Буря

Воеводин Всеволод Петрович

Рысс Евгений Самойлович

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ЛИЗА

 

 

Глава XXXII

ЕЩЁ ОДИН ХОРОШИЙ ЧЕЛОВЕК В МОЕЙ ЖИЗНИ

Где-то кричал петух. Я очнулся и приоткрыл глаза. Передо мной было окно, неплотно задернутое занавесками, и косой столб солнечного света падал от окна на пол. Отчаянно болела голова, глаза слезились, и ужасно хотелось пить. Я не пытался думать о том, где я лежу, что такое со мной и почему в голове у меня такая отчаянная тупая боль. Резкий петушиный крик и столб солнечного света, пробивавшийся сквозь полотняные занавески, сливались в моем сознании в одно острое ощущение того, что я на земле, на берегу, что весь этот ужас, который мне пришлось испытать, кончился раз и навсегда.

Я опять закрыл глаза. Мне хотелось только спать и спать, ни о чем не думать, ничего не видеть. С меня хватало петушиного крика, чтобы быть совершенно спокойным. Я на берегу. Я спасен.

Но сон приходил не сразу. Красные волны кругами накатывались на меня, трепали, несли, и было так холодно, что я слышал, как стучат мои зубы. Ещё и ещё орал петух, но крик его всё слабел, и красные волны несли меня чорт знает куда, в пустоту, которую нельзя назвать никаким словом. Самым страшным в этом была одна точка, именно точка, которая где-то пряталась до поры, до времени и вдруг разрасталась в нечто огромное, похожее на ураган или гигантскую волну, но в то же время с какими-то признаками живого существа, очень злобного и жестокого. Это неизъяснимое существо с торжествующим злорадством обрушивалось на меня, неслось, ревело и снова сжималось в маленькую ехидную точечку, точно высматривавшую откуда-то издалека, когда ей опять прыгнуть и оглушить меня своим ревом.

Я стонал, барахтался и просыпался от собственных стонов. Но я уже не видел полотняной занавески, пронизанной солнцем, не слышал петушиного крика. Перед моими глазами вставали без всякой связи то палуба нашего тральщика с поручнями, уходящими в воду, то рыхлые бегущие водяные горы, и я — по плечи в ледяной воде, один среди них, и птицы пролетают чуть ли не на вытянутую руку от моей головы, всякий раз оглядывая меня своими круглыми любопытными глазами. Чаще же всего мне представлялось какое-то темное и тесное помещение, фонарь, раскачивающийся под потолком, и несколько не знакомых мне людей, которые склонились надо мной с озабоченными лицами и всё вместе зачем-то бьют меня ладонями по голому телу. Что это за люди и что они делают со мной, я не знал.

Один раз кто-то громко произнес над самым моим ухом: «Всё это бред. Здорово же я болен». Сразу мне стало понятно, что эти слова сказал я сам и что я в самом деле здорово болен.

Некоторое время сознание ни разу не возвращалось ко мне полностью. Были отдельные просветы, после которых опять начиналось забытье. Иногда я различал возле себя мужчину и женщину в белых халатах, один раз почувствовал, как женщина расстегнула на мне рубашку, вынула что-то у меня из груди и сказала:

— Сорок и три десятых.

— Девятый день. Плохо, что кризис так затягивается, — недовольно сказал мужчина.

Я отчетливо слышал их разговор, но мне было не интересно, о чем они говорят. Мужчина перевернул меня на бок, ладони у него были холодные.

— Бросьте, — попросил я. — Мне и так холодно.

— А! Вы не спите? — почему-то обрадовался он и потянул меня за подбородок, так что мне пришлось открыть глаза. — Ну как? Плохо?

Я кивнул головой.

— Ничего, обойдется. Сердце у вас крепкое.

— Воды, — попросил я. — Пить хочется.

Он рассмеялся. Теперь я понял, что это доктор, который пришел меня лечить.

— На вашем месте, голубчик мой, я, пожалуй, всю жизнь не просил бы воды, — сказал он. — Достаточно вы её наглотались.

Я выпил воды и уснул. Несколько раз, приоткрыв глаза, я опять видел его у своей постели, но уже не понимал, зачем он тут и о чём он меня спрашивает. Меня только удивляло одно: почему всё время у него меняется физиономия? Он был бритый и лысый, а по временам становился старичком с маленькой седой бородкой. Старичок смотрел на меня, неловко улыбался и молчал. Всё это время меня мучил ужасный кашель, от этого кашля у меня прямо голова лопалась, и я попросил однажды:

— Очень больно голове, доктор. Намочите полотенце.

— Я, брат, не доктор, — сказал старичок и, вместо полотенца, положил мне на лоб свою тяжелую жесткую руку. Кажется, тогда я на него рассердился за это, не помню. Либо он тут же и ушел, либо я опять перестал различать всё вокруг себя.

А потом появилась Лиза. Первый раз, когда я её увидел, я вздрогнул и сразу же закрыл глаза. Да, именно закрыл глаза для того, чтобы её лучше разглядеть. Это может показаться глупым и неправдоподобным, но в том, что она мне просто снится, у меня не было никаких сомнений. Оказалось, однако, что Лиза мне снится, когда я лежу с открытыми глазами, и это меня ничуть не удивило. Я видел, как она наклоняется надо мной, видел, как у неё шевелятся губы, точно она о чем-то спрашивает меня, разглядывал её волосы, брови, глаза и улыбался. Какое хорошее и вместе с тем встревоженное было у неё лицо! Меня охватывало беспокойство: что же могло с ней случиться, чем она так огорчена и озабочена? Неожиданно она тоже улыбалась, и я уже думал только о том, какие забавные веснушки у нее на кончике носа и как это я не заметил их тогда, в поезде. Я пытался ещё вспомнить что-то очень важное, о чём я должен был обязательно ей сказать, вспоминал о том, что она сердита на меня, что я сделал что-то скверное и стыдное. Наконец мне удалось поймать эту ускользавшую мысль. Аркашка напоил меня пьяным, я безобразничал с ним и с Мацейсом на кладбище, и Лиза ругает меня за это, велит немедленно уходить домой.

— Не сердитесь, — бормотал я. — Вот только голова перестанет болеть, и я сейчас же в море. Честное слово.

— Что, что?

Я не слышал её слов. Я видел только, как шевелятся её губы, как она наклоняется надо мной так низко, что глаза её становятся совсем огромными.

— Я завтра в море…

Как-то я увидел её совсем грустной. Молча она смотрела на меня, а мне было скверно, я задыхался, головой не мог шевельнуть и был даже не рад, что она опять мне видится. Нахмурившись, я отвернулся лицом к стенке. Больше она не приходила ко мне, — вернее, я больше никого и ничего не замечал до того самого дня, когда вдруг, проснувшись, увидел небольшую больничную палату на три койки (две были пустые, на третьей лежал я), окно с полотняными занавесками, какое-то деревцо в окне, кусок голубого неба и понял, что я выздоровел.

Я сам дотянулся до графина с водой, стоявшего рядом на столике, сам налил себе воды и сразу же так устал, что снова заснул. Меня разбудила женщина в белом халате, — должно быть, медицинская сестра, — с нею был всё тот же старичок с седой бородкой.

— Ну, — улыбнулась она. — Как будто бы ожили? Уж и повозились мы с вами! Ставьте-ка градусник.

Я сам засунул градусник себе подмышку, потом спросил старика:

— Что со мной было, доктор?

— Все время меня путает, — усмехнулся старик. — Всё доктор да доктор…

Пришлось мне покраснеть. Но, вглядываясь в его старое добродушное лицо, я головой готов был поручиться, что мы с ним где-то встречались раньше. Я так ему и сказал. Он сел на стул и стал вдруг смеяться. Чтобы удобнее было смеяться, он широко растопырил ноги, уперся ладонями в колени, а сам всё хохотал и хохотал.

— Встречались! И скажет же, чудак! Конечно, мы с тобой встречались, милый человек.

Не понимая, почему его так рассмешил мой вопрос, я спросил: где же именно мы с ним познакомились?

— Милях в двенадцати от Финмаркена на норд-норд-ост, — весело ответил он. — На мокрой морской водичке. То есть это ты там пузыри пускал, а я у руля стоял.

— Вы, наверное, ничего не помните, что с вами произошло, — сказала сестра. — Вас подобрали в открытом море. Александр Андреевич вас подобрал.

Было пятое мая, двенадцатый день моей болезни. Рыбацкий бот «Краб», ураганом унесенный в море, подобрал меня на волне в то время, когда я уже терял сознание. Да и сознавал ли я что-нибудь, когда один, захлебываясь горькой морской водой, кричал на ветер о помощи? Ничего не помню. Рыбаки меня подняли на борт примерно в половине восьмого утра, потом я выяснил, что было без четверти шесть, когда я вышел в последний раз из кубрика и уже не вернулся. Стало быть, я пробыл в ледяной воде ровно час и тридцать минут, но, кроме моего падения с палубы в эту воду, обжигающую холодом точно огнем, ничего не помню. Спасательное судно взяло «Краб» на буксир и, когда ураган уже начал стихать, отвело бот в становище. Всё это время я без сознания валялся на койке, накрытый тремя матросскими одеялами. Врач на берегу определил у меня жесточайшее воспаление обоих легких. Первый озноб я почувствовал ещё на борту нашего тральщика, когда он, полузатопленный, сидел на банке, ледяная вода сделала остальное.

— Я, грешным делом, подумал, что мы старались зря, — сказал мне Александр Андреевич Кононов, — что всё равно тебе не встать. А ты, оказывается, двужильный.

Мне хотелось его расспросить, каким образом им удалось меня заметить, вытащить обессиленного из воды, но он отказался отвечать на мои расспросы, только сказал, что всю команду с нашего тральщика подобрало другое спасательное судно и что, кроме меня, у нас не пострадал ни один человек. Больше того, сказал он, с 90-го подобрали пятерых, несколько часов они проплавали, держась за поручни перевернутой вверх килем шлюпки, а капитана через несколько дней нашли на норвежском берегу. Его пронесло миль полтораста по морю со спасательным кругом подмышками. Он не утонул, а просто замерз.

Рассказав мне об этом, старик помрачнел и сразу же ушел. Я понял, почему он так заторопился. Ведь мой конец был бы точно таким же. Я бы тоже не утонул (на мне был спасательный пояс), но замерз.

Оказалось, что, пока я был болен, Кононов навещал меня ежедневно. Невидимому, вытащив меня из воды, он считал себя ответственным за мое выздоровление.

Дней через десять я уже ходил по палате, ещё через десять-двенадцать дней в своей собственной матросской робе вышел на улицу. Возник перед моим выходом сложный вопрос, во что мне обуться (сапог с левой ноги, оказывается, я утопил в море). Но Кононов позаботился и об этом обстоятельстве. В кладовке были приготовлены для меня не новые, но хорошо вычиненные сапоги как раз моего размера. Вот уж, действительно, «милый человек», говоря его собственными любимыми словами!

Квартиры в становище у меня, разумеется, не было, а ехать пароходом в Мурманск я ещё не мог. Я отчаянно ослабел после болезни. Вышел из больницы, спустился с крыльца и сразу же сел на скамеечку. Конечно, Кононов предложил мне пока что пожить у него, и я с удовольствием согласился.

Как всё изменилось вокруг за время моей болезни! Ни снежинки не было на берегу, снег лежал только в скалах, поднимавшихся над становищем. Я увидел босоногих ребят и коз, пощипывавших вдоль заборов молодую весеннюю травку. От влажного ветра с залива у меня закружилась голова, долго я сидел на скамеечке перед больницей, радуясь теплу и солнцу. В становище была тишина: рыбаки ушли на промысел. Зато как шумно и весело было в воздухе! Какие-то мелкие пичужки летали стаями, как облачка менявшими на солнце свои очертания. За ними с протяжным гоготом тянулись треугольники диких гусей и длинные, перевивавшиеся в воздухе утиные цепи. Тысячами они летели на север, к морю, к пустынным полярным островам, оттаявшим под весенним солнцем. Глядя, как они проносятся высоко над становищем, впервые за всё время моего выздоровления я подумал о море, о том, как было бы хорошо сейчас стоять на качающейся под ногами палубе и под оглушительный крик глупышей, напрягаясь всем телом, переругиваясь с товарищами, тянуть обеими руками раздувшийся от рыбы трал.

…Тралмейстер мечется, как угорелый, от одного матроса к другому и, если на лебедке стоит Полтора Семена, то и дело хватается за голову и безнадежно машет рукой:

— Семен! Я же тебя поставил! Будешь ты вирать, когда тебе говорят: вирай…

Прыгает и суматошится Балбуцкий. Яростнее орут глупыши. Из рубки высунулся Бабин и, хмурясь, прикидывает на глазок, какой будет подъем. Я представил себе всё это, и до того мне захотелось сейчас, вот сию минуту, повидать их всех, что у меня просто сердце заныло.

Я встал, пошатываясь от слабости. Куда уж мне такому в море! Они успеют второй раз отправиться в рейс, прежде чем я смогу ходить-то по-человечески.

Старушка, жена Александра Андреевича Кононова, напоила меня чаем, уложила отдохнуть и даже выставила внука на улицу, чтобы он не мешал мне спать своими разговорами. Часов в девять вечера вернулся с моря Кононов. Я ждал его с нетерпением. Ведь если не считать отрывочных сведений о том, что все мои товарищи целы, я ничего ещё не знал толком. Поэтому, как только он поужинал, я сразу же подсел к нему, и вот с первых же слов он меня просто огорошил.

— Нет, — сказал он, — у вас не все добрались до берега. Это я тебе тогда так, зря сказал. Мне говорил один человек, который видел списки погибших, что с вашего судна не досчитываются двоих.

Я похолодел. Я перебирал в памяти всех, кто оставался со мной на борту в то время, как большая часть команды уже перебралась на берег. Капитан, Овчаренко, Свистунов…

Гадать было бессмысленно.

— Кого же не досчитались? Вы не помните по фамилии?

— Нет, — сказал Кононов, — по фамилиям я не помню. Знаю, что эти двое, о которых мне говорили, удрали с судна на шлюпке, как только пришло извещение о том, что ожидается сильный ветер.

— Мацейс и Шкебин!

— Говорят тебе, что я не помню их по фамилиям. Удрали втихомолку на шлюпке, вот и всё. Парни были, видать, не бог весть какие, так что жалеть о них особенно не приходится. Вроде нашего капитана. Нас привели в становище на буксире, доктор стоит на брюге, спрашивает: «Кто болен?» Константин, наш капитан, говорит: «Я болен, — расстроился…»

Он стал смеяться, вспоминая болезнь их капитана и как его на берегу отпаивали валериановыми каплями. Я заметил после, что если рыбаки заговаривали об урагане, то непременно вспоминали всякие смешные вещи, случавшиеся в тот день: как такой-то перетрусил, а этот спасался от ветра на карачках, а третьего швырнуло головой в сугроб, и его чуть ли не за ноги вытягивали из сугроба. О жертвах вспоминали мало и неохотно, а между тем всего лишь месяц с небольшим прошел с того самого дня, как ураган пронесся по побережью. Но, когда Кононов стал рассказывать об их капитане, я его не стал слушать. Мацейс и Шкебин погибли, они не успели добраться до берега, — может быть, сбились в тумане с курса, когда их захватило шквалом! Эта новость меня ошеломила. Я был готов услышать о том, что они пойманы, сидят за решеткой, расстреляны, наконец, но то, что с ними всё кончилось так быстро и просто, у меня никак не укладывалось в голове. Я перебил старика:

— Каким образом установлено, что они погибли?

Он уже забыл о том, с чего сам начал разговор.

— А, ты об этой парочке? — сказал он с неудовольствием. — Ты-то чего беспокоишься? Это твои дружки, что ли? Туда им и дорога, дрянной народ. А установили их гибель, милый человек, самым обыкновенным образом. Нашли обломки шлюпки с вашего судна и неподалеку на бережку два скелета, обглоданных песцами. Надо полагать, швырнуло их волной и поломало о камни, а уж на берегу поработали песцы. Эта зверюга за сутки так может отделать человека, что родного брата от сестры не отличишь.

— Вы видели их трупы? — Я всё еще не мог поверить.

— Откуда же мне их видеть? — удивился Кононов. — Знакомый человек видел и мне рассказал. У одного только волос с полчерепа осталось да часы-браслетка на пясточке, вот и всё.

— Это Мацейс, — сказал я. — Это, конечно, Мацейс…

Мне хорошо был знаком этот браслет с часами, дважды я его видел, и вот как довелось мне услышать о нем в третий раз. А Кононов всё продолжал рассказывать. Теперь он рассказывал о том, какие подлецы бывают на свете. У них в становище ураган натворил много бед и всё оттого, что новый портнадзиратель оказался мерзавцем, умышленно не сменил на мачте штилевые сигналы и выпустил в море рыбацкий флот. Старик рассказывал длинно и обстоятельно, а я всё думал о своём. Вдруг одно слово заставило меня внимательнее прислушаться к его рассказу.

— … приемщик, — сказал старик. — Он как раз ходил за границу на приемку вашего судна.

— Как, и он?

— А те двое тоже ходили? — удивился Кононов. — Этого я не знал. Надо полагать, голубчик был из одной компании, всех их там взяли на подкуп, либо уж я не знаю что…

— Как звали вашего портнадзирателя? — спросил я.

— Егешко, будь он неладен.

