Невежа франк, должно быть, думали местные, и это было отлично. Мы с Анной все время находились в центре шумного внимания — благородные супруги, почетные гости. Каждое новое блюдо в первую очередь подносилось на пробу нам, каждый тост — а их было множество, все более многословных и свободных по причине выпитого — начинался со здравиц в нашу честь. Мне было немного стыдно от мысли, что эти простые люди, столь гостеприимные и щедрые, даже не подозревают, насколько низкого происхождения один из нас и насколько высокого другой. То есть другая. Нам не приходилось особо притворяться, поскольку вряд ли кто-то в Лимонохори что-то ведал о высшей знати Антверпена, — я и сам, правда, не являлся исключением. Просто гордо выставлял вперед челюсть, стараясь выглядеть как можно благороднее, насколько позволяли непрерывные добавки странного местного вина, приправленного сосновой смолой. А вот Анна, мне кажется, пребывала наверху блаженства, как в раю. Местные подносили ей своих детишек, чтоб она их благословила, и я даже побледнел от неожиданности, когда она стала плевать на этих спеленатых младенцев, пока принцесса не пояснила, что отгоняет таким образом злых духов. Она пощипывала детишек за щечки, и ей самой щипали щеки, пока они не приобрели свекольный оттенок; вокруг нее толпами сновали старухи, которые с удовольствием ухватились бы своими клешнями и за мое лицо, если бы осмелились. Высокий социальный статус, безусловно, дает некоторые преимущества.

Вино лилось, словно из фонтана. Оно было цвета меда и сильно отдавало свежесрубленной сосной — привкус настолько неожиданный, что я сначала даже не принял его за вино. Но на втором бокале этого уже не замечал, на третьем даже приветствовал, а потом вообще потерял счет выпитому. «Как это нравилось Биллу, — думал я, — вино, смех, женщины…» Понемногу шум празднества стих, и я сидел, глядя в звездное небо, такое синее и невероятно высокое, какого никогда прежде не видел. Над головой пролетали больше летучие мыши, острый гребень горы чуть виднелся серебряной линией в свете звезд.

Кто-то ткнул меня в бок. Это Анна желала обратить мое внимание на глубокую красную миску, доверху наполненную шипастыми черными шариками, которую мне протягивала улыбающаяся беззубая женщина.

— Вот и echinoos принесли, — сказала она, вытаскивая пальчиками один из этих жутких шариков. Потом положила его на стол и, сильно нажимая, взрезала ножом прямо посередине, раздвинув страшные шипы и открыв щель, в которой я разглядел хрупкую маленькую оболочку.

Она налила в щель воды, потрясла и сильным взмахом выплеснула внутренности морского ежа на землю. Еще один взмах ножа — и на его кончике закачалось нечто вроде ярко-оранжевой улитки.

— Вот это и едят, — пояснила Анна. — Давай попробуй.

— Да это ж улитка! — запротестовал я. Язык уже заплетался от выпитого вина.

— Ничего подобного. Это как яйцо. Давайте же, милорд, на вас все село смотрит.

Подавляя тошноту, я наклонился и слизнул мерзкий кусочек с острия ножа. Язык разом ощутил его вкус — соленый, похожий на рыбный, с привкусом крови. Я отпил большой глоток острого вина.

— Так вот в чем секрет морских ежей! — услышал я собственный голос, но тут столешница вдруг встала дыбом и понеслась прямо мне в лицо. — Они на вкус прямо как…

На следующее утро я проснулся с ощущением, будто все летучие мыши в Лимонохори ночевали у меня в голове. А многие еще и облегчились прямо мне в рот. Я был на борту «Кормарана» и лежал под столом в капитанской каюте, завернутый в египетский ковер. Стояло раннее утро, и только Фафнир заметил меня, когда я выбрался к бочке с водой и начал заливать благословенную влагу себе в глотку. После нескольких глотков у меня хватило сил добраться до борта. Внизу темным зеркалом поблескивало море. Звезды только начинали бледнеть перед восходом солнца, все еще прячущегося за горизонтом, и деревья и острые выступы скал на острове отсвечивали пурпуром. Одежда прилипла к телу и скверно пахла, так что я, не раздумывая, разделся и прыгнул за борт. На момент завис в воздухе и успел услышать одну ноту из песенки какой-то птицы, а потом меня поглотила холодная вода. Я дал себе погрузиться, зная, что до дна не достану, потом открыл глаза, которые тут же защипало от соли, и посмотрел вверх. Ложное небо, образованное поверхностью воды, дрожало, словно трясущаяся ртуть. Я толкнулся ногами и медленно пошел вверх, выпуская изо рта пузырьки воздуха — они тоже были как шарики ртути. И летучие мыши стали покидать свой насест у меня в башке.

— За работу, пьяный лорд!

Рядом со мной в воду упала веревочная петля, я ухватился за нее, и меня потащили обратно на борт, пока я не очутился — голый, мокрый и очень глупо выглядящий — перед капитаном.

— Ну как? Жизнь переполняет и льется через край? Жизненные соки в равновесии?

— О Господи, сэр… Извините. Я должен…

— Вздор. Греческое вино, мой мальчик, действует очень подло. Льется внутрь как вода, а потом дожидается момента, чтобы оглушить, словно здоровенной дубиной. Ты был там одним из самых трезвых, да и отключился достаточно рано. Очень умно с твоей стороны.

