Похвали день вечером

Воеводин Евгений Всеволодович

ЗАЯВЛЕНИЕ ЗА ДВЕ НЕДЕЛИ

 

 

#img_3.jpeg

 

1.

Еще полгода назад все здесь было ослепительно новым, даже стеклянные таблички на дверях: «Начальник цеха», «Цеховой комитет профсоюза», «ПРБ», «Лаборатория. Вход посторонним воспрещен», и эта — «Гардеробная». Уже через неделю кто-то приписал снизу мелом — «Она же — раздевалка!».

Может, не резон было пачкать свежевыкрашенную дверь, но сколько бы ни вешали такие таблички, «гардеробная» всегда была, есть и будет раздевалкой. Конечно, слово не благозвучное, зато привычное.

По утрам, перед сменой, в раздевалке обсуждают последний хоккейный матч и домашние дела, поругивают жен и хвалят тещины пироги, одалживают трешку до получки и наспех пересказывают виденный вчера фильм. Нигде, как в раздевалке, в короткие минуты перед сменой или потом, в неторопливое время после работы, не поговоришь так славно. Здесь все свои, и пусть себе аккуратисты-хозяйственники в строгом соответствии с инструкцией и впредь приворачивают шурупами таблички с надписью «Гардеробная» — все равно эти комнаты со шкафчиками вдоль стен и скамейками посередине, как на вокзале, будут всегда называться раздевалками.

В раздевалках почти никогда не ссорятся. Будто существует неписанное правило — не портить людям настроение перед работой, а тем более после работы. Шутки — сколько угодно, подковырки — пожалуйста, подначки — обязательно. Бывают и споры. Ссоры же — такая редкость, что долго потом раздевалка кажется самым мрачным местом на всем свете.

Полгода здесь не было ни одной ссоры. Первая вспыхнула, когда кто-то сообщил, что Савдунин подал заявление об уходе с завода, И вот тогда Непомнящий, в расстегнутой рубашке, с мокрыми после душа черными волосами, подошел к Панчихину и сказал:

— Ну и дрянь же ты!

Панчихин вскочил. Те, кто был рядом, пододвинулись ближе, чтобы не дать вспыхнуть драке. Панчихин криво усмехнулся и, не попадая в рукава, начал надевать пиджак.

— Ответишь, — сказал он. — Все слышали, как он меня? Ну, чего вы молчите? — Никто его не поддержал. Тогда Панчихин обернулся к Непомнящему. — Ты кто? Ты еще нашему богу бяша. В заводе всего ничего. Сявка. А я…

— Хватит тебе, — остановил его сварщик Бабкин. — Пойдем.

Вот и все, что произошло в тот вечер, после смены, когда кто-то сказал, что бригадир дядя Леша Савдунин подал заявление об уходе. Многие толком не знали — почему. И полагали, что тут все дело в личной обиде. Не сошелся характером с начальником участка, хотя сам-то Клюев — савдунинский ученик, и мог бы оказать уважение своему учителю. Тем более такому человеку, как дядя Леша.

Конечно, думали незнающие, дядя Леша, как говорится, психанул, и это было совершенно неожиданным. Казалось, дядя Леша не умеет ни обижаться, ни тем более горячиться. Невысокий, с наголо бритой головой, молчун. Круглое мясистое лицо, маленький носик, будто бы зажатый между щек, голубые глаза — даже незнакомому человеку он сразу же казался добряком, да таким он и был на самом деле. Вот почему многие не понимали, с чего же дядя Леша психанул и подал заявление — добро бы, о переводе обратно, в 18-й цех, — нет, об уходе с завода!

Что такое бессонница, Савдунин понял впервые в жизни. Он ворочался: жена просыпалась; он испуганно говорил ей: «Спи, спи», — и уходил на кухню. Садился к столику, закуривал, пил из-под крана холодную воду и снова курил — спать не хотелось.

Конечно, без работы он не останется, о чем говорить. Но невозможно представить себе, как это он, Алексей Савдунин, каждый день будет выходить из автобуса не у своего завода, а у какого-нибудь другого, который когда еще станет своим. Невозможно сравнивать свой завод, на котором проработал двадцать один год «чистого времени» (не считая поездок в Индию и Египет), и другой, где он будет лишь зарабатывать деньги.

И дернула его полгода назад нелегкая согласиться перейти во второй сборочный, да еще принять бригаду, сколоченную кадровиками с бору по сосенке! Он отбивался как мог — и в партийном бюро тоже отбивался, пока ему не сказали: «Надо ведь, дядя Леша. Ну, а для поддержки возьми кого-нибудь из своих…»

Ребята, узнав, что Савдунина переводят во второй сборочный и что кто-то из них должен уйти с ним, приуныли. Потом решили тянуть бумажки из шапки — кому? Тогда Володька Соколов сказал: «Бросьте, мужики. Я пойду. Оцените мою жертву кружкой пива».

Сидя ночами на кухне, Савдунин перебирал в памяти день за днем. Что-то, конечно, уже забылось, помнилось главное. Начальник цеха, молодой человек в больших очках, с постоянной трубкой во рту, сам знакомился с новой бригадой. Несколько человек собралось в его кабинете, где еще остро и неприятно пахло масляной краской. Савдунин и Володька Соколов сидели рядом; быть может, именно поэтому начальник цеха начал с Соколова, и Володька доложил, что он старый заводской кадр. Четвертый разряд. Савдунинская школа. Все! На нем была военная форма — парадный китель без погон, но с зелеными петлицами и знаком «Отличник погранвойск» II степени. Начальник цеха спросил: «Что, недавно демобилизовались?» — «Весной». — «Так и не обзавелись штатской формой?» — «А зачем? — спросил Володька. — Мне и в этой хорошо. Привык».

Потом — Сергей Непомнящий, длинный, угрюмый, с черными цыганскими глазами и длинными прядями волос, то и дело сползающими на лоб. Тоже четвертый разряд. До поступления на «Коммунист» работал на верфи.

— Почему ушли оттуда?

— Жилья не было.

Начальник цеха кивнул: что ж, причина уважительная. Здесь, на «Коммунисте», отличные общежития.

Матвей Козлов, оказалось, поступил по направлению райисполкома. Савдунин знал о нем раньше, еще до знакомства, от приятеля — кадровика. Разговор у них был случайный: встретились в проходной, вышли вместе, вот тогда знакомый и пожаловался, что директор давит на своего зама по кадрам со страшной силой: подавай ему для новых цехов не случайных людей, а корифеев. А где их возьмешь, корифеев? Вон вчера (честное слово, смехота одна!) мамаша привела своего сынка чуть не за ручку, как в детский садик. А дитятя, оказывается, отсидел три года, научился в заключении сварке, получил разряд — приходится брать. Другой пришел — в трудовой книжке сплошные взыскания, паспорт — пестрый, как леопард, весь в печатях «принят — уволен». Корифеи!

Парень, отбывший срок, и был Матвей Козлов. А второй — Георгий Лосев.

Зато сразу понравился Савдунину четвертый — Дмитрий Шилов, и, услышав его фамилию, дядя Леша спросил, по обыкновению делая паузу между каждым словом:

— К Дмитрию Дмитриевичу… бухгалтеру… отношение имеете?

— Я его сын.

Савдунин кивнул, и никто не понял, остался ли он доволен тем, что Дмитрий Шилов — сын бухгалтера Дмитрия Дмитриевича, или просто удовлетворил свое любопытство.

Бухгалтер Шилов, скончавшийся две недели назад, работал с женой Савдунина в Невском универмаге. Жена пришла с похорон зареванная. Шилова все любили, к тому же осталась огромная семья, жена и шестеро детей. Старший — студент, младшая в этом году в школу пошла… «Значит, — подумалось Савдунину, — студент поступил на завод, чтоб кормить семью».

— Вы знали отца? — тихо спросил Шилов.

— Нет. Знаю, что хороший был человек, — ответил Савдунин. — А вы… сварочному делу… где обучены?

— Учился в электротехническом, работал, — сказал Шилов. — Ездили в колхоз, там пришлось заниматься сваркой.

Савдунин опять кивнул.

…Ночь за окном была короткой. В шесть часов начало щелкать радио, и он приглушил его. Поставил на газовую плиту чайник. Ложиться уже не имело смысла: он всегда выходил из дома в семь.

С буфета на него глядел крокодиленок. У крокодиленка были немигающие желтые глаза-пуговки. Это чучело он купил в Бомбее, в маленьком припортовом магазинчике, где было все: нейлоновые рубашки, бананы, японские босоножки, кока-кола, часы-браслеты и вот такие чучела.

— Ну, зачем ты поставил на буфет этого зубастика? — донимала его первое время жена. — Посмотришь — и оторопь берет!

Он смотрел на зубастика, ждал, когда закипит вода, и вдруг подумал, что на свой завод ему осталось ходить всего-навсего три дня. Уговоры, конечно, не помогут. Раз он решил — все. Слишком тяжелой оказалась обида. Нет, не надо было соглашаться тогда, полгода назад, на переход во второй цех. Отбился бы, уперся бы и работал себе, как работал двадцать один год.

…Итак, вместе с ним в тот день в кабинете начальника цеха сидели пятеро — новая бригада сварщиков для нового сборочного.

 

2.

В глубине цеха высилось модерновое сооружение из стекла и пластика — конторка начальника участка. Здесь, рядом с металлическими конструкциями, оно выглядело нелепо, как будто кто-то ради шутки перенес и поставил в цех цветочный киоск. Через большие стекла и впрямь виделись цветы — множество цветов, и среди них головка Шурочки Ляминой с немыслимо пышной прической, тоже похожей на желтую розу.

Конторку так сразу и окрестили «киоском».

Внизу, под «киоском», был экран с длинным рядом фамилий сварщиков и клеточками возле каждой фамилии. В клеточках Шурочка рисовала квадраты. Если красный — работа сдана с первого предъявления. Синий — обнаружен дефект, работа переделана. Черный — брак. Красные квадратики не назывались никак, синие — «синяками», черные — «южной ночью».

Первую «южную ночь» в бригаде Савдунина получил Лосев. Работница БТК (бюро техконтроля) подошла и встала за его спиной. Лосев не видел ее и продолжал варить шов. Она остановила Лосева, и тот недовольно откинул щиток на затылок:

— Чего тебе?

— Вы по технологии каким электродом должны варить?

— Ну, пятьдесят пятым.

— А варите?

— Ты что, сама не видишь?

— Вижу. Как у вас оказался сорок пятый?

Вопрос был не случайным. Существует правило: получил сварщик задание, там сказано — электрод такой-то. Шагай в кладовку и получай именно эту марку. Сегодня Лосев должен был варить электродом с экзотическим именем УО. Это название расшифровывалось просто — универсальный основной. Номер же означал прочность шва на разрыв. Если сорок пятый — значит сорок пять килограммов на квадратный миллиметр. Если номер пятьдесят пять — стало быть, пятьдесят пять килограммов… В технологии было ясно указано — УО-55, но глаз работницы БТК определил точно: сварщик делает не по технологии.

Подошел Савдунин. Деталь была уже готова, но куда она годилась? Поставь такую на машину — полетит. Конечно, брак. Лосев оправдывался: сегодня в кладовке он прихватил УО-45, чтоб не бегать лишний раз, ну вот и перепутал малость с пятьдесят пятым.

— Брак запишут всей бригаде, — угрюмо сказал Савдунин. И, неловко повернувшись, ушел. А после смены Шурочка аккуратно начертила возле фамилии Лосева «южную ночь». У нее был набор цветных фломастеров, и квадраты получались жирными. Среди множества красных квадратов этот черный выглядел траурным.

На следующий день после смены в раздевалке как обычно перекидывались шутками, вдруг кто-то спросил:

— А кто у нас новый вари́ла?

Лосев знал, варилами называют сварщиков-портачей, и почувствовал на себе насмешливые взгляды. Он поднял глаза — да, все, кто был здесь, глядели на него, и только ребята из его бригады отворачивались так старательно, будто они ведать не ведали, кто же на самом деле этот самый варила.

Он разозлился. Какого черта, как будто человек не может ошибиться! Как будто они сами — ангелы с крылышками, Особенно вон тот, в черном костюме, в белой рубашке и с галстуком. Артист! Этот артист усмехался особенно обидно, одним уголком рта, и Лосев сказал ему:

— Думаешь, нацепил галстук и выше меня стал? Чего насмехаешься-то?

— Брось ты, — тихо сказал Володька Соколов.

Он потянул Лосева за рукав; они спустились по лестнице, вышли во двор. Лосев кипел. Подумаешь, преступление — взял не тот электрод.

— Ты не цепляйся к ним, — сказал Соколов. — Этот, с галстуком, между прочим, — Бабкин. Лучший сварщик города.

— А по мне хоть всего мира! — выкрикнул Лосев. — Подумаешь, бодал я таких…

Соколов засмеялся, и это разозлило Лосева еще больше. Ему показалось, что мальчишка смеется над ним. Ладно, плевать. Он быстро ушел вперед, и Соколов не стал догонять его. И хорошо, что не стал, — разругались бы. Лосеву Соколов вообще не нравился. Пригласил на днях выпить — отказался. Военную форму носит, гордится, что был в армии, да еще в погранвойсках. А на самом деле — бригадирский хвостик. Чуть что: «Дядя Леша, я схожу», «Дядя Леша, я сделаю…»

Лосев шел и злился, и накручивал себя — против этого Соколова и этого Бабкина с галстучком, и Савдунина, и той глазастой девчонки из БТК, и думал, кого встретит из настоящих ребят в рюмочной: вот перед ними-то спокойно можно отвести душу, они поймут. И не хотел признаться сам себе, что злится он из-за той клички, которая теперь прицепилась к нему надолго — варила.

Он жил в общежитии, в одной комнате с Непомнящим. Но если Непомнящему устроиться было легко, Лосеву пришлось понервничать и, хочешь не хочешь, объяснять, почему ему обязательно нужно общежитие.

Два года назад он ушел из дома. В комнате, которую занимала семья, остались жена и сын. Комната небольшая, разменивать ее — дело мертвое, вот он и ушел.

Все это Лосев рассказал Савдунину, потому что бригадир должен был хлопотать насчет общежития.

— А зачем ушел? — вдруг спросил Савдунин.

Какое ему до этого дело? Лосев вовсе не желал пускаться в подробности. Ну, ушел и ушел. Не сошлись характерами. Нет, развода он не взял. Зачем лишние хлопоты, суд…

— Где жил? — так же коротко спросил его Савдунин.

И снова Лосев выругался про себя. Ну ему-то что? У двоюродного братишки жил. Он не сказал, что братишка попросил его убраться. Короче говоря, жить ему сейчас негде. Не на вокзале же ночевать.

— Пьешь много, — сказал Савдунин.

— Не больше других, — усмехнулся Лосев.

— Много, — качнул бритой головой Савдунин. — Я, конечно, пойду, попробую… Но смотри…

Лосев хмыкнул в сторонку: да уж, прямо скажем, великий оратор у него бригадир, пык-мык — два слова в час. С таким не очень-то побеседуешь по душам.

— По совести, — сказал Савдунин, — я пойду, поговорю… Если пить будешь — все. Из общежития попросят. Договорились?

— Святым не стану, — резко ответил Лосев. — Мне жить негде, понимаешь, бригадир? Так что в моих же интересах за это общежитие обеими руками держаться. А чтоб трудящемуся человеку не выпить — такого ты нигде не сыщешь. Ну, конечно, в норме — это обещать могу.

Савдунин куда-то ходил, с кем-то разговаривал, и все устроил. Сам появился в общежитии, поглядел, какая комната, даже выключателем зачем-то пощелкал.

— Что, нравится? — спросил его Непомнящий.

— Ничего, — буркнул Савдунин.

— А мне вот не нравится, — сказал Непомнящий. Он сидел у окна и оглядывал это неуютное холостяцкое жилье. Четыре кровати, четыре тумбочки, стол, два стула. Вон, к графину и то номерок прикручен.

— Государственное имущество, — сказал Лосев. — Понимать надо.

Савдунину здесь тоже не нравилось. Но когда-то он сам жил в общежитии — не в этом, другом, где стояло в ряд пятнадцать коек, а на полу — корыто, куда с потолка лилась вода. И все-таки даже то общежитие первых послевоенных лет было куда лучше предыдущих — фронтовых землянок, разбитых зданий, подвалов, чердаков — всех тех случайных ночлегов, которыми он довольствовался на войне.

Этим ребятам жилось, конечно, легче. В холле — телевизор, есть душ, горячая вода, два раза в неделю танцы по вечерам, Дом культуры рядышком. И все-таки ему не очень нравилось здесь. Может, потому, что в комнате было накурено и окна были голыми, без занавесок, и стенки тоже были голыми да еще выкрашены в какой-то унылый серый цвет.

— Занавески бы, — сказал Савдунин. — Цветы еще…

— Во! — сказал Лосев. — Еще двух кенарей и аквариум с живыми шпротами. У меня корешок есть, как выпьет — ловит рыбешку из аквариума, и — хрясть — только скелетик с хвостиком остается. Ей-богу!

— Я серьезно, — сказал Савдунин. — Красота человеку всегда нужна.

— Красота! — усмехнулся Непомнящий, отворачиваясь. Лосев заторопился. Ему надо по делам. Непомнящий сказал: — В соседнем гастрономе у тебя дела. Вот и вся красота жизни.

Лосев ушел, и Савдунин спросил:

— Пьет?

— Да уж…

— Плохо, — сказал Савдунин.

— Вы всегда очень правильные вещи говорите, — снова усмехнулся Непомнящий. — Как по-писаному.

Савдунин глядел на него и думал: откуда такая злость? Казалось, в Непомнящем все кипит и только ждет момента, чтобы вырваться наружу. «Конечно, они удивились, что я пришел. Но зачем же так злиться? Как это он сказал? «Всегда правильные вещи…»

— Я жизнь прожил. Научился.

— Других не надо учить. Мы тоже кое-чего знаем.

Высокий, черноглазый Непомнящий словно бы источал какую-то странную энергию, и Савдунин безошибочно улавливал ее, еще не в силах определить, что же это за энергия.

— Ты всегда такой? — спросил Савдунин.

— Более или менее. Стараюсь быть постоянным. Говорят, постоянство — очень хорошее качество. Вот вы говорите, что научились кое-чему в жизни. Так как, по-вашему, хорошее оно или плохое?

— Бывает и глупое постоянство, — Савдунин сидел за столом, положив на него руки с короткими сильными пальцами. Непомнящий не понял, почему вдруг, ответив ему, Савдунин поглядел на свои пальцы и сказал: — Плохо.

— Что плохо?

— Что Лосев пьет.

— А-а…

— Сварщику нельзя… Шов идет не тот. Я как из отпуска вернусь, будто снова привыкаю.

Это было правдой. Даже самые опытные сварщики после отпуска какое-то время работают хуже. Рука отвыкает держать дугу.

Непомнящий спросил:

— А вы тоже всегда такой? Ну, в смысле разговора.

— Всегда, — вздохнул Савдунин. Сейчас он не уловил ехидства в этом вопросе. Ему даже показалось — вот начинает раскрываться парень.

— Тогда помолчим, — засмеялся Непомнящий. — Молчание — золото.

Савдунин молчал. Он не хотел говорить, что заходил к своему приятелю, инструктору из отдела кадров, и попросил его показать документы членов бригады. В тощей папке вместе с бумажками с прежнего места работы лежала автобиография Непомнящего: «Родителей нет, воспитывался в детском доме». Была там и характеристика, присланная с Петрозавода: «Работал хорошо, взысканий не имел. С товарищами неуживчив, резок, груб…» Савдунин невольно поставил рядом эти две строчки: «воспитывался в детском доме» и «неуживчив, резок, груб», подумал, что именно в этом кроется связь. Хотя разве все, кто воспитывался в детских домах, обязательно неуживчивы и грубы?

— Ладно, — сказал он, поднимаясь. — Картинку одну дам. Повесишь.

— «Три богатыря» или «Мишки в лесу»? — спросил Непомнящий. — А Софи Лорен не имеется?

Савдунина не обидела эта насмешливость. Но ответил он не сразу.

— Зря ты так. Я понимаю — трудно, неуютно… Дело не в картинках, конечно. Как жить — это от самого человека зависит. — Он снова замолчал, будто ему надо было отдохнуть немного от такого количества слов. И вдруг спросил: — Ты знаешь, что самое ценное в человеке?

— Ну, конечно! — усмехнулся Непомнящий. — Честность, трудолюбие, уважение к старшим, любовь к общественной работе. Хватит или еще?

— Еще, — сказал Савдунин. — Доброта.

— Я не против, — через силу рассмеялся Непомнящий. Его раздражал этот разговор. Почему пожилые люди непременно считают себя вправе поучать? Прожили больше? Жили хуже, тяжелее? Это еще не заслуга. Он не очень вдумывался в то, о чем говорил Савдунин, мешала раздраженность. — Я только не понимаю, к чему вы все это…

— Светлей жить, — уже подойдя к двери, ответил Савдунин.

Непомнящий снова отвернулся к окну и смотрел, как медленно Савдунин переходит улицу, встает в очередь на автобус. Интересно, как он втискивается в автобус? Наверное, всякий раз кто-нибудь непременно да скажет: «Вам, гражданин, персональный автобус положен».

 

3.

Каждое утро, минут за двадцать или за полчаса до смены, в «киоске» собирались мастера, и Шурочка брала «полотенце» — так назывался длиннющий лист бумаги с суточным заданием. Мастера долго не засиживались, получали свои задания и уходили: споры были редкими, и то лишь тогда, когда шли конструкции с повышенными требованиями, а по технологии на сварку получалось мало времени. Тогда вызывали нормировщицу, и спор обычно заканчивался миром.

Начальник участка Роберт Иванович Клюев знал, что в таких случаях надо идти навстречу мастерам. Любая спешка неизбежно приведет к браку, пусть уж лучше рабочий делает все спокойно. Такие споры были уже привычными и даже не похожими на спор: ну, попросил мастер еще несколько часов, иной раз даже половину тех, что записаны в технологии, — разве это спор? Поэтому, когда по узенькой железной лесенке «киоска» поднялся Савдунин и боком протиснулся в дверь, Клюев насторожился.

Когда-то, лет двадцать назад, Роберт Иванович Клюев, демобилизованный сержант, появился здесь, на «Коммунисте», и тут же потребовал, чтоб его отдали на обучение самому опытному мастеру. Неважно, какому. Токарю — пусть токарю, кузнецу — пусть кузнецу. Кому угодно, лишь бы самому опытному. Кадровик, разговаривавший с ним, удивленно спросил: «А тебе зачем самый-самый?» Клюев ответил: «Жить тороплюсь. Время, как известно, идет в одну сторону». Но сначала он три месяца занимался здесь же, в заводской школе, и только потом его направили к Савдунину. В ту пору заводу позарез нужны были сварщики.

Вот почему Клюев в какой-то степени считал Савдунина своим учителем, и когда его, старшего мастера, перевели в новый цех начальником участка, он потребовал, чтобы перевели и Савдунина. Сделано это было потихоньку. Клюев отлично знал, что по своей воле Савдунин не пойдет.

И если сейчас Савдунин появился в «киоске», стало быть, что-то произошло, а Клюев терпеть не мог, когда что-то происходило. Он гордился тем, что с самого начала, с самого первого дня работы нового цеха у него на участке все было налажено как часы. Мелкие неполадки и неприятности не в счет, разумеется, где их нет!

— А, дядя Леша! Заходи, садись.

— Некогда, — сказал Савдунин. — Пойдем-ка…

— Куда?

— Ко мне.

— Если на чай с пирожными, так, может, и меня пригласите? — засмеялась Шурочка, поправляя свою прическу-розу. Она всегда поправляла ее, когда разговаривала с мужчинами.

Клюев вспомнил: сегодня утром на летучке было решено отдать сварку шести несложных деталей бригаде Савдунина. Норма — четыре часа на каждую. Очевидно, детали только что поступили из механического цеха, поэтому Савдунин и появился здесь.

— Что, зазоры большие?

— Вот, — кивнул Савдунин и вытянул палец, показывая, какие зазоры. — Нельзя варить.

— Надо, дядя Леша.

— Нельзя, — повторил Савдунин, стягивая куцый беретик и опускаясь на стул, будто одним этим желая сказать: «Вот сяду здесь и буду сидеть, пока сам не поймешь, что нельзя».

Клюев и сам понимал, что нельзя и что бригадир вправе отказаться от работы. Сколько раз бывало так, что скрепя сердце он, Клюев, сам брался заливать такие зазоры или заставлял других, великолепно зная, что чем больше зальешь металла, тем больше опасность деформации. Сталь — штука капризная.

С другой стороны, задержи эти детали — начнут шуметь сборщики: вот, не подали вовремя, и начальник цеха потянет «на молитву» — лишняя нервотрепка.

— Без ножа ты меня режешь, дядя Леша.

Савдунин сидел прочно, натянув беретик на колено. Сидел и молчал, уставившись на какой-то диковинный цветок возле Шурочки. И Клюев тоже замолчал, думая, что же сделать — срочно, вот сейчас, — чтобы выдать эти проклятые шесть штук через четыре часа и не попасть к начальнику цеха на язык.

— Значит, ты — наотрез?

— Да.

— Бригаду оставляешь без заработка.

— Не в деньгах дело.

— А ты с ними говорил? — Савдунин кивнул. — Ну, и как они? — Савдунин хотел пожать плечами, но получилось неуверенное, непонятное движение. — Как они-то? Согласны с тобой?

— Не все.

— Значит, голоса разделились? — усмехнулся Клюев. — Так работа не пойдет, дядя Леша. Если каждое задание будем сначала обсуждать да на голосование ставить — закрывай всю советскую промышленность.

— Я хочу, — тихо сказал Савдунин, — чтоб они поняли: работа бывает разная. Есть честная, есть нечестная. А какая работа, такой и человек.

Сказал — и ладонью провел по круглой голове, снимая выступившую испарину.

— Ах, вот оно что! — протянул Клюев. — Стало быть, ты это из воспитательных целей?

Савдунин подумал, как изменился Клюев. Ведь и его тоже он не учил худому. Худому Клюев учился у других. Попал в компанию, начал играть в картишки — и через два дня то получку спустит, то аванс. Теперь, сидя в «киоске», Савдунин вспоминал, как узнал обо всем этом и начал держать Клюева при себе. В отпуск поехал — и его взял, рыбу ловить на Мсте. Когда же у молодого в ту пору Савдунина появилась девушка, он говорил Клюеву: «Пойдешь со мной», и тот плелся с ним на свидания с Любой. Так и встречались втроем на углу Садовой и улицы Дзержинского. Отвадил все-таки от дурной компании.

Сейчас перед ним был другой Клюев, с сединой на висках, с недобро сжатым ртом и еле сдерживающийся, чтоб не сорваться на крик. Конечно, он может приказать. Может даже потянуть к начальнику цеха. Все может, Савдунин знал это, и знал, что Клюев не накричит, не прикажет и никуда не потянет. Подумает — и передаст эту работу в другую бригаду.

— Ладно, — шумно вздохнул Клюев. — Передадим в другую бригаду.

В тот день Володька Соколов затащил Непомнящего и Козлова к себе домой. Козлов долго и даже как-то испуганно отнекивался: Непомнящий же согласился сразу. Ему был нужен учебник Фоминых и Яковлева «Электросварка», а Соколов сказал, что у него два.

— Принеси завтра.

— Зачем делать завтра то, что можно сделать сегодня, — философски изрек Соколов. — Поедем. Я здесь недалеко живу. Мать вчера пирог сообразила — симфония! Добьем пирог.

Было темно и морозно: в январе темнеет рано. Они втиснулись в автобус и стояли на задней площадке, прижатые друг к другу. Козлов заметно нервничал, спросил, есть ли у Соколова телефон, и торопливо объяснил, что ему надо позвонить по одному делу.

— Ясно, — сказал Соколов. — Все понятно. Она ждет, ждет…

Козлов улыбнулся — улыбка получилась какая-то жалкая. Соколов подумал: «Кажется, сболтнул что-то не так». Надо было срочно переводить разговор на другое.

— Дядя Леша сегодня спрашивает меня, как ребята? А что, говорю, ребята? Главное — принципиальность. Точно? Я ходил, смотрел, как пятьдесят первая наши цилиндры варит. Шов — во, металла накачали тонну. Электрод подкладывают. Все равно вернут из БТК. Я говорю им — у вас же непровары кругом, ну, а они меня по известному адресу…

Непомнящий усмехнулся.

— Принципиальность! — сказал он. — Она, брат, знаешь, когда хороша? Когда у тебя должность повыше. Верно, Козлик?

— Я не знаю, — торопливо ответил Козлов. Казалось, он растерялся от того, что Непомнящий обратился к нему с этим вопросом.

— Ну, ты даешь! — сказал Соколов. — Ты еще дядю Лешу не знаешь. Он тихий-тихий, а скажет — как отрубит. Скала! Нам вылезать.

Они вывалились из автобуса, и Соколов кивнул на огромный девятиэтажных дом, похожий в темноте на корабль. Вдруг Козлов, порывшись в карманах, спросил:

— У тебя есть две копейки?

— Позвонишь от меня.

— Нет, я лучше из автомата.

Две копейки нашлись, и Козлов зашел в телефонную будку, плотно прикрыв за собой дверь. Соколов и Непомнящий стояли рядом. Боковое стекло будки было выбито, Козлов этого не заметил — он стоял, повернувшись к ребятам спиной, и прикрывал трубку ладонью. А они слышали все.

— Мама? — спросил Козлов. — Я задержусь. Нет, к одному из наших. Ну, из бригады… Нет, нет… Ну час, не больше. Да, сразу…

Из будки он вышел повеселевший и не заметил, что ребята поглядели на него странно: Соколов с легкой улыбкой, а Непомнящий с откровенной злостью.

Если Соколов подумал: «Вот сосунок, мальчишка», то Непомнящего просто взвесил этот звонок. Взрослый парень, а отчитывается перед матерью, как школьник-второклашка, оставленный учителем после уроков. И весь остаток дороги до девятиэтажного дома-корабля и потом, в лифте, Непомнящий молчал, а когда они вышли на площадку, сказал Соколову:

— Ты вынеси мне учебник.

— А пирог? — удивился Соколов.

— Спасибо. Я за книжкой ехал.

Соколов поглядел на него внимательно и, видимо, что-то сообразил. Во всяком случае, не стал уговаривать, Непомнящий знал, что еще минута — и он не сдержится, злые слова так и вертелись на языке. Он закурил, бросил спичку в лестничный пролет и прислонился к горячей батарее. Еще через несколько минут Соколов вынес ему учебник и все-таки спросил:

— Может быть, зайдешь на полчаса?

— Нет.

Непомнящий нажал кнопку лифта, дверцы раскрылись и замкнулись за ним. Соколов вернулся домой, в квартиру.

— Я сейчас! — крикнул он из коридора. — Только чайник поставлю.

Матвей сидел в комнате, и первое, что заметил Володька, это его напряженную позу, как будто робкий человек пришел на прием к большому начальнику и робеет до невероятности. Потом Володька увидел, что Козлов — в одних носках. Значит, снял ботинки в прихожей, чтоб не наследить. Пришлось отдать ему свои тапочки и надеть отцовские.

— Мои старики придут поздно, — говорил Соколов, открывая форточку и включая телевизор. — Так что ждать их не будем. Сейчас соображу чайку… А у бати есть заветная бутылка — можно по рюмочке.

— Нет, нет, — снова испуганно сказал Козлов. — Я не буду.

Володьку удивило это постоянное состояние напряженности и испуга. И еще этот звонок матери.

— Ладно, не будешь так не будешь. Что там по телевизору? Передача для работников сельского хозяйства — это не для нас, пока можно выключить. Партию в шахматы?

— Я плохо играю, — сказал Козлов. Он уже немного освоился и оглядывал комнату, увидел большую фотографию Володьки Соколова на стене, встал и подошел ближе. Володька был снят возле развернутого знамени — лицо торжественное и немного растерянное. — Это ты?

— Я. Перед самой демобилизацией. А ты что, на завод тоже после армии пришел?

— Нет.

— Но срочную-то отслужил?

— Нет.

Козлов отвечал, глядя в сторону. Володька не понимал:

— Как так? Тебе же лет двадцать с лишним, наверное?

— Я сидел, — нехотя объяснил Козлов.

Володька присвистнул. Наверное, этого не надо было делать. И уж, во всяком случае, не надо было тут же интересоваться — за что? Но у Соколова всегда было так: он сначала говорил, потому думал. Еще там, в армии, в погранвойсках ребята подшучивали над ним: «У тебя голова замедленного действия».

Он спросил: «За что?» — и, спохватившись, махнул рукой.

— Впрочем, какое это имеет значение. Пойдем пить чай.

Теперь он трещал без умолку, чтобы хоть как-то сгладить свою бестактность. Рассказывал о службе, об островке, или, по-военному, точке, на которой он пробыл полтора года. И про штормы рассказал, это только так считается, что Балтика вроде бы не очень серьезное море. А налетит штормяга — голову не поднять.

— А мне вот морозы достались, — сказал Козлов, осторожно беря чашку с чаем. — Как завернет под пятьдесят… Шоферы паяльной лампой скаты отогревали, иначе резина крошилась. Ну, да это я так… Ты лучше еще чего-нибудь расскажи.

Володьку не покидало чувство какой-то, пусть небольшой, но все-таки вины перед Козловым за дурацкий вопрос, и он опять трещал, принес свои армейские фотографии и вырезки из газет, где писали о нем, — и вдруг снова понял, что перестарался. Козлов разглядывал фотографии тоскливыми глазами. Володька положил руку на его плечо, и тот, вздрогнув, поднял глаза.

— Брось, — тихо сказал Володька. — Не думай сейчас ни о чем. Жизнь, брат, такая штука, что позади остается не только хорошее, но и плохое. Тут главное, чтобы впереди не было ничего плохого, я так думаю.

Козлов кивнул. Но глаза у него все равно были тоскливыми.

Ему очень не хотелось уходить отсюда, но он обещал матери быть дома через час и знал, что она нервничает. Ему хотелось познакомиться с отцом Володьки — оказалось, тот тоже работает на «Коммунисте», но ждать он уже не мог. Володька тоже начал одеваться.

— Я тебя провожу, — сказал он. — И вообще, давай, заглядывай.

После теплой, уютной квартиры и горячего чая мороз показался обжигающим.

— Градусов двадцать, — сказал Соколов. — Не представляю, как это бывает под пятьдесят.

Он хитрил. Все-таки ему было страшно интересно узнать, что же случилось с Козловым, — обыкновенное любопытство человека, не представляющего, как это можно преступить закон и оказаться по ту сторону обыкновенной жизни и обыкновенных радостей. Спросить об этом прямо он не мог и понимал, что Козлову неприятны даже самые воспоминания о том, и что он, конечно, не расскажет ничего.

— Когда под пятьдесят, — сказал Козлов, — кругом сплошной туман. Я однажды бульдозер чинил, надо было треснувший лемех заварить. Спрашиваю водителя — на камень наскочил, что ли? Оказалось — на пенек. И пенек-то, говорит, был — ногтем сковырнуть можно, а вот что мороз делает. Стальной лемех пополам…

— Да-а, — протянул Володька. — А люди как же?

— Работали, — коротко ответил Козлов. — Зато весной красота какая! Марьин корень зацветает. Вроде пиона. И еще розовые ландыши. Здесь таких не увидишь.