Концы сходились с концами. Я помнил этого щуплого пьяненького морячка. В ту ночь на кладбище он был с нами и удрал от страха. Как он тогда скулил: «Я боюсь, Жорочка, боюсь». Было непонятно, как такой трус, такой ничтожный человечек мог решиться на поступок, который заведомо обрекал его самого на гибель, — поступок, равносильный самоубийству. Подумав, я понял, что человек пошел на это именно потому, что потерял голову от страха. То, что хоть один из этих мерзавцев не ушел от суда, несколько смягчило мое разочарование, которое я почувствовал, узнав о смерти Мацейса и Шкебина. Ещё и ещё я вспоминал освещенные иллюминаторы 90-го, уходящего в воду, спокойный голос в наушниках: «Торопись, Коля, нас совсем положило на борт».

Нет, не такого конца желал бы я Жорочке и его дружку.

— Заговорились мы, — сказал Кононов. — Спать надо.

Моя постель стояла за шкафом, старики спали вместе у другой стены. Антонина Евстахиевна ещё хозяйничала, а мы улеглись. Уже старик перестал ворочаться, задышал спокойно и ровно, когда я вспомнил ещё одно, о чём мне хотелось его спросить.

— Александр Андреевич, кто-нибудь навещал меня, кроме вас, когда я лежал в больнице?

— Тут у нас временно проживала одна твоя знакомая, — сказал он. — Она тебя навещала.

— Лиза?

Он зевнул.

— Ага. Девчонка очень беспокоилась о твоем здоровье. Я, грешным делом, подумал: может, любит тебя?

Я долго лежал с закрытыми глазами. Потом откинул одеяло: мне было жарко. Следовало бы открыть окно: в комнате была невыносимая духота. Потом спросил:

— Она не скоро вернется?

Старик перевернулся на другой бок и недовольно кашлянул. Я, видимо, разбудил его своим вопросом.

— Нет, — сказал он сонно. — Она не скоро вернется..

 

Глава XXXIII

ПОРЧА

Ко времени моего выхода из больницы я получил из дому два письма. Оказалось, что, как только я начал выздоравливать, Кононов сам написал моим родителям обо всем случившемся со мной (адрес он нашел в моем паспорте). Нечего и говорить, что, судя по первому письму, и мать и отец были в страшном испуге. Отец писал, что он хочет взять отпуск на заводе и немедленно приехать ко мне. Я ответил ему короткой открыткой: бессмысленно брать отпуск и тащиться чуть ли не за две тысячи километров только для того, чтобы увидеть собственными глазами, как я ковыляю в больничном халате от койки до окошка. Второе письмо было гораздо спокойнее. Родители радовались, что купанье в ледяной воде сошло в общем благополучно, а отец писал: «Теперь я, пожалуй, согласен, что ты в самом деле моряк». Это отцовское признание я прочел с большим удовольствием, но строчкой дальше он меня несколько охладил: «По совести говоря, никогда мне не верилось в твои морские успехи, думал, — блажит мой парень».

Когда я читал эти письма, меня не тянуло домой. Мне даже было совестно, что я так мало скучаю по дому, но что поделать, — мне хотелось только одного: уйти опять в море.

И вот пришло третье письмо.

Адрес был написан не знакомым мне почерком. На конверте стоял мурманский штамп. Я распечатал и прочел:

Дорогой товарищ Слюсарев!
Капитан РТ «Беломор» Н. Студенцов

Мы запросили больницу о твоём здоровье и узнали, что ты уже выписался. Меня интересует, что ты думаешь делать дальше. Мы все, то есть вся команда «РТ 89», благополучно выбравшись на берег, отдохнули две шестидневки в Доме моряка, а потом всей командой пошли на «Беломоре» в очередной рейс. «Беломор» — тоже новенькое судно, только что спущенное со стапелей. Но за него мы спокойны: строили его на ленинградских верфях. Так вот, товарищ Слюсарев, не сомневаюсь, что тебе ещё охота поплавать, невзирая на то, что в первый же свой рейс ты попал в такой серьезный переплет. Хорошего моряка это не испортит. Такие случаи ему только на пользу. Так вот, если ты хочешь плавать, я ничего не имею против того, чтобы опять зачислить тебя в свою команду. Думаю, что и ты ничего не имеешь против того, чтобы поплавать в прежней компании. У нас было время хорошо узнать друг друга. Повторяю, вся наша команда, от помполита до засольщика, перешла на новое судно, так как расставаться никто не захотел.

Сегодня уходим в очередной рейс, в конце июня вернемся в порт. К этому времени либо являйся на борт, либо напиши. Жму руку.

Внизу была приписка карандашом:

Слюсарев! Приглашение капитана всячески поддерживаю, со своей стороны могу сказать, что здорово был бы рад опять увидеть тебя на судне. Знаю, что и ребята наши были бы рады. Рядом со мной сейчас стоят твой бывший сосед по каюте Свистунов, наш всеми уважаемый засольщик Тюлин и товарищ под названием Полтора Семена. Тюлин вставил себе белоснежные, как у молодой девушки, зубы и, когда над ним шутят, посылает всех к чорту, а не к цорту. Они тебе кланяются и просят передать, что если твой насморк затягивается, то самое для него полезное дело — это свежий морской ветерок.
Овчаренко

Я перечел это письмо три раза подряд. Я отчетливо представлял себе всё: Студенцова, который пишет мне, своему матросу; как всегда, деловитый и немного нахмуренный, Овчаренко и трех матросов, которые хохочут над моим «насморком», отлично понимая, что этот «насморк» чуть было не отправил меня на тот свет. Но раз всё прошло благополучно, то как же можно не пошутить? Без этого не проживешь. Я головой готов был поручиться, что, запечатав это письмо, они ещё задним числом потешались над моей нерасторопностью, вспоминали, как я без толку носился по палубе в мою первую вахту, как, привязанный к мачте, подавал им рыбу и путал треску с камбалой. И всё-таки все, все они, капитан, помполит, матросы, снова звали меня на судно! «У нас было время хорошо узнать друг друга», — писал капитан. Да, я их хорошо узнал за этот месяц наших скитаний по морю. Веселые, здоровые, честные люди — вот что я узнал о них. Много хорошего услышал и я о себе в ту ночь на полузатонувшем судне, и, стало быть, я в самом деле пришелся им по вкусу, если они снова зовут меня «поплавать в прежней компании».

Меня распирала гордость. Кононова не было дома, я пошел в кухню и от слова до слова: прочел письмо Антонине Евстахиевне. Нельзя было не похвастать таким письмом.

— Раз помнят, — значит, заслужил, — сказала Антонина Евстахиевна.

Я совсем развеселился, сел к столу, попросил у неё бумаги, чтобы сейчас же, немедленно ответить им всем, сказать, что так и так, дорогие мои, дело не требует объяснений. Готовьте мне койку недельки через две.

Я не написал ни строчки. Мне пришла в голову мысль: а что, если я ещё не окрепну через две недели, пойду в рейс и буду только обузой для команды? Рыболовный траулер не санаторий для выздоравливающих, в плавании нужны рабочие люди. И ещё я подумал о том, — и эта вторая мысль была куда страшнее, — что, если я испорчен морем?

Я слыхал, что у людей, которые однажды тонули, страх воды очень часто остается на всю жизнь. Что, если нечто подобное случилось со мной? Тогда — дело конченое, я больше не гожусь в моряки.

Отвечать Студенцову согласием, не зная, что я теперь годен, я не имел права. Потом со стыда сгоришь. Я решил попросить Кононова взять меня с собой на промысел. Выйти в море на маленьком ботике, да ещё в зыбь — это будет достаточная проверка.

В кононовской команде я уже перезнакомился со всеми ребятами. Я не говорю о том случае, когда они вытащили меня на борт, об этом я просто ничего не помнил. Я познакомился с ними, когда стал гулять по становищу — сначала с палочкой, потом без палочки, но всё ещё пошатываясь от слабости. Один раз, гуляя, забрел на брюгу, где они готовили к выходу свой бот и сами меня окликнули. После этого я чуть ли не каждый день стал приходить к ним на судно, сидел в кубрике, помогал мыть палубу, шкерил рыбу. Больше всего мне нравился их моторист Крептюков, — парень нянчился со своим мотором, как девчонка с куклой. Стоило мне однажды ткнуть пальцем в какой-то цилиндр и спросить: «Что это?» — и он тут же пустился в объяснения минут на сорок. Прочел мне целую лекцию. На другой день, когда я пришел на брюгу, он пробовал новое горючее, только что полученное с базы. Я поднялся на борт, и мы вышли в губу. С полчасика мы покрутились в полумиле от берега, потом Крептюков предложил мне самому остановить и запустить мотор, самому дать «средний» и «полный» ход, что я и сделал. Мне кажется, что он был даже несколько разочарован той легкостью, с которой я всё это проделал. Представьте себе скрипача, который объясняет несведущему человеку, какая-то хитрая штука — игра на скрипке, а тот вдруг берет смычок и начинает играть не хуже его самого. Скрипач, конечно, огорчается. Примерно так же огорчился и Крептюков, в особенности когда я, выключив мотор почти у самой брюги, сказал что-то вроде «пустяковое дело». Но парень он был хороший, покладистый, на другой день мы с ним опять прогулялись по губе, и я то сидел в машинном, то стоял у штурвала, вел судно. В самом деле, это была нехитрая штука: погоды стояли ясные, ветерок в губе почти не чувствовался.

Когда я попросил Кононова взять меня с собой на промысел (их, с позволения сказать, капитан сам списался на берег, и теперь за капитана ходил Александр Андреевич), Он сразу же согласился. Утром мы вышли. Я почувствовал себя превосходно, в особенности когда за наволоком впервые за эти два месяца увидел открытое море. Мы шли под мотором и парусом, так как ветер был свежий. И красивое же это было зрелище — выход в море рыбацкого флота! Десятка полтора парусников бежали рядом с нами, и за кормой у каждого стайкой кружились чайки. Мы обогнули мыс. На рифах у восточного берега пенились буруны, была небольшая зыбь, и бот то и дело клевал носом, с плеском разбрасывая воду. Я стоял на средней палубе, держась за мачту. О, чорт возьми, до чего же хорошо было опять выйти в море! У меня даже голова не кружилась от качки, а я думал, что голова непременно будет кружиться. Всё-таки я поотвык немного от этого подбрасывания вверх-вниз, вверх-вниз. Мы спустили парус и выметали сети на треску, потом перешли на другое место и стали выбирать сети, поставленные накануне.

Улов был небогатый. После наших подъемов на десять-двенадцать тонн, когда на палубе рыбы по колено, на такую рыбу мне было просто смешно смотреть. Один только раз подняли зубатку, неплохую зубатку, пуда на четыре, зеленую, в черных пятнах, с маленькой змеиной головкой и пастью, обсаженной треугольными, точно обточенными напильником зубами. Не рыба, а какой-то рыбий тигр.

Крептюков сказал, что вчера тут взяли четырех акул. (Не они, а другие рыбаки.)

— Побалуемся? — сказал он. Матросы притащили акулью снасть — длинную толстенную леску с цепью вместо поводка и крючок размером в шлюпочный якорь. Тухлятины или тюленьего сала на борту не было, но я уже распотрошил зубатку, и её свежие внутренности — полпуда кишок — пошли на наживку. (Икру мы, понятно, оставили себе на обед, посолили и пересыпали рубленым луком.) Снасть с наживкой полетела за борт, мы закурили.

Помнится, я спросил у Кононова, какая тут глубина. Он ответил, что примерно метров двести.

— Подходящая глубина, — сказал я и вдруг почувствовал, что у меня ослабели ноги. Они точно онемели. Я не сел, а как-то сполз на палубу.

Я понял: то, чего я боялся, началось.

Это пришло сразу. Только что я стоял и болтал с рыбаками насчет акульего лова, потрошил зубатку и, растянувшись у борта, мыл руки прямо на волне, смывал липкую рыбью кровь. Палуба так и прыгала под ногами, мачта так и скакала по небу от облака к облаку, и всё было легко и хорошо. На кой чорт мне было спрашивать у Кононова, какая тут глубина? Зачем я представил себе эту глубину? Но я представил себе её и уже ни о чём больше не мог думать.

Двести метров вниз. Это значит — мутно-зеленые сумерки, а потом темнота. Потом — черным-черно, и только губки да звезды шевелятся на песчаном грунте. А над ними рыба. Косяками ходит по дну треска. Зубатки с оскаленными пастями. Может быть, светятся у них эти пасти там, под водой?

— Ты чего скис? — сказал Кононов. Матросы посмотрели на меня.

— Мне нехорошо, — сказал я. — Пойду прилягу.

— Ну, ну, приляг.

Я спустился в каюту и лег на койку Крептюкова. Двести метров глубины. Она стояла у меня перед глазами. Я, кажется, мог её промерить. Бот, на котором были я и четверо рыбаков, болтался где-то между небом и этой страшной темнотой, вниз от его бортов на двести метров отвесно падала акулья снасть с нацепленными на крючок рыбьими внутренностями. Как они там, рыбы, видят в темноте, или это вода передает запахи? Меня начало поташнивать. Я лег на живот и лицом повернулся к стенке. Волна била в деревянную обшивку. Я слышал её равномерные удары, чувствовал, как содрогается дерево, слышал, как что-то поскрипывает подо мной, потрескивает, — вот-вот треснет и сломается. Толщина бортов на рыбацких ботах самое большее десять сантиметров. Море было в десяти сантиметрах от моего лица. Не то голубое, раскинувшееся под облаками море, которым я любовался час назад, а другое море, о котором я впервые подумал, — черная глубина на двести метров, темень, холодище, выпученные рыбьи глаза, разорванные рыбьи внутренности…

Я приказывал себе не думать об этом. Я не хотел думать. Я твердил: «Не надо думать, не надо, только не надо думать об этом», — и ничего не мог поделать с собой.

Интересно, какая была глубина, где меня смыло за борт? Двести метров? Или пятьсот? Какой я, наверное, был маленький там, наверху, на поверхности моря, если всё это хорошенько себе представить! Я скинул тогда один сапог, чтобы мне легче было плыть. Я орал о помощи, плакал, махал руками, а сапог мой всё ещё шел ко дну — медленно, медленно…

Я не мог лежать лицом вниз. Пол и койка были точно стеклянные. На двести метров вниз под собой я видел акулью снасть, отвесно уходящую в черноту, и далеко-далеко светящиеся пасти зубаток. Конечно, они светятся. Я видел как-то на картинке глубоководных рыб.

Может быть, мне будет лучше выйти на палубу? Я подумал и решил, что нет, лучше не будет… Мы порядочно отошли от берега, и, если представить себе, что до берега нужно добираться вплавь (допустим, что-нибудь опять случится), я потеряю сознание. Я на полпути потеряю сознание или просто сойду с ума. Это немыслимо плыть над такой глубиной, зная, что под тобой ничего нет, только вода, вода и вода. На сотни метров — вода.

Кононов спустился в каюту. Он присел с краешка койки и стал чистить свою трубку.

— Как дела?

Что я мог ему сказать? Он сам всё видел.

— Плохо.

— Мутит?

Я покачал головой. Неужели он решил, что меня просто-напросто укачало? Хорошо бы, если так.

— А ты не думай. Всё это глупости, выбрось из головы — и всё. Иди рыбу шкерить, — за делом пройдет.

Он правильно догадывался о том, что со мной происходит. Как ни скверно мне было, но я посмотрел на него с любопытством и сразу же покраснел и снова отвернулся к стене. Всё-таки неприятно знать, что человек видит, как ты трусишь.

— Ты нос от меня не вороти, — добродушие проворчал он. — Я тебе верно говорю. Не с тобой одним это случалось.

— Александр Андреевич, — сказал я, — повидимому, я больше не смогу ходить в море. Я вот разговариваю с вами, а сам думаю о том, какая под нами глубина.

Он кивнул головой.

— Кто бы не думал об этом на твоем месте. Полтора часа барахтаться на волне в открытом море — это, милый человек, не всякому дано испытать. Но ты не расстраивайся. Пройдет.

Пока он сидел тут рядом со мной, такой старый и спокойный, мне было легче. Я по началу только стыдился этого разговора. Мне казалось, что он меня поднимет насмех.

— Это пройдет, — повторил он. — Я три раза тонул, я уже знаю. Так было, что и на берег выскочил, да что толку! Один мой камрат тут же потонул, а у другого всё тело с холоду пошло волдырями. Тут, чего доброго, убежал бы с моря без оглядки — и ничего. Рыбачим.

— Я знаю, — сказал я. — Мне Свистунов говорил.

Было заметно, как он обрадовался.

— Ага. Ему фамилия Свистунов, который захворал тогда с холоду. Очень хороший человек. Ты с ним плавал, что ли?

«Какого чорта он няньчится со мной?» — подумал я. Он хотел разговорами отвлечь меня от моих мыслей — дело понятное. Но зачем же тогда рассказывать о хороших моряках? Я же никогда не буду таким. Это я буду рассказывать о Кононове и о Свистунове, но матросы, собравшиеся поболтать на палубе, никогда не станут вспоминать обо мне. Разве что Свистунов вспомнит: был, дескать, такой, да весь вышел.

Волна сильней ударяла в борта. Со стенки капало. Я видел, как в щелях чуть заметно проступала вода.

— Вода, — сказал я, указывая пальцем на тоненькую струйку, стекавшую на койку. — Подводная часть у вас плохо просмолена.

Кононов поднялся с койки. Разговаривать со мной было бесполезно.