— Конечно, я все тщательно продумал. А можно узнать, где все остальные?

— По большей части валяются под деревьями в Лимонохори. Vassileia внизу — у нее, видно, кишки луженые, вот она какая. После того как ты свалился — и, между прочим, едва не угодил мордой прямо в миску с морскими ежами, — и началось самое веселье! Господь один ведает, откуда у них такие запасы рецины — это вино так называется. Однако никаких драк, никаких ссор — настоящее чудо, можно сказать. Греки вообще-то замечательно умеют быть гостеприимными. И все у них под контролем.

— А как…

— Мы с Жилем перетащили тебя обратно в баркас. Собирались, правда, там и оставить, да и Vassileia была не против, но ты вдруг пришел в себя и даже взобрался по трапу на борт.

— Спасибо.

— К твоим услугам. А теперь не зайдешь ли ко мне в каюту? Думаю, винные пары уже несколько рассеялись.

Жиль сидел за капитанским столом, и я с радостью обнаружил, что лицо у него зеленоватое.

— Как вы себя чувствуете, мастер де Пейроль? — осведомился я самым невинным тоном.

— Свеж и полон сил, как молодой жеребенок, мой милый мастер Онфорд.

— Именно так вы и выглядите.

— Хватит, ребята. Потом сравните тяжесть своего похмелья. А пока выпейте вот это. — Капитан налил нам по бокалу темного вина из старого глиняного кувшина. — Это отличная выпивка, — добавил он успокаивающе. — Давайте глотайте. Нам многое предстоит сделать, и мне нужно, чтобы головы у вас были ясные.

Вино и в самом деле оказалось отличным, и как только тошнота отступила, я снова ощутил себя живым и здоровым.

— Не следует слишком здесь задерживаться, как бы это ни было приятно, — заговорил капитан. — В селении к нам пока что просто пылают любовью, и сегодня мы займемся торговыми делами, так что они полюбят нас еще сильнее. Но если кто-то допьется до того, что ущипнет не ту попку, не говоря уже о том, чтобы завалить чью-то дочь, они нас тут же отсюда вышибут. Эти люди добры, но умеют быть суровыми и твердыми, как камни их земли, и много поколений жили под властью нам подобных. Так что сделаем то, ради чего сюда прибыли, и смоемся — если возможно, сегодня же, но, скорее, завтра. Однако, — тут он налил себе еще немного вина, — есть одно затруднение.

— Да-да, — кивнул Жиль. — Скажи ему.

— Пока ты отсыпался под столом, Петрок, староста селения явился на борт, дабы засвидетельствовать свое почтение леди Элени. И между прочим обронил, что слыхал еще об одном франкском лорде — Господь просто благословил Коскино визитерами! — который прибыл за день до нас, пристав к другой стороне острова, и разместился там в городе. Мы вежливо осведомились, как зовут этого лорда. Имени его он не знал, но сообщил, что городские ребятишки окрестили его Полифемом. И мы уставились друг на друга в полном недоумении, можешь мне поверить. «И почему же, — осведомились мы, — его так обозвали?» «Ну, — ответил он, — этот лорд выглядит довольно пугающе». Петрок, ты у нас человек ученый — кто такой Полифем?

Я задумался. Я читал разные отрывки из древних авторов, а Адрик особенно гордился старинным списком поэм Гомера — потрепанной и всеми забытой рукописью, которую только он да я и разворачивали. Я прочел некоторые куски из разных мест — про стены Трои, про Ахилла и его непристойные отношения с другим малым, обо всяких убийствах, о долгом путешествии Одиссея. О разных приключениях, о водоворотах, ведьмах, нимфах и о гиганте по имени Полифем, который жил в пещере и…

— У этого человека один глаз?

Оба мрачно кивнули в ответ. И ясное утро тут же превратилось в угрюмый день. Я почувствовал, как тело покрылось холодным потом, но тут вспыхнула ярость.

— Очень хорошо.

— И впрямь, просто отлично, — согласился Жиль. — Это означает, что у него есть корабль, и быстроходный к тому же, раз он обогнал нас. Он, наверное, кучу лошадей загнал, пересекая Италию. А теперь уверен в своих силах. И скоро проявит себя.

— Вот и пускай проявляет, — сказал я.

Жиль и капитан удивленно обернулись ко мне.

Анна точила свой меч. Димитрий крутил точильный камень, но к клинку она не позволила бы прикоснуться никому. Меч был небольшой, обоюдоострый, постепенно заострявшийся к угрожающе суживающемуся кончику. Я не видел его обнаженным с самого Бордо, где она распорола им горло наемнику Бенно.

— Этот черкесский клинок называется «кама», — сказала Анна. — Подарок моего учителя фехтования. Я умею драться длинным мечом, но мне никогда не попадался достаточно легкий. Черкесы все еще куют свои мечи на римский манер — короткими, так что когда он со мной, я чувствую себя ближе к собственным предкам.

Удовлетворенная наконец остротой лезвия, она протерла изукрашенный клинок промасленной тряпкой, так что волнистые узоры булатной стали заструились в лучах солнца, как чистейшая вода. Я же отдал точить свой меч Димитрию — никогда не был особенно взыскателен и не стремился к совершенству.

— Дай-ка мне, — вмешалась Анна. Оружейник протянул ей мой клинок. — Хорошее лезвие.