И снова Володька понял, что единственное хорошее, бывшее с этим человеком там, это розовые ландыши и цветение марьиного корня, а обо всем другом он не хочет думать.

— Ну, будь.

— До завтра.

Козлов уехал, и Володька Соколов даже не мог представить, что значил для Козлова сегодняшний вечер — этот час, проведенный в его доме, хотя ровным счетом ничего не произошло. Ну, поглядели фотографии, попили чайку с вчерашним пирогом, поговорили самую малость — всего и дела-то.

Козлов не мог похвастать ни такими фотографиями, ни такими вырезками из газет. Где-то, в каких-то архивах хранились его другие фотографии — в фас и профиль, в папке с надписью «Дело № 181/16. Начато 18 октября 1968 года, окончено 23 октября 1968 года». Впрочем, была и газетная вырезка, ее хранила мать. Тогда же, в октябре шестьдесят восьмого, в «Вечерке» появилась заметка «Грабители наказаны». Козлов помнил ее наизусть.

«18 октября продавщица кафе-мороженое на станции К., придя утром на работу, обнаружила, что замок с двери сорван. Прибывшие на место происшествия сотрудники милиции установили, что преступники похитили несколько бутылок шампанского. Служебная собака не смогла взять след, так как под утро прошел сильный дождь.

Но уже к вечеру удалось напасть на след преступников. Ими оказались нигде не работавший ранее судимый К. Н. Григорьев и его собутыльники — художник-реставратор Н. П. Могилевскии и продавец овощного магазина Л. И. Шахно. Немного позже был задержан и четвертый участник ограбления — студент одного из ленинградских техникумов М. Н. Козлов.

Народный суд Невского района, рассмотрев дело об ограблении, признал всех участников виновными. Любители выпить приговорены к различным срокам заключения».

…Он помнил эту заметку наизусть, но плохо помнил тот злосчастный день. Вернее, вечер. Днем он был в техникуме, сдавал курсовую работу — последнюю свою работу на тему «Металлургия ручной электродуговой сварки». Потом пошел проводить Иру. Как всегда, минутку постояли на лестнице, и, как всегда, поцеловав его в подбородок, Ира побежала наверх. Она была маленькая, и ей надо было подниматься на цыпочки, чтобы поцеловать его.

Уже возле самого дома повстречался Григорьев, бывший сосед по квартире: «А, Матвейка, сколько лет!.. Идем со мной. Никаких разговоров! Сегодня наш день. Ребята собираются — золото, и пленочки есть с битлами. Посидим, послушаем, то да се…»

Почему он согласился пойти? Просто было хорошее настроение. Наверное, поэтому. Курсовая сдана, Ира его любит, дома никого нет — скучно. И не очень отнекивался, когда хозяин дома поднес ему стакан водки и огурчик. «Ну, будь мужчиной», — сказал Григорьев, и Козлов весело тряхнул головой. Через несколько минут он уже перестал что-либо соображать. Так, какие-то отрывки воспоминаний.

…Ночь, и они на перроне. Кто-то рядом бренчит на гитаре. Потом никого, он один, мимо проходят пустые электрички.

…Какой-то парень с девушкой. «У тебя есть закурить?» Парень дал закурить. Козлов не курил, и от дыма ему стало нехорошо.

…Опять электричка. Он заснул, и его растолкали уже тогда, когда поезд подходил к Ленинграду. Обрывок разговора: «У тебя дома кто?» — «Никого. Соседи». «Там пить нельзя», — сказал Григорьев. «Ладно, довезем и оставим», — сказал Шахно.

Утром он еле поднялся. Голова разламывалась, ноги дрожали, во всем теле была странная, никогда прежде не испытанная слабость. В техникум, на занятия, он уже опоздал. Матвей пошел в ванную — благо в этот час квартира пустовала: кто на работе, кто в школе, — и долго мылся холодной водой: вроде бы стало легче.

Вчерашнее вспоминалось с трудом. Смутные образы сменялись один другим, быть может, даже не в последовательности, не в очередности, пока не всплыли эти слова: «Ладно, довезем и оставим…» Он подумал, что это было сказано про него, — и тут же увидел чужой рюкзак, засунутый под письменный стол.

Он потащил рюкзак — звякнули бутылки. Тогда Козлов лихорадочно рванул белый шнур — и сразу открылись серебряные головки. Откуда? И столько сразу?

Он помнил, где живет Григорьев. Сегодня же надо отнести. Мать должна вернуться завтра, что она скажет, увидев эти бутылки? Мать работала поварихой на «Поляной стреле», весь рейс — три дня…

Но пойти он не мог. Все-таки голова болела отчаянно, и еще — эта слабость. «Отнесу вечером». Он снова лег и уснул, а проснулся от того, что в комнате горел свет, в дверях стояли соседи, а прямо перед ним — двое: милиционер и какой-то мужчина в штатском.

— Вставайте, Козлов, одевайтесь.

— Что?

— Одевайтесь. Где у вас документы?

— Господи, — всхлипнула в дверях соседка, Марья Гавриловна, добрейшая душа. — Какой парень-то был… Не виноват он, это я точно знаю.

Но суд решил — виноват.

До него с трудом, словно издалека, доходили слова: «Сокрытие… Сговор… Сумма… Взлом неквалифицированный…» — и все это вместе рождало чувство дикого ужаса, когда хотелось одного — вскочить и закричать.

Ему казалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то другим, совсем не похожим на него человеком, которого по нелепой, глупой, обидной ошибке называют «подсудимый Козлов». Он вставал, когда судья называл эту фамилию, и не мог сказать ни слова. Мать сидела неподалеку, и он глядел только на нее, ожидал, что вот сейчас она встанет и скажет, что надо, вместо него, но мать только подносила руки ко рту и кусала платочек…

Приговор был — три года исправительно-трудовых работ. Самый мягкий. Все остальные получили куда больше. Из зала суда Козлова выводили под руки: сам он идти не мог.

Ему повезло хотя бы в том, что его оставили здесь, в Ленинграде, в следственном изоляторе, и он впервые услышал слово «обслуга». На три года он становился «обслугой». Ему не надо сидеть в камере — и он охотно мыл в коридорах полы, носил тяжелые кастрюли с пищей. Ему были разрешены свидания с матерью. Он мог брать книги в библиотеке.

Однажды их, человек двести, собрали в зрительном зале. Мужчины сидели внизу, женщины на балконе. А на сцену вышло несколько человек, и заместитель начальника изолятора сказал, что сейчас выступят писатели.

Первым подошел к трибуне полный, грузный, с густыми усами — Козлов не расслышал его фамилию, потому что едва писатель встал, ему сразу же начали хлопать, — и вот, неуклюже покрутившись за трибуной, писатель негромко сказал:

— Товарищи…

Это было так неожиданно, что в зале стало тихо-тихо, будто он враз опустел. Писатель едва заметно поморщился и сказал уже громче:

— Граждане…

И опять в памяти Козлова был провал. Он не помнил, о чем говорил писатель, а думал о том, что вот его по ошибке назвали товарищем, а он три года не будет иметь права на такое обыкновенное слово, и, пожалуй, это было самым страшным в его жизни после суда. Он только смотрел на этих людей, сидевших за столом на сцене, и думал, что через час или два они выйдут на улицу, на Неву, под декабрьский снежок, увидят машины, войдут в трамвай («А я только через три года увижу трамвай!»); потом эти счастливые люди даже не понимающие, как они счастливы, приедут домой, сядут к телевизору или будут пить чай, домашний чай. Они могут идти и делать, что им угодно. Они свободны. Они могут говорить друг другу «товарищ», и никто не удивится такому обращению…

Нева, снежок, трамвай, дом — все это было за тридевять земель от него, отделенное толстыми стенами, из-за которых он не имел права выйти. Все это принадлежало не ему, и он знал, что тут нет никакой несправедливости…

Не было ее и в том письме, которое ему передали неделю спустя.

«Матвей!

Для меня было тяжелым ударом то, что ты сделал. Зачем? Почему? Надеюсь, ты понимаешь, что я не смогу, да и не хочу тебя ждать. Мне казалось, что ты настоящий человек, с которым можно пройти по жизни хорошо и весело — и ошиблась. Не пиши и не ищи меня. Извини за эту резкость, но иначе не могу. Ира».

Он осунулся, почернел, спал урывками и все время думал, что Ира права. Ни разу он не почувствовал обиду от того, что она поступила так.

Тогда он подал рапорт. Писал, что он хорошо знает сварочное дело (три курса техникума!), проходил практику, может сдать на третий разряд. Просил направить его куда угодно, где нужны сварщики. Очень удивился, когда его просьбу удовлетворили. Все остальное называлось очень коротко: три года…

Когда он вернулся, то не узнал мать. В сорок пять лет она выглядела шестидесятилетней, и он понимал, что это — из-за него. Мать ушла с прежней работы, поступила в столовую неподалеку от дома, лишь бы каждый день быть с сыном. В тот первый счастливый вечер он вдруг сказал:

— Пойдем погуляем?

— Куда?

— Просто так.

Козлов держал мать под руку. Они шли медленно, не обращая внимания на холодный, моросящий октябрьский дождь, не обходя лужи.

— Мне твой воспитатель писал, что ты хорошо работал.

— Хорошо.

— Ты больше никогда…

— Нет, мама.

Потом он не мог вспомнить, по каким улицам они шли, сворачивая с одной на другую. Все, все вернулось. Город, трамваи, машины, витрины, прохожие, мальчишки, гоняющие в футбол по лужам, — все обретало новую суть и называлось особенным для него словом — свобода.

Он подставлял лицо дождю, и это тоже была свобода. Вдруг он отпустил мать и остановил пожилого мужчину:

— Скажите, товарищ, как проехать к Московскому вокзалу?

— Матвей, ты что? — спросила мать. Прохожий махнул рукой:

— Дойдешь до метро «Елизаровская», и вторая остановка — вокзал.

— Спасибо, товарищ.

Они пошли дальше, и мать снова спросила — неужели он забыл, где Московский вокзал? Козлов не ответил, он шел и улыбался и поднимал мокрое лицо, счастливо жмурясь, когда дождинки попадали в глаза…

Ночью он долго не мог уснуть. Мать тоже не спала. Время от времени она поднималась на локте и прислушивалась к его дыханию.

— Ты спишь?

— Нет.

— Я тоже… Все думаю, как ты дальше будешь жить.

— Нормально буду, мама.

Они опять долго молчали, и снова мать приподнималась на локте.

— Что ты называешь — нормально?

— Работать буду. Все деньги — тебе, конечно.

— Женишься…

— Нет.

— У меня Ира была полгода назад. Ты слышишь.

— Слышу.

— У нее двойня. Она в Караганде живет.

Снова молчание.

— Учиться пойдешь?

— Нет, не пойду.

— Почему?

— Потом поговорим, мама…

— Ну, хорошо, хорошо. Спи, родной.

Он долго лежал, вглядываясь в потолок, по которому время от времени проплывали желтые квадраты света — это по улице проходили редкие машины. Так было всю жизнь, сколько он помнил себя: ночь, потолок, и желтые квадраты на нем. В детстве ему казалось, что эти квадраты, пробежав по потолку, прячутся за шкафом, и если завтра проснуться, сунуть руку за шкаф, там будет полным-полно этих квадратов…

— Нормально жить, мама, — вдруг сказал Козлов, — это значит не высовываться. Тихо жить. Отработал свое — и домой. Во всяком случае, это я уже твердо усвоил.

— И правильно, — всхлипнула мать. — Мы же люди маленькие. Мотя. Ты правильно решил — тихо жить.

…И вот впервые Матвей Козлов попал в чужой дом, к парню, который был моложе его, и вдруг оказалось, что тот успел в жизни куда больше. Что-то шевельнулось в душе Козлова — может быть, даже зависть, желание хотя бы сравняться с Володькой, — но тут же он заставил себя не думать об этом. Надо жить нормально; это значит — тихо, и не высовываться.

Проводив Козлова, Володька вернулся домой со странным чувством — будто он что-то перестал понимать в жизни. Он не мог сообразить, откуда это чувство, и лишь потом, после, догадался. Просто он впервые столкнулся с такой судьбой. В том привычном и прочном мире, в котором он вырос и жил сейчас, все было ясно. В нем правили законы доброты. Никто не мог причинить другому боль, никто не мог словчить, солгать, тем более — украсть. И вдруг — человек оттуда, человек, прошедший сквозь такое, что Володьке было и непонятно, и чуждо. Он еще не знал, за что судили Козлова, но сам по себе этот факт огорошил его.

На столе лежали фотографии и вырезки из газет, которые он показывал Козлову: «В новогоднюю ночь» — это когда он со старшим лейтенантом Ивлевым отмотал двадцать с лишним километров на лыжах, чтобы проверить, как несут службу ребята; «Мужество» — это о спасении финских рыбаков… Воспоминания были острыми. Володька очень дорожил ими. Возможно, потому, что в его еще короткой жизни было совсем мало таких воспоминаний.

Теперь он потянулся к ящику стола и достал пачку писем. Ему надо, необходимо было хотя бы просмотреть их, чтобы еще раз убедиться в прочности своего мира и как бы соизмерить его с тем, из которого пришел Козлов.

Ребята, с которыми он служил, писали часто. Особенно Сашка Головня. Письма были из Набережных Челнов — Головня уехал туда сразу же после службы. И в каждом непременная строчка: «Приезжай хотя бы посмотреть, как у нас». Он ничего не писал о Зойке. Она писала сама. Видимо, оберегая его, ни словом ни упоминала о Сашке. Но Володька-то знал, что они встречаются. Конечно, встречаются — иначе зачем было Сашке, как головой в омут, кинуться сразу в эти Набережные Челны, на строительство КамАЗа? Зойка писала о работе, о красавице Каме и тоже приглашала приехать, посмотреть…

Сырцов — тот был немногословен. Опять работает на лесоповале. Сестренка растет. Недавно к лесорубам выкатился медведь-шатун, еле отбились. К счастью, никто не пострадал…

Леня Басов писал мелким, как бисер, почерком.

«Опять вожусь со своей группой. Может, тебе не интересно про удои, но молочко, небось, пить любишь… Вообще-то трудно. В нашем ветеринарном техникуме порядки крепкие, там не смотрят, что ты еще и работаешь, требуют знаний».

Тут же несколько писем от Эриха. Вот тебе и молчун!

Да, все у ребят прямо, все правильно. Володька перебирал эти письма, и постепенно странное чувство непонимания начало проходить. В конце концов, Матвей теперь вернулся в настоящий мир, подумал он, и все плохое у него, действительно, позади. Разве от того, что было в его жизни, он перестал быть человеком? А может быть, как раз наоборот — может быть, в Козлове как раз и начинается ныне настоящий человек. Вот и относись к этому соответственно.

 

4.

Самые сложные сварные работы начальник участка обычно поручал двоим — Бабкину и Панчихину. В цехе их звали корифеями. Еще бы! У обоих — шестые разряды, выше некуда, и если приходилось варить «вертикалку», делать потолочную сварку, первыми назывались Бабкин или Панчихин. Никто лучше их не умел варить «на плотность»; у того и другого были удостоверения котлонадзора, разрешающие сварку котлов. И еще удостоверения госгортехнадзора, по которым оба имели право работать над грузоподъемными сооружениями. Одним словом, корифеи.

Они работали сами по себе: никто не помнил, чтобы на их деталях появлялась «меловка» БТК — «переварить» или «зачистить»; оба одновременно получили по «Знаку Почета» за восьмую пятилетку. Но на этом вся их схожесть и кончалась.

Бабкин был холост, вздыхал по Шурочке, а до этого по нормировщице Гусевой, а до этого по методистке Дома культуры, и все всегда знали об его очередном увлечении. Кто-то из местных острословов придумал ему кличку — Бабкин-Девкин, и был случай, о котором несколько лет на заводе вспоминали с восторгом. Когда в восемнадцатом цехе, где прежде работал Бабкин, появился новый начальник цеха, было решено провести рабочее собрание. Выступил на нем и новый начальник. «У нас есть замечательные кадры, — говорил он, — такие, как кузнец Алешин, мастер Невский, сварщики Савдунин и Бабкин-Девкин…» Цех стонал, ревел, люди валились друг на друга, изнемогали от хохота, вытирали слезы — и только одни начальник цеха не понимал, в чем дело… А дело было в том, что председатель цехкома, с которым новый беседовал накануне, по привычке назвал Бабкина вместе с этой приставкой.

Бабкину было под сорок. Когда-то он мечтал стать музыкантом — и не стал, но любовь к музыке сохранилась, и каждый вечер он шел в заводской Дом культуры, к своей виолончели. Он был лауреатом всяческих конкурсов самодеятельности, о нем писали газеты, и не то в «Огоньке», не то еще в каком-то журнале были опубликованы два снимка: Бабкин в робе, со щитком, а рядом — он же, в черном костюме и с галстуком-бабочкой водит смычком по струнам.

Иное дело — Панчихин. Семья, двое детей, а сам — ухарь, чуть ли не со всем заводом на «ты», о таких обычно говорят — свой в доску. С людьми он сходился легко, даже, пожалуй, бездумно. «Эй, друг, есть закурить?» — и еще на одного друга больше. Савдунин относился к нему настороженно. Ему не нравилась манера Панчихина блистать своей улыбкой, хлопать людей по плечу, почти сразу переходить на «ты», балагурить. Такая открытость Савдунину казалась развязностью, и он, человек совсем иного склада характера, сторонился Панчихина. Теперь же у него появились для этого другие основания.

Очень быстро Панчихин подружился с Лосевым. В каждый обеденный перерыв они присаживались на пару к небольшому столику под лестницей и резались в «козла». Как-то, проходя мимо, Савдунин услышал заливистый смех Панчихина и слова, обращенные, надо полагать, к проигравшей паре:

— Сегодня же и поставите нам. И не садитесь больше — у нас с Жоркой будете только рыбу считать!

— Лосев! — позвал Савдунин. Тот нехотя поднялся из-за стола и подошел к бригадиру. Савдунин кивнул: «Идем», — и пошел впереди, вразвалку, мучительно соображая, что же ему сказать.

— Перерыв еще не кончился, бригадир, — недовольно проворчал Лосев.

Но Савдунин не ответил, не обернулся, будто вовсе не расслышал. Полдела он сделал — отвел Лосева от стола, от Панчихина. Да разве отвел? Все равно после смены они выйдут с завода вместе…

После перерыва бригада должна была сваривать листы. Работа предстояла нехитрая, листы уже подали на участок, и Савдунин, показав на них Лосеву, сказал:

— Вот. Как будешь делать?

— Ты что же, экзамен мне устраиваешь?

Ничего другого Савдунин придумать не мог. Конечно, глупо. И возиться с тридцатилетним мужиком тоже глупо.

Лосев зло пихнул ногой в один лист и, кажется, понял, в чем дело.

— Работа ерундовая. А ты за мной нянькой-то не ходи, бригадир. Мне с тобой восемь часов по закону отмерено, остальное время — мое личное.

И, повернувшись, пошел обратно, к Панчихину.

Все-таки Савдунин подошел к нему снова, уже после перерыва, и сразу постучал Лосева по спине, останавливая его: в цехе было шумно, иначе Лосев не услышал бы.

— Ну, чего? — крикнул Лосев. — Опять что не так?

— Не так, — сказал Савдунин. У него было страдальческое лицо. Он смотрел на сварочную плиту, как смотрят на стол с покойником. Даже головой покачал.

Лосев варил от края к краю. Шов был ровный, не придерешься, и из металлического «стаканчика», приделанного тут же, возле плиты, торчали электроды, записанные в технологии.

— Покорежит, — сказал Савдунин. — Ты же знаешь…

— В технологии не сказано, как варить.

— А ты сам…

Савдунин постучал пальцем по своей бритой голове. Конечно, листы придется править, опять качество будет ниже, и опять на экране всей бригаде будет поставлен «синяк».

— Брось ты, бригадир! — крикнул Лосев. — Что тебе, больше других нужно, что ли?

— Нужно, — кивнул Савдунин. — Давай.

Он не уходил. Лосев не принимался за работу. Потом вдруг вырубил ток, бросил на бетонный пол рукавицы, сорвал с головы щиток. Если так, то к чертовой матери. Работа везде найдется. И не заметил, как рядом оказался Соколов, а в цехе стало тихо — просто остановился кран, на зачистке перестал стучать перфоратор, — и уже можно не кричать, разговаривать нормально. Но Лосев продолжал кричать.

— Ну, разошелся! — сказал Соколов.

— А, и ты здесь? — зло поглядел на него Лосев. — Как в цирке: дрессировщик (он кивнул на Савдунина), дикий зверь (он ткнул пальцем в себя) и верный дог на подмогу (это относилось к Соколову). У Филатова видел, Чуть зверь не туда — дог его за ляжки, за ляжки…

Соколов еще ничего не понимал. Савдунин глядел мимо Лосева, и Володька, проследив за его взглядом, увидел и плиту, и листы на ней, и сразу все стало ясно. Ну, положим, работу примут. А потом что?

Странно: у людей существует правило — если где-то что-то случилось, беги и смотри. Почти мгновенно побросали работу в соседних бригадах, и возле плиты стояло уже человек двадцать.

— А, опять варила!

— Чего он там?

— Да ничего особенного.

— Он еще не волшебник, он только учится.

— Дядя Леша дело знает. Давай, жми, дядя Леша!

Так же быстро все отошли, осталась лишь савдунинская бригада.

Усмехался Непомнящий, равнодушно стоял и смотрел Козлов; поблескивали очки Шилова.

— Ну, все? — спросил Лосев. — Цирк окончен?

— Вот что, — тихо сказал Шилов. — Или ты, как все, или действительно выгоним из бригады.

— Ты выгонишь? — деланно изумился Лосев. — Ах ты, очкарик!

Шилов спокойно поглядел на Соколова.

— А что? — спросил Володька, ни к кому не обращаясь. — Вполне можем.

— Ну, ты-то из комсомольских вождей, тебе положено гонять.

Шилов перевел взгляд на Непомнящего. Тот ответил своей обычной усмешечкой, но промолчал.

— Почему молчишь? — спросил Шилов.

— А чего зря говорить, слова тратить?

— Ты? — теперь Шилов глядел на Козлова. Переминаясь с ноги на ногу, Козлов мучительно покраснел и вдруг пробормотал что-то вроде «я не знаю…»

Это было странное, никем не собранное и все-таки собрание, и самым странным для всех оказалось то, что его как бы провел Шилов, человек, в котором до сих пор еще никто не мог разобраться, в том числе сам бригадир.

 

5.

На семью Шиловых беда обрушилась нежданно-негаданно, тем страшнее она оказалась. Еще с утра отец сходил в магазин, принес муку, сахар, творог и с порога потребовал от жены ставить тесто, печь ватрушку. Разделся, прошел в спальню, сказал, чтоб ему не мешали — он поспит часок-другой, пока готовится ватрушка, и вскоре в квартире раздался его мерный, спокойный храп. Так бывало всегда по выходным дням: отец отсыпался, ребят разгоняли кого куда, и лишь старшие — Дмитрий и Анеля — имели право оставаться дома и заниматься. Дмитрий учился на третьем курсе электротехнического института, Анеля — в десятом классе.

Потом храп прекратился, и никто не обратил на это внимания. Мать зашла за чем-то в комнату, где был отец, и тогда раздался ее страшный, дикий крик…

Все, что было потом, Дмитрий вспоминал как бы по частям, отрывками. Отца похоронили, и дома стало непривычно пусто, хотя ушел один из восьми. Мать ходила по комнатам и вешала по стенам его фотографии. Дмитрий знал каждую фотографию, но сейчас видел их словно бы сызнова, и в каждой ему открывалось что-то такое, что до сих пор было незаметным.

Вот отец в форме — капитан, невелик чин, и на гимнастерке всего одна Красная Звезда. Это уже после войны. Его часть стояла в Литве. Отец любил вспоминать тот год и ту историю, с которой, как он говорил, «начались мои шилята». И обязательно, непременно добавлял: «Как хорошо вовремя и точно, согласно уставу, выполнять приказы командования».

Пришел приказ — заготовить на зиму дров. Отец взял с собой одного солдата, и верхом оба поехали на недальний хутор, за подводой. Там капитан Шилов еще не был, хозяев не знал, а надо было познакомиться с теми, кто жил в тылу. Из пограничной комендатуры сообщали, что в этих местах вовсю орудуют контрабандисты. Но пока ему нужны были только лошади и подвода.

Хутор стоял над небольшим, поросшим камышами озером. Здесь, среди построек, было тихо — казалось, хутор обезлюдел. Шилов спешился возле дома и вдруг услышал короткие, резкие щелчки. Звук доносился из дома, из комнат. Он постучал, прислушался — щелчки прекратились. Но дверь приоткрылась не сразу, только после второго стука. На Шилова глядели злые, настороженные глаза. Хозяин хутора что-то спросил по-литовски, отец не понял и сказал по-русски:

— Можно войти?

Вот тогда-то до него и донесся сдавленный стон. Шилов рванул на себя дверь, оттолкнул хозяина, вошел и увидел то, что хозяин пытался скрыть, приоткрывая дверь. На полу лежала женщина. Она была в изодранной рубашке в бурых пятнах крови; кровь виднелась на полу; ноги женщины были высоко открыты, длинные, тонкие, как у подростка, и он отвел от них глаза.

— Что вы с ней сделали?

Хозяин был молод, крепок, с таким нелегко будет справиться. Капитан потянулся к кобуре и расстегнул ее.

— То ест мо́я жона, — по-польски сказал хозяин хутора. — Быдло.

Капитан наклонился над женщиной и, перевернув ее, вздрогнул. Страшные синяки на ее лице разбухли, глаз не было видно, вместо них оказались черные щелочки. Он попытался приподнять женщину, та глухо застонала.

Шилов поднял женщину на руки и вынес из дома. Положил на скамейку. Вернулся, сорвал с постели одеяло — завернуть избитую, — и, как будто почувствовав недоброе, резко обернулся.

Удар топором пришелся мимо. Шилов ударил этого человека в лицо, но не сильно — тот успел отскочить и снова вскинул топор. На этот раз не удалось увернуться, удар по руке оказался точным, хотя метил-то хозяин, конечно, в голову.

Но третьего удара не последовало. Ворвался солдат и успел двинуть хозяина прикладом по затылку.

Обратно Шилов ехал на телеге. Тут же лежала завернутая в одеяло избитая женщина и корчился, хрипел, ругался по-литовски связанный хозяин хутора. Рука у Шилова болела так, что временами он терял сознание.

Он не помнил уже, как его привезли в волостной центр. Как накладывали швы. Очнулся — палата, парень с перевязанной головой на соседней койке.

— Где я?

— Да больница здешняя, — охотно объяснил парень. — Ничего, жить можно. Меня вот в черепушку бандиты грохнули. А вас, говорят, зарубить хотели? Уже приходил следователь, справлялся про вас.

— Женщина еще была… — хрипло сказал он.

— Видел я ее, в женском отделении лежит. Избита — страшное дело! Да вы поспите, поспите, товарищ капитан, сон все лечит…

Фамилию хозяина хутора капитан узнал от следователя — Скирмантас. Его привлекли к уголовной ответственности за зверское избиение жены и покушение на офицера Советской Армии.

Тот же следователь познакомил капитана с Дануте. Это было необходимо для следствия.

Отец не понимал, о чем следователь говорил с женщиной и почему вдруг она, заплакав, схватила его, Шилова, руку и, быстро нагнувшись, поцеловала ее.

— Ну, вот еще! — сказал Шилов. — Этого только недоставало. До чего же замордовали, оказывается, человека. Вы переведите ей, что у нас так не полагается.

Он сидел, красный от смущения.

Следователь перевел, и женщина поглядела на Шилова. Он словно бы впервые увидел ее глаза — серые, светящиеся изнутри.

Ну, а все остальное, обычно говаривал отец, оказалось делом времени и техники. И брал эти фотографии, в который раз мысленно возвращаясь к далеким и радостным временам.

Мать до сих пор так и не научилась правильно говорить по-русски. У нее был сильный литовский акцент, и поэтому она говорила медленно, как всегда говорят люди не на своем родном языке. С отцом они условились называть детей поочередно русскими и литовскими именами; вот так в семье оказались Дмитрий и Анеля, Нина и Пранас, Коля и Дануте-младшая.

Дмитрий знал и историю их любви, и то, чем отец был для матери все эти двадцать пять лет. После смерти отца она постарела враз. Светлые волосы стали пепельными. Она часами сидела у окна, и Дмитрий знал, почему — обычно она, с утра занятая хозяйством, присаживалась сюда около шести — в то время, когда отец возвращался с работы. Она привыкла видеть каждый день, как отец выходил из автобуса, поднимал голову и махал рукой…

О том, что теперь надо оставить институт, Шилов подумал не сразу, Анеля заявила, что по вечерам ее не будет дома.

— Ты хочешь заниматься не дома? — медленно, по обыкновению подбирая слова, спросила мать.

Анеля тряхнула своей рыжей гривой и сказала, что она нанялась на работу. Будет разносить вечернюю почту. И не надо никаких споров на эту тему.

Шилов неловко обнял сестру и ткнулся в ее щеку.

— Все правильно, сестренка, — сказал он. — Никаких споров. И я все-таки, хоть и не очень выдающийся, но сварщик. Так что проживем.

Сварке он научился в подшефном колхозе. Собственно, теорию-то он знал, как говорится, назубок, остальное же, выражаясь словами отца, было делом техники. В колхоз он впервые попал после первого курса, но тогда студенты копали картошку. Год спустя он укатил в «Путь Октября» уже на все каникулы. Ему нужно было заработать. Он приехал, и ему сказали: «Можешь варить? У нас некому. А в мастерских техника стоит, уборочная на носу…»

Конечно, заводское оборудование с тем, что было в колхозной мастерской, не сравнить. К тому же до всего приходилось докапываться самому. Почему, например, вдруг начинает барахлить генератор? Оказывается, загрязнен коллектор. Сильно греются подшипники — поди, догадайся сразу, что очень густое масло. Или искрят щетки, нагар на всех пластинках коллектора — опять часы, пока определишь, что щетку заело в держателе, и так далее. Это только сварочный агрегат, а есть еще однопостовый трансформатор и еще куча всякой другой техники, которую приходилось буквально перебирать до малой малости своими руками.

Работа у Шилова была такая: утром, с петухами, в ремонтную, ночью домой. Собственно, дома не было. Он спал на сеновале, и это оказалось счастьем — провалиться в пряно пахнущую мякоть и сразу, мгновенно, уснуть…

Тех денег, которые Шилов заработал в колхозе, хватило и ему на костюм, и на зимние пальто малышам. Слишком уж быстро они росли, малыши. А нужно было еще купить кучу всяких вещей, и Дмитрий обрадовался, увидев объявление: «Требуются ученики сварщиков… Работа ночная». Его устраивала ночная работа. Тем более что учеником он рассчитывал быть недолго. Уже через месяц он получил третий разряд.

Усталости он не чувствовал. Четыре часа сна в сутки — вполне достаточная норма для двадцатидвухлетнего человека. Зато он пережил радость нового открытия: ночной Ленинград.

Странно выглядел пустой огромный город. По ночам бригада ремонтников чинила или меняла трамвайные рельсы. Падал снег. В снегопад вспышки электросварки были ярче; казалось, электрическая дуга зажигает снежинки, и огонь перебрасывается с одной на другую. Пустой город, снегопад, голубой огонь, спящие дома и дворцы, Суворов возле Кировского моста, черный провал Невы — да разве может быть что-нибудь дороже?

Когда умер отец, Шилов пошел на прием к декану.

— Вот заявление. Я должен уйти. Мне нужна характеристика для поступления на завод.

— На завод? — переспросил декан. — Вы уходите с третьего курса? — Он листал документы Шилова. — Круглый отличник. Погодите, это не вашу работу мы печатали в «Вестнике»? Кажется, о причинах появления дефектов в сварных швах?

— Мою.

— И вы уходите?

— Да.

Декан качнул головой. Жаль. Очень интересная была работа. Может быть, мы чем-нибудь… Шилов ответил — нет, ничем. Декан протянул ему руку.

— Вот что, — сказал он. — Если вам что-либо понадобится в институте, если захотите вернуться, хотя бы на вечернее отделение, — приходите ко мне. — Он подумал и повторил: — Жаль. Вы могли бы стать интересным ученым.

— А я и стану ученым, — спокойно ответил Шилов. — Ну, не в двадцать шесть, как вы, в тридцать шесть. Какая разница?

Единственное, что он умел делать, — это работать. Он по-прежнему не знал усталости, и после того трудного года, что остался позади (ночью — работа, днем — институт), одна смена вообще казалась чепухой. Будто бы и не отработал восемь часов.

Зато он не умел быстро сходиться с людьми, и два с лишним месяца только приглядывался к ребятам из бригады. Молчаливый, как Савдунин, Дмитрий неохотно вступал в разговор. Если к нему обращались, он коротко отвечал, вот и все. Но если бы его спросили, кто больше всех нравится ему в бригаде, он бы сказал — Козлов. Не всегда веселый, вечно занятый, кроме работы, комсомольскими делами Володька; не насмешливый до злости Непомнящий; и, конечно, не этот выпивоха Лосев, — а Козлов. Он скорее чувствовал, чем понимал этого парня.

Но когда он, Шилов, неожиданно сам для себя взорвался и учинил разнос Лосеву, то заодно разозлился и на Козлова. Что за медуза, кисель какой-то. «Я не знаю…» Жить, ни во что не вмешиваясь, отработать от сих до сих — и домой?

В тот вечер он возвращался домой, еще не успокоившись, еще в яростном продолжении спора, хотя и старался успокоить себя: сегодня пятница, надо купать младших — Кольку и Данутьку, это его забота. Сегодня же день рождения Пранаса, значит, надо зайти в магазин, купить парню подарок. Мать сказала — лучше всего перчатки. Ничего, пусть дохаживает в старых. Лучше купить ему столярный набор, дешево и сердито, пусть привыкает к делу.

А завтра надо ехать с Нинушкой к врачу — девчонке будут удалять гланды, трусит она отчаянно. И мать тоже трусит. Единственное, чем он смог утешить сестру, — это тем, что после операции она может есть сколько угодно мороженого. Даже пообещал купить целый пакет пломбира. Колька и Данутька тут же завопили, что тоже хотят вырезать гланды.

Когда он пришел домой, в квартире пахло пирогами. Он не поверил себе. После смерти отца мать не пекла пироги! Пранас выскочил в коридор и пошел к брату, не сводя глаз с пакета.

— Вратарские щитки? — неуверенно спросил он.

— Подождешь. Поздравляю.

Они пожали друг другу руки. Пранасу сегодня стукнуло тринадцать. Здоровый парень, а на уме ничего, кроме футбола. Только и не хватало футболиста в их семье.

— Ну, давай, дари уж, — тоскливо сказал Пранас.

— Бери.

Он потащил подарок в комнату, и через минуту оттуда донесся его восторженный вопль. Ага, все-таки вратарские щитки! И полосатые гетры! Шилов улыбнулся. Просто повезло парню, что в магазине были только дорогие столярные наборы. Черт с ним. Пусть гоняет мяч.

Дмитрий поцеловал мать и выложил на стол зарплату. Малышня уже была тут как тут. Данутька стояла возле стола, положив на него подбородок. Колька оттащил ее и сказал:

— Если взрослые разговаривают, дети не должны мешать.