— Вот что, — сказал он. — Некоторые боты сейчас побегут к берегу. Я пересажу тебя, хочешь? Скажем: ослаб — и всё.

— Да, я, пожалуй, на берег…

Я вышел на палубу, держась за поручни. Я в самом деле сильно ослабел. Я ослабел, а ветер, пока я валялся на койке, окреп, и волна уже перекатывалась через палубу, и паруса были спущены, потому что бот совсем заваливало набок. Меня сняла «Песчанка», раньше всех окончившая лов. На «Песчанке» я тоже сразу повалился на койку и часа через два был уже на берегу.

Когда под вечер Кононов возвратился домой, я лежал у себя на кровати за шкафом. Я не вышел ужинать. Сказал, что у меня болит голова, и не соврал: в самом деле, болела она отчаянно. Полночи я вовсе не спал.

Утром Кононов растолкал меня и сказал:

— Погодка как заказная. Не хочешь ли сходить с нами?

— Хочу, — сказал я.

Мне подумалось, что, может быть, сегодня всё будет иначе, и, если Кононов всё-таки звал меня с собой, стало быть, и он думал так же. Может быть, я просто потерял за время болезни много сил, и моя вчерашняя слабость была обыкновенной слабостью выздоравливающего человека, а всё остальное я уже сам придумал. Мы оделись, попили, как полагается, чайку и, болтая о разных разностях, пошли на брюгу. Уже у самой брюги я остановился. Даже не поднявшись на борт, я понял, я наверное знал, что не к чему уходить в море. Нет надобности повторять опыт. Я не смогу плавать. Мне станет плохо ещё до того, как мы выберемся из губы. Всё повторится с начала.

— Я не пойду, — сказал я. — Вы извините меня.

— Не знаю, что с тобой и делать, — сказал Кононов.

Вся эта история, повидимому, его всерьёз огорчала. Но я-то уж знал, что мне делать теперь.

Вот мое письмо Студенцову:

Дорогой товарищ Студенцов!
Е. Слюсарев

Не могу сказать, как я обрадовался, получив Ваше письмо. Спасибо и Вам, и товарищу Овчаренко, и всем товарищам с «Беломора», которые меня не забывают. Вы пишете, что ничего не имели бы против того, чтобы опять зачислить меня в свою команду. Значит, хотя я и был новичком в морском деле, но всё-таки не слишком обременял вас и команду своей неопытностью и во всяком случае работал не за страх, а за совесть. За время моего выздоровления я только и мечтал поскорее опять попасть на ваше судно, опять поплавать вместе со всеми. Но я, товарищ Студенцов, не могу больше плавать. То, что случилось со мной в памятную всем нам ночь, повидимому, оставило во мне след на всю жизнь. Это хорошему моряку идет на пользу, как вы говорите, а такого моряка, как я, только окончательно портит. Я дважды выходил в море на том самом рыбацком боте, который меня тогда спас, и дважды мне было совсем скверно. Неловко писать о подробностях, но вы мне поверите, что зря я не стал бы писать. Больше всего в жизни мне хотелось бы плавать.

На днях думаю вернуться в Ленинград. В Мурманске останавливаться не хочу. Но если вы в это время будете стоять в порту, первым делом, конечно, приду повидать вас. Передайте, пожалуйста, мой горячий привет всем товарищам. Если будут спрашивать обо мне, объясните, что я, повидимому, заболел надолго. Ещё раз большое спасибо и Вам и товарищу Овчаренко.

Я написал это письмо в тот же вечер. С ночным пароходом оно ушло. Я долго не возвращался на кононовскую квартиру. Прямо с почты пошел бродить по берегу, сидел у губы, сидел, смотрел на воду и, не знаю, кажется, ни о чём не думал. Меня точно выпотрошили. Я только жалел, почему я не уехал нынче же с рейсовым пароходом, — следующий нужно было ждать пять суток.

А потом меня окликнули. Я обернулся и высоко на обрыве увидел девушку, которая махала мне рукой. Потом она куда-то пропала и, пока я искал её глазами, очутилась у меня за спиной.

— Здравствуйте. Я искала вас. Говорят, вы ещё больны? — сказала Лиза. — У вас совсем не плохой вид. С чего они взяли, что вы ещё больны?

 

Глава XXXIV

ДАЛЬШЕ ОТ МОРЯ

— Было очень ветрено. У нас перевернулась лодка, когда мы шли озером. Там, возле нашего лагеря, огромное озеро, — рассказывала она. — Два мешка муки, крупа, консервы, спички, половина запасов — всё на дно. — Она рассмеялась. Я, конечно, тоже рассмеялся. — Вот и пришлось опять тащиться в лавочку за полторы сотни километров.

Я никогда не думал, что здесь, в тундре, можно так загореть. Она была совсем коричневая. На лбу у самых корешков волос ещё шелушилась обожженная солнцем кожа. Лицо её в первую минуту казалось незнакомым, к нему нужно было привыкать снова. Узнать сначала морщинки в уголках губ, потом ноздри, прыгающие от смеха, глаза…

Она уже успела мне всё рассказать: где их лагерь, кто там живет, зачем она опять приехала в становище, — а я только теперь догадался взять её за обе руки, пробормотал что-то невразумительное, пожал и сразу же бросил.

— Не думал встретить вас, — сказал я. — Вот уже чего не думал, так не думал.

— А я думала. Я очень хотела вас увидеть. — Она перестала смотреть на меня. — Когда я уезжала, вы ведь были очень плохи. Но я не имела права задерживаться. Ну, а писать? — Она пожала плечами. — Там, где мы, нет почты.

Мы сидели рядом на камне. Прилив гнал воду к самым нашим ногам, водоросли, сухой тростник, принесенный с реки, уже плескались совсем близко.

— Вы тонули? — сказала она, глядя в сторону.

Я кивнул головой.

— Да. Но вам, вероятно, рассказывали об этом.

— Я сама видела, как вас принесли на носилках. Вам было очень нехорошо, когда я уезжала отсюда в мае.

Она точно совестилась того, что ей пришлось уехать, когда я лежал без сознания. Она то и дело заговаривала об этом. Чудачка, честное слово! Точно я мог на неё сердиться. Я подумал о другом, о том, как будет нехорошо, если она меня спросит, что я намереваюсь делать дальше, когда опять пойду в море. Придется что-нибудь соврать: рассказывать всё, как есть, мне не хотелось. Но я ещё ничего не успел придумать, как она спросила:

— А теперь вы куда?

— В Ленинград, — сказал я. — К сожалению, приходится в Ленинград. Я так ослабел после всей этой передряги, что сейчас не могу в плавание. Временно, разумеется…

— Да, пожалуй, вам следует отдохнуть. — Она как-то странно сказала это. О чём она думала? Я взглянул ей прямо в лицо, но ничего не понял.

— Когда же вы едете?

— Через пять дней, как придет пароход. А вы?

— Я? — Она опять рассмеялась. — Я же вам говорю: накуплю всякой всячины — и обратно в тундру.

Я подсчитал, что экспедиции заканчивают свою работу осенью. Нынче середина июня. Так. Стало быть, опять на три месяца. Если не считать моей болезни, я не видел её почти три месяца, — последний раз в Мурманске, в коридоре гостиницы…

— Я всё-таки очень рада видеть вас живым и здоровым, — сказала она вдруг и даже тронула меня за руку. — Честное слово, ужасно рада.

— Я ещё должен извиниться перед вами, Лиза, — сказал я. — Последний раз в Мурманске…

Она мне не дала договорить.

— Бросьте вы, мало ли чего не бывает. Кстати, должна вам сказать, — она искоса окинула меня глазами, — вы сильно изменились за это время. Худенький, конечно, после болезни, а между тем крепкий. Взрослее стали, что ли?

Взрослее я, конечно, не стал, потому что смутился и смолчал, как дурак. Однако характер у нее был далеко не простенький. Я это ещё раньше заметил. В школе она, наверное, была одной из тех беспокойных девчонок, которые на язык не хуже любого парня, сами всех задевают и дразнятся.

— Вы даже похорошели, честное слово, — сказала она.

— Да бросьте вы.

Что я мог ей ответить? Я же видел, как у неё ноздри вздрагивают от скрытого смеха. Конечно, это она сказала нарочно, чтобы только подразнить меня.

— Ну, не хотите — не надо. — Она поднялась и смахнула с юбки песок. — Надо идти.

— Куда?

— Как — куда? Старики ждут — уху есть. Я ж на свое место вернулась, в уголок за шкафом, а там, оказывается, вы.

Дорогой мы шли молча, я — на полшага позади неё. Вдруг она остановилась и пошла рядом.

— Я всё-таки хочу, чтобы вы подробно рассказали мне обо всем, что с вами произошло. Может быть, вам тяжело об этом вспоминать? Нет? Завтра тогда расскажете?

— Хорошо. Только я ведь многого сам не помню.

Она шла рядом со мной и смотрела на меня. Лицо у нее было серьезное-пресерьезное.

— Но вы всё-таки молодец, — сказала она.

Мы пришли к Кононову и сели ужинать. По случаю её приезда уху ели под водку, то есть водку пили мы со стариком, и я выпил целых три стопочки. Больше не мог, с непривычки в глазах всё колесом пошло. За ужином Лиза ко мне почти не обращалась, а я был и рад, что она со мной не заговаривает. Я сидел и смотрел на неё — вот и всё. Она без умолку расспрашивала Кононова о его рыбацких делах, потом опять рассказывала, как они утопили два мешка муки и, чорт его знает, какие-то галеты, что ли. До сих пор не знаю, что именно они там утопили, хотя всё время слушал её и смотрел во все глаза.

— Да ты, матросик, в тарелку смотри, — вдруг выпалил Кононов. — Ты не глазами — зубами работай!

Спать мы улеглись так: хозяева на своем месте, Лиза тоже на своем месте за шкафом, а я в кухне на полу вместе с Володькой (Володька — это внук Кононовых). Очень скоро все уснули, только я ещё не спал. Вдруг дверь в кухню приоткрылась. Окно было плотно занавешено, в сумерках я увидел Лизу, её лицо и руку, державшуюся за дверь. Я приподнялся с пола.

— Вы не спите?

— Нет.

— Я вот о чем подумала, — сказала она. — Стоит ли вам уезжать в Ленинград? Может быть, вы пойдете со мной в тундру?

Я спал не раздеваясь и сразу же вскочил и подошел к двери.

— Тихо вы, людей разбудите, — сказала она. — Завтра у нас будет время договориться обо всем.

— Завернитесь в одеяло и выйдите сюда, — сказал я шопотом. — Я, конечно, пойду с вами хоть в тундру, хоть к чорту на рога. Но что я буду делать в тундре? Что я смыслю в вашем деле?

— Завтра договоримся обо всём.

Она юркнула за дверь. «Уснешь тут, жди», — подумал я, подошел к окну, откинул занавеску и высунул голову наружу. Было светло как днем, однако в домах спали. Я долго смотрел на дома с занавешенными окнами, на прохладное ночное солнце, лежавшее на гребне береговых гор, и твердил: завтра, завтра. Потом лег, засунул в зубы папиросу, передумал, закинул руки под голову и сразу же уснул. Меня разбудили брызги холодной воды. Проснувшись, я увидел Лизу, она стояла возле меня и вытирала лицо полотенцем.

— Я не возьму вас с собой, вы слишком много спите, — смеялась она.

Лавка при сельдяной фактории открывалась в девять часов, мы вышли из дому без десяти девять: Лиза торопилась. Я катил перед собой ручную тележку, чтобы отвезти её покупки на брюгу, где стояла лодка.

— Ну, — сказал я. — Говорите, что же я буду делать в тундре? Я же, как-никак, матрос.

Она пожала плечами.

— О чем вы беспокоитесь? Уж поверьте, что от вас никто не будет требовать геологических знаний. Вы умеете грести, у вас крепкие руки — вот это всё, что от вас требуется.

— Только-то? — сказал я. — Ну, тогда дело выйдет!

К двенадцати часам мы погрузили в лодку всё, что она накупила: муку, крупы, овощные консервы, табак и спички и еще три бидона горючего. При лагере у них, оказывается, имелись моторные лодки, то есть две обыкновенные шлюпки с подвесными шестисильными моторами.

— Погодите-ка, — сказал я. — Это мне тоже подходит. Я тут от безделья немного подучил мотор. На плохой конец, могу быть мотористом.

Моторист им не требовался. У них было двое, два парня, которых она наняла здесь месяц с лишним назад. Я удивился:

— Почему же вы не пришли на моторке?

Моторка сократила бы ей путь по крайней мере в три раза, а у неё была тяжеленная четырехнабойная лодка, лохань-лоханью. Ходила она под веслами, и лодочник был местный колхозник, молчаливый саам с трубочкой, которую он, по-моему, не вынимал изо рта даже когда обедал.

— Да, — сказала Лиза, — на моторке, конечно, скорее, но в день моего отъезда на одной, как назло, поломалась лопасть, а на другой тоже что-то испортилось.

— Действительно, как назло, — сказал я.

Она задумалась.

— У меня тоже была такая мысль. Мотористам просто не хотелось идти в становище. Чего им? Здоровые парни, живут, рыбку удят и ничего ровным счетом не делают.

Мы закончили погрузку и пошли прощаться с Кононовым. Ещё стояла малая вода, нечего было и думать о том, чтобы до начала прилива подниматься от устья вверх по реке.

Как удивились старики, когда я им сказал, что ухожу на лодке вместе с их гостьей! Никогда не забуду их удивленных физиономий.

— Так, — сказал Кононов. — Барышню, значит, пойдешь провожать? Дело подходящее.

— Он будет работать, — сказала Лиза.

— Ну, ну, работай, ковыряйся в болоте, сухопутный моряк.

Он подтрунивал надо мной, а между тем, я видел это, был очень доволен. Старик относился ко мне замечательно, и то, что эти два дня я ходил сам не свой по причине моих морских неудач, его от души огорчало. Теперь же я сидел как на иголках, то и дело смотрел на часы и высовывался в окошко, чтобы не проворонить прибылую воду, — словом, вчерашнее моё настроение как рукой сняло.

Наконец мы поднялись, пожали руку старому мореходу, и я поблагодарил его за всё, — за мое спасение, за заботы, за приют, который он дал мне, чужому для него человеку, — и три раза подряд расцеловался с его старухой. Они вышли на улицу проводить нас. Мы уже сворачивали к пристани, а они всё стояли у своего заборчика, смотрели нам вслед. Вот люди! В конце концов, что им я, что эта приезжая девушка? А старики напоследки проговорились. «Езжайте, ребята, — сказал Кононов, — мы-то, конечно, к вам попривыкли. Придется теперь поскучать». И когда мы уже свернули к пристани, а они вдвоем вернулись домой, думаю, что пустой и скучной показалась им их маленькая квартирка…

…И вот Иван Сергеич, наш лодочник, выбрал чалку на борт и, вытерев ладони о штаны, взялся за весла. Трубка его дымила, как пароходная труба. Я сидел на руле, передо мной была груда мешков и ящиков, за ящиками — Иван Сергеич, за Иваном Сергеичем — бидоны с бензином, и за бидонами — Лиза. Я видел только её руку, лежавшую на борту, и краешек платья. Когда она мне что-нибудь говорила, она перегибалась через борт, и я тоже перегибался через борт, и, наклонившись головами над водой, мы переговаривались друг с другом. Вода стояла высоко. Мы быстро прошли мимо свай, вбитых у берега, мимо ботов со свернутыми парусами, и на одном из них сидел мой дружок моторист Крептюков, и я помахал ему рукой. Так всё мне было привычно здесь, на берегу, — боты, рыбаки на ботах, домики, раскинутые на песчаной косе, — точно я прожил тут много и много времени. Ещё по обоим берегам реки поднимались черные скалы, и в ложбинках между скалами лежали небольшие лужки, засеянные кормовыми травами. Они были огорожены обломками лодочных досок и корабельных мачт. Вскоре, эти зеленые, защищенные от северных ветров лужайки остались позади. Мы прошли мимо маленького кладбища с деревянными крестами и надгробными столбиками. Некоторые столбики были совсем свежие: тут лежали те, кого убило море в памятное мне апрельское утро.

«Куда меня только не швыряло, — думал я, — что только со мной не приключалось за последнее время? А что будет дальше?»

Лиза перегнулась через борт и крикнула мне, чтобы я держал ближе к плесу. Я видел её всю до пояса и её отражение в воде, — точно дама в карточной колоде. Уже береговые скалы снизились и вытянулись в одну черную гряду, отвесно обрывающуюся в реку. Мы всё дальше и дальше уходили от становища.

— Нынче здесь, завтра там, — напевал я, направляя лодку на плес, на главную струю прилива. — Нынче здесь, завтра там…

В лицо потянул ветерок. Он принес с собой какой-то особый, забытый мною запах. Море так не пахнет. Это был запах суши, ветер с берега. Он пах цветами.

 

Глава XXXV

НЕСЧАСТНЫЕ РЫБОЛОВЫ

Вокруг была пустыня. Она открылась сразу за излучиной реки. И она пестрела весенними цветами, цвела до самого горизонта!