Я кивнул. Жиль подобрал его для меня, достав из какого-то таинственного уголка в трюме однажды утром, когда мы подходили к Бордо. Клинок был немного короче обычного, широкий у рукояти и суживающийся к концу.

— Это нынешний стиль такой, — пояснил он мне. — Видишь: им можно и рубить, и колоть, и просто резать. Ты привык к ножу, к кинжалу, так что этот подойдет тебе больше, чем какой-нибудь грубый тесак или секач. У меня такой же, у капитана тоже. Пусть он хорошо тебе служит. — Я попробовал, как меч лежит в руке. Крестовина представляла собой перевернутый полумесяц, рукоять оплетала крученая проволока, а стальная головка была в форме восьмигранной сферы, заостренной, как лесной орех, и каждую ее грань украшала насечка в виде серебряного цветка. Вчера вечером мне очень нравилось ходить с этим мечом на перевязи. Он был красив, но предназначен для конкретного дела. Он уже помог мне убить одного человека, и, вероятно, очень скоро я вновь обращусь к его услугам.

— Это французский меч, — пожал я плечами. — Кажется, новомодный образец.

— И кажется, — она явно меня передразнивала, чуть приподняв брови, — ты умеешь с ним обращаться.

Я действительно умел — в определенной мере. К нынешнему времени я уже много часов провел в фехтовальных игрищах, которые Димитрий устраивал в любой погожий день. Некоторые из нас и в самом деле являлись опытными бойцами, другие просто яростными и дикими. У них было чему поучиться. Павлос, обучавшийся у варягов, мог, вероятно, срубить усы пролетающему мотыльку; он научил меня многим тонкостям работы кистью и всем позициям. От Хорста, с другой стороны, я научился засаживать противнику в лицо головкой рукояти, одновременно пиная его коленом в яйца. И уже знал, что чувствуешь, когда убиваешь человека. В этом печальном смысле по крайней мере я был ровней любому на борту и даже женщине, которая сейчас точила мой клинок, высекая искры.

— Ну, это как посмотреть, — ответил я ей.

Через полчаса мы должны были сойти на берег и отправиться процессией к гробнице святой. Это будет наш разведочный поход. Потом, позже, мы вернемся и сделаем то, для чего сюда прибыли. А пока нарядились в лучшие одежды. Анна забрала волосы в золотую сетку и надела то самое платье, которое я видел на ней в Бордо. Я же вырядился в лучшие венецианские шелка и, надеюсь, отдал им должное: Димитрий здорово повозился с иголкой и ниткой, и кому бы они раньше ни принадлежали, теперь сидели на мне так, словно их кроил императорский портной. Я забрал свой меч, наточенный так, что им можно было бриться. Он с шорохом опустился в ножны. Собственный клинок Анна хорошо спрятала: зачем это благородной даме идти в гробницу вооруженной? Да и всем нам, коли на то пошло. У меня внутри была какая-то пустота, но не от страха.

Анна наблюдала за мной.

— Что-то ты нынче захандрил с утра, — сказала она. — Отчего это?

Я пробормотал что-то насчет угрызений совести.

— Такая у нас теперь работа! — резко возразила она. — Или ты вдруг уверовал в эту святую Тулу?

— Нет, но…

— Но старые привычки умирают трудно, не так ли? Ну вот и пусть умирают. Эти люди… это мой народ, Петрок! Они полны жизни, переполнены ею. А ты волнуешься из-за того, что мы украдем у них нечто мертвое. Знаешь, когда мне рассказали, как франки разграбили Византию и украли все священные реликвии, я была просто счастлива. Всегда ненавидела священников и все их заклинания и молитвы, а больше всего — эти вот древние кости. Они держат нас во тьме. Ничего такого уж скверного мы не делаем — просто освобождаем этих людей от необходимости поклоняться древнему трупу.

— Ну, если все пройдет гладко, они и не узнают, что этот древний труп исчез, так что, мне кажется, ты не совсем права.

Анна отмахнулась, как обычно делала, словно отбрасывая раздражающие ее слова.

— Но мы-то знаем, что их дражайшая святая Тула действительно исчезнет отсюда, и в этом-то все и дело.

Спорить было бесполезно. Передо мной стояла вооруженная принцесса, которая в этом качестве вовсе не обязана мыслить и говорить логически. По крайней мере она со мной разговаривала.

В качестве почетных гостей мы отправились к гробнице святой Тулы на двух искусанных мухами ослах, чью шкуру сплошь покрывали шишковатые выступы. Это было самое лучшее, что могли предложить местные пейзане. Деревянные седла насадили на бедных животных, как небольшие крыши. Мне пришлось усесться в это седло, выступавшее ребром, которое лишь с натяжкой можно было назвать не слишком острым, будто его изготовитель решил привнести в свое изделие некий элемент роскоши и в качестве последнего штриха слегка обработал самым тупым напильником. Дорога оказалась длинной, тропинка крутой и извилистой, и прежде чем мы выбрались из селения, я уже чувствовал себя святым Симоном Зилотом, которого язычники распиливают надвое. Господь один ведает, как Анне удавалось держаться в седле, сидя боком. Но ослы — это честь, и было бы подозрительным, если бы мы от них отказались. Вот так мы и ехали, забираясь все выше и выше, предводительствуемые жизнерадостным священником с увенчанным крестом посохом и сопровождаемые десятком наиболее презентабельно одетых членов команды, а также, кажется, всем населением Лимонохори, облачившимся во все самое лучшее.