Когда он вытолкал сестренку за дверь, мать взяла деньги и сказала: «Спасибо». Она всегда говорила так: и тогда, когда приносил зарплату отец, и тогда, когда Дмитрий отдавал ей свою стипендию, а потом и заработанные деньги. Теперь она говорила «спасибо» и Анеле: девчонка все-таки «выгоняла» восемьдесят рублей в месяц!

— Я сама выкупаю детей, — сказала мать. — Ты иди отдыхать. Придет Анеля — будет пирог.

Но когда раздался звонок и Дмитрий открыл дверь, на лестничной площадке стояла не Анеля. Эту женщину он видел всего один раз, на похоронах отца, и она почему-то запомнилась. А позади нее — Шилов даже растерялся от неожиданности — Савдунин.

— Можно к вам? — спросила женщина.

Он пропустил ее в коридор и отступил еще дальше, потому что в узком коридоре сразу стало тесно, едва порог переступил Савдунин.

— Мы на одну минутку, — сказала женщина. — Ваша мама дома?

Ребята толклись в дверях: кто там? С кем это обнимается мама? Только тут Дмитрий сообразил: ну, конечно же, это жена Савдунина, она работала с отцом — мир тесен, это старая истина.

— Попрошу вас раздеться, — сказала мать. — Очень попрошу.

— Нет, мы… Вот здесь костюмчик для Пранаса. — Она взяла из рук Савдунина сверток и протянула матери. — Пожалуйста, возьмите. Это… Это от всех нас.

Все-таки мать уговорила их раздеться и пройти в комнату. Савдунин чувствовал себя неловко, то и дело потирал голову, а малышня уставилась на него в сущем изумлении. Вот это да, вот это дядя!

— Вы на диван садитесь, — пригласила его Данутька. — А почему вы такой? — не выдержала она.

— Каши много ем, — вздохнул Савдунин.

— Каждый день?

— Три раза.

Он разглядывал их своими синими, добрыми глазками и вдруг, неуклюже повернувшись к Шилову, спросил:

— Бригада, а?

— Еще какая! — ответил Дмитрий. — Почище нашей.

— Сегодня вы… здорово… — сказал Савдунин. — А наша ничего… Совсем неплохая может быть бригада…

Женщины разговаривали на кухне. Малышня пошла смотреть «мульти-пульти». Пранас, в щитках и гетрах, в кепке и старых перчатках, ловил воображаемые мячи, бесстрашно валясь на пол.

— Вы извините, что я тоже пришел, — сказал Савдунин. — Тут дело такое… Посоветоваться надо. — Он долго молчал, и Дмитрию казалось, что он слышит, как в голове Савдунина тяжело ворочаются жернова-мысли.

— Я думаю, каждому человеку что-то свое надо.

— Да, — ответил Шилов. Он еще не понимал, куда клонится этот странный разговор.

— Нет, не то… — Савдунин опять долго молчал. — Конечно, каждому свое, но что-то и всем вместе. А вот что?

Дмитрий понял. Савдунин говорил о бригаде. Вернее, хотел сказать, но так уж у него все коряво получилось. Выходит, он пришел за советом? «А что я могу посоветовать? — подумал Шилов. — Ему-то…»

— Наверное, честность нужна, — сказал он. — Когда вы отказались те кольца варить — помните, с большими зазорами? — Лосев не понял, а Козлов промолчал.

— Одной честности мало, — вздохнул Савдунин.

— А что же вы предлагаете? В кино вместе ходить, в театры? А Лосев, поди, считает, что лучше всего сближает людей выпивка.

— Он не прав, — сказал Савдунин. — Там все друзья, пока деньги есть. Я видел таких. А Непомнящий — из детдома. Безотцовщина. Козлов три года отсидел…

Ничего этого Дмитрий не знал. Он глядел на Савдунина и думал, какой все-таки это хороший человек, если живет таким беспокойством. Чем-то он напомнил сейчас отца, хотя тот был разговорчив и подвижен, и вечно куда-то спешил: кому-то никак не устроить ребенка в детсад, кому-то нужна путевка в санаторий, за кого-то надо хлопотать по поводу жилья.

…Уже поздно вечером, когда Савдунины ушли, ребята уснули, он мыл на кухне посуду и вдруг подумал, что в общем-то до сих пор жил совсем не так, как положено жить. Не так, как отец, не так, как Савдунин, — а только для себя, для семьи.

Когда мать вошла и взяла полотенце — перетереть тарелки, она увидела, что Дмитрий улыбается. Это было неожиданностью. Она давно не видела, чтобы сын улыбался.

— Ты помнишь, как называли отца на работе? — спросил Шилов.

— Профсоюзный бог, — трудно выговаривая первое слово, сказала мать. — Его очень любили, и добро всегда возвращается добром. Почему ты вспомнил об этом?

— Так, — ответил Дмитрий. — Я сейчас вообще много вспоминаю.

 

6.

В каждом цехе обычно все знают обо всех. Здесь ничего не скроешь, рано или поздно истина выйдет наружу — и вовсе не потому, что кое-где находятся охочие до сплетен соглядатаи (их не уважают, к ним не прислушиваются), а просто так уж всегда бывает в каждом коллективе, большом или малом. Люди проводят на работе треть жизни; невольно домашние дела переплетаются со служебными, в цехе говорят о доме, дома о цехе. К тому же, люди связаны между собой не только работой, но и домами; здесь, на «Коммунисте», эта связь была еще тесней, потому что заводу принадлежали несколько домов, «двойка», «тройка», «четверка» и последний — «свечка», где жили только свои, заводские.

Поэтому о новоселье у Панчихина в цехе знали во всех подробностях, и кто был, и как гуляли целую ночь, и что денег Панчихин не пожалел — чего-чего только не стояло на столах! Короче говоря, новоселье было шумным и пышным, ну, а ежели кто и перебрал по такому случаю — ничего страшного, дело святое. Правда, после новоселья начальник участка Клюев прихворнул: выходил курить на балкон, вот и получил насморк. Ничего страшного. Участок работал по-прежнему.

…В конце февраля возле проходной на щите объявлений появился плакат: «Видел ли ты эти фильмы?» Дом культуры предлагал рабочим абонементы на просмотр фильмов Чаплина. Савдунин пошел в завком и взял два — для себя и жены. Хватит сидеть сиднями дома. В кино они выбирались редко, а здесь, хочешь не хочешь, придется ходить.

Он любил этот огромный, будто бы сложенный из кубов Дом культуры. Быть может, любовь эта жила в нем потому, что дом строили до войны, когда Савдунин был учеником ФЗУ на «Коммунисте», и каждый ученик должен был отработать на строительстве ДК по двенадцать часов. И если он за всю свою жизнь сварил, может быть, тысячи разных узлов, конструкций, деталей — все они уходили от него, не запоминаясь, а вот Дом культуры стоял, будто храня в себе частицу и его, савдунинского, труда.

В Дом культуры Савдунин пришел задолго до начала сеанса. С женой он договорился встретиться прямо в зале; сейчас он постоял в вестибюле возле большого транспаранта, на котором каждый месяц отмечалось выполнение плана по цехам. Сначала нашел свой старый восемнадцатый, и даже крякнул — всего восемьдесят семь процентов. К концу марта будут штурмовать и выезжать на сверхурочных. Второй цех — сто один процент. Вот тебе и мальчишка с трубкой — начальник цеха! Мальчишка-то мальчишка, а сумел наладить и ритмичную работу, и весь технологический процесс от сварки до сборки.

Савдунин начал подниматься по лестнице и оказался в длинном коридоре, где с двух сторон на дверях висели указатели аудиторий, студий, мастерских… Две девушки в тюлевых юбочках-«пачках» выскочили навстречу ему в коридор (Одетта-Лебедь с подружкой!), и Одетта поставила ногу на радиатор — завязать распустившийся на туфельке шнурок. А подружка, стоя рядом, продолжала разговор: «Мне Катька из ОТК говорит — у вас опять восемь процентов брака… Я собрала девчонок и…» Савдунин, проходя мимо, улыбнулся этому разговору двух Лебедей.

Он приоткрыл одну из дверей: сразу же донесся ровный, уверенный голос: «…Итак, предприятие — это основная единица, главное звено в системе нашего народного хозяйства…» Савдунин торопливо отошел, боясь помешать лекции.

Так же осторожно он приоткрыл другую дверь: в просторной мастерской была тишина. Человек двадцать — юноши и девушки — сидели у мольбертов, то и дело вглядываясь в гипсовый бюст какого-то греческого бога.

Савдунин сам себе напомнил мальчишку, который вдруг попал в незнакомый дом и которому ужас как охота всюду сунуть свой нос.

Он шел по коридору и думал: да, здорово, что эти юноши и девушки — как их порой называют в газетах «обыкновенные рабочие» — уже не могут, да и не хотят только отрабатывать свою смену, хотя бы и на совесть, да и все. Не могут и не хотят, вернув обществу свой долг, просто взять затем положенную по праву долю праздного досуга. Казалось бы, обычный обмен: днем — труд, вечером — развлечения, отдых. Нет, у этих молодых людей, значит, особая жажда жизни. От труда они уходят в труд, в котором главенствуют творческие начала.

Возможно, эти его мысли были не такими определенными и облечены не в эти слова, но они были радостными.

Откуда-то раздалась гамма; он приоткрыл еще одну дверь. В комнате, часть которой занимал рояль, был всего один человек. Он листал разложенные на пюпитре ноты; Савдунин видел его спину и затылок, но дверь скрипнула — и человек недовольно обернулся.

— Извини, — сказал Савдунин.

— Дядя Леша? — удивленно спросил тот. — Заходи, заходи…

Савдунин вошел, осторожно прикрыв за собой дверь, как будто даже самый малый стук или скрип мог помешать музыканту. Бабкин пододвинул ему стул, и Савдунин сел так же осторожно, как вошел. Бабкин был в своем черном костюме, белой рубашке и с галстуком-бабочкой.

— У тебя что ж, концерт сегодня? — спросил Савдунин.

— Почему ты решил? А, это… Я всегда так сюда хожу. Поиграть тебе?

Савдунин кивнул и сел удобней; стул скрипнул под ним, и Бабкин чуть заметно улыбнулся. Но тут же рука легла на гриф виолончели, смычок тронул струны — началось нечто, чего Савдунин не только не умел, но не понимал и не догадывался, как это можно выстраивать такой стройный ряд звуков.

Он подумал, как это странно: каждый день слышать музыку по радио и даже не прислушиваться к ней. Здесь же он слушал ее словно впервые. Конечно, все это легко объяснить: он видит, как играет музыкант, и не кто-нибудь, а Бабкин, тот самый Вася Бабкин, с которым он завтра встретится в цехе и будет работать рядом… И еще потому, что Бабкин играет для него одного.

Вдруг дверь распахнулась, и музыка кончилась. Панчихин и Лосев, оба в пальто нараспашку, веселые, под хмельком, ввалились в комнату.

— Точно, — сказал Панчихин. — Мы тебя по музыке засекли. А, и дядя Леша здесь!

Из карманов пальто Лосев достал и поставил на рояль две бутылки портвейна. Панчихин потер руки.

— Стаканчики найдутся?

— Уходите, — тихо сказал Бабкин.

— Что?!

— Уходите, я сказал.

— Во дает! — прыснул Лосев. — Что ж нам, массандровский портвейн в сортире хлебать?

Бабкин начал медленно подниматься, и Панчихин, сообразив, что сделали они что-то не то, схватил бутылки и ткнул ими в Лосева.

— Давай, давай, раз хозяин говорит. Тут же храм искусств, понимать надо. И дядя Леша вот — никак не одобряет. А, может, с нами по стаканчику, дядя Леша, по-рабочему?

— Пропьете вы рабочее-то, — буркнул Савдунин, отворачиваясь.

— Это в смысле совести и чести? — спросил Лосев. — Эх, бригадир, ничего ты не знаешь. Вон меня Шилов из бригады пообещал выгнать, а я о нем позаботился. — Савдунин молчал. — Ребят нашел, которые оградки делают. У него ж отец помер, оградка нужна… Ты ему скажи — недорого возьмут. Надо же понять человека…

— Ладно, идем, — поморщился Панчихин. Они вышли.

— Ты не сердись на Панчихина, — сказал Бабкин. — У него душа такая — как пальто без пуговиц.

Савдунин тяжело поднялся, аккуратно отодвинул стул, на котором только что сидел, и только тогда ответил:

— Ты дальше пальто не видишь… Ну, а за музыку — спасибо.

Настроение у него испортилось. Лосев, Лосев… Вино, дружки, кто-то оградки делает, наживается на людском горе. Конечно, ничего не надо говорить Шилову.

Он вошел в зрительный зал и сразу увидел жену. Сел рядом. Она тревожно спросила:

— У тебя что-нибудь случилось?

— Ничего, — буркнул Савдунин. — Так… Люди разные…

 

7.

Каждый год 8-го марта Сергей Непомнящий ехал на станцию Александровскую. Там, на одной из «линий» была школа-интернат, где он вырос и где жили люди, которых он любил с детства, с тех пор, как помнил себя. Тогда школа-интернат называлась просто детдомом, а они, дети — детдомовцами. Они были похожи друг на друга только ранним и еще непонятным, ими неосознанным несчастьем да одеждой.

Теперь же, годы спустя, они, взрослые, собирались здесь 8-го марта, потому что их вырастили женщины. И как весело, как счастливо было тут в праздничные дни!

Пожалуй, больше других Сергей Непомнящий любил Марию Тимофеевну Голубкову. С детства осталось воспоминание: он болен, лежит в кровати и, как ни откроет глаза, — перед ним лицо Марии Тимофеевны. Сколько это продолжалось, он не знал. Только потом ему рассказали, что Мария Тимофеевна не отходила от него три дня…

И может быть, потому, что у нее было несколько десятков вот таких Сережек и Наташек, Лешек и Валентин, семейная жизнь у самой Марии Тимофеевны, как говорится, не задалась. Вся ее доброта была обращена к ним, крохам, по той или иной причине оставшимся без родителей.

Когда они подросли, вопросы о родителях возникли как бы сами собой. Для всех них понятия «отец» и «мать» были отвлеченными, и тем не менее каждый обязательно хотел разобраться — где же его отец и мать? Почему у других ребят есть отец и мать, а у меня нет? Казалось бы, Мария Тимофеевна, да и другие работники детдома должны были привыкнуть к таким вопросам — и все-таки каждый раз отворачивались и тянулись за платками…

— У тебя родителей нет, они умерли.

— Что такое «умерли»?

Уже потом, юношей, Сергей прочитал «Анну Каренину» и был потрясен тем, как Толстой смог написать про него:

«В смерть, про которую ему так часто говорили, Сережа не верил совершенно. Он не верил в то, что любимые им люди могут умереть… Это было для него совершенно невозможно и непонятно».

…Сегодня он снова, как каждый год, ехал в Александровскую. С утра забежал в парикмахерскую, потом на Невский — в «Север», выстоял верстовую очередь и купил самый большой торт — для Марии Тимофеевны, хотя заранее знал, что на этот торт навалятся все они и что Мария Тимофеевна принесет из дома свое клубничное варенье. Она всегда варила уйму клубничного — для них.

Шел дождь — такая погода часто бывает в марте. Почти бегом Сергей добежал до школы — боялся, что размокнет картонная коробка. Вошел в вестибюль и сразу увидел Марию Тимофеевну.

— Я так и знала, что ты приедешь первым, — сказала она. Сергей протянул ей торт и, прежде чем расцеловать Марию Тимофеевну, вытер мокрое лицо. — Ноги-то не промочил? — строго спросила она, принимая торт. — Идем, я тебе сухие носки дам и тапки.

Он был рад, что приехал самым первым и можно посидеть с Марией Тимофеевной в крохотной комнатушке под лестницей, где на полках аккуратными стопами лежали простыни, пододеяльники, наволочки, рубашонки… Уже давно Мария Тимофеевна работала кастеляншей: на возню с ребятами теперь не хватало сил.

— Похудел, — так же строго сказала она. — В столовках обедаешь?

— У нас хорошая столовая.

— Где это — «у нас»?

— Завод есть такой — «Коммунист». Уже три месяца, как там работаю.

— Костюмчик-то позапрошлогодний, — заметила она, и Сергей только удивился тому, что она запомнила это. Действительно, этот костюм он купил два года назад, но надевал редко и ничего с костюмом не случилось. — Сколько получаешь?

Он ответил, и Мария Тимофеевна одобрительно кивнула. Сергей улыбнулся; он уже знал следующий вопрос.

— Водку-вино пьешь?

— Нет. Честное слово, нет.

И только теперь, когда схлынула первая радость встречи, он почувствовал или скорее угадал что-то необычное в поведении Марии Тимофеевны. Какое-то тщательно скрываемое волнение все-таки прорывалось наружу. Разговаривая, она отворачивалась, поправляла белье на полках, хотя зачем было его поправлять? Или вдруг начинала двигать ящики стола, словно потеряла что-то и напрасно старалась найти. Ей надо было чем-то занять себя, чтобы легче скрыть это волнение.

— Не женился еще? А у Наташи Голубкиной уже дочка. Помнишь Наташу-то? И у Коли Ершихина тоже дочка. Девушка-то у тебя есть?

— И девушки нет, тетя Маша.

— Погоди, погоди, где же это у меня лежало? — Она все двигала ящики, все шарила в них. — Как же это ты все один да один? Вот, — она нашла наконец, что искала, и протянула листок бумаги. — Телеграмма от Кати Брыкиной — замуж выходит, приглашает… А ты чего ж? Парень видный, непьющий…

Он промолчал. Ему был неприятен этот разговор. Стоит ли рассказывать даже ей, тете Маше, о первой любви, после которой осталось только чувство гадливости? И с Петрозавода он ушел вовсе не потому, что там не было жилья, а из-за нее, той женщины. «Нет, не буду рассказывать», — подумал Сергей.

Теперь суетливость Марии Тимофеевны уже не обманывала его. И вовсе не случайно она стояла в вестибюле: ожидала именно его или увидела в окошко…

— Ну, — сказал он, — а врать-то мы с вами оба не обучены.

Мария Тимофеевна поглядела ему в глаза, и опять он почувствовал, что женщина словно бы просит ни о чем не расспрашивать.

— Ты это к чему, Сережа?

— Не надо, Мария Тимофеевна, — поморщился он. — Я же не маленький.

Она сразу успокоилась. Отодвинула торт и положила на стол руки. Беззвучно шевельнулись бледные губы. Она еще не могла говорить, она еще словно бы пробовала, сможет ли заговорить.

— Ну, если так… Отец твой объявился, Сереженька. — И, совсем успокоившись, выдвинула ящик, вынула еще один листок бумаги. — Вот, если захочешь, адрес…

Он прочитал: Ольгино… Значит, все годы отец был здесь, рядом! Им овладела странная, незнакомая слабость. Потом он шумно вздохнул, встал и, нагнувшись к Марии Тимофеевне, чмокнул ее в седые, приглаженные волосы.

— Теперь это уже не страшно, — сказал он. — Зачем же вы себя… так?..

О том, что объявился его отец, Сергей Непомнящий не рассказал никому. Это было только его личное дело. Целую неделю после поездки в Александровскую он жил со странным и сложным ощущением удивления, что у него есть отец, простого любопытства — какой он? — и тоскливой обиды: где же он был раньше? К этому сложному чувству примешивались еще раздумья: ехать к нему или не ехать? Где-то в самых дальних уголках памяти хранился образ очень большого, даже огромного человека. Вот он входит в какую-то комнату и ставит на стол зеленого медведя. Все. На этом воспоминания кончались. Огромный человек и зеленый медведь на столе… Быть может, игрушка запомнилась своим необыкновенным цветом.

Ехать или не ехать?

Возможно, нервное, тяжелое состояние, владевшее Непомнящим последние дни, и было причиной того, что он «поднапахал». Получилось это неожиданно для всех, а главным образом для Савдунина, и не потому, что обычно Непомнящий работал аккуратно, а потому, что бригадир был рядом и ничего не заметил.

Еще утром мастер передал всю документацию на станину. Конструкция была сложная, и все-таки на планерке в «киоске» у Клюева было решено отдать станину бригаде Савдунина. Клюев предупредил мастера, чтобы швы, которые пойдут на проверку ультразвуком, варил сам Савдунин. «Остальное, — сказал он, — пацаны доварят».

Козлов и Володька принесли из кладовой электроды. Вся бригада собралась возле станины, и Соколов тихо сказал ребятам:

— Сейчас дядя Леша шаманить начнет.

Савдунин не слышал этих слов. Неторопливо он взял один электрод, поднял, разжал пальцы, и электрод звякнул о сварочную плиту. Он поднял его, осмотрел и довольно хмыкнул. Потом начал гнуть его возле уха.

— Трещит? — спросил Соколов.

— Вроде нет.

— Значит, сухой.

Ребята стояли, вытаращив глаза, и только Соколову все это было знакомо и привычно. Так Савдунин учил его проверять, хороша ли обмазка электрода, сухой ли он. Сырой начинает разбрасывать металл, дуга словно взрывается. А если плохая, обколотая обмазка стержня — будет у тебя «козырек», неравномерность сварки.

Все это Савдунин проделывал очень серьезно, пожалуй, даже торжественно. Через несколько минут все шестеро будто бы облепили станину. И вдруг Непомнящий, коротко выругавшись, откинул с лица щиток.

— Что у тебя? — спросил Шилов.

— Не видишь, что ли?

Шилов посмотрел — и потянул Савдунина за рукав.

Это был прожог. Края швов оплавились, стали неровными, зубчатыми.

Савдунин глядел на шов долго и хмуро, потом так же хмуро поглядел на Непомнящего. Он-то понял все сразу. Сам не проверил, а Непомнящий дал неправильный режим, вот и все. Увеличил силу тока, чтобы заварить побыстрей, да не справился. Теперь будут писать «браковку».

— Да-а, — сказал Лосев. — Значит, не один я варила.

Савдунин думал очень долго. Потом потыкал в шов пальцем и коротко приказал:

— Снять.

Снимать надо было целый лист; хорошо еще, Непомнящий не успел приварить его полностью. Придется ставить новый. А браковку все равно напишут.

— Ты здоров? — спросил Савдунин. Непомнящий отвернулся и не ответил. — Иди, — сказал Савдунин. — Скажешь, я отпустил.

Они стояли и смотрели, как Непомнящий идет к «киоску». Сейчас он получит разрешение на выход и уйдет. Соколов сорвался с места и догнал его:

— Слушай, ты на самом деле захворал или…

Непомнящий остановился. До «киоска» было шагов десять. Ничего не ответив, Непомнящий быстро пошел назад.

— Ладно, — сказал он Савдунину. — Считайте, ошибся два раза — в первый и последний.

За все эти месяцы еще никто не видел Непомнящего таким — не усмехающимся, не с колючим или насмешливым взглядом, а бледного, с прочно стиснутыми зубами и резкими, совсем старческими морщинами в углах рта. Как будто бы что-то сразу изменилось в нем за те минуты, что он шел сюда, обратно, от конторки начальника участка.

— Ладно, ты погоди, — сказал ему Володька. — Остынь малость. Мы сейчас этот лист снимем по-быстрому. («Не надо ему хвататься за работу, — думал он. — Пусть покурит. Ну и характерец! А вернулся все-таки»…)

Он не удивился тому, что рядом оказался Шилов. Ведь только что сам сказал — «мы». «Мы снимем». Но все-таки пришлось повозиться, прежде чем сняли этот лист. («Что это с ним? И на чем сорвался! — думал Шилов. — А первым-то за ним не я — Соколов побежал. Правильно»…)

— Давайте зачищу, — сказал Козлов. («Высунулся! Просили тебя!»)

Лосев вырубил ток, выбросил оплавленный электрод и, подойдя к ребятам, встал за их спинами. («Сбились в кучу, словно над утопленником. Первую помощь оказывают. Будут ковыряться до самого обеда».)

— Пусти-ка, — сказал он Шилову. — Я прихвачу только. Пшено все это. Сделаем — не подкопаешься.

Савдунин старался даже не глядеть в их сторону. У него была работа посложнее, и незачем отвлекаться. («Сами не маленькие. Ничего, справятся. У них в первый раз так. Может, даже хорошо, что Непомнящий напорол».)

В цехе никто этого не заметил, словно бы ровным счетом ничего не произошло. А, может, действительно ничего не произошло? И то, что случилось, — мелочь, обычное дело, вот поэтому-то никто ничего и не заметил…

Еще в автобусе, по пути домой, Володька подумал, что именно сегодня с ним самим произошло нечто такое, чему еще не было точного определения. Он, пожалуй, был слишком возбужден, чтобы стараться найти это определение, и вдруг вспомнил, как два года назад подполковник Лобода спросил его при знакомстве: «Хорошо работали?» «Обыкновенно», — ответил тогда Володька. «На таком заводе и обыкновенно? А хотите, поспорим, что, когда вернетесь на завод, захочется вам работать необыкновенно?» И вот все происшедшее сегодня, такое вроде бы обычное, внезапно обернулось почти праздничной необыкновенностью.

Родители были уже дома. Колянич, мельком взглянув на Володьку, спросил:

— Влюбился или выиграл в спортлото?

— Брось, старик, — усмехнулся Володька.

— Назови меня еще «предком», — посоветовал Колянич. — Теперь у вас это модно. Кстати, гаврики вроде тебя еще не уступают мне место в автобусе. Так что же произошло, если не любовь и не выигрыш?

— Знаешь, — сказал Володька, — у дяди Леши есть такая поговорка: «Похвали работу днем…»

— «…а день вечером», — закончил Колянич.

Володька кивнул.

— Сегодня у меня был хороший день, — сказал он.

 

8.

Подходила суббота, а Непомнящий так и не решил — ехать ему в Ольгино, к отцу, или оставить в жизни все, как было. Но если отец появился в интернате, значит, что-то произошло — то ли заговорила поздняя совесть, то ли подошла одинокая старость. «В конце концов я должен… — начинал думать Сергей и тут же обрывал себя: — Ничего я не должен». Но время шло, и эти раздумья, ехать или не ехать, становились нестерпимыми. В пятницу он твердо решил: «Поеду. Может быть, мне хватит одного раза».

После смены на него налетел Володька Соколов: «Завтра наши играют со шведами, приходи». Он махнул рукой. Все равно наши выиграют. Нет, он поедет за город. Просто так. Соколов понимающе кивнул: «Туристский взрыв, все рвутся к снежку, к соснам, и ты туда же?» — «И я туда же», — согласился Непомнящий.

Из раздевалки он ушел поспешно, будто боясь, что кто-нибудь еще начнет уговаривать его и уговорит — в кино, на хоккей, просто посидеть вечерок… Он вскочил в автобус и вылез у Невского универмага. Надо было все-таки что-то купить отцу, какой-нибудь подарок. Не с поллитровкой же являться для знакомства, в конце концов!

Портсигар? А если он не курит? Непомнящий переходил от одного прилавка к другому. Его толкали. Народу в этот час было много, и он с трудом пробирался к прилавкам. Настольная лампа, бюст Пушкина, кувшин со стаканами? Ему нравились и лампа, и бюст Пушкина, и кувшин — все это он охотно купил бы самому себе. А нужны ли они отцу?

И вдруг увидел рубашки. Они лежали на полках точь-в-точь, как там, в маленькой комнатке Марии Тимофеевны, и Сергей подумал, что рубашка нужна человеку всегда. И никого не было у прилавка. Девушка-продавщица стояла, прислонившись к полке, и водила пилкой по ногтям.

Лучше всего взять белую. А размер? Опять вспомнился огромный человек, входящий в комнату с зеленым медведем. У него самого — сороковой; отцу, наверное, надо сорок второй или даже сорок четвертый.

— Покажите мне вон ту, — сказал Сергей. Девушка мельком поглядела на него.

— Это сорок четвертый, вам велика.

— Я знаю, — резко сказал Непомнящий. — Я беру не для себя.

— Пожалуйста, — сказала девушка, доставая рубашку. — Пожалуйста, — повторила она.

— Выпишите мне чек.

— Пожалуйста, — сказала продавщица в третий раз.

— Спасибо, — буркнул он, беря чек. Девушка улыбнулась. Она была небольшого роста и глядела на Сергея снизу вверх. «Совсем девчонка, — подумал Непомнящий. — Зря я так…» И неожиданно для себя самого объяснил: — Это я отцу.

— А-а, — понимающе кивнула она. — У вас-то, наверное, сороковой.

— Сороковой, — подтвердил Сергей.

Когда он вернулся с чеком, рубашка была уже упакована, и девушка снова улыбнулась, протягивая покупку:

— Поздравьте папу.

— Что? — не сразу понял он. — А, да, конечно.

«Совсем девчонка, — снова подумал он. — Зря только губы мажет. Хочет казаться старше, дуреха!»

Утром он уехал в Ольгино.

Он думал, что ему придется долго искать улицу и дом, указанные на бумажке. Оказалось, дом стоял почти рядом со станцией. За невысоким забором, словно стиснутый с боков другими домами, был этот. Старый, давно не крашенный, с маленькими окошками, за которыми виднелись тюлевые занавески, заколоченной маленькой верандой — таким увидел его Сергей и вдруг подумал, что, может быть, в этом дворике он научился ходить, играл, пока не оказался там, в детдоме.

Но память не отозвалась ничем. Он стоял возле приоткрытой калитки, еще не решаясь войти, подняться на крыльцо, постучать и увидеть отца. Ему было просто страшно, как всегда бывает страшно перед чем-то неизвестным и неожиданным.

Сергею даже захотелось, чтобы дома никого не было. Но над длинной железной трубой курился дымок, и он шагнул в узкий дворик, на тропинку, вдоль которой торчали, прутья кустов. Он пересиливал себя и шел, словно делая это назло самому себе. На самом деле он пересиливал страх. Ему показалось, что он не просто постучал в дверь: стук был оглушительным.

Дверь открылась сразу же.

Они долго разглядывали друг друга. Сергей видел невысокого, совсем седого мужчину лет шестидесяти пяти; крупные морщины спускались от носа к уголкам рта; рот был прямой и узкий, как щелочка меж этих морщин.

И седые брови над очками.

Потом Сергей увидел старенький свитер, меховушку-безрукавку, тоже старенькую. Значит, не очень-то хорошо живет отец. В том, что это отец, он не сомневался, хотя не мог себе объяснить эту уверенность.

— Ты ко мне? — спросил тот.

— К вам.

— Сергей? — спросил тот.

— Да.

— Заходи, — отец посторонился, пропуская его в полутемную прихожую. — Прямо иди, там разденешься.

Ему пришлось нагнуть голову, когда он входил в комнату с маленькими окнами. Отец вошел следом и закрыл за собой дверь.

— Большой ты вымахал, — заметил он. — Раздевайся, садись, если пришел.

Он говорил так, будто они не виделись несколько дней, а не много лет. Да что там лет! Всю жизнь, так-то сказать. Но такая встреча вполне устраивала Сергея. Если б отец полез целоваться, он бы, наверное, оттолкнул его.

Он снова повернулся к отцу.

— Что? — хмыкнул тот. — Не узнаешь? Конечно, не узнаешь. Где тебе узнать! Я бы тебя тоже не узнал, наверное. А я не думал, что ты придешь. Открытку от твоей няньки получил и подумал — нет, не придет. Значит, потянуло?

— Какую открытку? — спросил Сергей.

— Ну, что адрес тебе уже даден и все прочее.

Он оглядывал Сергея с откровенным любопытством, будто попал в музей и наткнулся на какую-то непонятную штуковину. Сергей же отвечал ему хмурым, настороженным взглядом. Значит, ошибся. Вовсе не позднее раскаяние или одинокая старость заставили отца поехать туда, в интернат, а вот это ничем не прикрытое любопытство! Не надо было приезжать. Но теперь не надо уходить. Пусть смотрит. И разговор у них будет. Будет разговор! Все надо выложить начистоту!..

Ему стоило труда подавить это внезапное злое чувство. Надо говорить спокойно.

— Ну, будем знакомиться? — спросил он.

Отец захохотал и тут же раскашлялся.

— Ты меня на «вы» величать думаешь?

— Так ведь незнакомы же…

— Ладно тебе, — махнул рукой отец. — Давай, снимай свой нейлон-перлон, я повешу… Вот так-то лучше. Водки нет, да и не могу я водку уже. Вот — чернила пью. — Он нагнулся и, достав из-под стола длинную, похожую на кеглю, бутылку дешевого портвейна, покачал в руках. Потом пододвинул чашку. — Давай для знакомства.

— Я не пью, — сказал Сергей.

— И хорошо, — торопливо и обрадованно кивнул отец. — Вредно, да и мне больше останется. За твое здоровье.

Он выпил залпом целую чашку. Острый кадык ходил вверх-вниз под морщинистой кожей.

— Где мать? — резко спросил Сергей.

— Мать? — удивился тот. — Анна-то Семеновна? На Тарховском. Тебе-то в ту пору годика три было.

— Почему вы меня отдали в детдом?

Он не садился. Ему надо было выяснить это и еще кое-что, и только тогда уйти. Стоило ли садиться?

— Ас кем тебя было оставить? С кошкой, что ли? Вот ты чудак какой!

— А потом?

— Что потом?

— Вы ни разу… Ни разу даже не захотели…

У него вдруг перехватило горло.

— Не мог я, — тихо сказал отец. — Сто раз хотел и не мог. На Дальний Восток подался за длинным рублем. Вернулся, вот эту хату купил… Жена была, не то что твоя мать. Во — железка, рельса была, а не женщина! Ну, а потом… Отвык, стало быть, помаленьку.

Он говорил об этом спокойно, так, будто ничего особенного не случилось и он ни в чем не мог упрекнуть самого себя. Дальний Восток, потом другая жена, потом отвык.

— Тебе же там не худо было, а?

— Ничего было, — согласился Сергей. — Фотографии мамы у вас есть?

— Ни единой, — с уже знакомой торопливостью ответил отец. — О н а  все пожгла. Нашла и пожгла в этой печке. Я же тебе говорю — рельса! В декабре померла.

— Поэтому и приехали в интернат? — усмехнулся Сергей.

Отец ответил не сразу. Он снова налил в кружку вина, густого, темного, впрямь похожего на чернила, и снова жадно выпил. Поставил кружку на стол и, не поднимая глаз, сказал так тихо, что Сергей еле расслышал:

— Ну, а ежели и поэтому?

Он медленно отвернулся к стене; теперь Сергей видел его шею, тоже в крупных морщинах, поросшую седыми давно не стриженными волосами, и узкие плечи под стареньким свитером. Вдруг плечи начали вздрагивать, и до Сергея не сразу дошло, что отец плачет. «Ничего, — зло подумалось ему. — Это не он, это вино плачет». В нем не было ни жалости, ни даже сочувствия к отцу. Он хотел сказать, что сколько раз — и куда горше! — потихоньку плакал сам, мечтал, чтоб у него оказались отец или мать, если уж нельзя сразу обоих, но сдержался.

— Ладно, будет, — должно быть, самому себе сказал отец. Он обернулся и, сняв очки, начал вытирать глаза тыльной стороной руки. — Твоя правда, конечно. Только, как говорится, не суди да не судим будешь.

— Вот как! — усмехнулся Сергей.

— Значит, судишь? — снова очень тихо спросил отец и вдруг словно бы взорвался: — А что ты обо мне знаешь? Вот что ты обо мне знаешь?

Он был заметно пьян. Его движения стали резкими и неловкими. Он не сразу открыл ящик старомодного пузатого комода, уставленного какими-то фарфоровыми статуэтками и слониками. Из глубины ящика он вынул коробку, перевязанную цветной ленточкой. Узелок не поддавался — тогда он рванул ленточку, и на стол, позвякивая, вывалились ордена и медали.