На травяном берегу я видел лютики, и куриную слепоту, и кувшинки, и ещё какие-то незнакомые мне темно-синие цветы. Потом шли мхи. Сизые оленьи мхи, густо поросшие черникой и гонобоблем. Заросли шиповника обрывались над самой рекой, нависали так низко, что, проходя под ними, нам приходилось отклонять головы в сторону. Мхи синели без конца. Далеко-далеко я видел какие-то голубоватые пятна, точно полыньи в этом море оленьих мхов, — это были озера. И ни деревца не виднелось вокруг, только на южных склонах невысоких пригорков кое-где торчала одинокая березка. И что это была за жалкая березка! Примерно мне по плечо, а между тем это было многолетнее, может быть старое, дерево.

Ещё ниже были сосны. Они просто стлались по земле, тянули свои корявые сучья к югу, к солнцу, точно хотели совсем зарыться в мох либо удрать без оглядки прочь от северного ветра.

Но цветы — цветы были великолепны. Я никогда не думал, что здесь, в голой полярной пустыне, может быть столько цветов. Даже на куриную слепоту я смотрел так, словно её никогда не видел. И все они пахли, и над ними туда-сюда носились шмели, — всё, всё — как полагается весной.

Иван Сергеич что-то медленно стал пошевеливать веслами. Он устал. Хотя прибылая вода сама ещё несла нашу лодку вверх (прилив здесь заходит в реку на десятки километров), но всё-таки выгрести часов пять без передышки — дело не шуточное. Я встал, чтобы сменить его на веслах. Мы должны были подняться еще километров на двадцать вверх по реке и там сделать привал, но тут Лиза взбунтовалась. Она тоже хотела грести и требовала, чтобы я сидел на руле и не мешался не в свое дело. Ладно, мы помирились на том, что она возьмет одно весло, а я другое, — скамья была достаточно широка для того, чтобы на ней поместиться вдвоем. Теперь мы сидели рядом, и она всё время толкала меня плечом в бок, — гребла она, прямо надо сказать, неважно.

Потом нас стал заедать гнус. Комары по сравнению с этой подлой мошкой просто безобидные мотыльки. Главное, что эта подлая мошка садилась на веки, в уголки глаз, на лоб у корешков волос, даже набивалась в ноздри. Мы надели сетки — глухие марлевые мешки, которые завязывались вокруг шеи. Стало полегче, но не надолго. Подлая мошкара ухитрялась набраться даже под марлю. Удивительно глупый вид был у нас в этих мешках; на свою соседку я не мог смотреть без смеха.

Встречное течение становилось сильнее, это значило — там, в море, прилив кончился. Мы шли под берегом, сучья зацветающего шиповника терлись о борта, о бидоны с бензином, о наши плечи и головы.

— Минна-Нийтти, Минна-Нийтти, — тихонько и гнусаво напевал Иван Сергеич. Он даже трубку вынул изо рта (оказывается, он всё-таки иногда её вынимает). О чём он пел?

— Что такое Минна-Нийтти, Иван Сергеич?

Иван Сергеич покосился на Лизу и ответил (как все саамы, он очень хорошо говорил по-русски):

— Минна-Нийтти называется маленькая девочка, Лунный Луч. Она сходит с луны, а зачем — я позабыл. У нас уже мало стариков, которые помнят старые сказки.

— Курите уж лучше, — с досадой сказала Лиза.

Река становилась уже, течение на перекатах было стремительным. Часа через два-три Иван Сергеич поднял трубку, зажатую в кулаке, и указал далеко на запад, туда, где мхи сходились с небом.

— Чокк, — сказал он.

— Он видит горы, — сказала Лиза.

Я вгляделся по направлению вытянутой руки. Туман или синие облака застилали горизонт, над ними поднималось что-то черное, — может быть, чернолесье на скатах горы, — а ещё выше — белый и острый горный пик. Этот чокк до самой макушки был в снегу и похож на сахарную голову, весь в тучах, как в синей обертке. Чокк, чорр, яур — какие всё странные, режущие ухо слова!

Солнце уже обошло нас и стояло теперь с правого борта, низко, над самым берегом, когда мы вышли в небольшое озерко с такой прозрачной водой, что на глубине метров десяти я видел камешки и каких-то мелких рыбок, стайками ходивших по дну. Наша тяжело нагруженная лодка точно повисла в темнозеленом сгустившемся воздухе. Мы пересекли озеро напрямик, как вдруг на берегу я увидел человека. Я должен подробно описать его вид, иначе будет не понятно, почему мы с Лизой одновременно перестали грести и уставились на него, забыв обо всем на свете.

Человек стоял у самой воды и, прикрыв ладонью глаза, смотрел в нашу сторону. На нем были темные брюки, жилет и рубашка с аккуратно повязанным галстуком. Он носил пенсне, и из жилетного кармана у него высовывались наконечники автоматических ручек. Можно было подумать, что он забрел сюда в тундру, за полярный круг прямиком из Летнего сада, только снял пиджачок, пригревшись на солнышке.

— О господи! — сказала Лиза. — Что это такое?

Мы одновременно налегли на весла и пошли к берегу. Лодка так и врезалась в мягкий песок. Странный обитатель тундры стоял возле самой воды, и, конечно, он не забыл надеть пиджак, заметив, что в лодке сидит женщина.

— Добрый вечер, — сказал он, поклонившись нам всем. — Далеко направляетесь?

— Далеко, — сказала Лиза. — О господи! А вы-то что тут делаете?

Человек протянул руку, чтобы помочь ей сойти на берег, но она соскочила сама. Действительно, нужно ей было для этого держаться за чью-то руку! Я тоже соскочил на берег. Оказалось, что этот странный пустынник в пиджачке и с галстуком был не один: поодаль от воды стояла походная палатка, горел костер, и перед костром сидел на корточках другой человек, что-то помешивая в большой кастрюльке. Тот, что сидел у костра, имел самый обыкновенный вид — болотные сапоги, гимнастерка без пояса, кепка. И ничего не было вокруг них, — пустыня и пустыня.

— Что вы тут делаете? — повторила Лиза.

— Будем знакомы, — улыбнулся человек в пиджачке, словно извиняя ей её нетерпеливость. — Валевский, Семен Аркадьевич.

Мы поочередно назвали свои фамилии, пожали руки (причем я даже не успел вытереть свою о штаны, а она была грязнющая) и, поблагодарив хозяина за приглашение, чин-чином направились к палатке. Тот, что сидел у костра, только сухо кивнул нам головой и продолжал помешивать ложкой в кастрюльке, словно бы нас тут и не было. Надо сказать, оба пустынника выглядели не шибко веселыми, только один был зол, как чорт, и явно плевал на всех, а пустынник в пиджачке, по фамили Валевский, хотя и грустил, но из вежливости прикрывал свою грусть улыбкой. Я уселся на травку, а Лизе он предложил складной стул.

Так как мы молчали и всё ещё с удивлением смотрели на него, то он невесело улыбнулся и сказал:

— Вы интересовались, что мы здесь делаем с моим другом? Видите ли, мы рыболовы. Мы, разумеется, не профессиональные рыболовы, а рыболовы-любители. Я, в частности, главный бухгалтер Ленмашснабсбыта, а мой друг, Василий Васильевич Лященко, заведует универмагом на проспекте имени Либкнехта. Если вы ленинградцы или бывали в Ленинграде…

— Кому нужны эти подробности? — сердито прервал его заведующий универмагом.

Семен Аркадьевич, главный бухгалтер, грустно улыбнулся и пожал плечами, а заведующий бросил ложку в мох и, обернувшись к нам, продолжал:

— Короче говоря, мы действительно рыболовы. И мы — несчастные рыболовы, несчастные люди, можете мне поверить. Чур, не я виноват в этом.

Опять бухгалтер меланхолично пожал плечами, а тот продолжал:

— История нашего несчастья такова: мы ежегодно проводим наши летние отпуска под Ленинградом на Мсте или на Оредеже, занимаясь там рыбной ловлей. В обычное же время мы ловим рыбу у Биржевого или Литейного моста, и уверяю вас, что лещи там берутся на моченый горох не хуже, чем где бы то ни было. Вы не подумайте, что мы из тех дачных рыболовов, которые по полсуток торчат с удочкой у какой-нибудь лужи, а потом их дурашные ребятишки носятся по соседним дачам — «папа поймал колоссальную красноперку!» Мы в самом деле мастера рыболовного дела. Мы знаем и ноттингемскую ловлю, и ловлю нахлыстом, и на неподвижную и на бегучую снасть. И вот наш товарищ, вернее — его товарищ, — он сердито покосился на своего компаньона, но тот печально смотрел на мхи, сливавшиеся у горизонта с облаками, — его товарищ, тоже рыболов, поступил на работу в Мурманск. В начале мая он прислал нам письмо, в котором писал, что собирается провести свой отпуск на озерах в тундре. Он подробно описывал нам здешние богатства — форелей по пяти кило, гольцов и лососей — и приглашал нас провести отпуск с ним вместе. Я не верю в бога, но люблю поговорку: «Когда бог захочет наказать человека, он лишает его разума». Мы купили билеты, купили вот эту палатку и поехали. С блеснами, удочками и сачками поехали за две тысячи километров от наших служебных кабинетов, от чудесной деревеньки на Оредеже, где сейчас проживают наши семьи. В тундру, в пустыню.

— Я полагаю, — глядя на мхи, сказал главный бухгалтер, — что на один квадратный километр тундры приходится одна восьмая — одна десятая человека.

— Наш товарищ, — продолжал заведующий, пропустив это замечание мимо ушей, — встретил нас как-то странно. Часа через полтора после нашего приезда он сказал, что, к сожалению, ему сегодня же необходимо вернуться в Мурманск. В его смущении и торопливости я почувствовал что-то неладное. Может быть, легенды о пятикилограммовых форелях оказались враньем? Но нет, он накормил нас по приезде великолепной форелью, и уха из маленьких гольцов была тоже очень вкусной. Ах, почему я не послушался тогда моего предчувствия!

Он уехал на своей лодке, а мы остались. Нам не терпелось поскорее добраться до озера, и, даже хорошенько не отдохнув, мы распаковали наши спиннинги и уселись на бережку. Ловля превзошла все наши ожидания. Вы поймете мой восторг, когда я вывел первую в моей жизни кумжу. Ничего подобного я до сих пор не видел. Она прыгала и кувыркалась над озером, точно молодой жеребенок на полянке. Она весила три килограмма семьсот шестьдесят пять граммов. Через полчаса мой товарищ взял вторую, которая принялась скакать ещё выше. Мы забрасывали после этого дважды и взяли ещё одного гольца и ещё одну форель. Для вечера это было более чем достаточно.

В пять утра мы были опять у озера. Оказывается, накануне рыба просто не клевала. Да, накануне был просто неудачный для рыболова день. Сумасшедшие рыбы клевали, как только мы забрасывали приманку, они там, наверное, кусались и дрались между собой, хватали мушку, как только она касалась воды. К восьми утра у нас было навалено на берегу по пуду гольцов и форелей. Сколько может съесть один главный бухгалтер и один работник госторговли? Мы позавтракали килограммами двумя, а остальную рыбу, когда она передохла; зарыли в мох, чтобы не отравлять воду.

Целый день мы провалялись в палатке. Идти с удочками на озеро было бессмысленно, раз мы были сыты по горло. К вечеру вернулся аппетит, и мы опять заняли на бережку наши места. Рыба кидалась на наживку, точно она не ела от рождения. Мы решили выбрасывать мелочь, то есть рыбешек весом до трех кило, а брать только поувесистей. Через полчаса у нас было две кумжы, по четыре килограмма каждая. Это было всё что угодно, только не рыбная ловля. С таким же успехом я мог в Ленинграде открыть банку бычков в томате и удить в ней вилкой. Интерес приблизительно одинаковый.

Теперь вы понимаете наше положение, — оно в самом деле ужасно. Половины наших отпусков как не бывало, восемь дней мы добирались сюда и сидим здесь уже пятые сутки. Так дальше жить нельзя. Оставаться здесь ещё хотя бы на день это безумие. Мы же рыболовы, живые советские люди, а не рыболовные механизмы, не пожиратели рыб. Я хочу домой, к жене и детям. Я хочу сидеть с удочкой у Биржевого моста, ехать туда и обратно на трамвае, а под выходной день — на Оредеж, брать там за вечернюю зорю двух язей и мечтать о том, чтобы клюнул третий. И пускай мой сынишка хвастает: «Папа поймал колоссальную красноперку», а это будет нормальная рыбка на двадцать пять граммов, а не чорт знает что.

С этими словами он схватил одну из удочек, лежавших возле палатки, и опрометью кинулся к берегу. Мы поспешили за ним. Он опустил тормоз в катушке и, размахнувшись, забросил блесну с грузилом на самую середину озера.

— Раз, два, три, четыре, пять, — нетерпеливо бормотал он, отсчитывая секунды носком сапога и подводя блесну к берегу.

На семьдесят пятой секунде бамбуковое удилище в его руках изогнулось дугой, и вскоре огромная кумжа, заполярная форель, забилась на берегу, подцепленная на крючок.

— Я говорил вам, что это безумная рыба! Вы видите, что я не вру! — крикнул заведующий универмагом и, ухватив обеими руками свою добычу за жабры, размахнулся, чтобы швырнуть ее обратно в озеро.

— Постой! — сказал его товарищ. Унылые глазки вдруг оживились и заблестели под стеклышками пенсне. — Зачем бросать? Может быть, наши гости проголодались с дороги?

Заметно повеселев, он рысцой побежал к палатке за своей удочкой, но заведующий универмагом швырнул кумжу в воду, мрачно махнул рукой и сказал:

— Там, у кустов, лежат пять штук, по три килограмма каждая. Я взял их, пока ты спал час назад.

Молча они повернулись к озеру спиной, а мы, давясь со смеху, двинулись за ними. Уха и отварная форель были действительно замечательными. За едой я не утерпел и сказал:

— Я сам матрос тралового флота. У нас бывают подъемы по десяти-пятнадцати тонн одной только трески. Вот бы где вам попробовать ловить рыбку!

— Это неуместная шутка, молодой человек, — в один голос сказали оба рыболова.

 

Глава XXXVI

НОЧЛЕГ

В тот же вечер мы проводили неудачливых рыболовов, которые раз навсегда решили распрощаться с тундрой. Мы откупили у них за ненадобностью складной стул, резиновые подушки и палатку, всё походное оборудование, которое эти бедняки так заботливо запасли накануне своего путешествия. У них была переносная лодка из прорезиненной ткани. Чудак-рыбак в пиджачке и в галстуке сел на руль, а другой чудак-рыбак на весла, и они, погрузив в лодку свои кастрюльки, термосы, удочки и рыболовные приспособления, быстро пересекли озеро и направились вниз по реке прямым путем из тундры к Биржевому мосту и даже ни разу не оглянулись на берег, — так он им осточертел.

Посмеялись же мы, когда они уехали! Даже Иван Сергеич вынул свою сосульку изо рта и, наверно, минут десять хрипел, плевался и кашлял.

Затем мы стали укладываться спать.

Было около двенадцати часов ночи. Легкий туман или облака протянулись над мхами, и низко опустившееся солнце было красным и удлиненным, как яйцо. Оно светило и не грело. Ветерок становился прохладным. Теперь он приносил с собой только едкий запах стоячей воды — запах дальних болот. Перед тем как зайти в палатку, я ещё постоял у входа. Мхи посинели и потемнели. Тень от противоположного берега лежала теперь на всю ширину озера, и вода в нём была совсем черная. Рыба не плескалась, всё точно замерло под этим чужим, длинным, холодным солнцем. Только какой-то одинокий шмель кружился ещё вокруг желтых цветов возле нашей стоянки. Вскоре его слабенькое жужжание затихло.

Иван Сергеич наотрез отказался ночевать в палатке, он предпочитал мох и открытое небо. Он улегся на мху и завернулся с головой в кусок старого одеяла. Некоторое время изо всех дыр этой рваной тряпки ещё валил трубочный дым, и, когда он рассеялся в воздухе, сразу же стал слышен тоненький храп. Иван Сергеич уснул. Мы вошли с Лизой в палатку.

Она приготовила себе постель по одну сторону от входа, мне по другую. У неё было вместо одеяла осеннее пальтецо до колен, у меня бушлат, и я подумал, что ночью будет прохладно. Мы легли, плотно задернув полотнище у входа, чтобы не налетела мошкара.

— Спокойной ночи, — сказала Лиза.

— Спокойной ночи.

Стены палатки слабо просвечивали на солнце. Не темнота, а густые красные сумерки были внутри. Я не люблю такого света. При таком свете трудно уснуть. Я видел Лизу. Она лежала ко мне спиной, поджав ноги чуть ли не к подбородку. Пальто её было слишком коротко, чтобы она могла им накрыться во весь рост.

— Вам неудобно?

— Нет, хорошо. Только всё никак не могу завернуться с головой и с ногами.

— Дайте я укрою, — сказал я, вставая.

Я укрыл её ноги и подвернул пальто под травяную подстилку. У неё на колене порвался чулок, — если ночью колено откроется, мошкара закусает. Я вернулся на свое место и лег.

Эти красные сумерки были невыносимы. С полночи солнце поползет вверх, в палатке станет ещё светлей. Я повернулся лицом к брезентовой стенке. Хорошо, что мошкары налетело немного: если бы налетела мошкара, нечего бы и думать о том, чтобы уснуть. Я лежал и прислушивался, как они гудят там за полотнищем — комары и целые полчища этой ядовитой мошки. Воздух вокруг палатки точно звенел тихонько-тихонько, — мне показалось сначала, что это у меня в ушах так звенит.

Лиза тоже не спала. Я всё слышал. Два раза она повернулась с боку на бок, её колено с порванным чулком, наверное, опять открылось.