День был просто великолепный и дьявольски жаркий. Тропа вилась между высоких каменных стен, загораживавших сады и огороды, а также многочисленные виноградники. Лозы, тяжело обвисающие под тяжестью незрелого винограда, перевешивались через серый камень ограды. Мы взбирались по грубо вымощенной булыжниками дороге, потом по широким ступеням, вырубленным — кто знает, сколько столетий назад? — в самой горе. Насекомые жужжали и звенели. На нас садились крупные кузнечики, я таких никогда не видел, Под их темно-коричневой броней скрывались крылышки — ярко-красные или синие. Мухи осаждали уши наших ослов, но вскоре переключились на нас, впиваясь в покрытую потом плоть. Я слишком быстро осушил флягу с водой, и смотреть, как Анна изредка прикладывается к своей, было сущей пыткой. Я уже опасался, что, когда мы наконец доберемся до гробницы, и сам воистину превращусь в святого мученика. Может, местные и примут мое изувеченное ослом тело вместо святой Тулы.

Тропа стала еще круче, и копыта ослов звонко били по камням. Впервые за все утро я порадовался, что не иду пешком. Бредущий впереди священник, кажется, был уже на грани апоплексического удара, взбираясь на таком солнцепеке в своей развевающейся черной сутане. Потом стены по обе стороны тропы раздвинулись, открыв перед нами широкое пространство, также огражденное. В его центре, обсаженная рощицей кипарисов, чьи тонкие стволы здорово искалечило время, стояла маленькая часовня с куполом, едва ли больше капитанской каюты на «Кормаране». И такая древняя, что, казалось, уже вросла в землю, но недавно покрашенная известью, так что на нее, как и на большинство домов на Коскино, при ярком солнце нельзя было смотреть без рези в глазах. Две ступени вели вниз, к выкрашенной в синий цвет двери. Священник сделал нам знак подождать, спустился по ступеням и открыл дверь. Я заметил, что она не заперта. Он исчез во тьме. Селяне уже расстилали вокруг нас коврики и выкладывали на них еду и питье. «Как они только умудрились втащить все это сюда?» — поразился я, осторожно стаскивая собственное истерзанное тело с дьявольского седла. Было жутко больно даже просто сдвинуть ноги вместе, и я помолился, чтобы мои драгоценные яйца не оказались расплющенными всмятку, потому что больше их не чувствовал.

Я успел, ковыляя, приблизиться к Анне, демонстрируя при этом всю фламандскую рыцарственность, на какую только был способен, когда священник вышел из часовни, поставил перед собой свой посох и начал петь. Это была какая-то литургия; его голос устремлялся ввысь, вибрировал и эхом отражался от окружающих нас стен. Мощный звук, казалось, возникал из самой горы и, пройдя сквозь его тело, взлетал к небесам. Селяне оставили свои приготовления к пикнику и начали собираться вокруг нас, крестясь наоборот, справа налево — на греческий манер. Песнопение замерло, все забормотали «аминь». Священник поманил нас. Настало время войти внутрь.

Я взял Анну за руку, и мы на негнущихся ногах проследовали к двери часовни, распахнутой и черневшей позади священника, как зев пещеры. Подобрав полы своей сутаны, он шагнул вниз и вошел внутрь. Я на секунду замешкался. За дверью было темно, как в беспросветную полночь, и она словно бы заключалась в раму из сверкающей на солнце белой стены часовни и выглядела дырой, пробитой в ясном дне. Потом Анна ткнула меня в бок, и я вошел внутрь.

Глазам потребовалась всего пара мгновений, чтобы привыкнуть к полумраку. Все вокруг сияло и посверкивало, но как только мне удалось сфокусировать взгляд, я понял, что нас окружают сотни свечей, каждая из которых горела маленьким ярким пламенем. Внутри оказалось больше места, чем могло показаться снаружи. Мы стояли на здорово истертом полу из чередующихся черных и белых плит. Вдоль стен тянулись лавки темного дерева с вырезанными на них виноградными лозами и змееподобными драконами. Я взглянул вверх. Там были оконца, но стекла за многие столетия так закоптились от чадящих свечей, что сквозь них просачивалось лишь слабое свечение темно-янтарного оттенка. Там, вверху, виднелись лица — ангелы в окружении переплетающихся крыльев. А впереди, в отсветах свечей, стояла рака святой Тулы. От удивления я чуть не охнул.

Тула лежала в раке, столь же богато украшенной, как и подобные ей реликвии в огромных кафедральных соборах всего христианского мира. Это был прямоугольный гроб из кованого серебра, который умелые руки мастера украсили изысканными инкрустациями — изображениями ветвей с листьями, где сидели птицы и играли маленькие животные. В центре размещался греческий крест, выступающий рельефом, и все четыре его конца украшали изумруды, отражающие свет, исходящий от огромного граната. Это была работа древних римлян, намного более искусная и изящная, чем что-либо, сделанное в наше время. И несомненно, это был гроб некоей благородной римлянки, а не какой-то там жалкой святой из подворотни. Значит, Адрик прав. И ученые из Кельна тоже. Какая-то очень важная и высокопоставленная особа была привезена сюда, в это Богом забытое место, и вместо огромного собора и всемирного культа, привлекающего пилигримов со всех концов света, канула тут в небытие, став еще одной покровительницей маленькой деревушки. А Билл из-за нее погиб…