— Вот — «Красная Звезда», «Слава» III степени — видал? Ее за понюх табаку не давали, врешь! Надо было первым против смерти подняться, чтоб «Славу» получить. Медали — вон, пять штук. «За отвагу» — это за что же? За то, что котлы чистил, думаешь? Не-ет, брат ты мой…

Снова он кинулся к комоду. Теперь на столе лежала пачка каких-то бумаг и пожелтевших от времени газет. Отец разворачивал их все теми же резкими, неверными движениями и кидал на другой конец стола, ближе к Сергею.

— Читай, «Герои путины» — это про меня. Вот эта, фронтовая еще — «Как ефрейтор Непомнящий языка добыл». Вот, гляди, — портрет мой. Двадцать тонн селедки за один замет брали. Ты океан видал когда-нибудь? А я десять раз чуть не утоп в нем. Ну? Что же ты обо мне знаешь? Разве я своего не сделал, чтоб ты под немцем не был и сытый ходил?

Сергей подумал, что в этих словах была какая-то, пусть очень далекая, но все-таки правда. Даже не правда, а оправдание. Отец оправдывался! Он стоял над своими рассыпанными по столу орденами, медалями, старыми газетами и грамотами, словно выставив перед собой свидетелей защиты. Сергей молчал. Его поразила эта вспышка и то, что он увидел. Все-таки это были свидетели! Он мог лишь догадываться, что за ними — за всем тем, что лежало на столе, была впрямь нелегкая жизнь.

— Это я уже потом сковырнулся, — уже тише, успокаиваясь, сказал отец. — Водка, будь она проклята… — Он быстро поглядел на Сергея. — А ты кто?

Сергей ждал этого вопроса. Только не думал, что отец как бы пригласит его помериться судьбами.

— Рабочий, — сказал он.

— Рабочий рабочему рознь. И на кладбищах тоже рабочие. «Рабочие кладбища» — так и называются.

— Я — который рознь, — ответил Сергей.

Ему не хотелось вдаваться в подробности.

— Ну, значит, познакомились, — улыбнулся отец. Улыбка у него была странная: чуть растягивался узкий рот, становясь от этого еще у́же и словно бы отделяя все лицо от подбородка. — Не женатый еще?

— Нет.

— Квартиру имеешь?

— Нет, — сказал Сергей. Тогда отец усмехнулся уже недобро. — Вот как! Настоящий рабочий, так сказать, а живешь в общежитии? — Он даже головой замотал: как же так? — Не заработал еще, выходит, на квартиру-то? Так забирай вещички — и сюда, места хватит. Раньше дачникам две комнаты сдавал, а сейчас Ольгино уже не дачное место.

— Спасибо, — сказал Сергей. — Мне и в общежитии хорошо. Я пошел.

— Куда же ты? — засуетился отец. — Сколько лет не виделись…

Сергею захотелось скорее выйти на свежий мартовский воздух, вдохнуть его полной грудью, словно вынырнув из водяной глубины.

— Я еще приеду как-нибудь, — пообещал он. И, видимо, было в его голосе что-то такое, что отец не стал ни спорить, ни просить. Старый, он стоял у старого комода над старыми газетами, орденами и медалями. Впервые за полчаса, что был здесь, Сергей почти физически ощутил эту старость во всем, и не жалость, какое-то подобие жалости все-таки шевельнулось в нем.

— Я приеду, — повторил он. — Вот, рубашку вам купил, да великовата вроде бы. Поменяю и привезу.

— Хорошо, — сказал отец. — Можешь и без рубашки…

Он не пошел провожать Сергея — все стоял там, у комода, с тоской наблюдая, как Сергей надевает шарф, куртку, шапку…

Весь день он бродил по городу — просто так, никого не замечая и никуда не заходя. Перешел Литейный мост, свернул на набережную, оказался возле Таврического сада, потом у Смольного. Дальше, дальше, вдоль Невы, по мокрым тротуарам, ближе к дому…

По Неве медленно шли серые, грязные льдины. Они сходились и расходились, выпячивая острые углы, кружились на одном месте и снова продолжали свой путь по течению. Какие-то черные доски и рваные корзины лежали на них, разломанные ящики, продырявленные бочки… Весь этот хлам Нева уносила в залив, чтобы утопить его там, скрыть от людских глаз и очиститься самой. Вороны перелетали с одной льдины на другую, выискивая себе корм. Пройдет еще немного времени — исчезнут и эти вороны, их сменят белые чайки. Нева! Нева была сейчас как бы сродни ему и созвучна его душе. Нева, уносящая на грязных, закопченных льдинах этот хлам, отбросы, отвратительно каркающих и скачущих ворон, — он не раз и не два видел ее такой, предвесенней, перед чистым ладожским льдом и прилетом чаек, но никогда она не поражала его так, как сейчас.

В общежитие он пришел только вечером. Ноги были мокрыми, пришлось надеть сухие носки. Ребята, его соседи, ушли. Никого не было и в красном уголке, где стоял телевизор. Общежитие казалось совсем пустым.

Он лег, не зажигая свет, закинув руки за голову. Перед ним словно бы прокручивался только что увиденный фильм.

Он заново повторял весь разговор с отцом и подумал, что не заметил даже, как отец живет. Какие-то фигурки на комоде, слоники — это осталось в памяти. И ничего больше.

«Изменилось ли что-нибудь в моей жизни?» — вдруг спросил он себя, и уже не он, а кто-то другой в нем тоже спросил: «А ты хотел бы, чтобы изменилось?» Он ответил этому другому: «Да, хотел. Но ведь я хотел не такого».

Спазма сдавила горло. Он был один, и было темно, и никто не увидит… Но он все-таки боролся, чтоб не заплакать; даже начал потешаться над собой: здоровый мужик, сам себе хозяин, а распускаешь сопли, как последний слабак. Пришлось встать, в темноте нащупать графин и хлебнуть прямо из горлышка.

Тогда зажегся свет. В дверях стоял Лосев. Должно быть, он не ожидал, что здесь кто-то есть.

— Похмеляешься? — весело спросил он. — Я на похмелку пивка принес. Хочешь? Жигули вы мои Жигули…

— Давай, — согласился Непомнящий.

Из карманов пальто Лосев достал несколько бутылок. Сам он был не то, чтобы пьян, а так, вполпьяна. Что-то случилось, если вернулся рано и в таком сносном виде.

— Обещал бригадиру по-божески, — объяснил Лосев. — Трудно бороть самого себя. К девчонке одной раскатился, думал — в кино с ней, то да се, а место оказалось занято. Жаль, хорошая девчонка была.

— Сволочь ты, — тихо сказал Сергей. Лосев изумленно поглядел на него; видимо, ему показалось, что ослышался. — Сволочь, я говорю, — повторил Сергей. — У тебя ж мальчишка, сын.

— Ну, даешь, — сказал Лосев. — Пропагандист и агитатор. А за «сволочь» я тебе кислород-то перекрою.

Он протянул руку к лицу Непомнящего — и тут же полетел на пол, сбитый коротким ударом в челюсть. Спокойно, будто ничего не произошло, Непомнящий вернулся к своей кровати и лег. Казалось, он не слышал, как Лосев поднимался с пола, бормоча: «Ну, ладно… Ну, хорошо… Мы еще посмотрим…»

Потом Лосев собрал свои бутылки и ушел — жаловаться или искать защитников, или просто кого-нибудь, с кем можно было распить «Жигулевское»…

 

9.

Письмо Владимира Соколова на КамАЗ Саше Головне:

«Здравствуй, Саша!

Давно не писал тебе, потому что очень много дел. И от ребят тоже нет писем. Последнее было от Эрки Кыргемаа. Ему легче всех: в море еще не ходит, сидит на берегу, ждет весну. У нас уже весна пришла. Снега в городе нет. Вот и представь мое положение: я в комитете комсомола отвечаю за спортподготовку, а откуда взять снег для лыжников? Но вообще вроде ничего, справляюсь.

Работаю я уже давно в другой бригаде. Пришлось перейти в новый цех. Туда переводили моего старого бригадира, и я пошел с ним. Конечно, жалко было оставлять ребят, да есть такое слово «надо».

Народ в бригаде подобрался сложный. У нас на прожекторной вроде все было ясно и просто, а тут все не ясно и совсем не просто. Один парень что-то натворил, дали ему срок три года, так он теперь на белый свет как мышка из норы смотрит. Я к нему и так, и этак, поручение какое-нибудь дам — отказывается, чуть не плачет. Он, конечно, не комсомолец, так что ему «надо» не скажешь. А сам, по своей воле, ни в какую!

Другой парень — отличный, настоящий человек, но у меня с ним некоммуникабельность полная. Ну, предположим, я человек не всегда уравновешенный — верно? Потрепаться люблю и все такое. Решил выяснить с этим Шиловым отношения, а он мне: «Ты легко живешь». Мы заспорили. Отчего же это я легко живу? Оттого, что всего в жизни добиваюсь? Я вообще считаю, что жизнь должна быть такой, чтобы все у всех шло нормально.

Впрочем, вовсе не так мне легко и не всегда все дается. В прошлом году срезался на сочинении и в институт не попал. Я подавал на вечернее, а там требования теперь — будь здоров. Так что три раза в неделю хожу на подготовительные курсы и буду осенью сдавать по второму заходу. Плюс работа, плюс комсомольские нагрузки.

Есть еще два парня. Один — так себе, здорово закладывает, а второго я понять не могу. Ты читал Брэма «Жизнь животных»? Там есть про дикобраза. Так вот, этот парень точь-в-точь дикобраз, и с какой стороны к нему не подойдешь — сует свои иголки.

Проводили мы в цехе комсомольское собрание на тему «Твой идеал». Я говорил, что мой идеал — три корифея, которые у нас работают. Это наш бригадир и еще два удивительных мастера: Бабкин и Панчихин. Они могут варить, наверное, с завязанными глазами! Есть у нас такое выражение «ультракороткая дуга». Я нарочно ходил смотреть, как они варят, — мне так и не снилось еще держать дугу! Хотя я кое-что умею все-таки.

Вот я и сказал о корифеях, а тут дикобраз просит слово и начинает катить на меня бочку. Дескать, я дальше мастерства ничего не вижу, и тут же дал прикурить Бабкину и Панчихину: они сами по себе никогда никому ничего не покажут, им — самые выгодные работы (потому, мол, что у Панчихина друг — наш начальник участка Клюев), а остальным, что похуже. А это значит, что мы так и будем работать по третьему-четвертому разряду.

Ребята, конечно, подняли шум, кто за меня, кто за дикобраза, в том смысле, что корифеи (кроме Савдунина) больно много думают о себе, и все им да им.

Потом в нашей многотиражке напечатали заметку. Я ее прилагаю. Почитай и сам суди, каково мне приходится.

Конечно, работа у нас не такая романтическая, как у вас на КамАЗе. Про вас всюду пишут. Ну, а мы дальше многотиражки не ходим…

Дома все в порядке. Батя — член парткома, вкалывает с утра до вечера. Мать меня продолжает воспитывать. Приходится терпеть…»

Из многотиражной газеты завода «Коммунист»

«…Остро и интересно прошло на днях комсомольское собрание во втором сборочном цехе. Тон собранию, посвященному теме «Мой идеал», задал член комитета комсомола завода сварщик В. Соколов. Бывший воин Советской Армии, пограничник, он привел хорошие примеры воинской дружбы, призвал молодых рабочих равняться на лучших умельцев цеха — сварщиков тов. Савдунина, Бабкина, Панчихина… В этом уважении к мастерству старших ярко выражена преемственность поколений нашего рабочего класса.

Тем более непонятным было выступление сварщика С. Непомнящего, недавно поступившего на наш завод. Нашлись в цехе комсомольцы, которые поддержали его сугубо неверную мысль, что, дескать, некоторые рабочие, чьи имена знают далеко за пределами нашего завода, работают ради собственных выгод, славы и т. д. Да, слава приходит к тем, кто честно и хорошо трудится — это прочная, заслуженная рабочая слава, и молодому сварщику надо помнить об этом.

Выявило то комсомольское собрание еще один факт: не все благополучно в бригадах второго сборочного. Не каждая еще стала спаянным, дружным коллективом, в частности та, которой руководит опытнейший сварщик тов. Савдунин…»

«А в общем-то, нехорошо получилось, — думал Соколов. — На кой ляд была нужна еще эта заметка? И так-то в бригаде отношения не клеятся, если не считать той истории, когда Непомнящий напахал и мы навалились на работу. Я же рассказывал о ней корреспонденту, а он только рукой махнул — подумаешь, событие! Вот когда вы (мы, то есть) друг без друга жить не сможете — вот тогда…».

 

10.

О рубашке, купленной отцу, Сергей просто-напросто забыл. Она лежала в тумбочке, на нижней полке, куда он вообще не заглядывал. Он вспомнил об этой рубашке в конце апреля. Подходили праздники, и Сергей подумал, что надо будет еще раз съездить в Ольгино — быть может, в последний раз. Ему не хотелось ехать, и в то же время тянуло, потому что из памяти не выходил плачущий, старый, одинокий человек.

Рубашку, конечно, не обменяют. Если только там, в универмаге, не будет той девушки. Да и она, наверное, ничего не сможет сделать. Сколько времени прошло — почти полтора месяца! И все-таки однажды, вернувшись с работы, он вытащил из тумбочки сверток с надписью на бумаге «Благодарим за покупку» — и поехал. Ему очень хотелось, чтобы в отделе была та девушка…

Сергей увидел ее еще издали. У прилавка было человек пять или шесть, и он решил обождать. Он стоял далеко от прилавка и глядел на продавщицу, злясь, что покупатели так долго копаются. Как будто лошадь торгуют на ярмарке, а не рубашки покупают. Мысленно он подгонял этих праздных людей, снова поглядел на девушку и вздрогнул: взгляды встретились. Девушка улыбнулась, и Сергей медленно двинулся к прилавку.

Неужели узнала? Или это случайная улыбка, быть может, даже предназначенная вовсе не ему? Он подошел в поздоровался; девушка ответила кивком и отвернулась к покупателям:

— Других нет… И чешских нет… Не ждем…

«Отшивает, — подумал Сергей. — Ну и молодчина!»

Они стояли друг против друга, разделенные узкой полосой прилавка, и опять девушка глядела на Сергея снизу вверх, улыбаясь подкрашенными губами.

— Понравилась папе рубашка? — спросила она.

— Нет, — сказал Сергей. — Велика оказалась. Может быть, еще не поздно поменять?

— Мы не меняем, — сказала она. — А вы что, его размера не знаете?

— Я его вообще не знал, — тихо ответил Сергей. — Первый раз тогда и увидел…

— Как же это? — растерянно спросила она.

— Да так вот. Ну, нельзя так нельзя…

— Погодите. — Она развернула бумагу, кинула рубашку на полку. — Какой вам нужен?

— Не знаю. Не в этом дело. — Он поморщился от того, что не сдержался, сказал лишнее. Ну, а девчонка, само собой, растрогалась, может быть, даже пожалела его — до чего противно! Как будто он из-за десятки здесь давится! Сергей повернулся и пошел.

— Да погодите же! — Девушка обогнула прилавок и догнала Сергея. Теперь между ними не было этой деревянной доски. Оказалось, она еще меньше ростом — как странно! Должно быть, там, за прилавком, у нее какая-нибудь подставка или что-нибудь в этом роде. Совсем пигалица.

— Как же так? — спросила она. — Как же вы можете уйти? Я же сказала, что поменяю.

Она держала Сергея за рукав куртки, словно боясь, что он все-таки уйдет, и сама не замечала этого, а когда заметила — отдернула руку и покраснела.

— Спасибо, — глухо сказал Сергей. — Наверное, номера на два меньше.

Ему не хотелось уходить, но все было кончено. Ему хотелось другого: чтобы девушка снова сказала «погодите». Он не мог напрашиваться сам — проводить ее или, может, в кино… Он не умел этого делать. Сейчас он уйдет, и все.

— Спасибо, — снова сказал он, беря другой сверток. — Выходит, я вас разжалобил, а? Ну, а если наврал?

— Нет, — ответила девушка. — Не наврали.

Сергей вышел из универмага и сел на скамейку в сквере. Сейчас семь часов. В восемь универмаг закрывается. Она выйдет в начале девятого. «Тогда я все-таки догоню ее и тоже возьму за руку. Конечно, я ее разжалобил. У нее даже глаза стали, как две мокрые пуговицы».

Прошел час, потом потянулись очень медленные минуты. Он сидел и смотрел, как из дверей выпускают последних посетителей. В окнах универмага огни горели по-прежнему. А что, если у нее какое-нибудь совещание?

Прошло еще полчаса. На скамейке рядом с Сергеем никого не было, и когда кто-то сел, он даже не заметил этого. Он глядел туда, на двери.

— А я обычно через служебный ход иду, — сказала девушка. — Вы, наверное, замерзли?

Это было так неожиданно и так счастливо, что Сергей не ответил. В пальто, в пуховой шапочке девушка выглядела совсем иначе, и Сергей испугался, что, если бы она выходила через эту дверь, он не узнал и пропустил бы ее.

Ну, разумеется, она великолепно понимала, что он ждет здесь не кого-нибудь, а ее. Простота, с которой девушка сообщила о служебном ходе, лишь подтвердила это. В том, что происходило сейчас, не было никакой игры, никакого ломанья или недоговоренностей.

— Полтора часа просидеть! Конечно, замерзли. Пойдемте, проводите меня.

Сергей поднялся со скамейки. Ему было очень спокойно, как будто до этого уже сто раз он сидел здесь и ждал, и ничего особенного не случилось: дождался, увидел, пошел проводить… Было скользко — он взял девушку под руку, все с тем же спокойствием, ничуть не робея и не спрашивая разрешения.

— Мне еще за картошкой надо зайти и за хлебом, — сказала она. И это, такое обыденное, только прибавило Сергею спокойствия.

— А вы знали, что я вас жду? — спросил он.

— Конечно! Только все наши ухажеры с другой стороны ждут, вон там. А я сразу сюда пошла…

— У вас хорошая память.

— Потому что я вас запомнила? — Девушка засмеялась. — Еще бы! Обычно парни лебезить начинают и хвостами мести: «Разрешите, я вас провожу? Как вас зовут? Что завтра вечером делаете?» А тут появляетесь вы…

— …И начинаю хамить, — усмехнулся Сергей.

— Да, — кивнула она.

— А, может, у меня такой метод знакомства?

— Ну, что вы все время на себя наговариваете? — с досадой сказала девушка. — Будто бы я не вижу.

— Так все-таки как вас зовут? — спросил Сергей.

— Катя.

— А меня — Сергей. Вот и сработал мой метод.

— Перестаньте, пожалуйста!

Он снова испугался — на этот раз, что обидел ее своей глупой болтовней, и вот сейчас Катя выдернет руку и уйдет, убежит от него.

— Просто я не умею шутить, — сказал Сергей.

— Да уж, — подтвердила Катя.

— Я помогу вам поднести до дома картошку и хлеб, и, если вы не захотите, больше никогда…

— Вы же знаете, что я отвечу, — сказала Катя. — Зачем же петлять? А картошку, конечно, поднесете и поднимете наверх. У нас лифта нет, тащить на пятый этаж — удовольствие среднее.

С двумя пакетами картошки в руках он поднялся на пятый этаж. Катя позвонила. Дверь открыл толстый усатый мужчина в голубой рубашке и подтяжках поверх нее.

— Заходите, — сказала Катя. — Тащите картошку на кухню, потом я вас познакомлю.

Толстый усач в подтяжках посторонился, пропуская Сергея в узенький коридор.

У нее была отдельная комнатка — маленькая, тесная, с полками, туго забитыми книгами, репродукциями на стене, узеньким диванчиком и маленьким столом. Казалось бы, ничего лишнего, и все-таки здесь был тот теплый, хороший уют, который умеют создавать только женщины.

Катя наспех познакомила его с отцом и исчезла — готовить ужин. Отца звали Константин Гаврилович.

— Разве мы не были знакомы? — спросил он, вглядываясь в лицо Непомнящего, будто пытаясь вспомнить, где и когда они виделись. — Впрочем, у моей дочери столько друзей, что упомнить всех просто невозможно. Вы вместе работаете?

— Нет, — ответил Непомнящий.

— А, ну да, конечно, — кивнул Константин Гаврилович. — Катя любит неожиданности. Сколько я понимаю, знакомству от силы час, и она даже не знает, кто вы?

Непомнящий рассмеялся: нет, они знакомы не час, а, пожалуй, около двух часов, но не в этом дело, конечно. Он подошел к двери. Константин Гаврилович может не беспокоиться. Он сейчас уйдет и больше никогда…

Катя услышала, что он говорит, и появилась из кухни.

— Никуда вы не уйдете, Сережа. Мы будем сидеть и разговаривать весь вечер. Просто у нас с папой не всегда совпадают представления о жизни. Мама воспитала его домоседом и не очень общительным человеком. Верно, Константин Гаврилович?

Тот усмехнулся в усы: ишь ты! Так сказать, критика снизу, покушение на семейные устои. Однако Непомнящий успел перехватить взгляд, который отец бросил на Катю, и поразился тому, сколько было в нем и ласковости, и восхищения, и, пожалуй, даже какой-то пока ему непонятной печали.

— Ну-ну, — хмыкнул Константин Гаврилович. — Разговаривайте, молодые люди, а я пойду смотреть «А ну-ка, девушки!». В моем возрасте это уже безопасно.

Когда он вышел, Катя кивнула на узенький диван:

— Садитесь, Сережа, и сидите. Вы курите? Можете курить. Только откройте форточку. И не обращайте на моего Константина Гавриловича никакого внимания. Он ворчит потому, что добрей его нет на всем свете. Если бы дома была мама, она бы приняла вас с улыбкой, угостила собственным вареньем, а потом, когда вы уже ушли, закатила бы мне сцену. «Ах, как ты себя ведешь! Ах, какое легкомыслие! Ах, что за современные девушки!»

И снова Непомнящий испытывал удивительное, радостное и вместе с тем тревожное чувство первооткрытия, когда каждая секунда приносит что-то новое и необычное.

— Вы со мной не согласны?

— В чем? — не понял Непомнящий.

— Ну, в моем споре с мамой, — сказала Катя. — Вы не слушали, о чем я говорила?

— Нет, слушал, — торопливо ответил Непомнящий, — но думал о другом. Отец, мать, семейные отношения… Мне все это совсем неизвестно. Пожалуй, я даже начал побаиваться, что вот сейчас войдет ваша мама, и…

Катя махнула рукой: мама в Кисловодске и приедет не скоро.

— Вы знаете, как мы отдыхаем втроем на одну путевку? Покупаем путевку маме.

— Вы что же, не любите ее?

— Маму? Обожаю! Она сделала папу доктором медицинских наук, а меня хотела сделать балериной, фигуристкой, скрипачкой, на худой конец, студенткой обязательно французского отделения филфака. — Ей доставляло удовольствие рассказывать о матери вот так, с легкой иронией. — А я боролась, как могла.

— И стали продавщицей назло маме?

— Почти, — засмеялась Катя и тут же оборвала смех. — Вы знаете, что самое трудное в жизни? Это жить и думать. Я удивляюсь, когда вижу людей, которые живут и не думают. У нас в школе были разные ребята и девчонки. Были, которые не думали. Все просто — окончим школу, а там в институт, даже наплевать в какой, лишь бы в институт. А я уже давно думала: неужели обычную работу должны делать одни неудачники? Ну, которые не прошли по конкурсу или без всяких способностей вообще… Ведь кто-то должен делать обычную работу, верно? Девчонки меня подняли на смех, когда я сказала, что пойду работать в универмаг и учиться на вечернем отделении института советской торговли. Целый год меня так и дразнили — «продавщица». Но мне это нравится, я знаю, что делаю нужное людям. Вот и все.

Это «вот и все» означало: я рассказала тебе все о себе, теперь твоя очередь. Катя села у своего стола поудобней, ожидая, когда же заговорит ее гость, но Непомнящий молчал, курил и глядел в пол.

— Слушайте, Катя, — сказал он наконец. — Зачем вы меня притащили сюда?

— Ну, а зачем вы ждали меня там, на скамейке?

— Вы всегда отвечаете так — вопросом на вопрос?

— Не всегда. Но ведь факт? Ждали?

— Ждал…

— Потому что вам хотелось меня увидеть, — перебила его Катя. — Потому что вам некуда было сегодня деваться. Потому что у вас на душе кошки скребут. Верно? Ну, вот поэтому и притащила.

Все это было сказано так просто и спокойно, что Сергей растерялся. Опять его обескуражила откровенность девушки. Да, конечно, ему хотелось увидеть Катю, и некуда было деваться, и кошки на душе — все верно! Как здорово она понимает это, а он-то считал ее девчонкой, пигалицей, которая хочет казаться взрослее.

— Спасибо, — пробормотал он.

— Да бросьте вы, — махнула рукой Катя. — Сейчас сварятся макароны, будем ужинать. Вы кого из поэтов любите?

— Больно уж они у вас рядом оказались, — усмехнулся Непомнящий. — Поэты с макаронами. Вообще-то я специально не увлекался. Светлова люблю.

— Я тоже люблю Светлова, — сказала Катя. — Он всегда какой-то неожиданный. И еще очень доверчивый.

«За это она его и любит», — подумал Непомнящий. Его смущение прошло, и только тогда он сообразил, что весь разговор о любимых поэтах был заведен нарочно, чтобы он смог преодолеть смущение. Он поглядел на Катю с благодарностью и снова удивился, как это у нее здорово получается.

И вдруг ему захотелось вскочить, подойти к этой девушке, положить руки на ее плечи, сказать, что никогда в жизни — ни разу, ни единого за все двадцать пять лет, он не встречал такого человека, такую девушку, и сдержался лишь потому, что это могло испугать Катю.

— А вы сами писали стихи? — спросила Катя.

— Ну, что вы, — отмахнулся Сергей. — Я об этом деле понятия не имею. Просто сварщик… Так сказать, обыкновенный человек. Как вы говорите — кто-то должен…

— Обыкновенных людей нет, Сережа. У каждого что-то особенное. Разве не так?

— Нет, не так. В вузе я не учусь и даже не собираюсь — не потяну. Я рабочий, им и останусь. Ну, с годами, с опытом, получу шестой разряд — дальше некуда. У нас один парень на виолончели играет. Я и этого не могу.

— Но ведь…

— Нет, — перебил ее Сергей, — никакого хобби. Кино люблю, книжки люблю — больше про шпионов, уж извините… Вот еще лес люблю, особенно грибы собирать. Даже мечтал когда-то лесником заделаться. Но это так, романтика.

Сейчас он раскрывался сам, торопливо и беспощадно, будто боясь, что сможет приврать что-нибудь про себя. Он понимал, что Катя жила и живет другой, более богатой, что ли, жизнью, чем он, — хотя бы эти книги на полках… Пожалуй, он даже привирал сейчас, но не в свою пользу. Зачем рассказывать, как на утренней зорьке замирает сердце — утки летят, а он не стреляет, стоит и смотрит вслед промелькнувшей стайке. Ружье было — продал. И из общества охотников вышел. Просто перестал платить взносы.

Или об ощущении от хорошо сделанной работы, совсем привычной и все-таки каждый раз новой? Катя просто не поймет, если рассказать. Да и какой из него рассказчик? Ладно, умолчим…

Нет, самый что ни на есть обыкновенный. Ему даже нравилось говорить так. Ни званий, ни степеней, ни наград. В анкете сплошные «не»: не участвовал, не имею, не владею, не избирался. Маловато для двадцати пяти? Конечно, маловато. И даже в общественной жизни не участвует, хотя и комсомолец.

Скорее всего, такой уж характер.

— Характер, конечно, не ангельский, — засмеялась Катя.

— Просто вам хочется, чтобы я был другим? Нет, и не буду, наверное. Слышали такое слово — работяга? Так вот я и есть работяга.

— А слово-то хорошее, — кивнула Катя. — У меня папа тоже работяга. По двадцать часов в день может работать.

— Сравнили! — усмехнулся Сергей.

— Сравнила, — согласилась Катя. Она глядела на Сергея с откровенным любопытством. — А вы знаете, до чего бывает противно, когда к тебе парни в знакомые набиваются и вдруг про себя такое… Один говорит — художник, а оказывается — просто трепач. Другой за артиста себя выдает — один раз в массовке снялся… Был даже такой, что за будущего космонавта себя выдавал, честное слово. А вы даже как-то… Пойдемте лучше ужинать.

Ужинали они на кухне, втроем, Константин Гаврилович ел макароны и ворчал, что вот опять — макароны. А завтра будут пельмени по полтиннику пачка. Пригласил Сергея прийти в субботу: он сам сварит такой борщ, какой не снился шеф-повару «Метрополя».

— Ну, да, конечно, — сказала Катя. — В твоем присутствии есть этот борщ более или менее безопасно. Все-таки ты врач.

— Екатерина! — строго сказал отец. Впрочем, строгости хватило не надолго: тут же он рассмеялся, смех у него был негромкий и добродушный. — Ни во что не ставит родителей! И вы, молодой человек, тоже?

Сергей увидел страдальческие Катины глаза и ответил:

— Нет. Просто у меня не было такой возможности.

— Вот как? — не понял Константин Гаврилович. — Вы что же…

— Не надо, папа, — сказала Катя.

— Извините меня, Сережа, — очень тихо сказал Константин Гаврилович. — Я врач, и не должен забывать об анестезии… Простите, если вам стало больно.

— Ничего, — усмехнулся Непомнящий. — В детстве я, наверное, расплакался бы… А отца я увидел все-таки. Герой войны, два ордена заслужил, потом рыбачил…

Это было все, что он мог и, главное, хотел рассказать. Дальше лежала незримая черта, за которую он не имел права пустить никого, даже Катю.

Все-таки пора было уходить. Он надевал пальто и чувствовал, что уходить ему трудно, как маленькому ребенку с праздника, и что этот праздник кончится, едва он переступит порог и окажется там, на лестничной площадке.

— Так договорились? — спросил Константин Гаврилович. — В субботу на мой борщ.

— Ерунда, — сказала Катя. — Вы зайдете за мной завтра. И будете сидеть на той же скамейке.

Он шел по улице и с удивлением ощущал в себе этот никуда не ушедший праздник. Как будто в жизни что-то вдруг совершенно перевернулось. Он не вспоминал все разговоры — в комнате и за ужином, на кухне, он просто шел и улыбался, и на душе у него было совсем, совсем спокойно, и он даже не задумался над тем, что такое у него впервые в жизни. Быть может, он не задумался потому, что не оборачивался на прошлое: у него были Завтра и Скамейка, к которой Завтра подойдет Катя…

 

11.

Да, в цехе не скроешь ничего.

Новость, которая распространилась почти мгновенно, была ошеломляющей. Панчихин, знаменитый Панчихин, корифей Панчихин попался на мелкой пакости. Никто не хотел вдаваться в подробности того, как и когда он ухитрялся варить из калиброванного железа кладбищенские оградки, а затем переправлять за ворота… Очевидно, помогали дружки из охраны, но дело не в этом. Панчихин! Кто бы мог подумать, что он пойдет на такое. И еще — передавали от одного к другому — он продавал эти оградки по триста рублей, ни больше ни меньше.

Когда слух дошел до Савдунина, он сразу вспомнил Дом культуры, играющего Бабкина, а потом приход Панчихина и Лосева. Кажется, это Лосев сказал тогда об оградке — дескать, передай Шилову, что есть такая возможность… Значит, они работали на пару? Но в том слухе, что взбудоражил цех, имя Лосева не упоминалось.

Савдунин наблюдал за ним искоса, со стороны. Нетрудно было заметить, что Лосев подавлен, растерян, сам не свой. Панчихина же вообще не было видно. Надо полагать, вызвали к начальнику цеха. Пожалуй, в глубине души Савдунин даже как-то жалел его: что за дурак! Неужели думал, что это ему сойдет? Но и в чем-то жалея Панчихина, Савдунин не мог его понять — как все мы не можем понять тех, кто делает что-то такое, чего мы никогда не сделали бы сами.

Все-таки Савдунин не выдержал и подошел к Лосеву.

— Ты с Панчихиным тоже?.. Ну, оградки эти?..

— Нет, нет, — торопливо сказал Лосев. — Я даже не знал, что он сам их делает. Я у него вроде толкача был, честное слово.

— А если б знал?

Лосев не ответил. Конечно, подумалось Савдунину, если б и знал, то все равно помогал бы «толкать» эти оградки, вот что худо! За десятку, за водку, — эх, куда катится человек…

Итак, Лосев был просто напуган, боялся, что и его притянут к ответу на рабочем собрании. То, что завтра будет собрание, в цехе тоже знали все. Но Савдунину надо было знать другое: как относятся ко всей этой истории его ребята.

Весь день он приглядывался к ним, ни о чем не спрашивая, не заговаривая о Панчихине. И никак не мог определить, о чем они думают. После смены Соколов умчался на заседание комитета комсомола; торопливо ушел Лосев. Неспешно уходили Козлов, Шилов и Непомнящий. Все-таки он чувствовал, что с ребятами что-то происходит. Не могут же они быть равнодушными!

А мнение бригады интересовало его, потому что Савдунину стало больно после той заметки в заводской многотиражке. Больно — хотя он соглашался с ней: да, бригада, в общем-то, пока не склеилась и совсем неизвестно, склеится ли. Он привык к тому, что бригада — не просто сколько-то людей, которые вместе отработали положенные часы, а там — привет! — и до завтра. Может быть, до сих пор Савдунину просто везло в жизни; везло, что рядом всегда были люди, очень скоро становившиеся близкими. Тот же Володька Соколов. Не друг (годами не вышел!), а Савдунин чувствовал в этом парне какую-то крепость, свойственную ему самому, и было приятно, что Соколов вызвался уйти с ним во второй сборочный.

Потом к Соколову добавился Шилов. Но это — всего двое, еще не бригада…

Савдунин стоял с мастером, когда проходивший мимо Клюев сказал:

— Дядя Леша, зайди ко мне.

Он кивнул. Надо было закрыть наряды. Минут через двадцать он поднялся в «киоск». Там было двое — Клюев и Бабкин.

— Садись, дядя Леша, — тоскливо сказал Клюев. У него был вид человека, замученного зубной болью. — Догадываешься, о чем надо поговорить?

Савдунин кивнул.

— Вас в цехе только трое таких, — продолжал Клюев. — Ты, он (Клюев ткнул пальцем в Бабкина) да Панчихин. Ну, сорвался человек, за худой деньгой потянулся. А неприятности могут быть большие. Весь завод уже гудит. Жаль терять настоящего рабочего. Ты как думаешь?

Савдунин молчал. Что он мог сказать? Да, дурак оказался. На чем зарабатывал? С одной стороны — государственное имущество, с другой — людское горе. Подлость?

— Что ж ты молчишь? Неужели тебе-то не жалко?..

— Жалость ни при чем, — сказал Савдунин. — Судят за это.

— Брось, дядя Леша, — поморщился Клюев. — Мы здесь не на митинге. Все свои. Вытаскивать дурака надо. Панчихин в заводе не последний человек, сам знаешь. Мы с Бабкиным решили заступиться за него. Очень тебя прошу…

Савдунин поднялся со стула и начал медленно натягивать берет. Клюев и Бабкин глядели на него снизу вверх, ожидая ответа и уже зная, что именно он ответит.

— Нет, — сказал Савдунин, — не могу. Как же это — не по совести?..