Потом я лежал на спине и слушал какие-то странные звуки, точно далеко в тундре шел обоз и пронзительно вразнобой поскрипывали колеса. Они скрипели всё ближе и ближе, потом скрип удалялся, затихал совсем, и на смену ему приходил новый. Один раз он был особенно резок и сопровождался каким-то гулким свистом, — казалось, страшной силы ветер шел стороной, минуя нашу палатку.

Я услышал шопот:

— Как близко! Они над нами летят.

— Это гуси летят?

— Да, дикие гуси…

Свист и поскрипывание перешли в оглушительный гогот: стая опустилась где-то совсем рядом, — должно быть, на озере. Сразу стало очень тихо.

— Сна ни в одном глазу, — сказала Лиза. Она приподнялась и головой прислонилась к брезенту. — Вы обещали мне рассказать о том, что с вами было. Можете сейчас рассказать?

— Это длинная история, — сказал я. — Ночь может пройти, Лиза.

— Ну и пусть.

Я сел и стал рассказывать, — всё, всё, как было. О моем разгуле в мороз и вьюгу, о пьяном старом бандите, который пил одеколон и закусывал сырой рыбой, о том, как я удирал от милиции и как три дня спустя меня било море, о птичьем базаре и о глазах, светившихся в расселине, о моих оправдавшихся подозрениях, о Шкебине, который приставил мне к горлу шкерочный нож, о первом шквале в страшное утро двадцать четвертого апреля, о голосе в наушниках радиотелефона, который просил нас о помощи, а мы ничем не могли помочь и всё-таки пошли на помощь, об ударе о риф и о бесконечных часах в кубрике, когда судно уже ушло под воду кормой, о том, как я в последний раз увидел с палубы черные острова Старовер и Ведьма и как в следующий момент меня обожгла ледяная вода и оглушило падение. Я рассказал, наконец, о том, как несколько недель назад на берегу были подобраны обломки шлюпки с нашего судна и кости двух моряков, обглоданные песцами. Да, уж не такого конца желал бы я этим людям.

В рассказе всё оказалось короче, чём я думал. Лиза не перебивала меня ни разу, она только спросила, почему, когда меня уже перенесли с бота на берег, я был весь в крови и с рассеченным лбом и как узнали, что скелеты в песке — это именно те два механика, а не кто-нибудь другой.

— А часики-то, часики-то? — сказал я. — Кроме того, была найдена шлюпка…

Она кивнула головой и после этого долго смотрела в угол, подперев подбородок переплетенными пальцами, по привычке, знакомой мне ещё с поезда. Она точно обдумывала всё, что я ей сказал. Потом легла и по самые уши натянула свое пальто.

— В лагере, — сказала она с чуть слышным смешком, — вас ждет не очень интересная работа. Будете помогать мне ходить за водой и таскать хворост. Я там больше вожусь со стряпней, чем со зверями и птицами. Так уж получилось. Я единственная женщина в экспедиции и, по совести говоря, круглый неуч.

Она еще выше натянула свое пальто и замолчала, а я сидел в совершенном недоумении. Почему она ни с того ни с сего заговорила о том, чем ей приходится заниматься в экспедиции? Мы же разговаривали совсем о другом? Ну да, о другом! Надо же быть круглым болваном, чтобы не понять, почему это было сказано, да ещё с такой бойкой усмешкой. Она не отрываясь, слова не проронив, слушала рассказ о моих похождениях на море, она меня считала настоящим человеком, который делал настоящее, трудное, взрослое дело, а она сама как была недоучкой-девчонкой, так, видите ли, и осталась недоучкой-девчонкой! Смех меня разбирал. С одной стороны, мне, безусловно, было приятно, что я так высоко стою в её глазах, с другой — сама-то она мне стала как-то понятнее. Я всегда немного смущался её и робел, и вот уж, действительно, подумал я, нашел перед кем робеть! Девчонка, милая, умная, своенравная, самолюбивая девчонка! Но главное, что девчонка, по сравнению с которой я, в самом деле, взрослый человек.

Я встал со своей подстилки и, всё ещё смеясь про себя, подошел к ней. Она всё-таки уснула, чудачка. Только лоб да кончик носа выглядывали из-под пальто, да ещё пятки. Они зябли, им было холодно, она так смешно подворачивала их со сна одну под другую. Подумав, я накрыл её ноги своим бушлатом.

— Спи ты, — сказал я. Сказал негромко, так что она даже не шевельнулась. Потом вышел из палатки.

Солнце ещё стояло низко и не грело. Но уже было утро. По всему озеру ходили широкие круги — след играющей рыбы, и не один, а с десяток шмелей гудели на травке. Иван Сергеич спал, подставив солнцу подошвы окованных железом сапог.

Я думал:

«Что за глупость так говорить: допустим, я её люблю. Я её люблю и люблю — и всё тут. Ну ладно, а она?»

Я сел у входа в палатку. Впервые я взял да и сказал так прямо, что я её люблю. Не ей сказал, не Лизе, а самому себе, конечно. Всё равно это было хорошо. Это так хорошо, что лучше ничего не видеть вокруг, и я лег лицом в мох, закрыл глаза и обхватил голову руками. Со стороны, наверное, можно было подумать, что со мной приключилось какое-то большое несчастье; иначе с какой стати человеку валиться ничком и хвататься за голову? Но меня никто не мог увидеть. Все спали, я один не спал.

А она? Что она скажет?

Да какое это сейчас имеет значение? «Бросьте, — скажет, — всё это чепуха». Или: «Я только этого и хотела!» Люблю её — и всё тут.

Я уткнулся в мягкий олений мох, и солнце, поднимаясь, слегка обогревало мне щеку. Потом кто-то встряхнул меня за локоть. Всё ещё жмурясь и думая о своем, я, как тюлень, перевернулся на спину. Лиза стояла рядом со мной, она была в одних чулках, с плеча у неё свисал мой бушлат.

— Что такое? Почему вы тут лежите?

Я смотрел на неё снизу вверх и посмеивался — не вслух, а про себя, конечно. Никогда я не видел её такой испуганной.

— Фу, как вы меня напугали!

— Спите вы, — сказал я ей и, встав, обеими руками взял её за плечи и тихонько сжал их. — Спите вы, девчонка-печенка.

Она посмотрела на меня не испуганно, нет, а просто растерянно. Пожалуй, она меня тоже не видела таким. Но я молчал, улыбался, думал, что в сущности-то, она мне ростом до ушей, и, мало-помалу, она становилась сердитой.

— Чего ради, — сказала она, откинув голову, — вы отдали мне свой бушлат? Раз навсегда — я не нуждаюсь в няньках.

«Ух, — сказал я сам себе, — много же независимости и самолюбия в человеке! В милом моем человеке, самом дорогом на свете».

Вместо этого я еще раз повторил:

— Спите.

Мы вместе вошли в палатку, сразу же легли и больше не разговаривали. «Завтра, — думал я, — завтра — в лодке. Нет, в лодке Иван Сергеич, а лучше — когда будет привал. Там удобней сказать. А она? Что она скажет?»

Я двадцать раз перекладывал резиновую подушку. Это ужасно неудобная штука: голова с нее всё время сползает. В палатке было уже совсем светло. Лиза лежала лицом ко мне. Она притворялась спящей. Когда я привстал, чтобы поправить подушку, она сразу же закрыла глаза. Но она могла их закрывать сколько угодно и притворяться спящей, — я видел, видел! — она смотрела на меня, думая, что это я сплю.

Не знаю зачем, я вскочил и шагнул к ней и опустился на землю рядом с её травяной подстилкой, — не помню в точности, на колени или на корточки. Она притворялась спящей, но я видел, ясно видел, что всё лицо ее, даже лоб, заливалось густой краской.

Я тихонько позвал:

— Лиза!

Она открыла глаза. Больше нельзя было притворяться.

— Женя, голубчик, — сказала она и, освободив руку из-под пальто, слегка уперлась в мое плечо ладонью. Губами я прижался к её пальцам. — Нам еще столько плыть и плыть завтра.

Впервые она назвала меня по имени.

 

Глава XXXVII

СКВЕРНЫЙ ДЕНЬ

Следующий день был пасмурным. По временам моросил дождь, скверный мелкий дождь, и всю тундру затянуло туманом. Берега изменились. Жиденькие ели, сушняк, бурелом тянулись в тумане, точно одно и то же изображение на склеенной ленте, которое ползет без конца и в сотый раз проходит перед глазами.

Мы выгребли в этот день километров сорок без передышки. Плечи ныли, руки я стер до волдырей. Рукоятки весел вымокли на дожде и поминутно выскальзывали из рук. Держать их было сущим мученьем. У Лизы, которая сидела на веслах в паре со мной, ладони стерлись в кровь.

Хуже всего было то, что мы здорово промокли, а укрыться было нечем. Весь брезент пошел на то, чтобы спрятать от дождя мешки с продуктами, и ещё поверх брезента пришлось разостлать палатку.

С того самого часа, как мы отошли от берега, Лиза не разговаривала со мной. Она даже избегала смотреть на меня. Её было просто не узнать, она как-то сжалась, ушла в себя; сидя со мной на веслах, сторонилась к борту, а когда греб Иван Сергеич и мы пересаживались, она — на нос, я — на руль, садилась так, что спина нашего лодочника и бидоны с бензином закрывали её всю целиком.

Я не мог понять, что случилось. Ведь ночью в палатке хотя и ничего не было сказано, но я целовал её руку, и она не вырывала её и назвала меня по имени, уговаривая лечь и уснуть, чтобы на другой день мы не клевали в лодке носом. Правда, я всё равно не выспался, я тогда ещё часа полтора, наверное, не мог уснуть.

А утром вот как вышло. Неважно я почувствовал себя утром, когда она еле-еле кивнула головой и сразу же заговорила о каких-то мешках с лапшой, о том, как бы они не подмокли.

Вдобавок с утра зарядил этот поганый дождь. Мы дважды сменились с Иваном Сергеичем на веслах, и к вечеру я бросил руль, чтобы сменить его в третий раз. Вот тут мне пришлось побеседовать с Лизой, как она этого ни избегала.

Я поднялся с места, и она поднялась. Мы гребли на пару, — предполагалось ведь, что я ещё слабенький после болезни; иначе какого чорта мне было тащиться с ней в экспедицию, а не идти в море? О том, что при слове «вода» и «волна» у меня поджилки дрожат, я же ей ничего не рассказывал.

— Нет уж, — сказал я, когда она поднялась с места. — Отдохните там, за бидончиками. Справлюсь как-нибудь.

Не отвечая, она перелезла через кладь, пошла к веслам. Я взял весла и уселся посреди скамьи.

— Не валяйте дурака, — сказала она.

— Это вы не валяйте.

— Вы же скиснете через полчаса.

— А вы полюбуйтесь на свои руки. — Я посмотрел на её руки. На ту, которую я целовал. Она забинтовала её носовым платком, и, когда сняла платок, вся середина платка была в крови.

— Ну уж это не ваша забота.

— Не спорьте и садитесь на место, — сказал я, начиная сердиться всерьез. В конце концов должен быть предел всякому упрямству. — Сказал: не дам — и не дам. Если вы сами не понимаете, что можно и чего нельзя делать, то я вас научу.

Она молча повернулась и полезла на свое место. Иван Сергеич хрипел, отплевывался, кашлял и смотрел на меня веселыми глазками: ему понравилось, как я с ней поговорил. Все же понимали, как она упряма.

Я скис не через полчаса, как мне было сказано, а часа через четыре. Но зато — как! Вылезая из лодки на берег, я поясницы не мог разогнуть, так она болела. Больше в этот день решено было не плыть, все мы были порядком измучены, а дождик как раз перестал, и на берегу у костра можно было хоть немного обсохнуть.

С костром, однако, ничего не получилось. По берегу стоял низкорослый еловый лесок, валежнику было достаточно, но, сколько мы ни плескали на сучья бензина, мокрое дерево только пускало пар и не разгоралось. Пришлось распаковывать ящик и доставать примус, и до чего же это было нелепое зрелище — примус с поставленной на него кастрюлькой, шипевший в тундре!

Я натаскал валежнику, принес воды и растянул с Иваном Сергеичем палатку. На этом, считал я, мои обязанности закончены. Тогда я взял свой бушлат, выбрал елку поразвесистей и улегся на мху у корневища, где посуше. Мне нужно было всё-таки понять, — что же произошло? Что произошло такое, отчего она стала шарахаться от меня, да, именно шарахаться? Лежа под елочкой, я пришел к невеселому для себя выводу, что дело объясняется чрезвычайно просто. Ей, как говорится, было плевать на меня — вот и всё. А то, что произошло ночью, объяснялось ещё проще. Когда я взял и поцеловал её руку, она просто перепугалась. Она перепугалась, как любая девчонка на её месте, и не знала, что ей делать, — выскочить из палатки, разбудить Ивана Сергеича или же по-товарищески, попросту сказать: «Женя, голубчик, идите-ка к себе. День завтра трудный». В конце концов я всё-таки не хулиган, не Аркашка, который на моих глазах приставал к ней в гостинице, и она это понимает.

На каждой хвоиаке, на каждой ветке висели крупные дождевые капли. Я лежал под елкой, и время от времени они сваливались на меня, на лоб, на глаза, забирались под воротник, и такая меня разбирала обида, что я даже не укрывался бушлатом. Пускай капают.

Я видел, как Лиза отошла от примуса и, поискав меня глазами, крикнула: «Идите обедать!» Я хотел ответить: я сыт, потом поем, — но подумал, что излишнее ломанье ни к чему. Мы поели бобов и мясных консервов, чай я не стал пить, а выпил сырой воды и пошел обратно к себе под елку. Я в самом деле хотел спать, — устал, да и в таком собачьем настроении лучше всего поскорей заснуть. Но только я подложил под голову мху посуше, совсем близко захрустел валежник. Я по шагам слышал, что это она идет, и сразу же затосковал и обозлился. Что ей нужно?

— Если вы хотите лечь совсем, то подстелите брезент. Земля всё-таки сырая, — сказала Лиза.

— Спасибо.

Она стояла около меня, покусывая сломанную веточку, и не уходила. Что ей ещё нужно?

— Очень устали?

— Устал, конечно.

— Ночь, наверно, будет холодная. Может быть, вы ляжете в палатке?

Я взглянул на неё. Она теребила зубами свой сучок, смотрела в сторону, и вид у неё был не то что смущенный, а просто жалкий. В чём дело?

— Я-то холода не боюсь, — сказала она. — Приходилось ночевать даже при заморозках…

Так вот в чем дело! Стало быть, это нужно было понимать так: «Я холода не боюсь; если вы боитесь, ночуйте в палатке, а я устроюсь здесь».

— Нет уж, спасибо. Я как-нибудь сам устроюсь.

Я видел, как с её физиономии слетело всякое замешательство, и сразу же она густо покраснела именно потому, что я заметил, как её обрадовал мой ответ. Не так-то просто сказать мало знакомому человеку: «Знаете, голубчик, от вас лучше держаться подальше, — вы себе здесь, а я там». Но она всё-таки не уходила. Что ей ещё нужно, в конце концов?

— Вы на меня сердитесь, Женя? — сказала она.

Я вздрогнул.

— За что?

За то, что она шарахается от меня, хотя я ничем её не обидел и, как дурак, полночи провалялся в траве у палатки? Или за то, что она поругалась со мной в лодке из-за того, кому грести?

— Не сердитесь, — повторила она, старательно уклоняясь от моего взгляда. И вдруг с какой-то особенной злостью сказала: — Всё у меня спуталось в голове! Сама ничего не могу понять.

Сразу же она ушла в свою палатку, а я разостлал под елочкой брезент, накрылся бушлатиком и завалился. Хватит с меня. Я больше не хотел думать о том, что происходит.

На другой день всё опять пошло как по расписанию. С утра небольшой разговор о видах на погоду (ни слова о том, как спалось, холодно было или жарко), всё о той же лапше, о том, что приготовить на завтрак, и такое же молчание в лодке. На весла, впрочем, она не совалась, с этим-то было покончено.

Небольшое различие между нынешним утром и вчерашним было ещё в том, что вчера она как запряталась за свои бидоны, так и не вылезала из-за них, а сегодня, сидя за рулем, я время от времени чувствовал на себе её пристальный взгляд из-за плеча нашего лодочника. Стоило мне обернуться — пусто, опять спряталась или смотрит на мох да на ельник по берегам. Здорово меня бесили эти жмурки-прятки.

Но со второй половины дня обо всех этих делах уже не приходилось думать. Река мало-помалу расширилась, берега стали совсем болотистыми. Крепкий ветерок начал прихватывать так, что рябь заходила по воде косяками, будто какие-то огромные невидимки-рыбы гонялись друг за другом на самой поверхности реки. Мы обогнули заболоченный островок, и вдруг прямо по курсу открылось озеро.

Каким огромным оно казалось! Был виден только его левый берег, постепенно исчезавший в тумане, — прямо и направо оно уходило чорт знает в какую даль. Мы точно опять вышли к морю.

Лодка наша сидела в воде чуть ли не по самые борта: груза в ней было порядочно. Мы только-только вышли из реки, и нас поддало волной так, что Иван Сергеич взмахнул по воздуху веслами, точно крылышками, а у меня насквозь промокла вся рубаха.

— Где лагерь? — крикнул я. — Покажите, куда держать.