Наши спутники, Жиль и капитан, вошли в гробницу следом за нами. Я обернулся и увидел, что глаза у Жиля стали как блюдца — он вбирал в себя и запоминал все увиденное. При этом он немного напоминал лиса в курятнике, медленно и осторожно расхаживая взад-вперед по узкому помещению. Лицо капитана было бесстрастно. А священник между тем возился с изящными запорами в головах и ногах раки. Он низко склонил голову и то ли пел, то ли бормотал молитву, опустив ладони на крышку. Затем, явно претенциозным жестом, открыл ее, откинув назад на петлях, пока она не замерла, удерживаемая в вертикальном положении серебряной цепью, и поманил нас к себе. Внутри было покрывало из новенького зеленого шелка, которое священник оттянул в сторону. Под ним виднелся свободно лежащий льняной саван — его тоже откинули. И мы уставились в лицо святой Кордулы.

Это все-таки было лицо, хотя миновало уже девять веков. Столетия придали коже цвет и блеск черного гагата. Опущенные веки провалились в глазницы, но брови все еще надменно изгибались. Тонкий прямой нос переходил в узкие губы, едва прикрывавшие ротовое отверстие, где виднелись поразительно белые зубы. Волосы у нее, вероятно, были каштановые. Теперь они имели пыльно-бронзовый оттенок и свободными хрупкими кольцами прилегали к черному куполу черепа. На ней была туника из пожелтевшей, запятнанной льняной ткани, богато расшитая у ворота и на рукавах нитями из драгоценных металлов, а все тело, от шеи до щиколоток, завернуто в прозрачный муслин, вероятно, с целью удержать от распада хрупкие от времени одежды. Под тканями вздымалась вверх грудная клетка, нависая над провалом живота. Ее руки с кольцами на трех почерневших пальцах лежали скрещенными под давно исчезнувшими грудями, и в них покоился богато изукрашенный наперсный крест. Ноги были обуты в новенькие тапочки из несообразно яркой красной кожи. Священник снял их еще одним изысканно-претенциозным жестом, как бы священнодействуя, и дал Анне знак приблизиться. Он что-то прошептал ей на ухо, и, кивнув в ответ, она медленно перекрестилась — собранные в щепоть пальцы коснулись лба, сердца, правого и левого плеча — и, опустившись на колени, прикоснулась губами к сморщенным губам святой и возложила руки на грудь Кордулы, потом на пустую чашу живота и, наконец, на ее лобок. Еще один знак священника — и Анна снова наклонилась и поцеловала ноги Кордулы. Потом священник поцеловал ее, в одну и другую щеку.

К моему величайшему облегчению, мне не пришлось прикасаться к мертвой святой губами или даже руками. Нас вывели наружу, моргающих, как кроты, в сияющий внешний мир. Жители Лимонохори уже ждали нас с цветами, которые кидали нам под ноги, когда мы проходили мимо. Так вот нас и провели сквозь строй улыбающихся, швыряющих цветы и плюющих селян («Помни про злого духа!» — прошипела Анна) в тень кипарисов, где уже ждал установленный на козлах стол, уставленный фруктами, пирогами и горами жареной дичи. Стояли там и огромные кувшины из красной глины, все запотевшие, в которых, без сомнения, было все то же странное местное вино. И мне вдруг страшно захотелось выпить, так сильно, что никакая вода из ручья ни за что бы меня не удовлетворила.

Но мне не стоило беспокоиться на этот счет. Вина оказалось предостаточно, и хотя я уже был хорошо научен горьким опытом, чтобы не повторять вчерашних ошибок, скоро мне удалось утолить эту жажду. Теперь все встало на свои места. Анна показала мне, как надо управляться с гранатами — весьма странными фруктами — и апельсинами. Апельсин был кислый и освежающий на вкус, ничего похожего я никогда не пробовал. Мне не с чем было его сравнить, разве что со сливовым соком с примесью кислицы — но нет, слишком мало общего. Апельсин — это нечто совсем иное, принадлежащее только здешним краям. Дома он был бы совершенно не к месту.

И священник, и староста селения говорили лишь на греческом и ломаном венецианском диалекте, так что мы вполне безопасно могли болтать по-английски. Я надеялся, что греки примут его за фламандский. И сходил с ума от нетерпения, но очень не хотел, чтобы это было всем заметно.

— Ну, что дальше? — наконец спросил я у капитана, который сидел слева от меня, рассеянно накалывая виноградины на кончик своего кинжала и отправляя их в рот.

— Ты сам знаешь.

— Мы нашли ее.

— Кажется, и впрямь нашли.

— Я уверена в этом, — добавила Анна, потянувшись за жареной куропаткой.

— Так уж уверена? — Капитан приподнял одну бровь.

— О да! Тому есть доказательства. Вы видели крест у нее на груди? В него вделана золотая монета, римский солид. К вашему счастью, у меня глаза, как у совы — в темноте все видят. На монете изображен Валентиниан Третий — император Западной Римской империи с 425 по 455 год, а Аттила разграбил Кельн… в 453-м, не так ли?

— Не имею понятия. Леди Элени, вы просто чудо! — воскликнул капитан.

— Просто я получила кое-какое образование, — улыбнулась она.