— Ладно, — устало махнул рукой Клюев. — Будь здоров, дядя Леша.

Бабкин остался у начальника участка.

Савдунин не знал, что в это же время Непомнящий и Лосев оказались вместе в битком набитом трамвае. Они не разговаривали с того самого вечера, когда Непомнящий ударил его.

Сейчас Непомнящий старательно отворачивался к окошку, но Лосев все-таки сказал:

— Ну, хватит, может быть? Все-таки вместе живем. Давай считать — квиты. Слышишь?

— Слышу, — он повернулся к Лосеву; черные глаза поблескивали недобро и насмешливо. — До чего же ты простой человек, Лосев! Огурец, а не человек. Девяносто восемь процентов чистой воды.

— Значит, не услышал, — с досадой ответил Лосев. — Я думал, лучше уж худой мир…

— Врешь, братец! — усмехнулся Непомнящий. — Дело не в том. А в том, что твоего дружка под жабры взяли, вот ты и начал искать себе других. Разве не так?

— Нет, не так, — сказал Лосев. — Хочешь — верь, хочешь — не верь, дело твое, конечно… Но когда я сегодня узнал, что он сам эти оградки… Я же на него как на бога смотрел. Еще бы! Сам Панчихин!

— Да брось ты! — зло сказал Непомнящий. — Все равно не верю. У обоих у вас одно и то же на уме — выпить да закусить.

— Ну, извини, — отворачиваясь, сказал Лосев. Он даже отодвинулся от Непомнящего, насколько мог, в этой толпе едущих. Через две остановки им выходить. Лучше выйти сейчас, чтоб снова не оказаться вместе по дороге в общежитие.

— Погоди, — сказал Непомнящий. — Вот, место освободилось, садись.

— Нам выходить.

— Садись, — по-прежнему зло не сказал, а приказал Непомнящий. — Поедем, куда я скажу. Понял?

— Права качать будем? — прищурился Лосев. — Не советую.

— Какие там права? Я тебе даже бутылку водки куплю — пей. С одним человеком хочу познакомить. Вместе и выпьете.

Лосев глядел на него растерянно, пытаясь догадаться: что это? На трепотню вроде бы непохоже, да этот парень вообще не трепач.

— С каким человеком? — все-таки спросил он.

— Долго рассказывать. Ну, с моим отцом, если хочешь.

Лосев изумленно поднял брови. То есть как это — с отцом? Говорили, что Непомнящий — круглый сирота, детдомовский, а, оказывается, — отец есть?

— Ты же…

— По дороге узнаешь. Ну как, согласен? Бутылка за мной.

— Согласен, — ответил Лосев. Все-таки его не покидало чувство какого-то подвоха. Что-то здесь было не так. «С чего бы это Непомнящему понадобилось тащить меня к своему папане, да еще за здорово живешь покупать полбанки?» Он согласился, потому что день впереди был пустой — ладно, пусть ведет к папане, поглядим…

А для Непомнящего это решение — поехать к отцу именно с Лосевым — было настолько неожиданным, что уже через минуту он пожалел, что позвал Лосева. Ему вдруг представилась эта мрачноватая, с маленькими оконцами душная комната и человек, которого он не мог и не хотел называть отцом — зачем же ехать, да в добавку не одному? «Ничего, — подумал он. — Может быть, поймет. Должен же понять…»

Пути назад не было. В Ольгине в магазине он, как и обещал, купил бутылку водки. Он шел стремительно, не обходя лужи, и Лосев едва поспевал за ним. Вот открытая калитка. Дымок над длинной трубой. Отец дома. Стук в дверь опять оглушителен, как короткая пулеметная очередь.

— Я не один, — сказал Сергей, когда отец открыл дверь. — Это… Словом, работаем вместе, в одной бригаде.

Отец посторонился, пропуская гостей. Непомнящий не глядел на него и не заметил, что старик улыбается как-то жалко, и в то же время радостно.

Потом отец суетился: сейчас поставим картошку или, может быть, яичницу сварганим? Конечно, гостей он никак не ждал, поэтому дома ничего особенного нет. Непомнящий поставил на стол бутылку, и отец удивленно поглядел на Сергея.

— Ты же говорил, что но пьешь.

— А я и не буду. Пейте вдвоем.

Лосев вздрогнул. Несколько минут до этого он разглядывал комнату, неприбранную, давящую — и вдруг понял, зачем Непомнящий привез его сюда.

— Нет, — сказал он. — Я, пожалуй, тоже не буду.

Отец быстро приготовил яичницу и поставил сковородку на стол, рядом с бутылкой. Откуда-то из глубины комода вынул три тарелки. Вилки были старые, алюминиевые, гнутые — не иначе, как из какой-нибудь столовой.

— Что ж, выходит, мне одному?

— Не надо вам, — тихо и мягко сказал Сергей, отодвигая бутылку. — Посидим просто так.

Он заметил, что отец был уже навеселе, и знал, что он не послушается. Так и случилось: отец потянулся через стол и взял бутылку.

— Не надо, — повторил Сергей. — Это я для него вот… для приятеля. Вы же говорили, что не пьете водку, только вино.

— Ничего, ничего, — торопливо сказал отец, отдирая жестяную крышку. — Пойдет, пойдет, голубушка. Спасибо вам, уважили старика. Я понимаю, понимаю тебя — вот сидишь и переживаешь, что выпью, да? А ты думай, что она для меня сейчас вроде лекарства.

Он пил водку один, пил жадно, и словно бы расползался на глазах: опьянение оказалось мгновенным. Прошел час. Отец пытался петь, потом плакал, потом смеялся, рассказывал, как на фронте однажды языка приволок — вот она здесь, статья, в газетке! Все истинная правда! А затем он уронил голову на стол и заснул, пробормотав напоследок: «Эх, орлом был, вороной стал…»

Сергей осторожно снял с него очки и кивнул Лосеву: помоги перенести на кровать. Снял с отца ботинки. Прикрыл ноги краем одеяла. Все. Теперь можно идти. Дверь защелкивается на французский замок…

И опять, оказавшись на свежем воздухе, он почувствовал облегчение.

— Ты поезжай домой, — сказал он Лосеву. — Я немного погуляю.

— Хорошо, — глухо отозвался Лосев. — Ты давай, не сердись на меня. А старика-то жалко все-таки. Ты, между прочим, дверь не закрыл.

— Завтра увидимся, — сказал Сергей.

— Правильно, — кивнул Лосев. — Нельзя его так оставлять.

Непомнящий сел на сырое крыльцо и глядел, как уходит Лосев. На душе было пусто и холодно. Сегодня Катя будет искать его на той самой скамейке. Потом можно объяснить — она поймет, не рассердится. Ну, огорчится, конечно. А может быть и не огорчится, даже подумает — трепач, пустышка, и леший-то с ним…

В новом сборочном цехе это было всего лишь второе собрание. Первое провели несколько месяцев назад — говорили о плане, о задачах коротко, по-деловому; сегодня же предстояла трудная «персоналка».

Савдунин шел на это собрание нехотя. Он не понимал, почему должно быть профсоюзное собрание (где-то кто-то так решил!), а не товарищеский суд, хотя бы. Это в лучшем случае. Дело, что ни говори, отдавало уголовщиной. Он думал: случись такое с кем-нибудь из его или какой-нибудь другой бригады, особых церемоний не было бы, и уже в самом этом предположении заключалась какая-то обидная для него, Савдунина, несправедливость.

В красном уголке было шумно и тесно. Он не сразу услышал, как его позвали: «Дядя Леша, сюда!». Вся бригада была вместе, и ребята махали ему руками: «Сюда, дядя Леша», — и показывали на свободный стул. Значит, заняли место. Он неспешно подошел и сел, и вдруг обрадованно подумал: «Молодцы, что вместе, и стул для меня захватили — тоже молодцы». И только после этого увидел Панчихина.

Тот сидел у окна, отдельно от всех, мрачный, какой-то слинявший, даже неожиданно постаревший — во всяком случае, именно таким он показался Савдунину. И снова, как вчера, Савдунину на минуту стало жалко его.

— Ну, сунут выговорешник, тринадцатую зарплату снимут, — донеслось до него сзади. — Всего и дела то.

— А тебе что, хочется, чтоб он под суд пошел?

— Ничего, отобьют! У него дружков-ходоков много.

— Классный же работяга, понимать надо.

— Вот я и понимаю.

Председатель цехкома — сборщик с пятого участка Кууль уже стучал по графину карандашом; позади него за маленьким столиком устроилась Шурочка, но тишина наступала медленно, нехотя. Обычный ритуал: на учете столько-то, присутствует столько-то, какие предложения? Открыть собрание. Президиум… Шесть человек. Персонально. Голосуем списком? Прошу занять места… Савдунин поднялся и пошел в президиум. Ему хотелось посидеть со своими; зря, стало быть, ребята старались и занимали место…

Кууль говорил, ни на кого не глядя. Казалось, он с трудом выдавливает из себя слова. «Рабочий нашего цеха сварщик Панчихин… в корыстных целях… трижды… продавал по спекулятивным ценам… позорил высокое звание советского рабочего… Кто хочет высказаться?»

— Я хочу сказать, — поднялся Бабкин и, пробираясь меж стульев, пошел к трибуне.

— Отмазывать будет, — тихо сказал кто-то, но все услышали и зашикали.

— Буду, — согласился Бабкин. — И вовсе не потому, что Панчихин мне товарищ. Он нам всем товарищ. Его сначала понять надо. Вы не знаете, а я знаю, какая у него жизнь. Есть такие женщины, которым сколько ни дай — все мало. Вот у него жена именно такая.

— Жена виновата! — хмыкнули в задних рядах.

— Ты, наверное, поэтому и ходишь в холостых, — поддержали шутника. — Нагляделся!

Кууль заколотил о графин, но дело было сделано, все похохатывали — ну и адвокат! Все свалил на жену, а она, бедная, сидит дома и валерианку хлещет, поди, переживая за муженька.

— Дайте сказать человеку.

— Пусть дело говорит!

— Я дело говорю, — сердито бросил Бабкин. — Вы его всегда веселым видите, а у него, черт знает, какая домашняя жизнь. Не надо сейчас трепаться, не до трепотни… Дело серьезное, и надо искать объективные причины. Я его не оправдываю, но понимаю. Вот пока все.

Потом поднялся Клюев и, шагая к трибуне, невольно поглядел на Савдунина. Как будто догадался, о чем тот думал. Савдунин думал о том, кто будет следующим в этой организованной защите. Словечки и шуточки только добавляли уверенности в том, что против Панчихина сейчас большинство, и ссылки на жадный характер жены — вовсе не самое лучшее, что было придумано в оправдание Панчихина.

Начальника участка уважали, и тишина, наступившая сразу, была не случайной. Конечно, все знали о том, что Панчихин и Клюев — друзья, тем более острым было ожидание того, что скажет именно Клюев.

— Я не собираюсь вдаваться в семейные дела Панчихина, — сказал он, — хотя в том, что говорил Бабкин, доля правды есть. Сейчас мы обсуждаем поступок Панчихина, а не его семейные дела. Да, всем нам больно, и все-таки опять прав Бабкин — наш ведь товарищ.

Он вдруг замолчал, потому что от волнения перехватило горло. И все это поняли, потому что, черт возьми, уж кто-кто, а Панчихин действительно не чужой человек, не с улицы забрел, чего ж его прорабатывать, ежели сам все осознал. Вот сидит — лица нет, в гроб краше кладут.

— Да, осудить поступок Панчихина надо, и я сделаю это первым. Но сделать это надо так, чтобы завтра Панчихин работал рядом с нами во многом другим человеком. Чтобы наше слово не убило, а подняло его. Я думаю, со мной все согласны.

Клюев оглядел сидящих перед ним, как бы вызывая несогласных — все молчали. И вдруг поднялась рука.

Клюев увидел сначала эту руку, потом опустил глаза и подумал: кто это? Ни фамилии этого парня, ни бригады, в которой тот работал, он не помнил. Знал только, что с его участка.

— Вы что-то хотите сказать?

Парень поднялся, но к трибуне не пошел. Поправил очки, и Клюев заметил: волнуется.

— Если бы на месте Панчихина был кто-нибудь из нас, — сказал он, — вы бы говорили то же самое? Так же выгораживали бы?

— Ваша фамилия? — спросил начальник участка.

— Шилов.

— Конечно, так же, товарищ Шилов. — Он вспомнил все-таки: этот очкарик — из бригады Савдунина. Стало быть, в бригаде состоялся какой-то разговор.

А Савдунин сидел, пораженный тем, что его мысль, мелькнувшая случайно, была сейчас высказана вслух.

— Неправда, — сказал Савдунин. — Сам знаешь.

Клюев резко повернулся к нему.

— Нет, не знаю. Конечно, с молодого человека, только начинающего трудовую жизнь, спрос, может быть, побольше. Сколько лет Панчихин в нашем заводе? Сколько отдал обществу? Наверное, больше, чем товарищ Шилов, Так что, дядя Леша, этого забывать нельзя.

Савдунин отвернулся, он знал, что ребята сейчас глядят на него, и не хотел встречаться с их выжидающими взглядами. Как знать, если б не Шилов, он не стал бы выступать сегодня. Но теперь он должен был выступить. Никуда не денешься — надо. Он буркнул Куулю:

— Теперь я.

— У вас все, товарищ Клюев? Тогда дядя Леша… То есть товарищ Савдунин.

И опять по красному уголку прошел легкий хохоток, на этот раз потому, что слишком уж долго Савдунин пристраивался за трибуной, не зная, куда девать руки. Клюев сидел в первом ряду, злой, и Савдунин повернул к нему свою бритую голову.

— Может быть, ты и прав, что воспитатель из меня никакой, — сказал он. — Тебя вот воспитывал…

Ему не дали договорить — смех, аплодисменты, и Савдунин долго ворочался за трибуной, недовольно ожидая, когда снова станет тихо.

— Хорошо, что мы все хотим Панчихину добра… Плохо, что с самого начала где-то решили — не давать в обиду. Вон как в моей бригаде думают: ему, стало быть, можно, а нам нельзя?

— И ему нельзя, не передергивай! — крикнул Клюев.

Но Савдунин, казалось, не расслышал.

— Строго спросить надо, я полагаю. Именно потому, что наш старый товарищ. По-честному, по-рабочему. Чтоб второго раза не было.

— Четвертого, а не второго, — сказали из задних рядов.

— Тем более. И деньги за железо вернуть. Ну, а премии и все такое — само собой.

Он слез с трибуны и пошел не на свое место в президиуме, а в зал, к ребятам, где так и стоял свободный стул, который они захватили для него…

 

12.

На улицу они вышли тоже все вместе. Первым, приподняв на прощание кепку, ушел Савдунин. Потом Непомнящий сказал, что у него дела, и побежал к остановке: подходил его автобус. Лосев, потоптавшись, соврал, что голова болит — спасу нет, может, по кружечке пивка? Никто не захотел пивка. Соколов сказал:

— Ну, двинем ко мне? Надо же договорить.

— Все ясно, — ответил Шилов. — О чем еще говорить?

— Хорошо, что тебе все ясно, — отозвался Соколов. — А мне вот только одно ясно: Клюев дяде Леше сегодняшнего не простит. Запомни мои слова.

Шилов протирал очки и, близоруко сощурясь, быстро поглядел на Соколова.

— На Клюеве жизнь не сходится, между прочим. В случае чего и мы можем свое слово сказать. Только один Козлов промолчит по обыкновению. Промолчишь ведь?

Козлов начал густо краснеть, и Володька поморщился: ну, зачем Шилов так?

— Промолчу, — неожиданно сказал Козлов.

— Паршиво, конечно, зато искренне, — заметил Шилов. — И на том спасибо. Так и думаешь прожить, как зайчик под кусточком — хвостик дрожит и ушки прижаты?

— Перестань, — оборвал его Соколов. — Если не знаешь…

— Знаю, — так же резко сказал Шилов. — Все знаю. Ладно, пойдем куда угодно, договорим.

Ближе всех жил он сам, Шилов.

Когда Соколов вошел в прихожую, его охватило забавное ощущение — будто со всех сторон его окружают сплошные глаза. Пять пар глаз — одинаково голубых, одинаково любопытных, одинаково исследующих глаз — и больше ничего! Потом одни глаза приблизились. Мальчишка был похож на гномика из диснеевской «Белоснежки» — головастый, с треугольным улыбающимся ртом.

— Ты кто? — спросил гномик. Шилов повернул его за плечи и подшлепнул.

— Дуйте отсюда, — приказал он.

— Не буду дуть, — обиженно ответил гномик. И тут же все пятеро исчезли.

— Дисциплина! — сказал Соколов.

Он подумал, что Шилову живется не очень-то легко, и не надо было идти сюда: каждый посторонний человек в таком доме — лишняя нагрузка для хозяина.

Шилов кивнул: проходите.

В комнате было чисто, но не очень уютно. Соколов заметил, что все здесь подчинялось необходимости, исключающей появление каких-либо посторонних предметов. Кресла-кровати, громоздкие и некрасивые, но без них в этой семье — никуда. У Дмитрия, правда, была своя комната — и тоже неуютная, будто ее хозяин здесь только ночевал. Что ж, детей-то шестеро…

Шилов снял с полки какую-то книжку, полистал и быстро нашел то, что искал. Он повернулся к Козлову и начал читать наизусть, не заглядывая в книжку, будто бы она была нужна лишь для подтверждения точности того, что он читал:

— «Вся моя мысль в том, что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто». — Он поставил книжку на место. — Это Лев Толстой. Здорово, правда?

— Это из другой эпохи, — сказал Соколов. — Что ж, ты думаешь, честные люди у нас не связаны между собой?

— А я как раз к этому и прочитал. Вот Козлов честный человек, а думает в кустах сидеть. Кажется, на этом у нас разговор оборвался?

— Ты хочешь начистоту? — тихо спросил Козлов. Лицо у него покраснело, он волновался. («Или злится? — подумалось Шилову. — Если злится — это хорошо, выйдет настоящий разговор».)

— Конечно, начистоту.

— Ты сказал, что все знаешь обо мне. Ничего ты обо мне не знаешь. Такое пережить, что я пережил, тебе не посоветую. И можете смеяться надо мной, сколько угодно, что я матери звоню, если задерживаюсь где-нибудь. Сегодня не позвонил — она знает, что я на собрании…

Он перевел дыхание. Соколову было неприятно, что они пришли сюда и Шилов все-таки вызвал Матвея на этот откровенный разговор. Зачем? Если человек еще не оттаял, не отошел от прошлого, на черта к его душе подносить паяльную лампу?

— …А я, когда домой ехал с Севера, всю дорогу молчал. Несколько суток почти ничего не ел — лежал на полке и думал, как дальше жить.

— Надумал! — усмехнулся Шилов. — Ну, а если на твоих глазах будут бить женщину? Или грабить прохожего? Мимо пройдешь?

— Я еще не знаю. Понимаешь — не знаю.

— Должен знать, обязан! — крикнул Шилов. — Если не знаешь — пройдешь мимо, это я тебе точно говорю. В каждом человеке должен лежать заряд против любой подлости. Вот у тебя, — он повернулся к Соколову, — когда ты служил, был автомат?

— Был.

— С боевыми патронами?

— Ну, а как же?

— Ты по разным там шпионам много стрелял?

— Ни разу.

— А патроны все-таки боевые были? Вот, братец ты мой, такая и душа у человека обязана быть. — Он подумал: «Рассказать ребятам или не рассказывать об отце, о той истории, с которой началась любовь отца и матери. Ладно, как-нибудь потом…» — Спросишь, а как же поговорка насчет того, что молчание — золото? Старая поговорка, не из наших времен. С тех, когда за слово зуботычину можно было схлопотать, а то и похуже…

— И все-таки попомни меня, — сказал Соколов. — Начальник участка не забудет дяде Леше его слова. Не завтра, а когда-нибудь, при первом удобном случае попомнит. А самое-то паршивое, что этот удобный случай можем подкинуть только мы… Ну, мало ли накладка там какая-нибудь?..

— Ну, а если мы никакого повода не подкинем? — весело спросил Шилов.

Никто из них не замечал, что час уже поздний. За дверью стало тихо — малыши улеглись. Первым спохватился Соколов — пора по домам.

— Ну, будь.

— До завтра.

На лестнице Соколов сказал Матвею:

— Хороший парень, верно?

— Да.

Козлов как-то даже протянул это слово, и оно получилось длинным.

— Только прямолинеен, — сказал Володька. — У него, понимаешь, в жизни все на полках, как книжки: тут хорошее, тут плохое. И не знает, что в жизни не так, а бывает перемешано.

— Нет, — тихо ответил Козлов. — Плохое, это всегда плохое… И, наверное, здорово, когда человеку все ясно — где хорошее, где плохое, и где ему самому быть.

Соколов поглядел на него.

— Да ты философ!

— Нет, — улыбнулся Козлов. — Просто кое-чего начал соображать.

Он спешил: знал, что мать волнуется, хотя он и предупредил ее, что задержится на собрании. Соколов торопливо подтолкнул его к дверце автобуса: давай, двигай. До завтра. И ни он, ни Козлов не знали еще, что увидятся сегодня…

…Его разбудил длинный телефонный звонок, и спросонья он подумал, что так звонит только междугородная. Если междугородная, то только ему — Зойка или Саша из Набережных Челнов, или Эрих из Эстонии, или Леня Басов, — и он вскочил, чтобы опередить Колянича или мать.

— Да, — сказал он, прикрывая рот и трубку ладонью. — Я слушаю.

— Это ты? Володя, ты?

— Я.

Ему все еще казалось, что это Сашка Головня, но больно уж хорошо было слышно, будто звонили из соседней квартиры. И до него дошло, наконец, что это не Сашка, а Матвей Козлов — господи, что там случилось?

— Что случилось?

— Я очень тебя прошу, — сказал Козлов. — Очень, понимаешь… Мать заболела и в больницу ни за что не хочет… С кем, говорит, ты останешься…

— Я сейчас приеду, — сказал Соколов. — Валяй свой адрес. Такси схвачу и приеду.

Мать вышла в коридор, кутаясь в халат и щуря на свету глаза. Кто звонил? Какой друг в два часа ночи?

— Долго объяснять, мама. Возможно, я его привезу сюда.

Она пожала плечами. Она уже привыкла к тому, что сюда вечно кто-то приходил, кто-то ночевал, приезжали в гости друзья Володьки — пограничники. После демобилизации он вернулся сразу с пятерыми, и все пятеро жили здесь, знакомились с Ленинградом. Кого еще он притащит сегодня?

Володька торопливо одевался. Все правильно:

— Будь добра, приготовь чистое постельное белье. Спать он — ну, мой друг — будет на моем диване, а я на раскладушке. Чао!

Автобус с крестом на боку стоял внизу; уже на лестнице остро запахло лекарствами. Володька бежал, перепрыгивая ступеньки. Двери открыты. В коридоре соседи — все в халатиках или пижамах, видимо их разбудила «скорая».

Матвей выглянул из комнаты и сказал:

— Мама, он приехал.

Соколов вошел в комнату и сразу увидел мать Козлова. Она лежала на носилках, а врачи и санитары высились над ней.

— Володя? — тихо спросила она. Соколов опустился перед ней на корточки и торопливо положил свою руку на ее. — Я не могла уехать… не повидав вас… — Теперь он видел бледное лицо с капельками пота на лбу и посиневшие губы. Женщина улыбалась, и он только догадывался, как ей трудно улыбаться. — Он говорил о вас столько хорошего… Вы извините… Я, конечно, поправлюсь… А вы на это время…

— Ну, конечно, о чем разговор, — так же торопливо сказал Соколов. — Я и со своими все согласовал. Вы только ни о чем не волнуйтесь.

— Как не волноваться? — устало ответила она.

— Ну, теперь-то поедете? — спросил врач.

— Да, — ответила она, закрывая глаза. — Теперь можно…

Когда ее увезли и оба вернулись домой, Козлов уперся лбом о косяк: его трясло. Володька легонько стукнул его ладонью: перестань. Он уже знал, что у его матери — инфаркт. Конечно, столько волнений, столько горя — вот сердце держалось-держалось и не выдержало…

— С инфарктами живут до ста лет, — сказал Володька. — Собирай манатки и двинули ко мне. — Козлов оторвался от косяка. Лицо у него было распухшее от слез, глаза совсем заплыли. И все-таки Соколов уловил в них удивление. — Ты что ж, думаешь, я перед твоей матерью трепался, что ли? Собирай, собирай чемоданчик. Тебе уже на диване постелено. Будешь жить у меня — ясно?

Это было сказано так, что протестовать Матвей уже не стал. Он складывал в сумку вещи — тренировочный костюм, тапочки, электробритву, полотенца, а Соколов стоял рядом и только смотрел, чтоб Козлов не положил туда ничего лишнего.

— Консервы есть, — сказал Козлов. — Может, возьмем?

— Консервы? Ну, консервы возьмем. Чтоб не испортились.

Сейчас самому себе он казался очень взрослым, а Матвей — ребенком, за которым нужен глаз да глаз. И таким — очень взрослым — Соколов нравился себе, и нравилось, что он может прикрикнуть на Козлова, не встречая сопротивления, и что его удалось успокоить.

 

13.

Теперь каждый вечер после смены Козлов ездил в больницу, и это всегда был тревожный путь. Хотя врачи и утверждали, что у матери «самый обыкновенный инфаркт» и что «через десяток дней начнем поднимать», на душе у Козлова было муторно. Конечно, он понимал, что в этой болезни больше всего виноват он сам, и сознание вины было мучительным. Он старался писать спокойные записки, но ничего не получалось. Козлов словно бы срывался, каждая записка была похожа на крик — тогда он рвал ее и торопливо писал другую, похожую на вчерашнюю и позавчерашнюю.

«Все хорошо. Живу у Володи. Его родители очень хорошие люди. Вчера вместе ходили в филармонию (до этого он писал «в театр, в кино…»). Не беспокойся за меня…».

Но его не спасали ни эти походы в кино или театр, ни вечерние сидения у телевизора, ни даже те спокойствие и доброжелательность, которые царили в доме Соколовых. Козлов думал, что Володька рассказал им о нем все — и ошибался. Никто ничего не знал. Просто заболела мать и не хочет, чтоб парень остался один.

На завод, на работу они теперь уходили втроем. Возвращались же порознь: у Колянича каждый день были дела в парткоме, Козлов ехал в больницу, Володька заседал на комитете комсомола или писал очередную статью в заводскую многотиражку, пристроившись где-то в глубине длинного, как железная дорога, коридора заводоуправления.

В один из дней Козлов после больницы сел в другой трамвай и поехал на Измайловский…

Здесь он не был несколько лет. Сердце замерло, а потом начало стучать по-сумасшедшему, когда он вылез на той остановке. Техникум, его техникум был рядом. Еще издали он увидел синюю стеклянную табличку возле дверей. Все было то же самое: дом, табличка, деревья перед входом. Он решил: не зайду. Пройду мимо. Но, проходя, остановился, и подошел к двери. И тогда, не удержавшись, приоткрыл ее и уже не мог не войти. Это было бы сверх его сил — захлопнуть дверь и проскочить мимо.

Здесь, в вестибюле, было тихо и пусто. Только сверху доносились далекая музыка и глухие голоса. Вдоль стен, за стеклами, как и тогда, были выведены расписания занятий; он быстро шагнул к ним и сразу увидел — «Группа Эсв-6». Сегодня вторник? Во вторник у группы семь часов занятий — две «лабораторки», английский, организация труда и нормирование сварки… Это он уже проходил. Успел.

Как странно: люди учатся, уходят отсюда, а все остается — и эта группа «Эсв-6» и те же «лабораторки», и даже фамилии преподавателей те же! По специальности — тот же доцент Киселев. Строгий — спасу нет, все кишки вымотает на зачетах, по три раза одну тему заставит сдавать, а потом с тобой же идет играть в волейбол и кричит, если плохо играешь: «Козлов — ощерились! Нас нельзя победить!»

Здесь он ждал ее. Она сбегала сверху, кидала ему портфель или сумку, скрывалась внизу, в гардеробе, и они вместе выходили на улицу. Об этом не надо было думать. Он давно запретил себе думать о  н е й, потому что  о н а всегда и во всем была права, и в истории с ним — тем более.

Кто-то шел по коридору, и Козлов мгновенно оказался у двери. Открыл ее рывком и выскочил на улицу, будто и впрямь злоумышленник, которого чуть не застали на месте преступления. Бегом — к трамвайной остановке, и только оказавшись в пустом вагоне, перевел дыхание.

Трамвай застрял на мосту через Обводный канал. Он помнил: здесь всегда были «пробки». И вдруг он увидел Шилова. Тот шел по мосту — окликнуть его Козлов не мог, окна были закрыты. Вот поглядел по сторонам — и бегом через набережную. Уже на Измайловском мелькнула его коренастая фигура в старом синем плаще, и Козлов подумал — куда он идет? Живет-то он далеко отсюда.

Через минуту он и думать перестал об этой случайной встрече. Завтра мать поднимут с постели. Через неделю обещают снять карантин (в городе грипп) — и они увидятся… Вот это и есть самое главное: все обошлось, все будет по-прежнему хорошо и тихо. Теперь-то надо особенно тихо, чтобы ничем, даже самой малостью не огорчить мать…

Последствия того собрания, на котором выступил Савдунин и несколько слов сказал Шилов, начали сказываться раньше, чем этого ждали. Уже недели через две Савдунин заметил, что мастер не чередует работу — изо дня в день бригада варит листы. При этом мастер давал Савдунину такие жесткие сроки, что тот не выдержал.

— Не дело делаешь, — сказал он.

— Это распоряжение начальника участка, — сухо ответил мастер. — Листы после зачистки сразу идут на выход. Мы будем держать соседние цехи.

Эту перемену в работе очень скоро заметили и ребята. Соколов, думая, что только он один такой наблюдательный, подошел к Савдунину сразу после смены и тихо спросил:

— А ведь началось, дядя Леша?

— Что? — спросил тот.

— Началось, я говорю.

— Что началось?

— Ну, дядя Леша, чего темнить? Так сказать, ответ на критику снизу. Вы разве не заметили?

— Нет, — коротко сказал Савдунин. — Листы — тоже работа.

И ушел, даже не попрощавшись.

Конечно, подумал Соколов, это он так, в воспитательных целях. Уж что-что, а темнить он не умеет. И, конечно, другой бригадир мог бы пойти к начальнику участка, пошуметь, потребовать, чтобы ему чередовали работу — ведь такая и выматывает, да и менее выгодна с точки зрения зарплаты. Но Савдунин не пойдет. Ни за что не пойдет. Значит, Клюев решил проверить бригаду рублем?

В ту ночь он долго не мог уснуть, ворочался на своей раскладушке и разбудил Козлова.

— Тебе чего?

— Ты не заметил, что…

— Заметил, — сказал Козлов. — Уже несколько дней. Если ты о работе…

— Да. Понимаешь, деньгой хочет взять.

— Похоже на это.

— А там случится, поднапашем — запишут нам одну браковку, другую, третью. Потом вопрос: нужна ли такая бригада? А? Чего молчишь?

— Тебя это еще удивляет? Меня удивляет, что вы молчите.

— Ладно, — оказал Соколов. — Спи. Я думать буду.

Ничего особенного он придумать не мог. Только утром, по пути на завод, в метро рассказал обо всем Коляничу. Тот не поверил. Что, Клюев? Да бросьте вы, хлопчики. Они с Робертом Клюевым здесь бог знает сколько лет, на «Коммунисте». Он же ясен как день, Клюев. Нет уж, слишком красивую интригу придумали для него. Колянич посмеялся: ну и тайны мадридского двора! Детектив под названием «Заговор Роберта». Тут же он оборвал смех:

— Вы думаете, всегда делаешь, что хочется? Ну, а если пошла такая работа? Сколько вы на ней зарабатываете? А в прошлом месяце, когда напахали, сколько получили? Столько же? Так вот, пижоны, кончайте выдумывать всякие страшные вещи.

— Ты это говоришь как отец, старший товарищ или тоже как начальство? — спросил Володька.

— У меня есть еще одна должность, — сухо сказал Колянич.

— Ну-ка? — поинтересовался Володька.

— Я еще коммунист. И Роберт тоже. Нас в партию в один день и час принимали. И я знаю…

— Стоп, Колянич! — сказал Володька. — А что ты скажешь тогда как коммунист про  т у  историю? Ну, когда наш уважаемый Роберт Иванович отбивал Панчихина? Ничего?

Колянич улыбнулся.

— Шустряк ты, как я погляжу. Откуда ты знаешь, что я ничего не сказал? Может быть, скорее ты не все знаешь, а?

Володька схватил его за рукав — расскажи?! Колянич помотал головой: ничего он рассказывать не будет. Работайте, как работали. Ясно? И чтоб вся бригада к концу года на доске Почета висела.

— Значит, какой-то разговор с Клюевым на парткоме все-таки был, — сказал Володька, когда остался с Козловым вдвоем, там, за проходной. — Тогда, может быть…

— Вот-вот, — сказал Козлов. — А ты сразу в бой.

Дня через два бригаде дали другую работу, и вся эта история забылась. Соколов был уверен, что Колянич ни слова не сказал Клюеву по старой дружбе. Козлов думал, что бригаде переменили работу именно поэтому. И лишь Савдунин знал, что просто листы кончились — пошли «обечайки», станины; ну, а если бригаде не дают котлы — на это уже обид нет: квалификация не та…

Конечно, думал он, была маленькая проверка. Не может быть, чтобы так вот совпало… Не может быть, чтоб ребята не заметили, но вот ведь — промолчали все, и работали — не подкопаешься… А то, что Володьку пришлось отбрить — тоже поймет когда-нибудь, почему пришлось…

Ему было легко и спокойно сейчас. Его беспокоило только одно — и он долго думал, пока решился пойти на улицу Бабушкина, где был прописан Лосев. Когда он зашел к своему приятелю-кадровику, тот вылупил на него глаза:

— Тебе-то зачем, старый, по чужим лестницам вверх-вниз лазить? Есть профсоюзная организация, всякие там комсомольские прожекторы…

— Не говори, — вздохнул Савдунин. Он улыбнулся, вспомнив, как несколько месяцев назад принес и отдал Непомнящему две картинки в рамках под стеклом. Для их комнаты в общежитии. На одной был изображен Тадж-Махал — подарок индуса-рабочего, которого Савдунин обучал там, на строительстве Бхилаи. На другой — разведенный Кировский мост; эту фотографию он купил в универмаге. Непомнящий сказал тогда: «Жалко, небось, отдавать-то?» — и он ответил в том же тоне: «Не говори!»

…Наверное, Лосев не знал, что Савдунину было известно многое. Ну, о своих семейных делах, положим, он рассказал сам — просто другого выхода не было, вот и пришлось рассказать. О драке, вернее, о том случае, когда Непомнящий ударил его по лицу, Савдунин знал от воспитателя общежития. Но он должен был выяснить — из-за чего вспыхнула драка. Придется поговорить с кем-нибудь из ребят после смены.

— Дядя Леша, отдохните от нас до завтра, — сказал Соколов. Это было его обычное прощание. Но Савдунин остановил его.

— Закури и подожди, — сказал он.

Соколов ждал нетерпеливо, и когда, закрыв наряд, Савдунин вернулся, парень даже заскулил:

— Дядя Леша, давайте по-быстрому, меня ж весь комсомол ждет.

— Так уж и весь, — сердито проворчал Савдунин. — Что там у Лосева с Непомнящим?