Лиза махнула рукой левее, в туман. Я переложил руль. Нас ещё раз поддало и стало валить на борт, трясти, подбрасывать, зарывать носом в волну, ящики, сваленные друг на дружку, так и затрещали.

«Плохо дело, — подумал я. — Крупка, очень свободно, может опять поплавать. Не едать геологам каши».

И вот, когда я изо всех сил старался выровнять лодку, не уклоняясь от курса, держать носом на волну, я опять увидел Лизу, которая смотрела на меня из-за плеча Ивана Сергеича. Она смотрела с нескрываемой тревогой и спряталась, как только я на неё взглянул. Я усмехнулся про себя: девчонка нервничает, боится, как бы не поплыть. Тут нас опять поддало, и я посмотрел под ноги и обмер. В лодке было, наверное, ведер десять воды, при таком грузе это дело нешуточное.

Сразу же знакомое чувство тошноты подступило к горлу, и всё тело обмякло, руки и ноги стали точно резиновыми.

«Не дойти, — подумал я. — Ни за что не дойти. Надо к берегу».

Это озеро в тумане было совсем как море. Берег чуть виднелся в полумиле от нас. Опять на меня посмотрели, и теперь я сам пригнул голову ниже, спрятал лицо, потому что знал: в лице у меня ни кровинки.

— Так нельзя! — крикнула Лиза. — В лодке вода. Держите по волне к берегу.

— Обойдется, — проворчал я, продолжая вести лодку прежним курсом.

— Вы слышите, что я вам говорю? В лодке вода.

— Я говорю — обойдется.

Я сдавил руль так, что у меня пальцы свело. Иначе они бы тряслись, я знал наверняка, что иначе они бы тряслись. Я не смотрел на Лизу, я был не уверен, смогу ли я справиться со своим лицом.

— Но слушайте, в конце концов, я могу вам приказывать? За груз и за лодку отвечаю я.

— Не играйте в начальство, — сказал я и сам слышал, как у меня срывается голос. — Отвечаем все вместе.

Руль затрещал. Это нас так поддало с кормы. Я знал, что пускай нас опрокинет или зальёт к чорту, но я ни за что не поверну. Я уже не думал, как бы резать волну. То, что я проделывал с рулем, никак не напоминало сознательное управление лодкой, это была судорога, самая настоящая судорога, которая свела мои руки. Я закрыл бы глаза, если бы Лиза на меня не смотрела.

— Женя, миленький! — вдруг крикнула она. — Что вы делаете? Ведь это одно сплошное упрямство и больше ничего. Иван Сергеич, скажите ему.

— Да, — сказал Иван Сергеич.

— Не надо трусить, — сказал я. Собственные мои слова отдавались у меня в ушах, точно их говорил кто-то другой. — Только не надо трусить.

— Но я боюсь!

Я поднял на неё глаза. Я плохо соображал, что она говорит, Голова кружилась, судорога сводила руки. Но выражение её лица не оставляло никаких сомнений, лицо было растерянное и белое, вот как наша палатка. Она в самом деле перепугалась.

— Ну, хорошо, — сказал я. — Пойдем не к берегу, а вдоль берега.

Пока мы подходили к берегу, нам ещё подбросило водички. Но теперь, когда до кустов было рукой подать, я немножко очухался и по всем правилам резал волну, и всё было в порядке. То, что я испытывал за эти полчаса, можно сравнить только с одним: меня взяли за горло, сдавили до тошноты, до обморока, а потом тихонечко отпустили. Руки у меня ещё дрожали, голова кружилась, но я уже не боялся. «Мне повезло, — думал я, — она сама перепугалась». Обидно, сказал бы Свистунов, у дядьки в блюдце тонуть; но я ни за что не повернул бы к берегу первый. Вместе с тем мне было немножко стыдно, точно я сделал какую-то гадость и свалил её на другого. В сущности, так оно и было. Свой страх я, так сказать, спрятал в карман, а перепуганную девчонку заставил меня упрашивать идти к берегу.

Тем не менее я не очень ругал себя. Я просто не мог себя ругать. Главное — это было то, что мы подошли к берегу.

Через час показался лагерь.

Я повернул лодку на песчаную отмель, прямо в сапогах соскочил в воду и за носовую цепь подвел лодку на мелководье. Отмель тянулась далеко. Я увидел четыре палатки с флажком на одной из них и антенну, протянутую между шестами. Никто не вышел нам навстречу. Около палаток стоял небольшой очаг из камней и глины, дальше были протянуты веревки, на которых сушилось белье. Шагах в двухстах от лагеря лежали на отмели два большие зеленые шлюпки, возле одной из них возился с инструментами человек. Он не замечал нас, занятый своей работой. Потом из кустов вышел другой и легкой, вразвальцу походкой направился к шлюпкам. Что-то неуловимо знакомое было в его походке, в том, как он стоял спиной к нам, заложив руки в карманы и слегка покачиваясь на ветерке. Голосов на таком расстоянии нельзя было разобрать, но казалось, — он напевает или насвистывает. Потом он тоже склонился над шлюпкой. Пустой лагерь, бесконечная вереница волн, набегающих на отмель, флаг на шесте, который бился и гулко хлопал по ветру, и эти два человека, склонившиеся вдали над шлюпкой — всё вместе слилось у меня в одно неприятное ощущение чего-то уже виденного и забытого. Я держал в руках лодочную цепь, стоял в воде и смотрел на берег, точно раздумывал: сходить мне на него или не сходить?

 

Глава XXXVIII

ВСТРЕЧА

Мы обошли все четыре палатки. В трех было пусто, в четвертой лежал, завернувшись в одеяло, худенький молодой человек — ботаник экспедиции.

— Приехали? — обрадованно сказал он, увидев Лизу. — А у меня грипп.

Он выложил ей все лагерные новости. Схватил он сильный грипп и третий день валяется в палатке. С ним в лагере остался их почвовед да еще два моториста, а все остальные, разбившись на партии, ушли в окрестные тундры. Вчера в лагерь прибегал за продуктами один из геологов, рассказывал, что километрах в тридцати к югу они открыли залежи какой-то ценной породы. Геолог так торопился обратно, а ботаника так лихорадило, что тот ничего не успел рассказать толком, а этот ничего толком не понял. Сегодня у него тридцать пять и восемь — сильная слабость. Почвовед ушел неподалеку бить уток, мотористы, по обыкновению, спят. Один — трепач, другой — нелюдим, и оба чистопородные лодыри. С утра он ничего не ел. Вот все его новости.

Мы его накормили, и после обеда он выпил крепкого кофе и полстакана портвейна, который был в наших запасах. Лизу точно опять подменили. Она бегала от очага в палатку, командовала мной, без церемонии подталкивала меня в спину — торопила то идти за водой, то распаковывать ящики с продуктами, — словом, вся её натянутость в отношениях со мной улетучилась, как только мы сошли на берег. Потом неподалеку от лагеря в тундре хлопнули подряд два выстрела и спустя некоторое время еще два.

— Это наш почвовед палит, — сказала Лиза. — Пойдем к нему.

Мы вышли из палатки. Ветер не стихал, но тучи со стороны озера разваливались, опадали, точно растворялись в желтом вечернем свете. Это озеро, когда ветер пронес тучи, оказалось не таким уж широким. Гористый противоположный берег был отчетливо виден, он отстоял от лагеря не больше чем за пять-шесть миль. Зато в длину озеро тянулось до самого горизонта.

Выстрелы смолкли. Охотника мы нашли на верхушке невысокого холма, он лежал там и курил, отгоняя комаров папиросным дымом. Три только что подстреленные утки валялись возле него. Снова пошли рукопожатия и обмен новостям-н. Больше всего почвовед беспокоился о газетах. Мы привезли их с собой — номера двухнедельной давности, и он, закрывшись газетным листом, сразу же перестал обращать на нас внимание.

Теперь, когда я поднялся на вершину этого холмика и снова оглядел весь лагерь и отмель с набегающими на неё волнами, мне показались удивительными те ощущения тревоги и беспокойства, с которыми я сошел на берег. Оглядываясь с холма, я не мог понять, что же именно могло вызвать во мне это неприятное ощущение чего-то виденного и забытого. Палатка, флажок, песчаная отмель вдоль берега, шлюпки на отмели — всё это было чужим и незнакомым, ничего этого я не мог видеть раньше. Мне показалось, что я видел ещё что-то, да, что-то ещё было тогда на берегу, о чем я сейчас никак не мог вспомнить, и именно от этого и пошло мое беспокойство.

Со стороны лагеря на холм поднимался густой кустарник. Мы сидели спиной к кустам, лицом к озеру, и вот, когда я разглядывал расстилавшийся подо мною берег, мне показалось, что в кустах кто-то стоит и внимательно смотрит нам в спину. Краешком глаза я даже различал этого человека, видел, как он до пояса выдвинулся из кустов, как стоял, руками раздвинув ветки, закрывавшие ему лицо.

— Тут есть кто-то еще? — сказал я, оборачиваясь.

Там не было никого. Лиза сказала, что никого там и не может быть, все, кроме нас, в лагере или далеко в тундре. Мы продолжали разговаривать между собой, как вдруг сама она прервала меня и прислушалась. Совсем близко похрустывали камешки, под гору кто-то спускался. Мы оба поднялись с места. Шагах в тридцати по склону холма спускался человек в синей рабочей блузе. Спуск там был довольно крутой, он сходил боком, держась за кусты. Я видел его только в затылок.

— Это Сережка Полозов, наш моторист, — сказала Лиза.

Она окликнула его по имени, но он не отозвался и даже не посмотрел в нашу сторону, хотя на таком расстоянии нельзя было не расслышать, что его зовут. Скат кончился, он вышел на ровное место и быстро зашагал к лагерю.

Опять меня охватило это мучительное ощущение чего-то виденного уже много-много раз, а между тем я знал, наверняка знал, что всё это вздор — одно мое воображеие.

— Сергей! — крикнула Лиза.

Он не оборачивался. Он шел большими шагами, ветер раздувал его расстегнутую блузу.

— Ваш Сергей, — строго сказал почвовед, откладывая газету, — и эта дылда, его товарищ, — мало приятные люди. Когда начальник вернется в лагерь, я буду иметь с ним крупный разговор. Они выкрали третьего дня бутылку спирта из лаборатории, напились в стельку и, когда я попробовал было как следует взгреть их, полезли на меня чуть ли не с кулаками. А на другой день всё те же милые улыбки и жалобы на свою безалаберную «матросскую душу».

— Они моряки?

Это у меня вырвалось само собой.

— Да, — сказал почвовед. — Моряки. По документам они моряки.

Мы всё ещё смотрели вслед уходившему от нас человеку. Он просунул голову в крайнюю справа палатку, сразу же отошел, а оттуда выскочил второй моторист, здоровенный парень, чуть ли не на целую голову выше того, которого окликала Лиза. Было видно, как он оглянулся в нашу сторону, как опять полез было в палатку, но первый нетерпеливо махнул рукой, и они о чем-то заспорили. Спор был не долгим. Тот, что пониже ростом, быстро зашагал по отмели к шлюпкам, второй шел за ним, время от времени исподлобья поглядывая в нашу сторону. Я не мог разглядеть их лиц. Высокий к тому же был давно не брит, щеки и шею покрывала густая черная щетина.

— Они спускают лодку? — сказала Лиза. — Зачем?

В самом деле они хотели спустить шлюпку на воду. Тот, что пониже ростом, уже стянул с мотора чехол и, открутив вентиль, проверял в баке горючее. Больше никто ничего не сказал. Почвовед подхватил свое ружье и уток, болтавшихся на веревочке, и мы двинулись напрямик к шлюпкам, продираясь через кустарники на склоне холма. Те двое хорошо видели нас, и что ни минута, тем их поведение становилось всё удивительнее. Высокий что-то выкрикнул своему товарищу и, не стесняясь, указал на нас пальцем. Тот торопливо закрыл баки, и оба они, ухватившись с двух сторон за борта, погнали шлюпку навстречу волнам, растекавшимся по отмели. Мы скатились на берег метрах в десяти от того места, где теперь лежала только одна шлюпка. Вторая уже прыгала на волне, и было видно, как один из мотористов грудью навалился на левый борт, чтобы уравновесить шлюпку, когда второй в неё полезет. Тот вскарабкался на корму мокрый до плеч.

— Что случилось? — крикнула Лиза. — Куда вы?

Застучал мотор. Сидевшие в шлюпке обернулись. Они смотрели на нас. Нет, они смотрели только на меня, на меня одного.

— Мацейс!

Я видел его оскаленный, широко раскрытый рот, как у человека, который долго бежал и задохся. Шлюпка уходила по прямой от нас, а его глаза, смотревшие на меня в упор, точно оставались на месте, висели в воздухе. Я видел только их. Потом я, кажется, закричал: «Этих людей разыскивают», — пытался длинно объяснить, что это за люди, но сбился с первых же слов, потому что шлюпка уходила всё дальше и дальше. Потом Лиза, которая стояла рядом со мной, вдруг вырвала у почвоведа ружье и выстрелила из обоих стволов. Дробь так и шваокнула по воде: ружье было заряжено дробью. С таким же успехом можно было швырять им вдогонку мелкие камешки.

Я кинулся ко второй шлюпке, оставшейся на берегу. Я навалился на неё, тянул за борта, гнал на воду, а она не двигалась с места.

— Да помогите же мне! — крикнул я. — Стоят, как столбы!

Они вовсе не стояли, как столбы. Почвовед, чертыхаясь, выворачивал наизнанку карманы, в которых лежали патроны, Лиза быстро перезарядила ружье, и они бросились ко мне на подмогу. Шлюпка запрыгала на волне.

— Только двое, — сказал я, перебрасываясь за борт. — Третий пусть останется.

Лиза бросила в шлюпку ружье, я подхватил её под руки и сразу же дал газ. Наш охотник так и остался стоять по пояс в воде, но третьего я не хотел брать, чтобы не загружать шлюпку. Мы рванули с места.

Так. Стало быть, они уцелели. Стало быть, человеческие косточки на берегу, часы, обломки шлюпочных досок — всё это ложь. Они догадливые ребята: что стоило им, натолкнувшись в ту ночь на труп какого-нибудь рыбака, выброшенный волнами на берег, надеть ему на руку браслет с часами, подбросить, наконец, документы. А если не было под рукой мертвецов — не беда, они ребята сообразительные, они могли кого-нибудь убить.

Я до конца дал газ, мотор ревел, шлюпка дрожала, точно готовая расколоться. Несколько раз волна кидалась мне прямо в лицо, я отмахивался от неё локтем.

Стало быть, они выбрались. Неплохая мысль — уйти на несколько месяцев в тундру, в пустыню до тех пор, пока их перестанут искать. Подложные паспорта и тундра — этого достаточно, чтобы не беспокоиться за свою шкуру. Я подгадил — одна беда. Ничего, они решительные ребята, у них шлюпка, у них мотор, им ещё нечего бояться за свою шкуру. Через полчаса они пересекут озеро, а обойди-ка его вокруг пешим ходом, это, наверное, сутки пути, если не больше! Они могли быть спокойными: погони не будет. Только я опять помешал. Откуда же им было знать, что я пущусь за ними вдогонку — тоже на шлюпке и тоже с мотором?

Я вспомнил хриплый голос Овчаренко, руки его, вцепившиеся в поручни: «Мы выберемся на берег. На животе поползем, зубами будем цепляться, но выберемся. У нас есть дела на берегу». Я выбрался. Я полтора часа захлебывался горькой морской водой, рассек лоб, валялся в горячке, встал, выбрался на берег. И пусть со мной всё повторится с начала, пусть будет еще хуже, — я не дам им уйти.

Тем временем они уходили. Приподнявшись со скамьи, я видел прямо перед собой пенистый след их шлюпки. Как её швыряло! Как нас швыряет, я не замечал. Мне казалось, что расстояние между нами всё увеличивается, а в следующую минуту я был уверен, что мы начинаем их догонять. И то и другое было неверно: мы шли с одинаковой скоростью, нас одинаково била волна, перехлестывала через борта и зарывала носом в воду.

— Бесполезно, — сказала Лиза. — Они всё равно уйдут.

Берег был близко. Уже можно было разглядеть огромные валуны, вокруг которых пенилась волна, и крутой скат, обрывавшийся прямо в воду. Пятью минутами раньше нас они будут там.

Вдруг они резко изменили курс и пошли к берегу под углом. В чем дело? Я понял не сразу. Если они подойдут по прямой, через пять минут мы будем рядом с их шлюпкой. Мы не догоним их, когда они будут карабкаться в гору, но выстрелы догонят. Они сообразили это и изменили курс, пошли на отлогий, поросший кустарниками мысок, видневшийся к югу от нас на расстоянии не больше одной мили. Я же говорил, что они догадливые ребята.

Они были догадливы, но не совсем. Мы шли примерно на равном расстоянии от этого мыска, но они не сообразили одного: волна им теперь навстречу, а нам в левый борт. Они теряли скорость, мы не теряли ничего.

Теперь расстояние между нами уменьшалось. Мы сближались с каждой минутой, вопрос был только в том, успеем ли мы подойти к ним на выстрел, прежде чем они соскочат на берег. Если соскочат, тогда конец: кусты их спрячут. Я опять видел Мацейса. Он сидел на руле всё с тем же оскаленным ртом. Видел второго моего «дружка», его заросшую черной щетиной физиономию, мокрые волосы, налипшие на глаза. Его было не узнать. Я прошел бы мимо него, не обернувшись. А тот, второй, почему тот не захотел последовать примеру своего товарища, почему он не изменил свое лицо? Но я же знал Жорочку! Этот красавчик мог отсиживаться в тундре, чорт знает где, жить под чужой фамилией, но он не мог не быть красавчиком-морячком, с чубом курчавых волос, красиво спущенным на правую бровь, и с досиня выбритыми и припудренными щеками.