— Значит, это действительно… — Я с трудом сглотнул. — Это та, которую мы надеялись отыскать?

— Кажется, да, — кивнул Жиль.

— Однако… я что-то туго соображаю, прошу сделать скидку на это. Я думал, что святая Урсула и ее девственницы — это миф. Я хочу сказать — так считает большинство образованных людей…

— А как же следы, которые откопал Адрик?

— Ну, это, несомненно, позднейшая подделка. Результат суеверия.

— Тогда что мы тут делаем? — спросил Жиль с набитым пирожным ртом.

— Я думал, вернее, предполагал, что мы воспользовались этой древней ерундой, чтобы поставить нашему заказчику то, что он ожидает получить, — усохшие мощи сомнительного происхождения. Доказательством их подлинности послужит тот факт, что мы забрали их именно отсюда. Но эта дама вполне может быть сами знаете кем. Только не понимаю, как она тут оказалась.

— На этот вопрос я попробую ответить, — заметил капитан. — Возьми еще вина. Ну так вот, все получилось, как и думал Адрик. В подобных случаях, когда существует известная легенда, которая и представляется не более чем легендой, можно предположить, что не бывает дыма без огня. Одиннадцать тысяч дев? Конечно, вздор! Одиннадцать дев? Вполне возможно, однако слишком уж притянуто за уши. Слишком благочестиво. Девица по имени Урсула, которую убили вместе с парочкой подруг? Такое случается сплошь и рядом, особенно если вокруг полно гуннов. Помните, в найденном Адриком письме нет ни слова о девственницах и даже не упоминается имя Урсулы. Я полагаю, как и Адрик, что эта сами знаете кто, как вы ее называли, была дочерью или племянницей, или кузиной — может, даже любовницей — того легионера, который привез сюда тело. Он, вероятно, занимал достаточно высокий пост, может, был сенатором или консулом — об этом свидетельствует гроб, в который ее уложили. Если вспомнить про усилия, которые ему пришлось затратить на доставку тела сюда, через такие расстояния, едва ли стоит сомневаться, что и в Кельне он оставил какой-то знак в ее честь. Может, каменную плиту с выбитыми на ней именем и датой смерти, может, даже с изложением того, как она умерла. Плиту позднее нашли и связали с историей Урсулы, которая к тому времени уже стала известной. Я даже готов считать, что эта — сами знаете кто — единственная реальная вещь во всех мифах об Урсуле и, вполне возможно, именно с нее все и началось. Вот так. Годится?

— Должен признать, все очень хорошо сходится.

Да, тут все вполне логично сходилось, какой бы невероятной ни казалась эта история. Я выпил еще немного вина и съел несколько маленьких жареных птичек, очень вкусных, хрустящих, пропитанных оливковым маслом и пряными травами. Обсасывая очередную косточку, я понял, почему на Коскино почти не слышно пения птиц. Я потянулся было еще за одной — дроздом, а может, жаворонком, — когда веселые разговоры вокруг вдруг разом смолкли. Я обернулся и увидел, что на огороженную стенами поляну вышли три человека. И один из них сразу показался мне знакомым.

Судя по одежде, это были явные франки: свободные рубахи и штаны в обтяжку, как носят в Святой земле, длинные котты, перетянутые поясами на талии. Котты были синие с вышитыми на них белыми гончими. У двоих головы покрывали широкополые соломенные шляпы, как у паломников. А третий, бывший, кажется, у них за главного, шел с непокрытой головой, и я, как во сне, увидел лицо из своего прошлого. Пытаясь вспомнить, кто это, я чувствовал себя так, словно меня затягивает в водоворот, полный отвратительных призраков былого. И вспомнил. Это был Том, паж епископа Бейлстера. Я ошалело смотрел на него — этого человека здесь попросту не могло быть! Но он был здесь. Мои спутники тоже обратили внимание на пришельцев, и я заметил, что Жиль медленно опустил руку на колени, где лежал его меч. Все мы — кроме Анны, чье оружие было хорошо запрятано, — отцепили свои мечи из уважения к святой, и они лежали кучей под деревьями, охраняемые деревенскими ребятишками. И я с облегчением отметил, что у этих франков не заметно никакого оружия. Но в первый раз в жизни ощутил себя практически голым без привычного Шаука на поясе. Троица остановилась и стала оглядываться вокруг, видимо, запыхавшись от крутого подъема. Но они ведь пришли сверху, с горы. Вероятно, пересекли весь остров. Между тем они не видели нас — мы сидели в тени часовни. Я незаметно наклонился к капитану и прошептал:

— Я знаю одного из них. Его зовут Том, он паж епископа Бейлстера. На них ливреи с его гербом. Какого дьявола им тут нужно?

— Он может тебя узнать? — спросил в ответ капитан, улыбаясь, будто я сообщил ему что-то веселое.

Я не имел понятия. Он видел меня один раз — юного монаха, в темном коридоре. Я сильно изменился с тех пор, может, вообще стал другим человеком. В любом случае у меня теперь была пышная шевелюра, а солнце давно вытравило с лица остатки детства.

— Думаю, не узнает, — осторожно заметил я.

— Но ты его знаешь?

— Видел лишь однажды, но ничего не забуду из той ночи. Он тогда был испуганный мальчик, прятался в тени. Он даже вздрогнул при виде сэра Хьюга.