— А, вы об этом… — разочарованно протянул Соколов. — Ну, какой-то междусобойчик вышел. Так сказать, пограничный инцидент, прорыв со стороны Непомнящего…

— Язык у тебя…

— Я серьезно. А впрочем, чего-то мне Лосев плел, я плохо слушал… О сыне его речь шла, а он хотел Серегу пивом угостить, ну, Серега, вместо того чтоб стаканчик хлопнуть, Лосю — раз! Вот и все. — Он помолчал и добавил: — Старая же история, чего ворошить? Они сейчас вроде бы помирились…

— Да, — кивнул Савдунин. — Это я знаю. И что Козлов у тебя живет — тоже…

— Это еще откуда? — вскинулся Володька.

— Ты ничего парень, — сказал Савдунин. — Батька доволен.

Ага, вот оно что — Колянич рассказал!

Володька умчался, а Савдунин еще долго мылся в душе, долго одевался и потом долго искал по карманам листок с адресом. Куда запропастился? Вот — улица Бабушкина, дом…

То, что бригадир время от времени оставляет кого-нибудь после смены, было уже привычным, и наутро никто особенно не интересовался, о чем шла речь? Иногда Савдунин пытался и поругивать: в свое время попало Непомнящему за тот прогар, хотя Савдунин сказал ему всего несколько слов: «В другой раз… не хватайся… Всегда хотите быстрей». Говорил и с Лосевым — после стычки со всей бригадой. И тогда он тоже сказал совсем немного: «Ты подумай… Они ведь могут — выгнать-то».

Сейчас он снова оставил Лосева. Тот ждал бригадира в раздевалке и кивнул на савдунинский шкафчик. К шкафчику была приколота какая-то бумажка. Савдунин отколупнул кнопку — это был пригласительный билет в Дом культуры.

«Дорогой товарищ! Приглашаем Вас на концерт сварщика нашего завода Бабкина. В программе: Бах, Бетховен — сонаты для виолончели. Глазунов — «Песня менестреля» и «Испанская серенада». Давыдов — «У фонтана». Кассадо — «Серенада»…»

— Ишь ты, — покрутил бритой головой Савдунин.

— Сам побоялся пригласить, — зло заметил Лосев. — Другим-то лично передал. Тоже мне — а р т и с т!

— Ну, — остановил его Савдунин, — он талант.

— А чего ж в сварщиках ходит, если талант?

Савдунин, не открывая свой шкафчик, сел на скамейку рядом с Лосевым. Тот напрягся, он не знал, зачем его оставил бригадир. Кажется, ни разу не выпил за неделю и ничего не напахал… Тут же он спохватился: «Чего это я? Не мальчишка и не перед учителем». Закинул ногу на ногу и вытащил из кармана сигареты.

Он ждал, а Савдунину то ли трудно было начинать, то ли он нарочно решил поиграть для начала в такую вот молчанку, — во всяком случае, Лосев не выдержал:

— Ну, так за что сегодня-то на молитву оставил?

— Ты вот что, — сказал Савдунин, — сходил бы домой. Сынишка-то у тебя хворает. Маленький, а уже нервный. Сходил бы ты завтра, в выходной.

— Ты что же, был там, что ли?

Савдунин кивнул. Он казался очень уставшим, будто такое количество слов сразу утомило его больше, чем вся рабочая неделя.

— Ну, а если приду, как она?

Лосев не называл жену по имени. Он мог бы сказать, что она просила его не приходить — не приходить  н и к о г д а, чтобы не волновать, не дергать зря мальчишку. Что не пускала его, когда он все-таки приходил, и что соседи выходили на лестничную площадку и вставали перед ним стеной.

— Ты трезвый приходи. Совсем трезвый. Тут даже для храбрости ни к чему. Мальчишка хворает, я говорю. Пойди.

 

14.

За два последних года Лосев был дома раза четыре или пять, и каждый раз приходил пьяным. Жена не пускала его в комнату, он начинал кричать, вмешивались соседи, и он оказывался перед закрытой дверью. Раздражение, обида, злость на жену накапливались и накапливались в нем; потом он решил вообще не ходить домой. Жить, как живется. Галина не подает на развод — хорошо, значит, еще цепляется за него. Не требует денег — тоже хорошо, больше останется. Постепенно он перестал тосковать по Кирюшке и уже не злился на Галину. Они были где-то далеко-далеко, будто даже не здесь, не в Ленинграде.

Та вспышка Непомнящего и удар, сбивший с ног, были непонятны. Потом — неожиданная поездка в Ольгино. Оттуда Лосев вернулся с камнем на душе. Ему было понятно, зачем Непомнящий повез его туда. Господи, да мало ли на своем веку Лосев видел пьяниц, и не с такими пил — а тут вдруг его охватило странное чувство: э т о  я! Я — старый, я — все бросивший ради водки, я — никому не нужный, даже собственному сыну, и если сын остался, не бросил меня, то потому, что не я, а он порядочный человек, хотя в этом никакой  м о е й  заслуги нет.

Впрочем, это было не первое потрясение, а второе. Недели три назад Лосев встретил своего давнишнего дружка-приятеля и раскинул руки: «Колька, друг! Сколько лет, сколько зим не заходим в магазин!» И заметил, что тот ответил кислой улыбкой. «По такому случаю и профком не запретит…» — радовался Лосев. «Нет, брат, — глядя в сторону, ответил дружок. — Завязал».

Лосев рассмеялся. Время от времени его дружки «завязывали». У них это еще называлось — «встать на просушку». Причины бывали разные: начинало сдавать здоровье или побывали в вытрезвителе, или неприятности на работе по пьяному делу… Но ничего! Этого-то он как-нибудь уговорит «развязать». И только потом, несколько минут спустя, заметил, что дружок вроде бы норовит отделаться от него.

Лосев обиделся. Вот как? В святые записался? Тот кивнул: «Записался. Два месяца записывали». Значит, лечился человек. Тогда все ясно-понятно. Теперь Лосевым владело простое любопытство. Стало быть, от  э т о г о  д е л а (он пощелкал себя пальцами по шее) можно вылечиться? «Если захочешь — можно». Лосев наседал на него: как лечат, да чем? Вдруг приятель оборвал его. «Знаешь, что я понял там, в больнице? — спросил он. — Что все мы сукины сыны, вот что. С кем ни поговори, у кого ни спроси, почему начал пить, ответ один: жена виновата. Понимаешь — у каждого! И у меня тоже. И у тебя. А какого же тогда черта они нам передачки таскают, плохие-то? Плохие бы плюнули, вздохнули бы да перекрестились, что мы в психиатричке за семью замками. А я смотрю — одному сигаретки «Опал» несут, другому апельсины, мне — курицу жареную. Знает, что я жареную люблю. Так я потом к ней, когда выписался, на брюхе готов был ползти». Лосев усмехнулся: «За курочку-то?» Дружок поглядел на него невидящими глазами. «Значит, не понял, — сказал он. — Ну, пока».

Лосев снова усмехнулся — ему вслед. Ишь ты, праведник! Но как бы он ни противился, как бы ни усмехался, в него уже забралось и жило в нем что-то такое, чего не было прежде. То ли это было еще совсем крохотное, самому себе незаметное ощущение пустоты и однообразия вокруг, то ли смутное чувство правоты этого человека, а значит, и собственной вины. Решил выпить покрепче — не пилось, просто никак не лезла водка.

Через несколько дней Непомнящий повез его к отцу, в Ольгино. А теперь — Савдунин. Все это могло обескуражить кого угодно, не только такого слабого человека, каким был Лосев. И он злился, уже понимая, что все обстоит именно так, как говорили ему тот старый дружок и Непомнящий, и Савдунин. Злился, вспоминая жизнь с Галиной, ее слезы, упреки, просьбы, потом наглухо закрытые перед самым его носом двери, и злился еще больше — но уже не на жену, а на соседей («Зачем вмешивались?»). Он сжигал себя этой злостью, и внезапно обнаружил, что ее больше нет. Все! Кончилась! И снова пустота вокруг.

…К жене и сыну он отправился лишь через неделю. Решил, что неловко являться вот так, сразу. Надо было покуражиться перед самим собой. Что я, мальчик, которому скажи — беги, и он побежит? Конечно, Галка ждет, что он к ней на цыпочках, а он еще недельку подумает.

Все-таки у него тревожно стучало сердце, когда он поднимался по лестнице и звонил. Он был трезв, совсем трезв, ну, разве что только кружку пива выпил после бани и парикмахерской. И пахло от него не пивом, а «шипром». На последнюю пятерку он купил Кирюшке машину. Дороговато, конечно, — игрушка за пятерку. Машина была на длинном шнуре, как собачонка на поводке. Нажмешь на другом конце шнура кнопку — машина урчит и катится. Да, конечно, пятерка за игрушку — многовато, но зато парню удовольствие.

Был выходной день, суббота, утро. Значит, Галина дома и Кирюшка тоже. В субботу с утра обычно у жены начиналась стирка.

Он позвонил и нахмурился. Он заранее решил войти в дом не просителем, а хозяином. Галина не должна чувствовать, что он пришел проситься обратно. В конце концов ему и в общежитии хорошо, и он не останется сегодня дома, даже если к этому пойдет дело.

Дверь открыла Галина.

— Можно? — спросил Лосев.

Она слишком долго смотрела на него.

— Заходи.

— Кирюшка дома?

— Болеет.

Он начал раздеваться: их вешалка была здесь, в коридоре. Вот тогда из-за дверей и раздался нетерпеливый Кирюшкин голос: «Мама, кто там?»

— Ты с ним поспокойней, — попросила Галя. — Уже совсем поправляется, но…

— Что с ним было? — спросил Лосев.

— Много чего, — уклончиво ответила Галина.

На ходу приглаживая еще непросохшие как следует после бани волосы, с коробкой под мышкой, Лосев вошел в комнату. Кирюшка сидел у окна, против света, но все равно Лосев сразу увидел его большие глаза на маленьком, вытянутом, худеньком лице, и вдруг эти глаза начали расти, раскрываться еще больше. Он заметил и то, что Кирюшка не вздрогнул, а как-то встрепенулся, будто хотел соскочить со стула и не смог. Лосев подошел к нему и положил руку на Кирюшкину голову. Мальчик замер.

— Ну, что ж это ты? — строго спросил Лосев. — Кончай хворать, не дело это. А я вот тебе машину принес. Держи.

Кирюшка нехотя взял коробку с подарком и положил перед собой на подоконник. «Наверное, он сидел и смотрел на улицу, — догадался Лосев. — Гулять не выпускают, наверное».

Теперь Кирюшка глядел на коробку, будто боясь развязать веревочку и достать машину.

— Раскрывай, — сказал ему Лосев. — Хорошая машина-то. Как настоящая.

— Спасибо, — тихо ответил Кирюшка, не дотрагиваясь до коробки.

«Ладно, — подумал Лосев. — Освоится. Растерялся малость». Он еще раз поглядел на сына. Вылитая мать. Только очень худенький. И еще — вырос, здорово вытянулся. Ничего удивительного, все-таки два года… Тут же Лосев спохватился: да ведь он просто не узнал меня! Осторожно взял Кирюшку за плечи и повернул к себе:

— А ты что же не здороваешься? — спросил он. — Не узнал, что ли?

Кирюшка сжался, и вдруг, словно подкинутый какой-то пружиной, бросился к Лосеву на шею. Он обхватил его, прижался щекой к щеке, и Лосев чувствовал, как мальчишка давит его из всех своих маленьких сил — молча, без слов, без слез, просто так.

— Ну, что ты, глупенький, — забормотал Лосев, поднимая его на руки. — Ну, здесь я, здесь… Машинку-то посмотрим, а? «Волга» или «Москвич», как ты думаешь?

Он сам чувствовал, что все это получается у него фальшиво и неумело. Кирюшка не разнимал рук. Галя, которая все это время стояла в дверях, отступила в коридор, дверь закрылась. Он был вдвоем с сыном.

— Так «Волга» или «Москвич»?

— Все равно, — шепнул Кирюшка.

Потом они долго играли с этой машинкой, и Лосеву некогда было словом переброситься с женой. Он испытывал странное, уже почти забытое чувство. Такое всегда бывало в детстве после какой-нибудь болезни: выздоровление — еще слабость, но уже возвращенная радость.

— Кирюша, — сказала Галя, — ты съел помидоринку? Возьми в холодильнике.

До Лосева не сразу дошел смысл этих самых будничных слов. Только теперь он заметил в углу комнаты маленький, подержанный холодильник — раньше, при нем, его не было. А там, в холодильнике, значит, помидоры? Это в апреле-то! Он мысленно усмехнулся: вот дает Галка! Мол, гляди, как мы без тебя живем!

Он поглядел на жену и наткнулся на ее спокойный, даже, пожалуй, чересчур спокойный взгляд. Нет уж, милая, меня не обманешь, что вы без меня живете расчудесно и замечательно! Никогда под большими глазами Гали не было этих серых теней. Не было и этих складок у кончиков губ. Конечно, ей нелегко. Тем более мальчишка хворал сколько времени. И ведь не нашла меня, не сказала — помоги, даже денег не попросила ни разу… Лосев шумно вздохнул и отвел глаза.

— Завтракать будешь? — спросила Галя. Надо было бы отказаться, но Лосев сегодня не завтракал. Не успел. Только та кружка пива натощак — и все. Он кивнул. — Масла нет, забыла купить, — сказала Галя; Лосев поднялся. Он сходит за маслом. И тут же вспомнил, что денег у него нет. Копеек двадцать в кармане. Галя вынула из сумочки кошелек и протянула ему. — И чего-нибудь еще. Чего захочешь.

Кирюшка испуганно вскочил на ноги, забыв про свою машину, и переводил взгляд с матери на отца, с отца на мать.

— Я тоже пойду, — сказал он.

— Тебе еще нельзя, — сказала Галя. — Папа скоро вернется.

Лосев торопливо оделся, спросил у жены какую-нибудь авоську и сбежал по лестнице. Гастроном был за углом. В этот ранний час покупателей всегда мало. Лосев обошел прилавки и невольно остановился у винного отдела.

Сколько там, в кошельке, денег? Он поддел ногтем кнопку — десятка, три рубля, два металлических, мелочь… Бутылки стояли, как солдаты разных родов войск перед парадом. Он отвернулся от них и вдруг сказал сам себе — «сволочь»…

Только масло да еще шоколадку Кирюшке… Снова бегом по лестнице. Скорее отдать этот кошелек, масло и сделать вид, обязательно сделать вид, что ничего не произошло, что именно так оно и должно быть. Стол уже накрыт, и кастрюлька с макаронами на столе, и яичница на сковородке.

Кирюшка, успокоенный, схватил свою машину и ушел играть к соседской девочке, Лосев остался с женой.

— Чай будешь или кофе? — спросила она.

— Пожалуй, кофейку, — ответил Лосев.

Они обменивались короткими, ничего не значащими фразами, как бы ходили кругами возле того главного, о чем им предстояло говорить, и будто боялись приблизиться к этому главному, хотя и знали, что все равно придется это сделать.

— Ты сейчас на «Коммунисте»?

— Да.

— Как? Ничего?

— Ничего.

Он ел нехотя, потом Галя вышла на кухню за кофейником. Лосев огляделся и заметил швейную машинку. Раньше, при нем, этой машинки тоже не было. Значит, сбилась и на машинку, и на холодильник. Видимо, шьет помаленьку — себе, Кирюшке, а может быть и на заказ, подрабатывает…

Комната была та же самая и вроде бы не та. Что-то в ней изменилось, но не от того, что здесь появились швейная машинка и холодильник. Он не сразу понял, что именно изменилось, а когда понял, почувствовал все ту же холодную пустоту внутри. Здесь не было его следов. Здесь жили двое, мать и сын, а не трое, как прежде, и поэтому тут были только детские и женские вещи. Как будто, уйдя два года назад, он, Лосев, унес отсюда и самую память о себе. Сейчас он пытался уговорить себя, что это не так, что Кирюшка-то вот все-таки вспомнил его, но тут же подумал: память, конечно, здесь ни при чем, ты наверное, здесь сам ни при чем.

Галя принесла кофе. «Вот мы выпьем кофейку, — думал Лосев, — и тогда будет разговор. О чем? «Как живешь?» — «Как видишь». — «А подробней?» — «Можно без подробностей». Он наперед знал, какие ответы будут на его вопросы. Но Галя сказала:

— Кирюшка ходит по соседям, показывает машину и говорит — папа пришел и подарил…

— Да, — угрюмо отозвался Лосев. Больше ему нечего было ответить. Он чувствовал, что с каждой секундой утрачивает то чувство независимости, с которым шел сюда.

Галя сидела перед ним, не притрагиваясь к еде. Она подперла рукой голову и глядела на Лосева. Взгляд был грустным.

— Ты похудел, — сказала она. — Рубашки сам стираешь или отдаешь?

— Сам, — сказал он.

Он избегал ее взгляда и делал вид, что ничего, кроме этого кофе, его сейчас не интересует.

— Говорят, пить бросил?

— Совсем бросить нельзя. Выпиваю понемножку, как положено.

— Ну, наверное, можно и совсем, если… — Она не договорила. Кирюшка заглянул в комнату, увидел, что отец дома, и снова скрылся за дверью.

— Что «если»? — спросил Лосев.

— Если человек хочет жить по-человечески. Не надоело еще по чужим кроватям мыкаться?

— У меня своей нет, — упрямо ответил Лосев. Он все сопротивлялся, ему все еще не хотелось сдаваться, а у самого сердце сжималось от тоски. Как здесь хорошо! И Галя вовсе не чужая — вон, про рубашки спросила, кто ему стирает, а у самой глаза печальные-печальные.

— Глупость ты говоришь, — тихо сказала Галя. — Придумал глупость и сам же в нее поверил. Знаешь, как я обрадовалась, когда узнала, что ты пить бросил…

— Ты что же… — Теперь не договорил Лосев, но Галя кивнула. Она-то поняла, что он хотел сказать.

— Да, конечно, а ты как думал? Все два года…

Он вскочил, обогнул стол, подбежал к жене, прижал ее голову к своему боку и гладил ее по волосам, по вздрагивающим плечам, и у самого тоже перехватило горло.

— Ведь как хорошо было, — сказала она.

— Ну, ладно, ну, успокойся, — торопливо бормотал Лосев. — Мы с тобой еще не старые. Ничего, успокойся… Если хочешь, я хоть сегодня…

Она поднялась, закинула руки за его шею, и он успел заметить Галину улыбку — не торжествующую, а счастливую.

— Ты куда? — спросил Кирюшка.

— Я скоро вернусь, — ответил Лосев. — У меня вещички в одном доме. Заберу и вернусь.

— Я с тобой, — снова сказал Кирюшка. Он глядел на отца снизу вверх, и в глазах, как в блюдечках, стояли слезы.

Лосев покачал головой:

— Нет, ты болен, тебе на улицу нельзя. А я через час буду, честное слово.

Кирюшка взял его за рукав.

— Пусть идет, — тихо сказала Галя.

Когда они вышли на улицу, Кирюшка вцепился в отцовскую руку. Он не отпускал ее всю дорогу до общежития, даже в автобусе. Когда они вошли в общежитие, Лосев сказал:

— Ты посиди здесь.

— Нет, — испуганно ответил Кирюшка.

И снова чуть не заплакал. «Такой нервный…» — подумал Лосев. Ему не хотелось, чтоб Кирюшка видел ту комнату. Ладно, можно будет чего-нибудь наврать, он поверит. Сейчас он поверит во что угодно.

В комнате никого не было. Лосев вытащил из-под кровати чемодан, побросал туда свои вещи, вынул из тумбочки ящик и опрокинул над чемоданом. Кажется, все. Ему не хотелось ни с кем встречаться, что-то кому-то объяснять. Все это потом, после.

Кирюшка вцепился в ручку чемодана. Ему очень хотелось помочь. Он спешил. Спускаясь по лестнице, забегал вперед, суетливо открыл перед отцом дверь… Хорошо, вахтерша куда-то ушла. Лосев сказал:

— Давай мне свою лапу. Чемодан не тяжелый, сам донесу.

Они шли к автобусу, и Кирюшка то и дело поднимал голову, поглядывая на отца. В автобусе он сел на чемодан, опять не отпуская руку Лосева, и вертелся, поглядывая теперь на пассажиров. «Мы едем домой, — казалось, хотел объяснить всем Кирюшка. — Я и вот он — мой папа».

 

15.

Письмо Зои Рыжовой Володе Соколову:
Целую тебя. Зоя».

«Здравствуй, Володя!

Извини, что письмо будет коротким, потому что я хочу сообщить тебе лишь одну новость. Вернее, это даже не письмо, а приглашение. Мы, я и Саша, приглашаем тебя на нашу свадьбу и думаем, что ты приедешь обязательно. Ведь если б не ты, у нас бы не было такого счастья.

Я давно уже хотела написать тебе обо всем, да откладывала. Помнишь, мы шли с тобой по Московскому проспекту, и я сказала, что выйду замуж лишь тогда, когда почувствую, что без этого человека не могу жить? Таким человеком оказался Саша. Я знаю, что здесь нет ошибки.

Знаю, что тебе, может быть, немножко больно, но ведь мы с самого начала договорились, что всегда будем хорошими друзьями, верно? И, если ты по-прежнему наш самый большой друг, то обязательно приедешь. Мы не представляем, как наша свадьба может быть без тебя.

Обещал приехать Сырцов. Эрих не может — у него в разгаре путина. Лене послали приглашение, но ответа пока нет. А от тебя мы ответа даже не будем ждать — ждем только тебя самого.

Летний отпуск полагался только двоим — Савдунину и Соколову. Володька попросил, чтобы бригадир отпустил его раньше: женится друг, надо ехать…

Козлов оставался жить у Соколовых. Поначалу он хотел уехать к себе: «Без тебя как-то неловко». Пришлось «подключить» Колянича, и тот сказал, что никуда Козлова не отпустит. «Понял? Вот и выполняй».

Надо было подумать о подарках. Володька помчался на Невский, обошел Гостиный двор и «Пассаж», купил Зое духи (на бо́льшее обычной мужской фантазии не хватает), а Сашке — резной деревянный бочонок для вина. И, выйдя из «Пассажа», решил сфотографироваться: пусть у них будет его портрет, пусть смотрят и думают — если б не он… А что? Разве не так на самом деле?

Фотоателье было неподалеку. С неудобным бочонком под мышкой Володька вошел в маленькую приемную. Пожилая женщина за столом даже не подняла глаз: она раскладывала снимки по конвертам, и когда Володька сказал, что хотел бы заказать большой портрет, коротко ответила:

— Двадцать один на пятнадцать, больше не делаем.

— Ладно, пусть. Но мне надо срочно.

— Срок — месяц.

— Послезавтра, — сказал Володька.

Тогда она подняла глаза и поглядела на него так, будто перед ней стоял беглец из сумасшедшего дома.

— Здесь художественное ателье, а не живопырка,- — сказала она.

— Я могу поговорить с фотографом?

— С мастером, молодой человек, — ответила она. — У нас работают не фотографы, а мастера. Пожалуйста, говорите, сколько хотите, но срок у нас все равно — месяц. — И громко позвала: — Константин Сергеевич, с вами хотят поговорить.

Темная штора отодвинулась, и появился мастер. Володька глядел на него, еще не веря, что такие чудеса возможны. Это был Костька — и в то же время не Костька. У мастера были длинные волосы и тонкие усики над губой, и всем своим видом мастер выражал недовольство тем, что его побеспокоили и оторвали от дел.

— Слушаю вас, — сказал Короткевич, и вдруг его лицо начало расплываться. — Это ты?

— Да, вроде бы, — фыркнул Володька. — А я и не знал, что ты здесь работаешь.

Костька уже тащил его за рукав: заходи, заходи….

Володька оказался в комнате, где был натянут экран, на треноге стоял огромный старомодный фотоаппарат (на аппарате — черная накидка, совсем середина прошлого века!), вокруг — погашенные осветительные приборы; тут же были мягкие кресла, игрушки — медведи и верблюды, куклы и лошадки (снимать детей, — догадался Володька).

Костькину суетливость он принял за радость, и она его тронула. Вот-таки не виделись два года, что ни говори, с того дня, как больного Костьку увезли на аэросанях.

Странно: все это время Володьке не хотелось встретиться с Короткевичем, а сейчас он даже обрадовался случайной встрече. Значит, Костька — мастер, и мечты о юридическом факультете университета по боку? Так сказать, пошел по стопам отца?

— Да, — согласился Костька, — пришлось. Я и не очень жалею. Чистое дело, и в этом смысле тоже… — Он потер большой об указательный палец. — А ты как?

— Я по-прежнему рабочий класс, — сказал Володька.

— Вы тогда ответили на мое письмо и замолчали, — словно не расслышав, сказал Короткевич.

— Так уж получилось, — сказал Володька.

— Я понимаю, — усмехнулся Короткевич. Он не избавился от этой манеры — все время усмехаться. — Не сошлись характерами.

— Немного не сошлись, — согласился Володька. Потом кивнул на осветительные приборы. — А ты, я вижу, и сейчас с прожекторами дело имеешь?

— Приходится.

Они снова замолчали — и вдруг Володьке показалось, что им уже не о чем говорить, все сказано.

Первым нарушил молчание Костька. Он ткнул пальцем в сверток и спросил:

— Это у тебя что?

— Бочонок. Подарок Сашке. Он женится.

— Да ну! — удивился Костька. — А с остальными как, связь держишь?

Володьке вдруг показалось, что все эти вопросы задаются просто так, даже не из любопытства, а потому, что надо о чем-то говорить. Он ответил коротко: «Да, переписываемся». И вдруг Костька сказал:

— Не выходит у нас разговор, а?

— Не выходит, — согласился Володька. — Может быть, потому, что по-разному живем?

— Почему же по-разному? — усмехнулся Костька. — Каждый человек делает свое дело. Я не ловчу, не обманываю. Даже наоборот: придет какая-нибудь кулема, а я на снимке из нее такую красотку сделаю — закачаешься!.. Ты что, хотел портрет заказать?

— Нет, спасибо, не надо, — сказал Володька. Разговор все-таки начался, и ему не хотелось кончать его. — Ты меня не так понял. По-разному — это значит по-разному относиться к жизни. Мы ведь и тогда, на прожекторной…

— Да, помню, — перебил его Костька. — У меня хорошая бутылочка есть. Хочешь — для встречи?

— Не хочу, — сказал Володька.

Костька усмехнулся и развел руками. Как говорится, была бы честь… Он открыл маленький, вделанный в стенку шкафчик: там, на полках, стояли бутылки.

Теперь усмехнулся Володька. Весь человек в этом!

— Значит, по-разному, говоришь? А может быть, мне так нравится? — Костька побледнел, губы поджались. Соколов помнил это недоброе выражение лица, появлявшееся всякий раз, когда Короткевич начинал злиться. — Тебе не по душе моя прическа, бар, даже моя работа? А если мне не по душе ваша прямолинейность? Брось! Каждый человек хочет только для себя, своего, личного. Только одни добиваются этого, не стесняясь, а другие давят в себе эти желания, как клопов, и продолжают бить себя в грудки: «Я рабочий класс! Я без коллектива не человек!» Вранье!

Володька встал. Вот теперь, действительно, все сказано. Теперь Костька не побоялся вывернуть себя. Там, на прожекторной, он и сотой доли не сказал бы. Самое большее, на что его хватило — это прятать от ребят свою паршивую колбасу, потому что она тоже была своей, личной.

— Ладно, Костька, — сказал Соколов. — Я пошел. Валяй, живи и дальше со своим комплексом личной колбасы.

«Называется, встретились! — думал он, шагая по Невскому. — У Сашки и Сырцова глаза полезут на лоб, когда я расскажу им об этой встрече, А может, и не полезут. Просто потому, что этого следовало ожидать».

Провожал Володьку Матвей Козлов. Они ехали в такси, и Матвей, покосившись, спросил, почему Володька грустный. Пришлось ответить: встретил одного парня, вместе служили, оказалось — дерьмецо… Это во-первых. Во-вторых, как поется в песне: «Я на свадьбу тебя приглашу, а на большее ты не рассчитывай».

Козлов не понял, пришлось рассказать ему всю историю с Зоей.

— Я б ни за что не поехал, — сказал Козлов.

— Ерунда, — отмахнулся Володька. — Что ж, значит, если она меня не полюбила, я двух друзей сразу терять буду? Нет, брат, так быстро расшвыряешься. И ты бы поехал. Слушай, — спохватился он. — А у тебя…

— Нет, — отвернулся Козлов. — Была одна. До той истории.

— А потом? Где она?

Соколов спрашивал настойчиво, догадываясь при этом, что причиняет Козлову боль, но теперь он имел право на эти вопросы.

— Вот, почитай.

Козлов достал бумажник, из него — листок бумаги. Это было то, последнее письмо от нее, в следственный изолятор. Володька прочитал и вернул письмо.

— Н-да, сказал он. — И ты еще жалеешь?

— Она права, — коротко сказал Козлов.

— Ладно, — махнул рукой Володька. — Валяй, обманывай себя дальше.

Такси подъехало к вокзалу, они вышли. Через несколько минут Козлов шел по перрону рядом с медленно уходящим поездом, а там, за закрытым окном, Володька что-то объяснял ему на пальцах. Что именно, Козлов так и не понял.

Если какую-либо деталь «заворачивали» из БТК, приемщица обводила мелом часть шва и писала — «Переварить». На этот раз «мел» был огромным: в конструкции, проверенной рентгеном, обнаружили трехсотмиллиметровый непровар. Как положено, из БТК к начальнику участка поступила «браковка»; Клюев поморщился и сунул ее в ящик стола. Потом сам пошел искать мастера, отозвал его в сторонку и сказал:

— Сними двоих ребят из бригады Савдунина. Там на СК-17 Бабкин поднапахал, надо доделать.

На подварку пошли Шилов и Непомнящий.

Ничего особенного в этом не было. И прежде случалось, что ребят с разрядом пониже посылали на подварку. Обычное дело.

Но и в тот день, и назавтра Шурочка не проставила на экране ни одного «синяка». Так сошла Бабкину «браковка». Если бы Клюева все-таки спросили, зачем он покрыл Бабкина, ответ у него был уже готов: у человека ответственный концерт, говорят, даже из филармонии и обкома профсоюза будут гости, вовсе незачем портить ему настроение.

На концерт Бабкина Непомнящий пригласил Катю. Вообще говоря, он не пошел бы, но Бабкин сам передал ему пригласительный билет и не пойти было просто неудобно. Катя согласилась — у нее как раз отгул за субботу, и Непомнящий зашел за ней.

— Ты подожди в столовой, пока я переоденусь, — сказала Катя. — Или, если хочешь есть, иди на кухню и приготовь себе яичницу.

Он взял газеты и остался в столовой. Было слышно, как Катя хлопнула дверцей шкафа — должно быть, достала платье. Он не мог читать: вот она начала переодеваться — зашуршала одежда…

Потом Катя вошла в столовую. Он увидел ее всю, словно бы охватил одним взглядом, — и замер.

— Я тебе нравлюсь? — спросила Катя, поворачиваясь на каблуках.

Непомнящий не ответил. Он сидел, глядел на Катю и думал, что вот эта девушка, совсем девчонка, ни с того ни с сего притащившая его сюда, за несколько месяцев перевернула в нем все. Как, чем? На это он не мог ответить. Он просто приходил сюда, просто сидел, просто разговаривал — с ней, с ее отцом, матерью, подругами — и все. Было в этом доме и, главное, в ней, Кате, что-то такое, рядом с чем он не мог быть прежним. Не мог быть язвительным, например. Или раздраженным. Его ничто не раздражало в Кате. Даже вот это кокетливое: «Я тебе нравлюсь?»

— Что ж ты молчишь?

— А что я должен сказать?

— Ты тюлень, Сережка. Так и не понимаешь, что женщине обязательно хочется услышать о себе что-то такое…

— Ну, а если я не умею?

— Что поделать, — вздохнула Катя. — Пошли?

Было тепло. В этот вечерний час навстречу им попадались только очень хорошие и все понимающие люди. Вернее, так казалось. Непомнящему. В вестибюле Дома культуры его хлопнул по плечу Шилов. Он тоже был не один. Рядом с ним стояла невысокая, с острыми плечами, в простеньком клетчатом платье девушка.

— Сестра, — кивнул на нее Шилов. — Увязалась се мной. Скоро остальные подрастут — представляешь, какая у меня будет жизнь? — Но ворчал он с удовольствием, его так и распирало от гордости старшего. — Сядем рядом?

— Знакомься, — сказал Непомнящий. — Это Катя.

— А вы Шилов, — сказала Катя.

— Ну, — смутился Шилов, пожимая протянутую руку, — зато я тоже догадался, как ваша фамилия.

— Как?

— Мисс Холмс, — пошутил Шилов.

Они поднялись в зал.

Ощущение праздника не покидало Сергея. Ему нравилось и то, что в зале было полно знакомых (все из второго сборочного), он кивал им, они — ему и тут же глядели на Катю. Ему было приятно, что все смотрят на Катю.

— А где остальные из твоей бригады? — спросила Катя.

Непомнящий пожал плечами. Соколов в отпуске, еще не вернулся. Козлов у больной матери — вернее, сегодня ее выписывают. Ну, а Лосев, наверное, возится с сынишкой. Теперь у него все разговоры: «Мы с Кирюхой…», «Вчера мой Кирюха…», «А у Кирюхи…».

Она взяла Сергея под руку. Так ей было удобней сидеть — или это была короткая ласка?

Когда на сцене появился Бабкин, ему долго хлопали. Что ни говори, а все-таки свой. Пожилая женщина-аккомпаниатор заняла место за роялем. Но Непомнящий не замечал того, что происходило там, на сцене, не слышал музыку — только сидел и думал о девушке, которая была рядом и держала его под руку.

А Кате нравилось все. Ей всегда нравилось все, что было предназначено доставлять удовольствие. И ей нравилось, что вокруг так торжественно, начиная от мужских белых воротничков и кончая красным бархатным занавесом. Сегодня ей нравилось, что многие мужчины оглядывались на нее. И то, что рядом был Сергей и что она держала его под руку, ощущая его силу.

— Как здорово! Правда? Если бы ты не сказал, что он сварщик, ни за что бы не поверила! — говорила она Сергею.

Хорошо ли играет Бабкин, он не очень понимал. А сам смотрел, как легким движением головы Катя отбрасывает прядь волос, и сквозь гул голосов и аплодисментов слышал только мягкий звук ее ладоней.

Пожалуй, в другое время он вдосталь посмеялся бы над тем, как выглядел Бабкин. Лицо у него сделалось отрешенным — иначе это выражение нельзя было назвать. Играя, он дергал головой, плечами, точь-в-точь так, как это делал один знаменитый музыкант.

«Во даст!» — сказал кто-то сзади. Непомнящий словно бы очнулся, когда в зале раздался смех. На сцену выбежала Шурочка с букетом цветов, и опять-таки это было «как на самом деле»: Бабкин, ловко изогнувшись, поцеловал Шурочке руку и шаркнул ногой, а Шурочка покраснела и сделала книксен. «Во дает!» — снова восторженно сказали сзади. Катя засмеялась.

Непомнящий опять ничего не видел и не слышал. «Я должен сказать. Сегодня же. А там пусть будет все, что угодно. Прогонит, засмеет, назовет дураком — все равно…»

Праздник жил в нем, и его не могли отравить даже эти мысли о том, что будет через час, после концерта! Он скажет ей все там, на улице, по дороге домой. Это удобнее всего. Он уже знал, что скажет.