— Вам придется сейчас стрелять, — сказал я Лизе. — Бейте в мотор, если у вас пули. Если — дробь, бейте прямо по людям.

Она велела мне развернуться носом на волну (так нас меньше качало) и выстрелила. Мотор их продолжал трещать как ни в чем не бывало, пуля пропала зря. Но они, наверное, неважно почувствовали себя после этого выстрела, потому что стали вилять туда-сюда, метнулись прямо на берег, потом передумали и легли на прежний курс.

Меня охватило удивительное спокойствие. Теперь я знал: им некуда деться.

— Повторим, — сказала Лиза. Этот выстрел был удачней: сразу же Мацейс подскочил и бросил руль.

— Только не трогайте людей, — сказал я. — Раненые, они нам доставят хлопот.

— А я и не в людей, — сказала она, стреляя ещё раз, и стук мотора сразу же оборвался. Третья пуля попала, куда ей полагается. Шлюпка их, потеряв ход, так и затанцевала на воде.

Мы подошли к ним метра на четыре, и я тоже выключил мотор. Они смотрели на нас, а мы на них. Нельзя сказать, чтобы они выглядели очень веселыми.

— Здорово, Жорочка! — крикнул я. — Судьба, говоришь, — индейка, жизнь — копейка, сегодня — ты, а завтра — я?

Он усмехнулся. Лениво развалившись на руле и закинув руки под голову, он с усмешкой смотрел на меня, а шлюпка их так и прыгала с кормы на нос. Он умел играть в хладнокровие, а я — нет. Вся моя ненависть к этим людям вырвалась наружу.

— Может быть, мы расцелуемся на берегу? — сказал он.

— Подлец ты, — сказал я.

— Тише, Женя, тише, — забормотала Лиза. — Какой сейчас может быть разговор с ними?

Шлюпки наши так и плясали. Мы вверх, они вниз, мы набок, и они набок.

— Ваша дамочка, — сказал Мацейс, — продырявила нам оба борта навылет. Вы располагаете пустить нас ко дну или отведете на берег?

— Заткните чем-нибудь пробоину, — сказал я. — Снимайте пояса и вяжите концы.

Я велел Лизе снять ружейный ремень, снял свой пояс, связал и один конец перебросил в соседнюю шлюпку, другой закрепил у себя на корме. Мы пошли к берегу, а они тащились позади нас на буксире.

Все обитатели лагеря, почвовед, больной ботаник и Иван Сергеич, наш лодочник, ждали нас на берегу. Они, конечно, не слышали выстрелов, но видели в бинокль всё, что происходило на озере.

Мацейс и Шкебин сошли первыми. Я отвязал ремни, на которых держалась шлюпка, и потребовал, чтобы они заложили руки за спину. Ремнями я скрутил им руки до локтей.

— Я протестую против такого обращения! — крикнул Мацейс. — Вас будут судить за эти штучки.

— Брось, — вполголоса сказал Шкебин. — Брось, Жора, чего тут? Кончен бал.

С той самой минуты, как мы подошли к их простреленной шлюпке, он рта не разжимал, и это были первые слова, которые я от него услышал.

 

Глава XXXIX

ОБРАТНЫЙ ПУТЬ

— И вы ручаетесь за все его сведения, отвечаете за все его поступки?

— Да, ручаюсь и отвечаю.

Мы сидели вчетвером в палатке больного ботаника: Бахмурин — почвовед, ботаник, я и Лиза. Иван Сергеич остался снаружи приглядывать за обоими механиками, которых мы связанными оставили на берегу. Говорили Бахмурин и Лиза, я молчал.

— Но я видел их документы.

— А Слюсарев видел, как они покупали эти документы.

Мне не хотели верить. То, что я рассказал об этих людях, представлялось слишком чудовищным. Лиза выходила из себя, а я молчал. Я понимал, что Бахмурин поступает правильно, что осмотрительность в таких делах необходима. Шутка ли обвинить в политическом преступлении двух людей, самочинно связать их и под ружьем держать связанными на песочке.

— Проще простого, — сказал я, — привести сюда обоих и допросить по всей форме. Если угодно, возьмите бумажку и ведите протокол.

Бахмурин согласился, что так, пожалуй, будет правильней. Он велел Ивану Сергеичу привести их в палатку. Они вошли, и Мацейс сказал:

— Детки желают резвиться. Они играют в прокуроров по особо важным делам. Не будем препятствовать, скажем свое слово в другом месте.

Он хорохорился, но был очень бледен. На Шкебина было противно смотреть, он весь как-то обмяк, складки на его грубом лице стали ещё глубже и резче.

— Против вас, — сказал Бахмурин, — выдвинуто обвинение, что оба вы преступники, скрывающиеся от следственных органов. Так это или не так?

— Не ваше собачье дело, — сказал Мацейс. — Кто дал вам право допрашивать нас?

— О правах не будем спорить. Вы слышали мой вопрос. Так это или не так?

— Брось, Жорка, — пробормотал Шкебин. — Вся эта волынка ни к чему, ей-богу, ни к чему. Знай молчи.

Бахмурин раскрыл лежавшие перед ним паспорта. (Я потребовал, чтобы все документы от них были отобраны.)

— По паспорту ваше имя Сергей. Почему же товарищ называет вас Жоркой?

— Я плевал на всех, говорите, что хотите, — сказал Мацейс. — Но будете отправлять в город, предупреждаю: не подсаживайте к нам этого мальчика. Я найду способ немножко подержать его за горло.

— Он всё врет, — заволновался вдруг Шкебин. — Ему никогда не сделать этого. Когда я хотел это сделать, — он тоже кивнул на меня, — он запретил мне трогать мальчишку. Он, видите ли, не выносит душераздирающих сцен, рвань такая. Ну и сам теперь влип.

Он грубо выругался и замолчал. Мацейс, по-собачьи оскалив свои ровные белые зубы, смотрел на него.

— Прошу записать, Я протестовал против убийства матроса Слюсарева. Мой самый близкий друг это подтверждает.

Бессильные что-либо сделать с нами, они были готовы передраться друг с другом. Бахмурин, который с отвращением наблюдал за ними, сказал, что они могут идти. Достаточно было посмотреть на них сейчас, когда они перестали ломать ваньку и притворяться, чтобы понять, какого сорта эти люди. Они вышли, и Бахмурин сказал, что, по его мнению, мы должны составить акт об их аресте со всеми нашими подписями.

— Нас здесь пятеро, не считая этих мерзавцев, — сказал он, — и мы здесь представляем закон.

У меня не сохранилось документа, который он тут же составил, но я его помню наизусть. Вот он:

18 июня 193. года мы, нижеподписавшиеся, задержали граждан, называющих себя Полозовым Сергеем и Пайкачевым Тихоном, с целью доставить их в ближайшее населенное место и передать органам государственной безопасности. По имеющимся у нас сведениям, эти лица являются политическими и уголовными преступниками, в силу чего мы берем на себя ответственность лишить их свободы.

Дальше шли подписи: Бахмурин В. И., доцент, член ВКП(б), Редько, научный сотрудник, Шмыров И., колхозник становища Восточные Лухты, Радина Елизавета, сотрудник экспедиции, член ВЛКСМ, и Слюсарев Е., матрос промыслового флота.

Мне очень понравилась эта бумажка. В ней была особая торжественность, всегда связанная с выполнением закона, и мы, которые её составляли и подписывали, мы были не просто научные работники, колхозники и матросы, а маленькая группа советских людей, делающая важное государственное дело. Нам предстояло решить ещё один трудный вопрос: каким образом доставить Мацейса и Шкебина до ближайшего населенного пункта, как это было написано в нашей бумажке. И тут я сказал, что отправлять их нужно вниз по реке на моторной шлюпке и что, разумеется, шлюпку поведу я. Нужен был второй человек, который мог бы приглядеть за обоими пассажирами, пока я буду вести шлюпку. Вызывать из тундры людей — дело долгое, стало быть, второго конвоира нужно было выбрать из тех, кто оставался в лагере. Ботаник был болен, Бахмурин заменял начальника экспедиции. Речь могла идти только об Иване Сергеиче и о Лизе. Ботаник предложил назначить её.

Вот теперь я призадумался. В дороге мы будем приставать к берегу, отдыхать, готовить пищу, — нас двое я два наших пассажира, скрученных по рукам ремнями и веревками. Нельзя даже было предвидеть все трудности, которые могут возникнуть в этом путешествии. Я твердо решил одно: так как время от времени нам неизбежно придется развязывать руки нашим спутникам, то делать это мы будем по очереди: один ест, и его караулят с ружьем, а другой ждет.

Мы решили не затягивать сборы и через полчаса, распрощавшись с Иваном Сергеевичем и с обоими сотрудниками экспедиции, захватив с собой два ружья и двухдневный запас еды и горючего, двинулись в обратный путь. Мацейсу и Шкебину я велел поместиться на носу, на средней скамейке сидела Лиза, я позади неё на моторе. Хотя ветер ещё не стих, мы быстро пересекли озеро и вошли в реку. Снова потянулись моховые болота, кривые сосёнки, редкий ельник. Могло ли мне утром прийти в голову, что через несколько часов мы будем плыть мимо этих берегов обратно к морю и спутниками нашими будут двое людей, которых я сам давно уже считал мертвыми?

Перебирая в памяти подробности этого путешествия, я помню, что, когда мы отошли от берега, мы все долго молчали. Мацейс дремал или делал вид, что дремлет, Шкебин угрюмо смотрел на проходившие мимо берега. Он даже ни разу не оглянулся в нашу сторону. Мало-помалу я перестал следить за ними и только настораживался всякий раз, когда кто-либо из них шевелился или менял позу. Впервые с утра я подумал о Лизе. Как самоотверженно вела себя эта девушка во всех сегодняшних событиях, с каким запалом отстаивала она на совещании в палатке каждое моё слово! Я нагнулся к ней и шопотом, на ухо сказал, что если она устала, то мы подойдем к берегу и отдохнем, потому что ночь предстоит тяжелая, спать не придется никому. Она села вполоборота ко мне, попрежнему держа ружье на коленях. Вполголоса мы переговаривались о привале, о распорядке, который придется установить с едой и отдыхом. Время от времени я всё-таки не забывал взглянуть на нос, как там поживают наши пассажиры, но они попрежнему не обращали на нас никакого внимания. Потом вдруг Мацейс зевнул и спросил у Шкебина, есть ли у него папиросы.

— Чем я тебе достану, чорт тебя подери? — огрызнулся тот. — Попроси у хозяина закурить.

— Хозяин занят личной жизнью, — сказал Мацейс. — Он играет в любовь.

Они рассмеялись, а мне кровь так и бросилась в лицо. Стало быть, то, как я разговаривал с Лизой, не прошло незамеченным.

— Он, между прочим, не такой уж баран, как мне казалось, — продолжал Мацейс. — Девка подходящая.

— Девка вполне нормальная.

Мы молча смотрели на них, а они, потешаясь, продолжали переговариваться, как будто бы в шлюпке никто, кроме них, не понимал по-русски. Что говорили эти мерзавцы! Это был какой-то взрыв сквернословия, который ничем нельзя было остановить. Они разглядывали Лизу, пакостно обсуждали её внешность, высказывали вслух самые отвратительные, самые подлые мысли и, так как эта потеха им очень нравилась, по временам начинали хохотать самым веселым и добродушным смехом. Начав этот разговор «ради смеха», они мало-помалу вошли во вкус, лица у обоих стали потными и красными. На Лизу я боялся взглянуть, я боялся увидеть, как у неё слезы бегут по щекам. А они всё говорили и говорили, точно стараясь перещеголять друг друга своим бесстыдством. Я остановил мотор, бросил руль. С разгону мы врезались в камыши. Я схватил ружье, которое у меня лежало под скамьей.

— Замолчите, — сказал я. — Сейчас же замолчите, или я не знаю, что будет.

Они так и прыснули. Они ведь понимали, что я ничего, ровным счетом ничего не могу сделать с ними. Я отвечаю за них.

— Не будьте мальчишкой, — сказала Лиза. Она сидела выпрямившись и плотно стиснув зубы. Нет, глаза у нее были совершенно сухие, они только расширились и стали совсем темными. В упор она смотрела на обоих негодяев, корчившихся со смеху на дне шлюпки, и этот её пристальный, суровый взгляд, казалось, подействовал сильнее моего окрика. Во всяком случае они замолчали и опять угрюмо уставились на берег. Я ничего не соображал, когда взялся за руль, чтобы вывести шлюпку из камышей.

— Дай нам закурить, Слюсарев, — сказал Мацейс.

— Дайте им закурить.

Это сказала Лиза. Пересилив себя, я встал, дал каждому по папиросе и поднес им спичку. Потом мы опять пошли по реке.

— Не беспокойтесь вы за меня, — услышал я Лизин шопот. — Я всё-таки взрослый человек, хоть вы меня и назвали девчонкой.

Я смолчал. Скорей бы я, кажется, язык откусил себе, чем сказал при этих людях хоть одно слово из тех, которые мне ей хотелось сказать. Я просто мучился из-за неё. А она бодрилась, она даже успевала подумать о том, как бы успокоить меня, но я-то видел, чего ей всё это стоит.

Часа через два я сказал, что нужно подойти к берегу, устроить привал. Нужно было пополнить бак горючим, поесть и, хочешь не хочешь, позаботиться о наших пассажирах: у них, наверное, сильно затекли руки. Но этот отдых на берегу мало походил на отдых. Пока мы разогревали еду, оба они сидели в сторонке я курили. Потом, когда еда была готова, я предложил им самим выбрать, кто будет обедать первым. Первым обедал Шкебин. Я снял с него веревки, а Лиза в это время стояла с ружьем шагах в трех-четырех. Пока тянулась вся эта процедура развязывания, они опять стали издеваться над нами. Мацейс самым деловым тоном советовал Шкебину ударить меня ногой и одновременно броситься ничком на землю с таким расчетом, чтобы первый выстрел угодил не в него, а в меня. Мы нервничали. Лиза стояла с взведенными курками, а они хохотали во всё горло. Конечно, никто из них не думал всерьез воспользоваться этим случаем и попытаться обезоружить нас и удрать. Всё, что они могли сделать, — это ещё поиздеваться над нами и опять довести меня до исступления. Однако на этот раз я им ни слова не сказал.

Возни с ними было порядочно. Когда Шкебин наелся, я опять скрутил ему руки и только после этого освободил Мацейса. Час прошел по меньшей мере, прежде чем мы сами смогли сесть, наконец, и поесть, причем это тоже было не так-то просто. Наши спутники сидели рядыпш м и беспрерывно требовали, чтобы им дали то напиться, то закурить. У меня кусок в горло не лез при взгляде на них. При этом они всё ещё не переставали нас мучить и без конца измывались надо мной и над Лизой, главным образом надо мной. Её они, повидимому, решили оставить в покое или уже выболтали все пакости, которые у них имелись в запасе.

Никогда не забуду этого вечера. Мы с Лизой сидим друг возле дружки, едим из одного котелка, а в нескольких шагах от нас, спиной прислонившись к соснам, сидят два эти бандита с руками, плотно прикрученными к бокам, и хохочут и говорят про нас. Мы спешим скорей доесть, мы не хотим показывать вид, что слушаем их, но мы должны прислушиваться к каждому их слову, глаз с них не сводить, и они знают это и наглеют всё больше и больше. А вокруг безлюдье, тишина мертвая, и дым от затухающего костра далеко тянется над мхами.

Усталости я не чувствовал. Но, когда я думал о том, что произошло за этот день, я начинал уговаривать себя держаться на ногах как можно дольше. О том, чтобы отдохнуть, мы и думать забыли. Как только обед был съеден, мы отнесли все наши пожитки в шлюпку, предложили нашим пассажирам занять их места и сразу же отошли от берега. Пускай я опять свалюсь с ног, когда мы доберемся до становища, но лишь бы оно кончилось поскорей, это проклятое путешествие.

 

Глава XL

СКИТАНИЙ КОНЧАЮТСЯ

То, чего нам следовало опасаться больше всего, случилось: Мацейс закатил истерику. Первую половину пути они занимались этими скотскими шутками, о которых я говорил. Это давало выход их злости, отвлекало в какой-то степени от мыслей о том, что их ждет. Вскоре им надоело «шутить», да и мы нашли правильный способ заставить замолчать: спокойно продолжали разговаривать о своих собственных делах.

После привала мы спустились по реке ещё километров тридцать. Речные излучины, мхи по обоим берегам, негреющее ночное солнце в туманах, — этому путешествию, казалось, не будет конца. Мы не подходили к берегам. Скорей в становище, скорей сбыть с рук этих людей, а там лечь где-нибудь, вытянуться, закрыть глаза, ни о чём больше не думать. Я даже не спрашивал совета у Лизы, идти ли нам всю ночь напролет или остановиться где-нибудь передохнуть. Я знал, что она думает так же, как и я.

В середине ночи Мацейс опять попросил у меня воды. Я дал ему напиться прямо из реки, он сказал мне спасибо. Потом спросил:

— Почему ты не в море, Слюсарев?