— Значит, Кервези на острове — вот тебе живое доказательство. Но зачем они сейчас сюда явились? Соблюдай осторожность, Пэтч, будь внимателен. Нас-то этот парень не опознает. Может, они и поверят, что мы именно те, за кого себя выдаем.

Анна сжала под столом мое колено.

— Кто это? — прошептала она.

— Они как-то связаны с Кервези, — ответил я. — Сиди спокойно.

Пока мы переговаривались, пришедшие заметили нас и двинулись сквозь толпу в нашу сторону. Я весь напрягся в ожидании, вообразив, что сейчас начнется бой, но Том, добравшись до нашего стола, поклонился Анне весьма, должен признать, куртуазным образом.

— Воистину я поражен, обнаружив столь прекрасную даму на этом убогом острове, — начал он. Я отметил, что его голос стал ниже на добрую октаву, с тех пор как слышал его в последний раз. А Том тем временем поклонился каждому из нас. — Прошу меня простить, — продолжал он. — У меня не было намерений причинять вам беспокойство. Как я вижу, вы люди благородные, с севера, судя по одежде. Меня зовут Томас из Тробриджа, мы с друзьями направляемся на Кипр. И пристали к этому Богом забытому острову, чтобы взять пресной воды, а потом решили забраться на эту гору. Я рад, что мы встретили вас, потому что немного заблудились. Еще раз прошу меня простить, но я так рад увидеть здесь соотечественников — как нас называют местные? — да, франков!

— Мы также рады, дорогой сэр, — отвечал капитан крайне любезно. Его английский был почти совершенен. — У нас праздник в честь посещения моей госпожой, леди Элени, гробницы святой Тулы. Моя госпожа — герцогиня Граммос, а это ее жених, милорд Аренберг, ныне проживающий в Венеции. Мы возвращаемся в Serenissima, где состоится их свадьба, но моя госпожа услышала об очаровательной местной традиции, о том, что эта святая может даровать плодородие, и… — Он помахал рукой.

— А с кем я имею удовольствие беседовать?

— Меня зовут Джанни Маскьяги, молодой сэр. Я командую эскадрой, находящейся в распоряжении дожа Венеции, но в данное время занимаюсь своими виноградниками в Монемвасии — это на Пелопоннесе. Корабль моих господ получил пробоину в днище во время шторма у мыса Леракс и зашел для починки в мой порт. Я же как раз собирался по делам в Венецию… Забавное совпадение. А вы сами? Кипр весьма далеко от Англии.

— Сперва на Кипр, сэр, а потом в Иерусалим. Я дал обет и поклялся моему господину епископу Бейлстера, на чьей службе состою, — это его герб… — Он указал на свою котту. — И три года буду сражаться с неверными.

— А потом вернетесь на службу к епископу?

— Именно так. Он дал мне понять, что таким образом я смогу сколотить себе состояние. — Том сделал паузу — он почти задыхался — и посмотрел по сторонам. — Значит, это и есть гробница святой Тулы? Какая необыкновенная удача! Я хочу сказать, что мы тащились через эту гору…

— Мой юный друг услышал про это глупое греческое суеверие и решил посмотреть. Извините, что побеспокоили вас, господа, мы уже уходим.

Это произнес другой франк. Он подошел и встал за спиной Тома, положив ему руку на плечо отнюдь не дружелюбным жестом. Я не узнал его, но мне хорошо был известен лот тип людей: обычный бейлстерский громила, — мы, студенты, частенько дрались с ему подобными в субботние вечера. Они обычно идут в стражники или наемные рабочие в кожевенных мастерских. Третий из этой компании был таким же. Сейчас, когда они стояли рядом, было заметно, что Том в сравнении со своими спутниками выглядит вполне прилично. У типа, заговорившего с нами, поросячьи глазки беспокойно шарили по нашим лицам, колючие и злобные. Третий был бледен и тяжело дышал, отвесив нижнюю челюсть. Все имели круглые морды уроженцев Бейлстера, и солнце спалило им кожу чуть не до мяса.

Потом застывший от напряжения воздух вдруг прорезал чистый голос Анны. Она старалась прикрыть свой английский сильным греческим акцентом, какого я никогда у нее не слышал, но слова звучали четко и холодно и падали как градины.

— Вот так, стало быть, ведут себя слуги в ваших варварских землях?

— Если бы… — Поросячьи глазки загорелись воинственным огнем, но Том перебил его и что-то настоятельно зашептал на ухо, обожженное до красноты. — Прошу прощения, ваше высочество, — произнес тот уже другим тоном. — Я не имел понятия, с кем мы встретились…

К моему ужасу, Анна обернулась ко мне и заявила:

— Мой господин, ради вас я отправилась в изгнание, покинула родину, а вы позволяете всяким свиньям оскорблять меня, да еще в моей родной стране?! Неужели в ваших краях моих соотечественников считают полными глупцами?!

Я вперил пристальный взгляд в злобные свинячьи глазки. Мной вдруг овладело чрезвычайное спокойствие, и все вокруг предстало в абсолютной, поразительной четкости. Я протянул руку к блюду, выбрал себе очередную жареную птичку, отломил ножку. Сняв с нее зубами мясо, я положил косточку на стол прямо перед собой. Теперь все взгляды были обращены на меня.