Тишина, которая встретила их потом, на набережной, была удивительной. Хотя он предвидел ее заранее. Ощущал и этот ветерок с залива, который ударил им в лицо, едва они вышли к Неве.

Приготовленные заранее слова куда-то ушли, новые казались неуклюжими. Девушка, которая опиралась на его руку, была весела и, разговаривая, поднимала к нему лицо, так забавно сморщенное от ветра. Но она ничем не хотела ему помочь. Сергей слова не мог выдавить из себя. Все слова он потерял, когда с последней решимостью нащупал холодные Катины пальцы и сказал:

— Ты замерзла. Давай сядем в автобус.

Возле ее дома Сергей остановился.

— Ты не зайдешь?

— Уже поздно, Катя.

— Спасибо, — сказала она, приподнялась, быстро поцеловала его и, также быстро повернувшись, исчезла в дверях.

Сергей вынул пачку сигарет, там оставалось две или три штуки. Сунул одну в рот, начал хлопать по карманам — спичек не было. Пустой коробок он выкинул еще там, в Доме культуры, а купить спички в буфете забыл.

— Пожалуйста, молодой человек.

Он обернулся и отпрянул — огонек зажигалки оказался возле лица. Непомнящий прикурил и перевел взгляд с огонька на лицо человека, поднесшего зажигалку.

— Здравствуйте, Константин Гаврилович! — пробормотал он.

— Вы никуда не спешите, Сережа? — спросил тот и, не дожидаясь ответа, предложил: — Пройдемся немного. Я последнее время очень редко гуляю.

Такого, конечно, Сергей никак не мог предполагать, думая, каким будет сегодняшний вечер. Они шли молча, той же дорогой, по которой только что Непомнящий шел с Катей от автобуса.

— Знаете что, Сережа, — сказал Константин Гаврилович, — мне в жизни очень повезло и в то же время очень не повезло. Я возвращаю людей в этот мир, к счастью, к радостям, а изначально имею дело с большим человеческим горем. С болезнями, страданиями, страхом родных. Но сегодня, несколько минут назад, я увидел счастливую дочку и… — Теперь уже он подбирал слова, — и подумал вот о чем: только бы она не ошиблась. Вы должны меня понять. У меня одна дочка.

— Я очень люблю Катю, Константин Гаврилович, — сказал Сергей, и сам удивился тому, как спокойно, как просто у него это сказалось.

Тот кивнул. Конечно, он и не ждал другого ответа. Быть может, его только чуть смутило спокойствие, с которым эти слова были произнесены. Впрочем, что ж — парень видно убежден в прочности своей любви, вот и все.

— Вы уже сказали об этом… ей?

— Нет.

И опять Константин Гаврилович кивнул, на этот раз с удивлением поглядев на Непомнящего. Вот как? Забавно! Стало быть, он признается мне первому? И опять они долго шли молча.

— Катя очень добра, Сережа, — наконец сказал Константин Гаврилович. — Я иногда думаю — что это? Признак ее будущего счастья или источник будущих страданий?

— От доброты, по-моему, еще никто никогда не страдал, — сказал Непомнящий, но Константин Гаврилович мягко перебил его:

— Это вам только кажется. Просто потому, что вы с детства…

— Меня вырастили добрые люди, — резко сказал Сергей.

Казалось, Константин Гаврилович не заметил этой резкости.

— Я плохо знаю вас, Сережа, и совсем уж не знаю, как вы примете ее доброту. Вы — человек взрослый, вы старше ее. Возможно, у вас уже были… знакомые женщины, но дело не в этом… У вас есть курево? Последняя?

— Берите.

— Спасибо. — Он закурил. — Дело в том, что всякая доброта нуждается только в ответной доброте. И любовь тоже. Знаете, как говорил Стендаль? «Любовь — единственная страсть, которая оплачивается той же монетой, какую сама чеканит».

Непомнящий кивнул:

— Я понимаю вас. Вы боитесь, не окажусь ли я фальшивомонетчиком?

— А вы бы на моем месте?..

— Наверное, тоже боялся бы. — Вдруг Сергей засмеялся, и этот смех был неожиданным. — О чем мы вообще говорим, Константин Гаврилович? Катя может хотя бы догадываться о том, что я ее люблю, а я вот — даже не догадываюсь.

Константин Гаврилович недоверчиво покосился на него.

— Не догадываетесь? — спросил он. — Странно. В ваши годы я был более догадливым, черт возьми. Во всяком случае, Сережа, я хотел бы, чтобы вы подумали.

— Нет, — тихо сказал Непомнящий. — Мне уже больше не о чем думать, Константин Гаврилович. И не обижайтесь: все, что вы сейчас сказали, я знал давным давно.

 

16.

«Ленинград, ул. Цымбалина, дом № 5 кв. 4. КОЗЛОВУ М. Д.
Секретарь (подпись)».

Тов. Козлов!

Предлагаем Вам зайти в дирекцию Ленинградского электросварочного техникума с 12 до 18 часов по вопросу о Вашем восстановлении на дневное (или вечернее) отделение техникума.

 

17.

Неожиданность поначалу пугает. Козлов испугался, получив это письмо. Прежде всего он подумал, что все-таки кто-то заметил его там, в вестибюле, когда он приезжал. Потом он испугался самой возможности вернуться в техникум. Он не хотел, чтобы его будущее хоть как-то было связано с прошлым, а это письмо звало его к прошлому, пусть и хорошему, но тем не менее тесно связанному с другим…

Он решил — никуда не пойду, письмо матери не покажу. Там все кончено. И только потом, после, успокоив себя, вспомнил: Обводный канал, мост и Шилов. Все встало на свои места — это Шилов ходил в техникум. Теперь Козлов вздохнул совсем легко: «Никто меня не видел».

На следующее утро он, как всегда, вышел из автобуса возле завода, и его сразу подхватило уже привычное движение людского потока. Возле проходной он замедлялся, чтобы за решетчатыми воротами снова вырваться на простор и тогда как бы разлиться на рукава — каждый к своему цеху.

Еще не дойдя до проходной, Матвей увидел голову Шилова с коротким ежиком и рванулся вперед. Его толкали, оттирали, добродушно посмеивались: «Что у тебя там, в заводе, свидание, что ли? Тогда надо пораньше просыпаться, парень!» Все-таки он нагнал Шилова.

— Слушай, — сказал он, — это ты в техникум ходил?

— Во-первых, привет, — усмехнулся Шилов. — Во-вторых, я.

— У тебя что ж там, знакомые?

Тут же Козлов одернул себя. Не надо говорить так резко. Но Шилов спокойно качнул головой, никаких знакомых у него там нет. Просто в техникуме работают хорошие люди.

— Зря ты ходил, — сказал Козлов, отворачиваясь. — Мне туда дороги нет, и не надо больше говорить об этом. Извини, я должен быть вежливым. Спасибо.

— Мне? — ухитрился пожать в этой тесноте плечами Шилов. — Это было поручение бригады.

У них оставалось еще минут десять, и Козлов предложил, кивнув на скамейку в скверике перед цехом: «Посидим?» Ничего не ответив, Шилов ушел в цех. Стало быть, обиделся. Все равно не пойду…

Настроение у Матвея было паршивое. Несколько дней назад его начали посылать только на подварку, будто он не в бригаде работает, а так, мальчиком на побегушках. Еще бы, июнь — конец первого полугодия и второго квартала, в цехе гонка: план, план, план! Корифеи, и те начали «пахать», вот и гоняют ребят на подварку, чтоб все было чистенько на экране, без «синяков» или «южной ночи» — черных квадратиков брака.

Кто-то подошел сзади и обхватил ладонями голову Козлова. Он попытался вырваться, но его держали крепко. Он пощупал руку державшего:

— Ну, оставь, Лось.

— Точно.

Козлов обернулся. Над ним стоял сияющий Володька — ну, стиляга, ну, пижон! Замшевая куртка на «молниях», свитер-бонлон, берет-кепочка, а во рту — кривой мундштук с Мефистофелем.

— Ты чего приволокся? — удивился Козлов.

— Вот те раз! — засмеялся Володька. — Ты бы в учебник арифметики заглянул. Даже по Малинину и Буренину мой отпуск скончался тихо и мирно. Учти на будущее: каждый отпуск хорош только в первые дни… Ну, как тут у нас?

Он сел рядом на скамейку и пыхнул своим «Мефистофелем».

— Да так, — пожал плечами Козлов. — Трудимся.

— Мать выписалась, все в порядке?

— Все в порядке, — улыбнулся Козлов. — Скоро бегать собирается. Сейчас все газеты пишут — надо бегать. А ты как съездил? Гульнул крепко?

— Я-то? — переспросил Соколов, глядя в сторону. — Да так… А городище, между прочим, эти Набережные Челны! Мы тут вкалываем помаленьку, а настоящее дело — там. Понимаешь, меня ребята спрашивают: ты видишь свой труд? Что им ответить? Что сварил какую-нибудь станину и она тебе до свидания не скажет, уйдет — и нет ее? А там все на виду. Построили дом — стоит дом. Отмахали заводище — стоит заводище. Нашего брата, сварщика, нарасхват.

С волейбольной площадки доносились голоса, слышались удары по мячу. Сзади просвистел маневровый дизелек — потащил железо в механический цех. Все это было знакомо и привычно.

Козлов молчал. Словно его обидело, что Соколов так расхваливает КамАЗ. Все, о чем рассказывал Володька, он видел только в кино, в хронике: первые домики, первые фанерки с названиями будущих улиц — а потом и улицы, и белые многоэтажные дома, точь-в-точь такие, как в Дачном, Купчине или на Гражданке…

— Ты на работу завтра выйдешь? — спросил Козлов. Володька кивнул. — Ну, а я пошел станину варить, которая уйдет и до свидания не скажет.

Эта резкость была такой неожиданной, что Соколов оторопело поглядел ему вслед.

Его окликнули:

— Отпускнику привет! Жирку нагулял? Ничего, через недельку снова в отпуск потянет!

Он пожимал протянутые руки, а у самого из головы не шел тихий Козлов, который, оказывается, не такой уж тихий.

В цех Володька не пошел. Надо было зайти в комитет комсомола. Все равно завтра с утра на работу. А Козлов, наверное, просто расстроился, что ему нравится КамАЗ, вот и все.

Увиденное на Каме действительно потрясло Соколова. Там была целая бригада строителей — сплошь пограничники, и на работу парни выходили в перемазанных робах, но непременно в зеленых фуражках. У многих фуражки поблекли, выцвели, и Соколову перед отъездом дали деньги и наказ, чтобы он через Военторг достал и переслал в Набережные Челны пятнадцать новых — от пятьдесят второго до шестидесятого размера.

И то, что на КамАЗе оказались Зойка и Сашка Головня, казалось Соколову вовсе не случайным.

Не случайно, как он понял, была и свадьба. Только тогда, когда он увидел их рядом — Зойку и Сашу, — он внутренне согласился с Коляничем: да, тут настоящее. Все переменилось: был деятельный, энергичный Сашка и тихая, совсем незнакомая, будто замершая от счастья Зойка. Свадьбу праздновали в рабочей столовой, и камазовские девчата постарались на славу — на столе были даже пироги. Под утро все поехали в лес, за Каму. Володька шел с Сырцовым, вдруг Сырцов сказал: «Странно устроен человек, а? Я сначала радовался, а теперь завидую. Ты завидуешь?» — «Я еще радуюсь», — ответил Володька.

Потом они сидели на берегу Камы. Горел костер, и они не сразу заметили, что уже совсем рассвело, Подошла Зойка и села рядом.

— Вы почему ушли, мальчики?

— Давно не виделись, поговорить надо.

— Я не помешаю? — Вдруг она закрыла лицо руками. — Ой, мальчики, как мне страшно!

— Чего тебе страшно?

— Я счастливая дура, — сказала Зойка сквозь ладони. — Вот и страшно, что пройдет…

— С Сашкой не пройдет, — буркнул Соколов. Зойка засмеялась и, протянув руку, положила ее на Володькину.

— Мы уже решили, — сказала она, — если будет сын, назовем Володькой. Владимир Александрович.

Она встала и ушла — к другим гостям, к другим кострам, которые еще долго горели в то летнее утро на камском левобережье.

…Не успел Володька войти в комитет, его встретили тревогой: «В цехе был?» — «Нет еще». — «Иди и забудь о своей спортивной работе. Полугодие трещит. К тому же у вас там опять какое-то ЧП».

Опять ЧП, и опять Панчихин…

На этот раз его «поймало» БТК, и когда у начальника цеха, которому сразу сообщили о случившемся, Панчихина крепко прижали, он не стал оправдываться, Развел руками и сказал:

— Так ведь план!..

Произошло же вот что.

С утра мастер записал Панчихину задание на сварку конструкции «с повышенным требованием». Ему предстояло приварить листовые детали к литью. Вся конструкция «висела» именно на этом литье, и поэтому технолог дал ручную сварку. Дело в том, что в литье могли быть незамеченные дефекты, сварка полуавтоматом могла увеличить их количество.

Но Панчихин-то отлично знал, что производительность сварочного полуавтомата на двадцать пять, а то и тридцать процентов выше ручной. Вот и дал для скорости «проход» полуавтоматом, а сверху покрыл ручной — авось проскочит.

Из БТК сразу сообщили начальнику цеха о браке. Скрыть или замять эту историю стало уже невозможным. Вздыхая и морщась, как от зубной боли, Шурочка вывела возле фамилии Панчихина «южную ночь»… Он стоял рядом — руки в карманах, сигаретка на губе, будто бы ничего особенного не произошло. Ну, хотел побыстрей. Да еще не известно, может, выдержит конструкция, чего ж тут «южную»-то малевать?

— Ты не слыхала, что день грядущий мне готовит? — спросил он у Шурочки, которая всегда слыхала и знала все.

— Вычтут двадцать пять процентов по итогам полугодия, — ответила Шурочка. — И еще эти пацаны из «прожектора» сейчас на тебя «молнию» малюют. Пойди, погляди на антресолях.

Антресолями в цехе называли участок аргоно-дуговой сварки. Там комсомольцы отвоевали для себя закуток, отгородили его фанерой, поставили стол и стулья. В закутке обычно делали цеховую стенгазету и «молнии».

— Двадцать пять процентов — это четыре красненьких, не меньше. Ничего, переживем. А «молния» — чепуха, пусть потешатся.

Все-таки он не выдержал, полез на «антресоли», в закуток, где сейчас выпускалась «молния».

В закутке было двое: Соколов и Козлов. Они обернулись, когда отодвинулась фанерная дверь и Панчихин встал, обеими руками опершись о косяки; фанера начала потрескивать.

— Студия художественного слова здесь? — спросил Панчихин. — Можно полюбоваться? Так сказать, самому герою дня.

— Повесим — увидишь, — сказал Соколов.

— Да ну! — деланно удивился Панчихин. — Ты, товарищ редактор, уж сделай божескую милость, допусти, пожалуйста. А кто рисует-то, кто рисует! Уголовничек! Исправляемся понемножку?

Козлов так и застыл с «плакатным» пером в руке.

Как ему не хотелось идти и писать эту «молнию»! Но Соколов разозлился на него. В конце концов, сколько будем талдычить одно и то же? Или опять в кусты? Так вот, это мое тебе общественное поручение.

Козлов покорно поплелся за ним на «антресоли», и вот — Панчихин: «Уголовничек! Исправляемся понемножку?».

— Слушай, корифей, — резко вскочив, сказал Соколов. — Ты бы шел отсюда, а? И все шел бы, и шел, и шел…

— Значит, не уважили! — вздохнул Панчихин. — Зря. Вспомните еще, пацаны, это уж я честно говорю. Вспомните!

Он с грохотом задвинул дверь, и тогда Козлов осторожно положил перо, будто бы оно могло взорваться в его руке. Он был бледен; губы у него вздрагивали.

— Не могу, — сказал он. И пошел к двери.

Володька хотел было задержать его, но Козлов сказал сквозь стиснутые зубы: «Пусти», — и Володька посторонился. Он слышал, как шаги Козлова прогремели по узенькой железной лесенке, ведущей в цех. Что ж, пусть успокоится. А «молнию» придется дописывать самому: «…вот так в погоне за длинным рублем рабочий-сварщик…» — и, как говорится, далее по тексту.

Эту «молнию» просили, прежде чем вывешивать, показать в партийном бюро, и Соколов старался не «напахать», хотя, конечно, у Матвея почерк в тысячу раз лучше…

И надо будет рассказать дома, Коляничу, как Панчихин обозвал Козлова «уголовничком». Отец все-таки член парткома.

 

18.

Савдунин ушел в отпуск сразу же, как только вернулся Володька; за бригадира остался Шилов. Никто не удивился такому решению дяди Леши. Но едва Савдунин уехал, бригады словно бы не стало. Каждое утро мастер давал задания на подварку, и Шилов наконец не выдержал.

Когда он пришел в «киоск», к Клюеву, первое, что увидел, удивленно приподнятые брови Шурочки. Она встрепенулась, отодвинула какие-то бумаги и, положив локти на стол, замерла, будто вот-вот должно было начаться какое-то действо, и она боялась пропустить его с самого первого слова.

— Вы по какому вопросу? — недовольно спросил Клюев.

— Ну, для вас это, наверное, не секрет, — сказал Шилов. — Все по тому же. Сколько же можно ребят на подварку посылать?

— Посылаю не я, а мастер.

— Прячетесь вы за мастера, товарищ Клюев.

Начальник участка откинулся на спинку стула. Руки лежали на столе — и вдруг собрались в кулаки.

— Вам не кажется, что в разговоре со мной вы избрали не тот тон? У вас все?

— Да, все.

Вот тогда-то Клюев и сказал о Савдунине — о том, что тот еще не научил бригаду такому важному слову — «надо». Он говорил спокойно, и можно было только догадываться, какой ценой дается ему это спокойствие. Он — начальник участка, он на заводе два десятка лет, а вы, молодой человек, сколько?

— Иногда отношение к работе измеряется не годами, товарищ Клюев.

— Может быть скажете — чем же?

— Порядочностью, — сказал Шилов. — За полгода я успел убедиться, что она здесь не в большой чести. Вы поставили Панчихина на котел. Эта работа не требует сварки на плотность, ее и мы смогли бы сделать. Посмотрите протокол и расшифровку — сколько положено на всю работу? Панчихин будет мусолить ее неделю, а бригада сделает за смену. Так ведь?

— Ну-ка, ну-ка? — с деланной заинтересованностью сказал Клюев. — Очень интересно! Может быть, каждый из вас умеет варить «вертикалку»?

— Котел можно поставить на ролики, и вы это великолепно понимаете. Тогда не нужно будет варить «вертикалку».

Клюев то сжимал, то разжимал кулаки. Конечно, ему приходилось сдерживаться, и Шилов это понимал. Он не хотел одного — переступить ту грань, когда Клюев будет иметь право не сдерживаться. Тогда Шурочка — свидетель, и поди докажи, что ты не вел себя вызывающе. Шилов махнул рукой.

— Давайте уж напрямик, товарищ Клюев. Я не люблю темнить. Жмете на нас после того собрания?

— Жму, — спокойно согласился Клюев. — Скандалистов не люблю, вот что. И на моем участке скандалистов не будет, обещаю вам. Ну, теперь все?

— Нет, — вздохнул Шилов. — Не все.

— Только что было все, а теперь не все, — усмехнулся начальник участка. — Что-нибудь вспомнили?

Шилов стоял и думал: если сказать — поймет ли? Поймет ли, что полгода — еще очень маленький, совсем никудышный срок для того, чтобы появилась бригада. И все-таки прошло уже полгода, и ребята успели понять и принять друг друга. Полно, дядя Леша приучил их к этому слову — «надо». И одергивал, если в бригаде кто-нибудь начинал ворчать — вот, опять на под-варку!..

Он сказал все это. Клюев встал. Это означало — хватит, у меня есть дела поважней.

— Значит, не поняли, — сказал Шилов. — Ну, извините. Конечно, мы будем работать, что даст мастер. Но только до возвращения дяди… — он осекся, — нашего бригадира.

— Да, да, конечно, — согласился Клюев. У него было скучающее лицо.

На следующий день бригада снова работала на подварке.

 

19.

О том, что их бригада распущена, первым узнал Володька. Тем более неожиданным было узнать это от Бабкина. Тот отвел Соколова в сторонку и, запинаясь и отводя глаза, сказал, что приказ начальник цеха уже подписал, но решено ждать, когда из отпуска вернется Савдунин. Короче говоря, надо бы съездить к нему сейчас. Бабкин огляделся, не видит ли их кто-нибудь, и сунул в руку Соколова клочок бумажки.

— Там его адрес, — сказал Бабкин. — Ну, санатория. Смотайся сегодня по-быстрому.

Володька оторопело глядел на него — значит, бригаду все-таки прихлопнули! Вот так, запросто, взяли и прихлопнули, и никому ни слова, а Бабкин, конечно, знает об этом от Шурочки, которая вообще знает все.

Сразу же после смены Володька ухитрился поймать возле завода свободное такси. Ему повезло — он успел на электричку, которая шла до самого Зеленогорска без остановок. Повезло и в Зеленогорске — возле вокзала стояли свободные машины, и шоферы лениво покуривали в тенечке: вечер был жаркий.

Савдунина он разыскал на пляже. Вернее, не на самом пляже, а в стороне: ему сказали, что Савдунин любит тихие места. И только увидев бригадира, Володька понял почему.

Короткий, квадратный, словно глыба, Савдунин сверху донизу был разрисован татуировкой: орел на его груди нес в когтях бездыханную женщину, синие змеи обвивали руки и ноги, якоря лежали на плечах, как погоны, а цепи свешивались на спину. У Володьки от изумления глаза полезли на лоб, когда он увидел это. Даже поздороваться забыл. Так вот почему в ду́ше бригадир моется отдельно от всех!

— Поглядел — и будет, — сказал Савдунин, нехотя надевая рубашку.

— Вы что же, моряком были? — спросил Соколов.

— Не был. Так, по дурости… Ты как здесь оказался?

Володька опустился рядом с ним на песок. Даже это вечернее солнце жгло немилосердно; хорошо бы забраться куда-нибудь в тень, но, судя по всему, Савдунин не хотел никуда уходить. Он был шоколадного цвета, даже бритая голова стала коричневой — не боится человек солнца!

— Здорово вы подкоптились! — сказал Володька.

— Люблю, — жмурясь, ответил Савдунин. — Это что! Я из Египта приехал — головешка! Жена не узнала. Даже испугалась. Выходит, говорит, с самолета толстый негр.

Володьку удивила эта неожиданная словоохотливость. Потом он подумал: «Что ж, все правильно, размяк дядя Леша в отпуске: солнышко, залив, сосны, никаких забот-хлопот…» Ему стало чуть завидно. Он так не отдыхал ни разу.

— Ты что же, — спросил Савдунин, — с докладом приехал?

Не вставая с раскаленного песка, Володька начал швырять в воду обточенные голыши. Камни отскакивали от воды три, четыре, пять раз, и Володька морщился, если камень сразу же уходил на дно.

— Да говори уж, — хмуро сказал Савдунин. Все его хорошее настроение как рукой сняло. Он начал одеваться, будто вот сейчас, сразу, надо ехать в Ленинград.

Слушал, не перебивая. Володька, поглядывая на него, поразился той мгновенной перемене, которая произошла с ним за эти минуты, даже за одну минуту. Сейчас перед Соколовым был усталый человек, и даже густой загар не мог скрыть выражения тяжелой усталости.

— Ну, — сказал Савдунин, — может, им видней?

Володьке показалось — ослышался.

— Что?!

— Может, видней, — повторил Савдунин, но уже не спрашивая, а как бы утверждая это.

Володька вскочил:

— И это говорите вы?

— Не кричи, — чуть заметно поморщился Савдунин. — Пляж — место тихое.

Он поднялся с песка и начал стряхивать с брюк невидимые песчинки.

— Я не кричу, — снова закричал Володька. — Но это же… Вы что же, ничего не хотите делать?

Слишком много, наверное, было этих песчинок на брюках — Савдунин все смахивал и смахивал их. Потом он разогнулся, и Соколов увидел его усталые глаза, впрочем, Савдунин тут же отвел их и начал надевать туфли, а те зарывались в песок и не надевались.

— Дядя Леша!

— Ты езжай домой, Володя, — тихо сказал Савдунин. — Или выкупайся. Жарко ведь. Хоть вода — и та как щи…

Он пошел, не попрощавшись, и Соколов видел его круглую коричневую голову, глубоко втянутую в плечи. Может быть, потому, что Савдунину трудно было идти по вязкому песку, походка у него была особенно медлительная и какая-то ныряющая. («Значит, он ничего не будет делать. Обиделся. Обиделся и сразу сдался. А если я расскажу ребятам, они тоже могут сдаться»…)

Он смотрел, как уходит Савдунин, а потом бросился в сторону, к шоссе: скорее домой, и пока ничего не рассказывать ребятам, пока надо поговорить с Коляничем, он, наверное, уже пришел.

Но Колянича дома еще не было — дверь открыла мать, а на кухне за столом сидел Козлов, и перед ним стояла чашка с остывшим чаем, к которому он, видимо, так и не притронулся. Когда Володька вошел, Козлов поднял на него глаза, и у Володьки все похолодело внутри — он подумал, что опять плохо с матерью Козлова, но Козлов сказал: «Бригаду нашу распустили». Это было сказано так, будто умер очень близкий человек, и уже ничего, ровным счетом ничего нельзя поделать.

— Погоди, — сказал Колянич, — дай мне хоть пиджак снять.

— В комнате снимешь.

— Кто там у тебя? Матвей? Здорово, Матвей.

— Мне с тобой поговорить надо, срочно.

— Их бригаду распустили, — сказала мать. — Ты понимаешь?

— Ну, братцы, я сначала все-таки вымоюсь.

— Потом. Идем.

— А Матвей?

— Идем, Матвей. Так вот, слыхал? Это твой Клюев.

— Нет. Клюев твой, начальник твоего участка.

— Твой, твой! «Роберт — настоящий человек», — передразнил Володька, — Я хочу поговорить с тобой как с членом парткома.

— Я устал и пришел домой, А правду не ищут дома — по знакомству.

— Вот как? Значит, дома ты уже не член парткома? Вместе с пиджаком все обязанности вешаются в прихожей на спинку стула?

— Я предпочел бы более спокойный тон, Володя. По-моему, землетрясения еще нет.

— Есть! И ты знаешь, что есть. Хуже землетрясения. Шестерым в душу плюнули, вот что! И здесь не только в партком, в райком надо идти, если понадобится!

Козлов сидел в кресле, съежившись. Володька стоял посреди комнаты, глубоко засунув руки в карманы. Колянич уже не перебивал его. («Я никогда не видел его таким. Мне казалось что он еще мальчишка и обязательно удерет на КамАЗ или БАМ, потому что все мальчишки хотят попасть на такие стройки. Даже тогда, когда он вернулся из армии, я думал, что он лишь подрос, и только»…)

— Что же ты молчишь?

— Слушаю тебя.

— Я сказал все, может быть, ты объяснишь, почему такое могло случиться? И что нам делать?

— Что вам делать? Работать. Хорошо работать. Или ты думаешь, что вы живете в пустоте? А завод? Нет, ребята. Напишите-ка в нашу газету для начала. А ты что думаешь, Матвей?

— Я? Ничего… Нет, думаю, конечно. Понимаете, если нас разбросают по разным бригадам, теперь мы все равно будем вместе. Полгода… — Ему нелегко было говорить, он подыскивал слова, словно боясь, что его не поймут. — Если б мы только работали вместе — это одно. А мы, наверное, уже не можем друг без друга. Не знаю, может быть, кто-нибудь другой… а я уже нет. Помнишь, когда Непомнящий напорол?

— Помню.

— Мы ведь не сговаривались помочь ему. Я тогда еще подумал: ерунда, вроде бы. А потом такое хорошее настроение у всех было. Или с техникумом…

— Что с техникумом? — насторожился Володька.

— Это я так. — Но все-таки стал рассказывать, что Шилов ходил в техникум, и показал письмо оттуда. — Ты тогда в отпуске был.

— Ну и как ты решил?

— Как я мог решить? — отвернувшись, сказал Козлов. — Пойду на вечернее. Неловко же — люди хлопотали, письмо вот… Но это я так, к слову. — Он шумно вздохнул. — Нельзя нам, Николай Николаевич, без бригады, без дяди Леши.

 

20.

Каждую субботу Николай Николаевич Соколов ездил с женой за город, в Назию, в район торфоразработок. Обратно они возвращались с тяжелыми рюкзаками. Люди везли грибы, прикрытые папоротником, везли ягоды, везли окунишек и плотвичку, наловленных в канале. Соколовы же тащили домой корневища деревьев.

Все в их квартире было заставлено удивительными фигурками. Эти фигурки ленинградцы могли видеть на выставке в вестибюле метро «Невский проспект», в кинотеатре «Юность», в заводском Доме культуры. Увлечение было давним и прочным. Один скульптор, поглядев работы Соколова, сказал, что он завидует его таланту, предложил даже вместе работать над монументальной деревянной скульптурой, но Соколов отказался.

Он работал на кухне, застелив пол газетами, чтобы потом легче было собирать стружку. В эту ночь ему не спалось, он ворочался, вспоминая разговор с Володькой, и когда понял, что ему все равно не уснуть, ушел на кухню и начал работать. Корень был мощный, с крупными ответвлениями. В этом бесформенном куске дерева уже виделась фигура быка, нагнувшего крутой лоб с короткими грозными рогами.

Володька спросил сегодня, почему это могло произойти. Он (да и все они, мальчишки!) пока еще не может понять этого — почему. Тут есть сходство с этим кряжистым корнем. Иной человек увидит только уродливое сцепление, корявость, которую природа прячет под землю. А художник разглядит скрипача, вдохновенно взмахнувшего смычком, или стройную фигурку женщины, поднявшей деревянные руки, чтобы поправить деревянные волосы. Есть внешний образ — вещи ли, явления ли, и есть их суть.

Он думал, что вся суть была в Травине.

Когда коммунисты второго сборочного избрали секретарем партийного бюро инженера-технолога Травина, в парткоме были довольны этим выбором. Травин — знающий работник, молодой, энергичный. И работать новый цех начал отлично. Ни одного срыва! На заседаниях парткома второй сборочный обсуждался не раз — ну, мелкие неполадки, недоделки, где их нет, но работа по главным направлениям шла успешно. Приятно было, что начальник цеха и секретарь партбюро великолепно понимают и помогают друг другу. Это ведь партийное бюро провело рейд, чтобы найти скрытые резервы повышения производительности труда. Оно же добилось ритмичности в поступлении металла, оно же… Соколов помнил все, что сделало партбюро, но вот где-то ощущал просчет.

Да, план — основа основ, и за него спрашивают не только с начальника цеха и цеховых служб, но и с партийного бюро. Но план дают люди! Сколько бы Соколов ни вспоминал сейчас, он не мог вспомнить, отчитывалось ли партбюро второго о работе с людьми. И ни разу на парткоме никто не спросил об этом самого Травина. Он был слишком занят делами нового цеха, и в нем было больше от инженера, чем от партийного руководителя. А партком это проглядел, чего уж тут!

Затем — Клюев…

Да, они долго дружили — Соколов и Клюев, и сейчас Николай Николаевич ничуть не завидовал тому, что Роберт его обогнал. В свои сорок шесть лет Соколов был старшим мастером. Клюев моложе его — и уже начальник участка. Хорошо!

Но, видимо, жило в Клюеве и дремало до поры до времени что-то такое, чего он, Николай Николаевич, никогда раньше не замечал. Или нет, неправда, замечал, но думал, что это так — пустяковина, чего там зря думать…

Несколько лет назад Соколов собрался в лес — за корнями, и Клюев сказал, что тоже поедет. Устал, хочется побродить, подышать свежим воздухом, ну, а у соседа он возьмет ружьишко — авось, удастся разжиться какой-нибудь дичинкой. Была весна, газеты объявили о начале весенней охоты — ладно, бери у соседа ружьишко.

Они вышли к озеру и стояли, скрытые густым кустарником. Соколов вздрогнул, когда с неба донеслись трубные голоса и на воду, совсем рядом, за пожухлым, поваленным прошлогодним камышом, начали садиться лебеди. Огромные дивные птицы устало опускались на воду — и Соколов замер перед этим видением. Вдруг рядом что-то щелкнуло — он повернул голову: Клюев взвел курки.

— Если выстрелишь — дружбе конец, — тихо сказал Соколов.

— Да ну тебя, — прошептал Клюев. — Никто ж не узнает. А какая дичина — руками бери…

— Я сказал…

— Брось, Колька!

Тогда Соколов замахал руками и закричал что было силы — «Ого-го-го-го!..» Птицы взмахнули белыми крыльями-полотенцами; им надо было как бы пробежать по воде, чтобы подняться и улететь.

Ни Соколов, ни Клюев об этой истории потом не вспоминали.

Между тем, что по представлению Клюева была распущена бригада, и той историей не было никакой внешней связи. Но, значит, были свои связи в характере самого Клюева, которые можно было бы выразить просто: «Я хочу» или: «Мне так удобно». Так вот, продолжал думать, обстругивая корень, Соколов, могут ли люди с таким характером отвечать требованиям руководителя, ответственного не только за план, но и за человека?

Вообще — могут.

Но вот тут-то не имеют права ошибаться или упускать что-либо из виду Травины. Ни Травины, ни Соколовы, никто, кому партия доверяет свое главное богатство — Человека. Можно починить любую машину, если она остановится, а наплевательское отношение к людям — преступление куда худшее, чем даже выстрел в усталого лебедя. Это «починить» трудно.

Ребята выросли правильные, продолжал он думать. Они не умеют ловчить, у них обостренное чувство доброты и справедливости. Они еще многое не понимают и многого не умеют, но пришли в жизнь, чтобы научиться всему, что было до них, и прибавить свое. «Что нам делать?» — вспомнил он слова Володьки. Это хорошо, что сын считается со мной. Впрочем, не всегда считается, иной раз поступает по-своему — так, как считает нужным и как я никогда бы не догадался поступить. Однажды я посоветовал ему, как и сегодня, написать в многотиражку о том, что в цехе уже год стоит газорезный аппарат, и главный сварщик завода не может найти способ и время освоить его. Володька раздобыл ведро черной краски и написал на ящике, в котором был упакован аппарат:

«Пьедестал памятника главному сварщику тов. Луневу».

К через два месяца аппарат был освоен.

Нет, правильные ребята!

Бык нагнул свою лобастую голову. Во всей его фигуре была еще не проснувшаяся мощь, мышцы напряглись и готовы были взорваться в рывке. У ребят так же вот. Они еще «наращивают мышцы», но их рывок уже заметен. У них КамАЗ, БАМ, Нечерноземная полоса, тысячи заводов… Как это у Горького? «Дети… — это люди, которые идут в мир на великую работу строительства новых форм жизни».

 

21.

Уже через два дня о приказе знали все. И еще о том, что Савдунин приезжал, говорил с начальником цеха и подал заявление об уходе.

Первое, что испытал Непомнящий, узнав все это, — растерянность. Ему вдруг показалось: в жизни что-то обрушилось, пришла беда, а он бессилен ее предотвратить, потому что она уже пришла, и теперь все пойдет совсем по-другому. Это «другое» пугало. Сергей не сразу разобрался в том, почему вдруг появилась эта растерянность и почему он вдруг испугался будущего.