Меньше всего мне хотелось с ним разговаривать. Но он взял меня врасплох своим вопросом. К тому же он так пристально смотрел на меня, и ни злобы, ни недоброжелательства не было у него во взгляде, одна только угрюмая усталость.

— Я был долгое время болен, — сказал я.

Он не стал меня расспрашивать, что и как, отвернулся и долго смотрел, как волны от нашей моторки с плеском набегают на берег.

— Я люблю море, — сказал он, помолчав. — Я вырос на море.

Приоткрыв один глаз, Шкебин хихикнул:

— Ты уже забыл, наверное, где ты вырос. Память на рояле осталась, а рояль в форточку улетел.

— Я вырос на море, на Черном море, — угрюмо повторил Мацейс. — Мой отец был врачом в Одессе. И у нас был дома рояль.

— Твой отец был контрабандистом.

— Это отчим был контрабандистом, а отец врачом. Моя мать ушла из семьи. Вся семья у нас вроде меня — бешеная.

— Врешь ты всё. Недавно ты рассказывал по секрету, что твой отец — деникинский офицер.

В другое время Мацейс обозлился бы, и пошла бы перебранка. Но сейчас с ним что-то случилось, он оставался очень спокойным.

— Вру — не вру, какое это теперь имеет значение? Нас расстреляют, Слюсарев?

— Думаю, что расстреляют, — сказал я. — Надеюсь, что расстреляют.

Он кивнул головой, точно поблагодарил меня за откровенность.

— Если когда-нибудь попадешь в заграничное плавание, Слюсарев, — не пей. За сто шагов обходи кабаки. Таких-то вот веселых мальчиков вроде нас там и ловят.

— Ну, — сказал я, — я-то не вроде вас. Кой-чего насмотрелся.

Но он не слушал меня и продолжал говорить, глядя в сторону:

— О, чорт! Полжизни ловил рыбку, а теперь самого — как рыбку!

— Может быть, мы прекратим эту лекцию о классовой бдительности и вреде алкоголя? — сказал Шкебин, передразнивая его южный говор.

— Я не буду молчать на допросах, — сказал Мацейс. — Это лишняя проволочка.

— А, ты не хочешь помолчать?

Шкебин приподнялся с места. Я видел, как веревки натянулись у него на предплечьях, и успел шепнуть Лизе, чтобы она была готова ко всяким неожиданностям. Он багровел, а Мацейс, напротив, становился всё бледнее и бледнее.

— Я не буду молчать, — повторил он. — Нам деньги платили, Слюсарев, за то, чтобы молчать. Я два с половиной месяца проболтался в порту, пока эти проклятые суда стояли на стапелях. Я достаточно квалифицированный механик, чтобы кое-что заметить. А когда я заметил кое-что, так мне предложили молчать в тряпочку и сунули деньги, чтоб я не плакал.

Тут произошла безобразная сцена. Шкебин всё-таки ухитрился перевернуться на бок, и теперь он с размаху ударил Мацейса ногой. Он ударил его тяжелым матросским сапогом в бедро, потом ещё и ещё раз, а тот корчился под ударами и кричал о том, что его насильно заставили взять деньги в полиции, что он пропил всё подчистую в четыре или пять дней, а Шкебин — он это хорошо знает — зажал и припрятал пару-другую тысчонок, что ему двадцать семь лет и он ещё может начать новую жизнь. Не раздумывая, я повернул шлюпку к берегу, и вовремя. До сих пор не понимаю, как это случилось, что он вскочил. Вскочил одним рывком, со связанными за спиной руками. На него страшно было смотреть: белая пена, как у загнанной собаки, выступила на губах, голова тряслась, зрачков не было видно — одни выпученные, налитые кровью белки.

— Припадок! — крикнула Лиза.

Шкебин изогнулся ещё раз, ударил его сапогом в спину, и он, как был со связанными руками, полетел за борт. Но я уже остановил шлюпку и следом за ним прыгнул в воду. Хорошо, что глубина была здесь примерно мне до плеч, — нырнув, я ухватил его за веревки. Он ещё бился и дрыгал ногами там, под водой. Поднять его и поставить на ноги было довольно трудно. Потом он перестал биться. Глаза были плотно закрыты, из ноздрей и изо рта вытекала вода, пару-другую глотков он всё-таки успел сделать. Я дотащил его до берега, приподнял и свалил на траву. Сердце у него стучало, как молоток, левая щека и уголки губ всё ещё дергались. Но падение в холодную воду успокоило его лучше всяких капель, он лежал в обмороке, который, как я знаю, переходит у припадочных в глубокий сон.

Я вернулся к шлюпке и подтянул её к берегу. Лиза сидела, закрыв руками лицо. Когда она отняла руки, я испугался её бледности, — как бы и ей вдобавок ко всему не стало плохо. Не каждый день приходится участвовать в таких «веселых» событиях, какие только что разыгрались в нашей шлюпке. Я сказал, что, пока Мацейс не очухается, мы дальше не пойдем. На ухо я успел ей шепнуть, что после обморока он, повидимому, будет долго спать и это нам на руку, мы сами немножко отдохнем, и я успею высушить свои вещи. Ночь была холодная, в мокрой одежде просидеть такую ночь за рулем — дело нелегкое.

Потом я велел Шкебину сойти на берег и сказал ему:

— Слушай ты. Я должен доставить по назначению хотя бы одного из вас. Мне интересней доставить того кто более разговорчив. Если ты ещё раз попробуешь тронуть своего дружка, я буду стрелять в тебя, даю слово.

Он ничего мне не ответил, молча отошел в кусты и лег. Думаю, что он мне поверил на этот раз. Потом я перетащил Мацейса подальше от реки. Голова у него свесилась на грудь, как у пьяного, ноги волочились по траве. Можно было снять с него веревки. Когда мы его распутали, он несколько раз глубоко вздохнул и открыл глаза. Взгляд был мутный и бессмысленный. Я незаметно кивнул головой Лизе, велел ей отойти в сторону, на всякий случай поближе к ружьям. Медленно он обвел глазами шлюпку, вытащенную на берег, нас с Лизой, Шкебина, исподлобья наблюдавшего за ним, потом попробовал сесть и застонал.

— У меня болит спина. Я точно избит, — сказал он, подозрительно вглядываясь в меня. — Ты меня бил?

— Я тебя не трогал.

— Не ври, ты меня бил. Почему я весь мокрый?

Он ничего не помнил после припадка — ни своей болтовни, ни побоев Шкебина, ни падения в воду. Злобно он смотрел на меня, ждал, что я отвечу. Физиономия у него была попрежнему наглая и вызывающая; как только кончилась истерика, он снова стал самим собой.

— Перестань молоть языком! — крикнул Шкебин. — Почему он мокрый! Потому, что я тебя избил, падаль такая, и швырнул в воду.

— Я что-нибудь говорил о своих личных делах? — сказал Мацейс, так и обшаривая меня своими злыми глазками. — Забудь мои слова, Слюсарев. Я болен. Всё это бред.

— Бред не бред, а давай-ка руки. Сейчас-то ты, я вижу, вполне здоров, — сказал я.

Пришлось его опять связывать. Раз он здоров и огорчается по поводу своих задушевных признаний, спокойней было его опять подержать на привязи. Мы уложили его неподалеку от Шкебина, и он сейчас же уснул, а сами принялись собирать валежник, разводить костер, Я порядком продрог после этого ночного купанья, — мне не хватало только того, чтобы опять свалиться в лихорадке.

Потом мы сидели с Лизой у костра, и я, в одних трусах и бушлате на голое тело, сушил свое белье. Спать хотелось отчаянно. Несмотря на холодище, на мозглый туман, который поднимался с болот, у меня просто глаза слипались. Мацейс был неспокоен. Он стонал во сне, вскрикивал, несколько раз порывался встать, и до такой степени мы были издерганы за эти сутки, что он уже успокаивался и дышал ровно, а мы всё ещё вглядывались в него, готовые в любую минуту схватиться за ружья. Прошел час или два, не знаю, — никто из нас даже не прилег. По крайней мере мы хоть больше не мерзли. Костер разгорелся, и я уже успел высушить свои штаны и рубаху. Я ругательски ругал себя за эту дурацкую мысль везти наших пассажиров в шлюпке вдвоем с Лизой. Если я не подумал о себе, я обязан был подумать о ней. Чорт с ним, взяли бы лодку на буксир, посадили бы их в лодку, а к нам хотя бы того же Ивана Сергеича. Прошли бы вдвое дольше, но зато хлопот и беспокойства не было бы вполовину. Я опять вспомнил забавы этих негодяев, их омерзительный разговор в шлюпке обо мне и о Лизе. Только подумать, чего ей стоило высидеть там и смотреть на их красные скотские физиономии и слышать каждое их слово, каждый поганый смешок! При свете тусклого ночного солнца, пробивавшегося сквозь туман, её лицо казалось сейчас серым, как мох. Не двигаясь, сидела она у костра и смотрела на огоньки, перебегавшие по хворосту. Осторожно тронул я её за руку. Я хотел ей сказать, чтобы она прилегла на часок, я посижу, покараулю один.

Вдруг она прижалась ко мне лицом и крепко обняла меня за шею.

— Ох, Женя, милый! — сказала она. — Я так измучилась.

Я обхватил её обеими руками. Я притянул её к себе и целовал ее лоб, щеки, волосы, гладил по волосам и опять целовал волосы, губы, глаза, которые стали совсем мокрыми и солеными. Она плакала, чудачка. Я накрыл её с головой своим бушлатом и только оставил совсем маленькую щелочку, чтобы видеть её лицо. Всё ещё плача, она улыбнулась мне и крепко прижалась щекой к моему плечу.

— Женя, милый, — повторила она.

Она так и уснула у меня под бушлатом. Когда я шевелился, она держала меня за плечо, не отпускала и что-то тихонько говорила со сна, что — я не мог разобрать. Долго я сидел так, чувствуя у себя на груди её теплое дыхание.

Время шло. Погас костер. Несколько раз я осторожно снимал с плеча её руку и подбрасывал валежнику на угли, потом опять клал её руку на свое плечо, сидел, не двигался, смотрел на её чуть приоткрытые губы, слушал, как она дышит. Туман редел. Опять, как в ту ночь у палатки, вокруг меня загудели первые шмели и далеко в тундре с однообразным гоготом поднялись гуси. Начиналось утро.

Давно я не чувствовал себя таким спокойным. Уже не нужно было подбрасывать хворост в огонь, костер чуть дымился, теплое и ясное солнце вставало из тумана. Я знал: через несколько часов окончится наше путешествие. Лиза спала у меня на плече, накрытая моим бушлатом. Я был спокоен за всё. Я больше ничем не мучился.

И ещё я знал одно: проснувшись, она не станет избегать моего взгляда, не станет прятаться от меня, как два дня назад, после нашей ночевки в палатке. Как я не понял тогда, что с ней происходит, и злился на неё и на себя! «Не сердитесь, — просила она, — всё у меня спуталось в голове». Понадобились эти невыносимые, страшные сутки, чтобы она сама пришла ко мне, потому что ближе меня нет у неё человека.

Заворочался Шкебин, сел и уставился на спящую Лизу. Медленно по заспанной его физиономии прошла усмешка.

— Тише, — сказал я шопотом. — Не буди никого. Если хочешь поесть или закурить, сейчас дам.

Он ещё раз усмехнулся и зевнул.

— Развяжи меня. Руки затекли.

— Ладно, — сказал я. — Сейчас развяжу.

Неохотно я опустил Лизину голову на траву; девушка только подложила ладонь под щеку и не проснулась. Потом я подошел к Шкебину, распустил на веревках узлы и, пока он сам распутывал веревки, снова сел у костра, пододвинув к себе обе двустволки. Так мы сидели друг против друга, курили, и время от времени он усмехался, поглядывая то на меня, то на спящую девушку.

— Хорошая баба, Слюсарев, — сказал он, выбрасывая окурок. — Это я без трепотни говорю, ей-богу. Тебе везет.

— Никакого такого везения нет, — сказал я. — Всё, что случается с человеком, от него же и зависит, хорошее и плохое.

— Не знаю. Может, и так.

Он помолчал. Молчал и я. Потому ли, что я говорил с ним вполголоса и он отвечал мне вполголоса, а может быть, — в самом деле не хотел будить Лизу.

— Раз вы с ней спелись, надо думать, поженитесь теперь?

— Надо думать.

Он одобрительно причмокнул губами. Потом опять усмехнулся.

— Завидное дело. А нас, значит, с Жоркой тем временем налево?

— Есть за что, — сказал я. — Есть за что вас с Жоркой налево. Сколько матросских жизней числится за вами? Не считал?

— Тридцать одна, — сказал он. — Говорили, что тридцать три, но это ошибочка вышла. Нас с Жоркой самих списали в покойники. Жалею я, Слюсарев, что выпустил тебя тогда ночью, ах, как жалею! Вот это моя ошибочка. Не сидел бы ты теперь тут таким петушком.

— Мне-то что? Жалей!

Проснулась Лиза, как ни тихо мы разговаривали.

— Уж извини, дорогой, — сказал я и протянул двустволку Лизе. Ни на одну минуту мы не забывали держать под прицелом наших спутников. Потом встал и поднял с травы веревки. — Нам на работу пора.

Так вот о чём он жалел, проснувшись поутру в таком добродушном настроении! Он даже согласился не будить Лизу и совсем, как товарищ, одобрил её и меня заодно. В шлюпке не было никаких разговоров.

Мацейс сидел больной, брюзгливый и только спрашивал чуть ли не каждые полчаса, долго ли нам ещё идти по реке. Очевидно, им тоже не терпелось кончить поскорей это невыносимое путешествие.

Мы пришли в становище во второй половине дня. Целая толпа сбежалась к нашей шлюпке. Тут были и Александр Андреевич Кононов и мой приятель моторист Крептюков. Я отказался отвечать на расспросы и только успел шепнуть Александру Андреевичу, чтобы он немедленно отвел Лизу к себе домой. Милиционера или краснофлотцев с погранзаставы мы не стали ждать и всей гурьбой повели наших пассажиров в комендатуру. Там я передал коменданту их документы, передал акт, который мы составили в лагере при поимке, рассказал всё, что знал, мне пожали руку какие-то командиры и отпустили домой. Последнее, что я слышал от Шкебина, это короткое ругательство и такое же короткое напутствие:

— Живи, голубок. Каюсь, моя ошибочка.

Мацейс мне ничего не сказал. Он жаловался, что у него болит поясница, что его знобит, требовал, чтобы его отправили не в камеру, а в больницу. Не знаю, как с ним распорядились в комендатуре. Никого из них я в жизни больше не видел и думаю, что и не увижу.

Поздним вечером, когда мы уже хорошо выспались и отдохнули, когда всё, что можно было рассказать старикам о наших мытарствах, было уже рассказано, мы вышли с Лизой на берег губы. Горький запах морской воды, возня глупышей на отмели, парусники, убегающие в море на ночной лов, — всё было так знакомо нам обоим! Мы долго сидели на камне. Птицы перестали нас пугаться, они спокойно опускались на песок рядом с нами, — одни дремали, другие чистили перья своими желтыми клювами. Не буду пересказывать, о чем мы говорили с Лизой. Этот разговор, прерывавшийся долгим молчанием, когда я чувствовал её щеку своей щекой или просто держал её за руки, был совсем не похож на те бесчисленные разговоры с ней, которые я представлял столько раз со времени нашей встречи в поездке. И он был лучше, в тысячу раз лучше.

Потом она сказала:

— Завтра я должна собираться в обратный путь. А ты?

Я по началу даже не понял её вопроса. Какие же тут могут быть сомнения? Куда она, туда и я! Мы уйдем отсюда вместе. Не сразу я сообразил, что она хочет знать, отправлюсь ли я с ней или вернусь на судно, опять пойду в море. Я рассмеялся, — так это было неожиданно для меня самого. Ни разу за всё наше обратное путешествие по реке я не подумал об этом. Почему? Что меня теперь держит на берегу? Разве я и теперь боюсь моря, боюсь воды? В сильный ветер я гнался в шлюпке по озеру, нас заливало, нас валило на борт, через несколько часов я прошел вторично тем же путем и ни разу, да, ни разу не ощутил этого щемящего, отвратительного страха. Я просто забыл и думать о нем. Значит, с этим покончено.

— Пожалуй, — сказал я, — придется мне вернуться на судно.

Она улыбнулась.

— Значит, всё, что тебя так беспокоило, прошло?

— А ты знала об этом?

Она, смеясь, прижалась ко мне. А я думал: так вот почему она предложила мне пойти с ней в тундру! А ведь она так и гаркнула на меня: «на что вы нам?», когда я в первую же нашу встречу в поезде попросил её взять меня с собой: ради неё махнул рукой на море, на все мои замыслы.

— Ты очень боялся, — продолжала она, — когда мы ещё в лодке вышли на озеро. Ветер был сильный, ты совсем побледнел.

— Ну, — сказал я, — это ещё вопрос, кто из нас больше струсил.

Ответ её меня совсем огорошил:

— Я сделала вид, что мне страшно. Ведь ты упрямый, милый мой. Ты ни за что не хотел идти к берегу.

Через два дня она нашла на рыболовецкой станции моториста, который на время своего отпуска соглашался пойти с ней в тундру. Я долго стоял на брюге, смотрел, как уходила вверх по реке знакомая мне шлюпка. Рейсовый пароход, который должен был отвезти меня в Мурманск, ожидался на следующий день.