— Любовь моя, неужели тебя оскорбляет вонь свинарника? Свинья ведь не может не вонять собственным дерьмом — такова уж ее участь: всю жизнь валяться с грязным рылом и измазанной дерьмом задницей. Эти несчастные создания из той же породы: англичанин подлого происхождения — это тварь, перемазанная с головы до ног собственным невежеством, как свинья перемазана своим навозом. Не обращай внимания, дорогая. Скотина не может оскорбить благородную даму.

Я взял еще ножку, протащил ее между зубами и положил крестом на предыдущую косточку. Потом запил хорошим глотком вина, осушив свой бокал, и вытер губы кончиком большого пальца.

— Дайте этим кабанам воды. И потом пусть катятся своей дорогой.

— Отлично было сыграно, Пэтч! — заявил Жиль. — Ты выглядел как истинный лорд, до кончиков ногтей! — Мы втроем отошли в сторонку от гробницы якобы облегчиться. И теперь сидели на выступе скалы, нависающей над морем. Позади все еще гремели звуки празднества, а внизу под нами один из многочисленных отрогов с кинжально острым верхом, загибаясь, опускался в синие воды, плескавшиеся в полумиле от нас. Там поблескивала маленькая бухточка, по ее берегу брело стадо коз, выделяясь черными пятнами на белом фоне каменистого пляжа. — Кервизи уже здесь, так что, полагаю, надо сматываться. Уйдем поутру.

— Нет-нет, — возразил капитан. Он пребывал в необычайно хорошем расположении духа после того, как франки убрались обратно за гору.

— Но ведь мы здесь исключительно по делу! — удивленно воскликнул Жиль. — У нас ни перед кем нет обязательств, никто нам не платил никаких авансов. Кервези явно выслал этих болванов на разведку. Теперь он знает, где гробница, и будет драться за эти мощи, а потом весь остров поднимется против франков — и все пропало. Все будет кончено.

— Все будет кончено завтра, — ответил капитан. — Мощи заберем ночью. Нет, друг мой… — поднял он руку, — мы вполне можем это сделать. Сам знаешь, что можем.

— Могли бы, — поправил его Жиль. — Да, могли бы. Я не хуже тебя понимаю, что если «Кормаран» причалить вон там, внизу, то наши люди вскарабкаются сюда. Но ведь будет темно, а мы не знаем местность… Надо хорошенько подготовиться.

— Все я могу это сделать сам, — заявил я.

— Ты?

— А почему нет?

— Что это на тебя нашло? — спросил капитан. Он улыбался. Я — нет.

— Смерть, — пробормотал я. — Вы знаете, что вызревает у меня внутри, с тех пор как… — Они оба кивнули. — Ну так вот: если есть возможность нагадить Кервези, пусть даже… облегчить его кошелек — значит, это работа для меня.

— У тебя смелое сердце, Пэтч, никто в этом и не сомневается, — мягко сказал капитан. — Но для такой работы найдется… — Он ущипнул себя за нос, как всегда делал, подбирал нужное слово. — На борту «Кормарана» найдется несколько более опытных людей. В этот раз, мне кажется…

— Сэр, при всем моем уважении, на борту «Кормарана» никто не имеет опыта общения с Кервези — кроме меня. А мой опыт… Сами подумайте, капитан… вспомните этого парня, Тома. Кервези — гнусная навозная муха: откладывает свои яички в плоть невинных жертв, а потом наблюдает, как вылупившиеся из них личинки терзают и пожирают ее — всех этих Томов, Биллов… — Я замолчал. С того момента, когда Том произнес первое слово, ужас той ночи в Бейлстере вновь овладел мной, окутал, словно дыхание мертвеца. Я поднял глаза. Капитан изучающе смотрел на меня, чуть прищурив глаза.

— Что ты почувствовал, увидев этих подонков, свиней Кервези?

— Ничего, — ответил я. — Разве что жалость к Тому. — Я встал и подошел к краю утеса. — Я все детство провел, взбираясь на скалы. И уже ничего не боюсь. Как вы думаете, я один смогу перетащить сюда Тулу?

— Тула нынче легкая как перышко, мой мальчик, — ответил капитан. Я обернулся и обнаружил, что они тоже поднялись на ноги и стоят, глядя на меня. — Хорошо, пусть это будет твоя работа, если ты так желаешь. — И оба положили мне руки на плечи. — А теперь надо идти назад — твоя невеста станет волноваться.

Анна вовсе не волновалась. Она была занята — пыталась выучить какую-то местную песню, которую ей пела жена деревенского старосты. И по жаркому румянцу на лице этой доброй женщины было видно, что благородная дама только что отмочила какую-то непристойность.

— Замечательная песня, — сообщила она мне. — Про баранов. А я их взамен научила песенке про старую парочку и огромный арбуз, который они используют в качестве сортира. Чудная песня!

И вот я сидел, слушал непристойные греческие песенки и пил вяжущую рот рецину, а вокруг звенели цикады. Тени кипарисов удлинялись, превращая огороженное стенами пространство в огромный циферблат солнечных часов, и крестьяне начали потихоньку складывать вещи. Потом попрощались со своей святой и тронулись вниз по тропе. Спускаясь вместе с ними по склону горы на уже привыкшем ко мне осле, я мог думать только о предстоящем долгом подъеме в полной темноте, о том, как снова отворю синюю дверь во тьму, которая будет чернее самой безлунной ночи.