Когда немного успокоился, на смену растерянности пришли удивление, обида, злость. Он удивился тому, как больно ему расставаться с дядей Лешей. Да скажи ему такое несколько месяцев назад, Непомнящий только усмехнулся бы и ответил что-нибудь вроде: «Была без радости любовь, разлука будет без печали». И еще посмеялся бы над тем, что не знает даже, какой у бригадира голос. Словом, нашел бы над чем посмеяться.

Но теперь…

Все, все вспомнилось.

И как дядя Леша пришел в общежитие, повздыхал насчет неуютности комнаты, а потом принес две картинки: он был весь в этом, со своей неуклюжей заботливостью.

И как он, Непомнящий, «поднапахал», а Савдунин решил отправить его домой, думая, что парень болен, не в себе, — это тоже делалось с той же неуклюжей мужской заботливостью, которую Непомнящий не знал никогда и которая, оказалось, долго помнится.

Мысль о том, что придется расстаться с Савдуниным, приносила боль.

А с ребятами?

Непомнящий смотрел на них и думал, что расставание с ними будет тоже нелегким. С Козловым, над которым он потешился вдосталь — маменькин сынок, на час нигде не может задержаться… Это до того, пока ничего не знал. С Володькой — этим везунчиком, у которого в жизни все хорошо и правильно, и сам он поэтому хороший и правильный. С Шиловым — пожалуй, больше всего с ним, потому что от этого парня исходит какая-то спокойная, уверенная сила. А ведь тоже потешался про себя когда-то — очкарик, интеллигенция, какой от него прок? Глядя на Шилова, Непомнящий неожиданно подумал, что вот кто мог бы стать настоящим другом, только бы не расставаться сейчас…

И даже о Лосеве он подумал с тоскливым чувством, которое обычно появляется перед расставанием, быть может, потому, что отдал ему когда-то часть своих душевных лет.

В общем, странно. Провели вместе полгода и не заметили, что уже трудно друг без друга.

В редакции многотиражки письмо бывшей бригады одобрили. Сказали, что написано грамотно, надо только смягчить кое-какие отдельные слова. Ну, и, конечно, проверить факты. Соколов пробовал шуметь: да чего тут проверять, все точно. Ему вежливо объяснили, что так положено.

Когда они вышли из редакции, Володька сказал:

— Дело кисель. Редакция не пойдет на осложнения с Клюевым. Только что хвалили наш цех, и Клюева в том числе… Все-таки — дипломатия!

— Посмотрим, — коротко сказал Шилов.

…Больше всего Непомнящий боялся сейчас двух выходных дней — он тогда оставался один. Катя работала в эту субботу и воскресенье. Можно только встретить ее вечером и проводить домой. Два дня — один. Конечно, можно предложить ребятам съездить за город, на залив. Удочки — не проблема. Но не хочется ехать без Кати.

В субботу он проснулся, как обычно, в семь, но долго лежал, уставившись в потолок. Странное состояние, когда можно валяться вот так, ничего не делая, хоть до вечера. «Дело кисель, — вспомнилось ему. — Дипломатия». Возможно, Соколов прав, но как же это несправедливо!

Когда встал, все делал нехотя. Нехотя побрился, вымылся. Пошел в «бытовку», нехотя отпарил брюки. Это он сделал скорей по привычке. На пиджаке размоталась пуговица — пришил пуговицу. В комнате никого не было, ребята обычно уезжали на выходные дни кто куда. На столе стопкой лежали книги, он перебрал их, но читать не хотелось. До чего же поганая штука — убивать время!

Конечно, он останется на заводе. В этом смысле ничего в жизни не изменится. Будет работать и подваривать за каким-нибудь Панчихиным.

Панчихин! А ведь именно с него все и началось. Непомнящему представилось вечно улыбающееся, добродушное лицо и широкий, дружеский жест: «Приветствую тебя нежно и категорически!» А за всем этим — рвач. Если Клюев не понимает этого, тем хуже для Клюева. Скорее всего, не понимает. Сам-то ведь он человек бескорыстный. Во всяком случае, Непомнящему хотелось, чтобы все было именно так.

Не раздеваясь, в тренировочном костюме он снова лег на кровать. Странно, подумалось ему, была бригада, и всем казалось, что это просто какое-то объединение разных людей только для работы. А не стало бригады, и почему-то всем захотелось быть вместе. Кроме дяди Леши. Ну, да это понятно — возраст, к тому же обида. Можно только представить себе, что переживает он. Если статью не напечатают в многотиражке, надо пойти в «Ленинградскую правду». Или в партком. Или в райком партии. Непомнящий усмехнулся: а может, сразу в ЦК? Еще бы, событие глобального масштаба: распустили бригаду!

А что? Разве не событие? Сергей даже сел, обхватив колени руками. Плюнуть в душу шестерым — не событие? Да тут кулаками молотить надо!

Стук в дверь был такой тихий и осторожный, что Непомнящий не сразу сообразил, где это стучат. Он крикнул: «Войдите!» — и вошла Катя.

Сергей лихорадочно поправлял смятую постель, приглаживал волосы, бормотал какие-то слова в оправдание беспорядка.

Катя сказала:

— Я была у тебя вчера и не застала.

— Мы сидели у Соколова.

— У тебя неприятности?

— У нас.

Он рассказал ей, что случилось. Катя спросила:

— Хочешь, я схожу к вашему Савдунину? Может, мне будет легче его отговорить?

Непомнящий рассмеялся: глупенькая! На него-то твои чары никак не подействуют.

Катя быстро оглядела комнату, стол с книгами, картинки на стенах и вздохнула:

— Вот как ты живешь…

— Здравствуй, — улыбнулся Непомнящий. — Мы забыли поздороваться.

— Не делай вид, что тебе хорошо, — сказала Катя. — Ты не умеешь врать. Что вы решили делать?

Он подумал: и она тоже переживает. За Савдунина, за меня, за Шилова… Он никогда не видел Катю такой озабоченной. И то, что она была здесь вчера и пришла сегодня ни свет ни заря, тронуло его.

— Тебе скоро на работу? — спросил он, не отвечая на ее вопрос.

— Нет. Я поменялась с девочками. Просто я не хочу, чтобы ты был один эти дни.

— Ты поедешь со мной… сейчас?

— Куда?

— Не спрашивай. Поедешь?

— Поеду.

— Подожди, я переоденусь по-быстрому.

…Он держал Катю за руку, будто боялся, что она может передумать и не поехать. Увидел свободное такси, остановил, втолкнул Катю в машину и попросил шофера подъехать на Невский, к «Северу», а потом на Финляндский вокзал.

Теперь у него в одной руке был большой торт; другой он продолжал держать Катину руку. Возле входа в вокзал была толпа: кто-то кого-то ждал, мелькали брезентовые куртки, горой лежали рюкзаки. Из метро шли и шли люди — с удочками, «авоськами», гитарами… Сергей и Катя попали в этот поток, и он медленно нес их к дверям вокзала. Впереди и позади шли рыбаки, слышались разговоры: «Сначала в Окуневой попробуем…», «Лещ — на горох…», «Брось, там ерши замучают…» У самого входа, чуть сторонясь потока, стояло несколько человек, и Катя не поняла, почему у Сергея вздрогнула рука. До нее донеслось торопливое, заговорщицкое: «А червячков не надо? Опарыш есть, свеженький». Сергей дернул Катю за руку, они проскочили в вестибюль.

Потом они ехали в электричке, и Сергей был мрачен. Он глядел в какую-то одну точку, и Катя, как тогда, на концерте в Доме культуры, взяла его под руку. Казалось, он даже не заметил этого.

— Нам сейчас выходить? — спросила Катя. Электричка уже подходила к Ольгино.

— Нет, — сказал Непомнящий. — Нам дальше.

— Я думала, что ты…

— Нет, я не хочу, — сказал Сергей. — Не могу. Да его и дома сейчас нет.

Он не стал говорить ей, что там, у входа, стоял и продавал червей отец. Да и ехал он не к нему.

Они вышли в Александровне. Катя ничего не понимала. При чем тут Александровка, торт и то волнение, которое так легко угадывалось сейчас в Сергее. Она куда-то шла, Сергей все держал ее за руку, будто тащил за собой — быстрей, быстрей! Наконец, он сказал:

— Вот.

За зеленым забором играли дети. Много детей. Вдруг все они замерли и поглядели на взрослых, остановившихся у забора. Катя все поняла.

— Идем.

Через калитку, по дорожке — на крыльцо; двери распахнуты — дом проветривается. Пустой вестибюль со шкафчиками и еще одна дверка сбоку, ведущая вроде бы в кладовку. Нет, там не кладовка: на полках лежит белье, простыни, наволочки. И пожилая женщина в очках что-то пишет, время от времени щелкая на счетах.

— Тетя Маша!

Женщина подняла голову. Должно быть, она не сразу смогла оторваться от своих записей и смотрела на Сергея, шевеля губами, еще что-то подсчитывая в уме. Только через какое-то время до нее дошло, кто это.

— Господи, Сережа! Что случилось?

Ее словно бы подкинуло со стула. Она не видела девушку — Катя была за спиной Непомнящего.

— Случилось, — сказал Непомнящий. — Вот, — он посторонился, открывая Катю, — это моя жена.

— Господи, — повторила Мария Тимофеевна.

— Это неправда, — сказала Катя.

— Неправда? — быстро повернулся к ней Непомнящий.

— Нет, — сказала Катя, и вдруг, шагнув к Марии Тимофеевне, обняла ее.

 

22.

Да, впервые в жизни Савдунин понял, что такое бессонница. Он ворочался; жена просыпалась; он испуганно говорил ей: «Спи, спи», — и уходил на кухню. Садился к столику, закуривал, пил из-под крана холодную воду и снова курил — спать не хотелось…

Заявление об уходе с завода уже подано. Слишком велика обида, чтобы он мог или хотел справиться с ней. Пока (пока!) он еще работал. Теперь мастер давал работу ему одному. Стоило ли заводить «листок» на две недели? После смены Савдунин шел с «бегунком» и «отмечался»: задолженностей в профсоюз нет, в библиотеке нет, в спортклубе нет — он никому не должен…

Мылся и одевался он теперь после смены вместе со всеми, в раздевалке, молча, рядом с молчащими ребятами. Как-то он поймал себя на том, что ему чего-то не хватает. Это ощущение было неприятным, мешающим — будто забыл надеть под пиджак рубашку. Потом понял: просто Соколов не говорил ему теперь на прощание: «Желаем вам хорошо отдохнуть от нас». Он привык к этой обычной веселой фразе, и ему не хватало ее.

Савдунин не знал, почему в раздевалке вспыхнула та ссора. Вернее, даже не ссора. Непомнящий с мокрыми после душа черными волосами вдруг ни с того ни с сего встал и, подойдя к Панчихину, громко сказал: «Ну и дрянь же ты!». Когда Панчихин вскочил, Савдунин подумал: будет драка, только этого и не хватало. Он медленно поднялся: как-нибудь еще справится с этими двумя молодцами — но драки не было. Панчихина увел Бабкин. «Наверное, у ребят какие-то свои счеты», — устало подумал Савдунин.

Когда он пришел со своим «бегунком» в цеховой комитет, к Куулю, тот даже руками замахал, как мельница:

— Ты, Леша, это брось. Куда ты пойдешь?

— Ну, — буркнул Савдунин, — слава богу, за то боролись: в Советском Союзе безработицы нет.

Кууль горячился; когда он горячился, эстонский акцент слышался резче. Кууль словно бы забывал русские слова, начинал спотыкаться… «Этто мы должно обссудить». Савдунин махнул рукой: все обсуждено. «Давай, Ян, подписывай, чего уж…» Потом, хочешь не хочешь, пришлось идти с «бегунком» к Травину, в партбюро.

Выл день зарплаты, или, как шутили в цехе, «день сварщика». В партбюро — людно. Травин принимал взносы, и Савдунину тоже надо было платить. Он сел в углу на свободный стул. Наверное, его не заметили. Люди толпились у травинского стола. Вдруг кто-то сказал:

— А верно, что Савдунин заявление об уходе подал?

— Верно, — ответил Травин.

— И вы отпускаете?

— Не хотелось бы, — снова ответил Травин.

Савдунину стало неловко: будто нарочно спрятался и подслушивает. Он тоже подошел к столу — на него поглядели, улыбнулись: «Легок на помине!» Тогда-то Травин и сказал:

— Не передумали, товарищ Савдунин? Вот — коммунисты возражают. Старый кадровый рабочий, всю жизнь можно сказать, здесь, на заводе, и вдруг — нате вам: «по собственному желанию»!

Теперь все, кто здесь был, знакомые и незнакомые, повернулись к Савдунину.

— А вы хотели бы, чтоб я написал «по желанию Клюева»? — спросил Савдунин.

— Клюев тут ни при чем, — тихо сказал Травин. — Это в вас обида говорит. А если поставить себя выше личной обиды?

— Смотря как обидеть, — сказал кто-то. Савдунин не знал этого рабочего. Длинный, с длинными руками, чуть не на четверть вылезающими из рукавов куртки, он смотрел на Савдунина сверху вниз. — Но если уж старые рабочие начинают уходить, бей в колокола, секретарь.

И тогда заговорили, загалдели все сразу: «Разобраться надо…», «Может, человека и впрямь обидели…», «Клюев с характером…» Травин встал, будто он был на собрании и хотел восстановить тишину:

— Товарищи, товарищи…

— А ты, между прочим, сам-то разобрался? — спросил его длинный. — Вы тут полгода только технические вопросы решали.

Травин словно бы не расслышал. Взглянул на Савдунина:

— Что у вас?

Савдунин сказал:

— Взносы. И обходной листок. Я подожду. Очередь, все-таки.

— Вот, — сказал Травин длинному. — Обходной листок. А ты тут шумишь.

— И буду шуметь. Что у тебя произошло-то? — Он положил свою длинную руку на плечо Савдунина — жест был дружеский, а обращение на «ты» вовсе не обидным, Наоборот.

— Личная обида, — сказал он. — О чем говорить?!

В партбюро стало тихо.

— Ладно, давай без очереди, — сказал длинный.

Он смотрел, как Травин заполняет «бегунок», потом записывает в ведомость сумму взноса. Как неуклюже берет в пальцы шариковую ручку Савдунин, чтобы расписаться в ведомости. Савдунин сказал: «До свидания», и вышел. «Плохо, — подумал он, — Становлюсь слезливым стариком».

Крокодиленок с зубастой пастью и немигающими глазками-пуговками глядел на него с буфета, Савдунин вспомнил, как уезжал из Индии. На него, как на всех советских рабочих, надели гирлянды из роз. Розы пахли необыкновенно, до сладкого головокружения. Индийские ребята складывали руки ладошкой к ладошке.

Потом была Асуанская плотина и ученик — помощник Ахмад Хаммам. Это он прозвал Савдунина «Шальгуб» — «Румяное яблоко». Но сначала называл его «эффенди», и Савдунин сердился: «Какой я тебе господин?» Как он сейчас, Ахмад, славный парень, и те двое индийских хлопцев, тоже ученики с Бхилаи, — Прем Захир и Сухел Шарма?

Он нарочно думал о них, вспоминал их, чтобы не думать о других — о Соколове и Шилове, Лосеве, Козлове и Непомнящем.

Соколов оказался прав, говоря, что «дело кисель». Прошла неделя, а письмо бывшей бригады так и не было опубликовано. Володька пошел в редакцию, уже заранее приготовив резкие слова — чего терять-то? Так и скажет: боитесь правды?

Редактора не было, его встретила девушка с университетским значком на кофточке. Должно быть, только что поступила работать в редакцию. Раньше он ее здесь не видел.

— Я насчет письма, — сказал Соколов. — Вы что ж, здесь кухню устроили? Сушите и маринуете?

Девушка удивленно подняла брови. Соколов поглядел на эти поднятые брови и подумал, что он таких еще не видел. Если женщины приклеивают ресницы, то, может быть, уже начали приклеивать брови? Что-то уж слишком красивые они были. И девушка была красивая. Соколова смущал только этот синенький ромбик на ее кофточке. А она глядела на его знак «Отличный пограничник».

— Я знаю о вашем письме в газету, — сказала девушка. — А вы что, так по очереди и будете ходить, справляться?

Теперь уже удивился Соколов: вот как? Кто же еще ходит?

Девушка нахмурила красивые брови, вспоминая.

— Козлов — есть такой? Каждый день ходит.

— Матвей?

— Я не знаю, как его зовут.

— Его зовут Матвей, — сказал Соколов. — Теперь я тоже буду ходить сюда каждый день, пока не напечатаете. Только через неделю уже будет поздно. А вы здесь недавно работаете?

— Недавно.

— Так что же с нашим письмом?

Девушка сняла трубку, набрала номер.

— Это опять я, Крылова, — сказала девушка. — Я по поводу того письма бригады — помните?.. — Она слушала, кивала, сказала, что все ясно, и, положив трубку, повернулась к Соколову.

— Редактор болен, — объяснила она. — Я ему звонила домой. Так вот, не все письма мы должны печатать. Ваше направлено в партийное бюро цеха, и мы ждем ответа.

Соколов кивнул головой.

— «И щуку бросили в реку», как писал ваш однофамилец или даже родственник.

Девушка уже не казалась ему красивой. Ну, так себе, нормальная девушка. А университетский значок нацепила, чтоб все видели — у меня высшее образование!

— Пока что партийное бюро создало комиссию, и она занимается вашим вопросом, — добавила девушка.

Соколов вышел, не попрощавшись. Только в коридоре подумал: «Нехорошо. Она-то при чем? А интересно: Матвей ходит сюда из-за нее, или… Неужели, когда понадобилось, высунулся из своей норы?»

Вторая неделя кончалась, и больше нельзя было тянуть. Может, начинать надо с самого дяди Леши? А то все растерялись и только пускают пену.

Шилов обошел всех и сказал, что завтра с утра собираемся у дяди Леши. В девять — у его дома. Вот адрес. Дома разговаривать легче — попробуем убедить. Тем более, суббота, выходной, а в выходной настроение всегда лучше. Короче говоря, завтра…

Он пришел первым и прохаживался возле дома, где жил Савдунин. Это была «двойка» — второй заводской дом, и здесь селились только свои, заводские. На всех балконах густо росли цветы, с одного на другой перекидывались какие-то зеленые ветки — не то плющ, не то декоративная фасоль: Шилов не очень-то разбирался в этом. Он просто поднимал голову, разглядывал цветы, ветки и думал, что уговорить Савдунина наверняка не удастся, но попробовать надо, и решение правильное — прийти к нему.

Дмитрий никак не мог понять бригадира, и поэтому ему было трудно найти какие-то успокаивающие слова. Пусть начнет говорить Соколов, он все-таки давно знает дядю Лешу. Пусть даже похнычет — вроде, ну как же мы без вас… А уж потом он. В среду Савдунин будет работать последний день. Времени совсем мало…

Кто-то легонько стукнул Шилова по плечу, он обернулся — это Лосев тихонько подошел сзади. Дмитрий с удивлением оглядел его: новенький костюм, белая рубашка, галстук, словно на свадьбу собрался!

— А он дома? — спросил Лосев.

— Не знаю. Наверное, дома.

Шилов не мог объяснить почему, но был уверен, что сейчас Савдунин не может уехать никуда. Не то у него настроение, надо полагать. Сидит, наверное, курит и переживает.

— В другое время, — сказал Лосев, — я бы к нему только с полбанкой пошел. Оно как-то душевней получается. Ты подумай, может…

— Обойдемся, — оборвал его Шилов.

Он вытаращил глаза, увидев, как из подъезда вышли Бабкин и Шурочка. У Бабкина за спиной — рюкзак; Шурочка, одетая по-походному, в брюках и сапожках, несла удочки. Они не заметили Шилова и Лосева, и лишь когда поравнялись с ними, удивленно переглянулись.

Лосев спросил:

— Рыбку удить?

Шурочка вспыхнула и по привычке стала поправлять волосы. Но сегодня они не были собраны в пышную розу, а просто были прихвачены сзади черной резинкой, какие надевают на бутылки с лекарствами, и поэтому Шурочка казалась другой. Бабкин строго ответил:

— Да, рыбку удить.

— На уху не приглашаете?

— Поймать надо, — засмеялась Шурочка.

— Ну, — усмехнулся Лосев, — русалочку-то он, я вижу, подсек…

— Но-но, — так же строго сказал Бабкин. И вдруг, заметив нарядный костюм Лосева, сообразил, наконец:

— Вы что, ребята, к нему?

— К нему.

— Был и я у него вчера, — уже уныло сказал Бабкин. — Вот вместе с Шурочкой были, полтора часа просидели — и ни в какую. Вы, конечно, другое дело. А в понедельник, между прочим, партийное собрание.

— Выступишь? Или в кусты? — прищурился Шилов. За стеклами очков его глаза превратились совсем в щелочки.

— Выступлю, — отворачиваясь, буркнул Бабкин. — Мы пошли, а то на электричку опоздаем.

— А на уху приходите, — крикнула, обернувшись, Шурочка.

Из другого подъезда с хозяйственной сумкой вышел высокий седой мужчина, и Лосев сказал тем уважительным шепотом, который появляется при виде начальства: «Директор».

— Где директор?

— Вон, сам Гончаров. Семья, должно быть, на юге, ну, а он — по-холостяцки. В магазин, должно быть, пошел…

Соколов и Козлов появились почти одновременно. И опять Шилову оставалось одно — удивляться: бритые, в хороших костюмах, фу-ты, ну-ты, действительно, как на праздник!

— Начнешь ты, — сказал он Соколову. Тот согласно кивнул. «Нет, — подумал Шилов. — Не на праздник. Нервничают. И я тоже нервничаю…»

Непомнящего дожидались, уже поругивая его, хотя было без четверти девять, но наконец появился и он. Рукопожатия были короткими.

— Здоров!

— Салют.

— Ну, двинули?

— Давай.

Савдунин был в майке и старых брюках. Он как-то заморгал, увидев нарядных, разодетых ребят, и бочком, бочком подался в комнату: «Я сейчас, на одну минуту…»

— Да ничего, дядя Леша, — сказал Шилов, изумленно разглядывая его руки, разрисованные змеями. — Так даже интересней.

— Заходите, заходите… — Он надел рубашку и начал торопливо застилать постель. — Вот, заспался, — объяснил с незнакомой, извиняющейся улыбкой.

На самом деле он спал часа два — заснул уже утром, а так всю ночь просидел на кухне.

— Садитесь, я пока чайник поставлю. Хозяйка моя на работе… — суетился он.

Ребята переглянулись. Савдунин суетился. Савдунин много говорил. Но они увидели и другое: он рад им.

— Бог с ним, с чайником, — сказал Соколов. — Мы не надолго. Поговорим и пойдем.

— Так не положено, — качнул головой Савдунин. — У меня чаек есть еще из Индии. Для праздников берегу.

Непомнящий подошел к нему вплотную. Его не предупредили, что начинать будет Соколов.

— Вот и устройте нам праздник, — тихо сказал он. — Не уходите от нас, дядя Леша.

Савдунин стоял, словно бы на середине незримого круга. Конечно, он знал, зачем пришли ребята. Он ждал их.

— Так ведь, милые мои, как же я смогу…

— Собрание разберется, — сказал Соколов. — Что там, дети маленькие?

Все шло не так. Савдунин глядел на них и улыбался, но все шло не так, как представлялось Шилову. Вдруг Лосев, дернувшись, тоскливо сказал:

— Эх-ма, опять загулять, что ли?

— Это зачем же? — испуганно и в то же время сердито спросил Савдунин. — Ты в семью вернулся, опять мыкаться хочешь?

— Не я вернулся. Вы меня вернули, можно сказать, курс жизни проложили, а сами — в сторонку.

Савдунин сел на краешек дивана, сжав коленями большие, короткие руки.

— Вы думаете, мне самому просто?

— Конечно, не просто, — сказал Шилов. — Но ведь правда-то есть! И, если хотите, мы еще юнцы, а вы…

— Вы же коммунист! — выпалил Козлов и начал густо краснеть.

Савдунин все кивал, все улыбался — ах, милые вы мои, пришли все-таки.

— Может, вам неудобно заявление обратно брать? — осторожно спросил Соколов.

И тогда ребят прорвало, словно бы они почувствовали какой-то перелом. Они говорили все сразу, они подступали к Савдунину, они просили, требовали, даже угрожали («Загуляю, ей-богу, загуляю!»), и когда он встал, все замолчали, потому что он должен был ответить.

— Спасибо вам, — сказал Савдунин. — Я чайничек поставлю все-таки.

…Они стояли на улице, и расходиться не хотелось. Савдунин высунулся в окошко, заняв собой почти весь проем, и махал им — до послезавтра, до понедельника!

— Ну, кто куда? — грустно спросил Лосев.

— Матвей пойдет в редакцию, — сказал Соколов. — Хотя — вот ведь склероз! — сегодня выходной.

Никто его не понял. Только Козлов покраснел и отвернулся.

— А если собрание не решит? — спросил Лосев.

— Не может быть! — зло сказал Непомнящий. — Решит — не решит. Теперь-то не мы, теперь коммунисты решать будут.

Из окна, сверху, Савдунин видел, что ребята о чем-то разговаривают, не то спорят, не то обсуждают что-то, но вот они отошли к краю тротуара, и Соколов встал перед ними, как дирижер, подняв руки…

— Желаем… вам… отдохнуть… от нас… до… понедельника!

На балконах и в окнах появились жильцы: кто кричит? Кому кричат? Ах, это, наверное, наши, заводские…

 

23.

В середине июля во всех цехах «Коммуниста» проходили партийные собрания. Подводили итоги первого полугодия. Одни цеха с программой справились, другие отставали. Было известно, что завод задержал выпуск машин для двух новостроек.

Второй сборочный программу выполнил. В заводской многотиражке это было отмечено статьей «Идущий впереди», и автор не скрывал своего удивления по тому поводу, что вот — новый цех, молодой начальник, а как налажена работа во всех звеньях!

На партийное собрание во второй сборочный никто из администрации не пришел: директор, главный инженер и их заместители были в цехах, где «завалили» полугодовую программу. Возможно, поэтому собрание сразу же пошло спокойно, даже благополучно — а, собственно, как же иначе? План перевыполнен по всем показателям, в газете — хвалебная статья, премии обеспечены. Настроение у всех, как на празднике, ну, а если кто-то из ораторов и отметит отдельные недостатки — что ж, конечно, кое-какие недостатки имеются, будем исправлять…

Савдунин сидел и, казалось, не слушал. Если бы кто-нибудь наблюдал за ним, то мог бы увидеть, что он даже не пошевелился ни разу, будто задремал. Никому и в голову не могло прийти, что все в нем напряжено, что он ждет той минуты, когда секретарь партбюро скажет: «Есть еще желающие выступить?»

Савдунин ждал, когда сможет выступить, хотя ему не хотелось говорить. Но промолчать сегодня он не имел права. И знал, что его выступление пойдет вразрез с остальными — спокойными, даже парадными и не затрагивающими других вопросов, кроме производственных.

— Есть еще желающие выступить?

Вот  о н о!

Савдунин тяжело поднялся с места, и Травин кивнул: пожалуйста. Проходя к трибуне, Савдунин заметил, что Клюев нагнулся к начальнику цеха и что-то сказал ему. Это было само по себе недобрым признаком. Очевидно, предупредил: вот увидишь — сейчас начнет мутить воду…

Каждый раз, поднимаясь на трибуну, Савдунин испытывал страшную неловкость: ему казалось, что в самый нужный момент он не найдет единственно правильные слова, и тогда начнутся смешки и подковырки, и все пойдет не так. Вот и сейчас он долго пристраивался за трибуной, мучительно припоминая слова, с которых хотел начать, и вспомнил, наконец.

— Поработали мы хорошо, — сказал он. — Цех то есть. И про недостатки правильно… Есть и недостатки. Только про главный никто не сказал.

Ему надо было остановиться, как бы снова подумать над сказанным, чтобы не сбиться и продолжить в лад.

— А главный — отношение к людям. Вот здесь совсем не все в порядке.

Он говорил по-прежнему медленно, часто останавливаясь, но именно это придавало каждому слову особую убедительность. Его словно бы прорвало. Что произошло с его бригадой? Почему такое отношение к рабочим? Есть ли другое объяснение, кроме того, что начальнику участка пришлось не по душе суждение членов бригады о Панчихине и о позиции самого товарища Клюева?

Савдунин не замечал, какая тишина стоит в красном уголке. Он только видел десятки лиц, чуть приподнятых к нему, потому что стоял высоко на трибуне. Глаза людей были спокойны, это спокойствие передалось и ему, и вдруг Савдунину стало легко, будто он почувствовал, что почти все они, сидящие здесь, с ним и за него.

— Был я у начальника цеха. Спрашиваю, почему такой приказ? Он отвечает: я должен верить начальнику участка. А если начальник участка ошибается? А если ему захотелось пожить тихо-мирно? А почему бы рабочему с ним не поспорить, если он не прав? Запрещено? Кем? Ты в руководство, товарищ Клюев, сам из рабочих вышел. Да забыл, наверное. Я уж не говорю, что у молодых ребят так подрывается вера в справедливость, в авторитет руководителя…

— Между прочим, один из этих ребят — алкоголик, а другой — бывший уголовник, — громко и зло сказал Клюев.

По красному уголку прошел шум, Травин встал и переждал, пока шум уляжется. Но Клюев уже сделал свое дело: Савдунин мучительно вспоминал, что же еще он должен был сказать.

— А ты что — бог Саваоф? — вдруг так же громко сказал кто-то. — Хочешь только с ангелами работать?

Теперь по залу прошел уже не шум, а смешок. Клюев, сидевший в первом ряду, обернулся — должно быть, он хотел увидеть того, кто это сказал, — и вдруг словно бы наткнулся на десятки смеющихся глаз.

Снова Савдунину стало легко, будто человек, сказавший про ангелов, и этот смех вернули ему утерянные мысли и слова. Но ему уже ни к чему было говорить — все было ясно и так, незачем тянуть время. Ему не хлопали, он шел к своему месту в задних рядах через тишину, но это была все та же, добрая тишина.

Он еще не успел дойти и сесть, как услышал голос Травина, глухой, запинающийся, и это показалось неожиданным, потому что обычно Травин говорил хорошо, гладко, только вставляя, надо не надо, «значит» чуть ли не в каждую фразу.

— …Значит, коммунисты потребовали от партийного бюро разобраться во всей этой истории. Одновременно из нашей газеты поступило — ну, не жалоба, — скажем, письмо бригады. Мы, значит, создали комиссию из трех человек и она доложит вам свое мнение. Только я попрошу обойтись без реплик. Здесь, значит, ораторов нет, и реплики сбивают выступающих. Товарищ Ершов…

Савдунин увидел того длинного, незнакомого рабочего, который несколько дней назад в партбюро начал сразу говорить ему «ты». («Странно, что он со мной даже не поговорил. Какая же это комиссия?») Он не знал, что сегодня Ершов и еще двое коммунистов долго разговаривали со сварщиками, а к бригадиру не подошли нарочно — незачем лишний раз трепать человеку нервы.

Снова прошел легкий смешок, просто невозможно было удержаться от него: после низенького, квадратного Савдунина фигура Ершова на трибуне высилась столбом, и край трибуны уперся ему в живот. Ершов чуть нагнулся вперед и вытащил из кармана сложенную пополам школьную тетрадку, как бы подтверждая слова секретаря партбюро, что здесь, значит, ораторов нет.

И вот тогда Савдунин словно бы отключился от всего: то, о чем говорил Ершов, доносилось до него словно издалека, из-за плотно прикрытых дверей; он слышал лишь обрывки фраз, не вдумываясь в их смысл, только чувствуя все растущую радость от того, что никуда он с завода не уйдет и эти две недели с бессонными ночами забудутся.

Потом он спохватился — надо же послушать! — и вдруг услышал явственно, будто дверь сразу открылась настежь:

— …А затем товарищ Савдунин повел себя неправильно, поддался личной обиде, и вместо того чтобы, как положено коммунисту, добиваться правды, взял да и подал заявление об уходе, — Ершов оторвался от своей тетрадки. — Вот здесь ты, товарищ Савдунин, говорил, как подействовала на твоих ребят, бригаду то есть, вся история. А ты подумал, как на них подействовало твое заявление? Сами же кричим: надо смену растить, бойцов, — а ты кого такими заявлениями вырастишь?

«Твоя правда, Ершов. Сам знаю. Ругай меня, сколько влезет. Главное-то не это. Никуда я с завода не уйду — вот что главное». И опять Савдунин как бы нырнул в себя, теперь уж отгородившись от всего, что происходило в красном уголке. На трибуне стоял Бабкин — и он только видел Бабкина, думая, что надо бы сразу позвонить жене. Волнуется ведь. Телефон-автомат у выхода, две копейки, кажется, есть. Он нащупал в кармане мелочь, но постеснялся вынуть и поглядеть, есть ли там двухкопеечная монета.

Бабкин говорил, что решение о бригаде было крутое и не совсем (он так и сказал — не совсем) правильное. И что он, тоже как член комиссии, считает верным отмену его. Ну, а Роберту Ивановичу (он даже чуть наклонился в сторону Клюева) надо бы сдерживаться, прислушиваться, не то получается: что хочу, то и ворочу!

— Я, к сожалению, эту историю давно знаю. Еще в прошлом месяце Роберт Иванович сказал в сердцах: «Разгоню мальчишек!» Было такое, Роберт Иванович?

— Я и матом ругнусь, случается, — мрачно ответил Клюев. — Может, тоже процитируешь?

— Нет, — сказал Бабкин. — У меня уже все.

И по привычке, как на сцене после концерта, уронил голову на грудь. Ему аплодировали — первому и единственному сегодня, — и он шел, принимая эти аплодисменты всерьез, даже Травин, которому вроде бы ни к чему было улыбаться, еле сдерживался, чтобы не рассмеяться на своем председательском месте.

Потом он, уже поскучнев, говорил: да, запустили, значит, работу с людьми, и он проглядел эту историю, выводы же комиссии следует признать правильными.

— Подвести черту, — сказал кто-то. — Все уже ясно.

Савдунина окликали, ему протягивали руки — он торопливо отвечал на рукопожатия, неловко, боком пробираясь меж рядами к двери. Он спешил, потому что нервничала жена и надо было скорее позвонить ей.

На улице светило низкое, вечернее солнце и шел мелкий, теплый, «грибной» дождь. Савдунин вышел за проходную и сразу увидел стоящую на другой стороне улицы рядом с газетным киоском женщину с зонтиком — маленькую, худенькую, застывшую в ожидании. Он не замечал парней, которые прятались от дождя под выступом газетного киоска. Он видел только ее, эту худенькую женщину, и думал, что она точь-в-точь такая же, какой была много лет назад, когда он ходил к ней на свидания вместе с Клюевым.

Осторожно, словно в реку, женщина ступила на мокрый асфальт и побежала ему навстречу. Савдунин увидел ее испуганный, выжидающий, спрашивающий взгляд — все-таки отпросилась с работы, не выдержала, примчалась…

— Ты промокла?

— Нет.

Она все поняла.

— Лицо у тебя мокрое.

— Это так, дождик.

— Соленый у тебя… дождик-то.

Они пошли, и женщина все пыталась прикрыть зонтиком круглую, коричневую голову Савдунина, а парни глядели им вслед, но не двинулись, хотя дождь уже утихал, как бы боясь помешать тем двоим, что ушли…