Видно, это у меня в мозгах всё-таки не хватало либо винтика, либо шпунтика. Или мне надо было тогда прислушаться к совету Берц и завести себе бабу. От этого выкружился бы явный прок: пироги в дни увольнений, домашнее мясо в глиняных горшочках, вручную расписанных глазурью — такие продавались на базаре тоннами, — и чистое бельё, чинить которое самой у меня просто не поднималась рука. Поэтому оно метким броском легкомысленно зашвыривалось под койку, а потом выкидывалось в парко-хозяйственные дни, которые у нас были простой уборкой, только, ясное дело, с таким названием, чтоб мы не вздумали расслабляться. А уборка была, в свою очередь, неравномерным распределением мусора, так что под моей койкой нашлось бы место для чего угодно.
В день сразу после увольнения обед большей частью пропадал вхолостую. Я, конечно, наедала себе будку, пользуясь этой темой — и ещё знатную репу наедали хитрые местные собаки.
Конечно, мне не помешало бы ходить в Старый город чаще. Наше здание, построенное чёрт знает сколько веков назад, действовало угнетающе, как, наверное, и любое место, если торчать там безвылазно. Наверное, мне не помешало бы иметь какие-нибудь милые сердцу открытки, например, с выдавленными сердечками, или с ангелами — на память, и, может быть, даже какие-нибудь фотографии кроме тех двух, которые я заказала сама, просто так. Да и то: на них я стояла, аки столб, возле каких-то убогих комодов, художественно задрапированных чем-то вроде выцветшей скатерти, которая явно была старше моего дедушки. Можно было спорить на что угодно, что такие фотки имелись, как минимум, у нескольких поколений горожан. И ещё мне хотелось получать письма — если не от родных, то хоть от кого-то, кто мог и хотел их написать. Хотя бы иногда.
У меня не было ни писем, ни каких-нибудь своих, личных открыток на тумбочке, кроме тех, что стояли там уже больше года: открытка, которая была на мою долю на нынешнее Рождество, где-то затерялась, да и в госпитале мне точно было не до того.
Зато теперь под моей подушкой лежал простой листок в клеточку, вырванный из обычной ученической тетради, где было написано только одно слово: "Спасибо".
В тот день на обед давали борщ. Я больше всего любила борщ, и, пока повар не отвалил вместе с ключами и поварёшкой на другой этаж, я шла караулить его и просила ещё парочку порций.
А сегодня и день был — не день, и борщ был — не борщ, и вообще весь обед годился только на то, чтобы скормить его собакам.
Словно кто-то в качестве диверсии подсыпал туда неизвестной дряни, горькой, как таблетки или стиральный порошок.
Я сосредоточенно смотрела в тарелку, будто дыру хотела прожечь в фарфоре, и жевала капусту. Она накручивалась на ложку, потому что была длинная, словно макаронина. Мне казалось, что я и сама похожа на меланхоличную корову, которую не колышет ничего, кроме её чёртова клевера, а кто-то уже тыкал в мою сторону ложками и знаками показывал, что тарелка-то передо мной только одна.
— Ну как, чёрт подери, всем интересно, сколько жратвы в меня влезет?! — и словно вскипать внутри начал этот самый борщ. — Ну, на спор, честно, я схаваю котёл за один присест, не вру.
Около стены стоял кривоватый железный стол, на котором стопкой лежали подносы. Если бы туда поставили что-нибудь более существенное, он бы точно крякнул и завалился на бок. Я извлекла из-под него трёхлитровую банку — она хранилась тут с тех пор, когда у меня была привычка просить у повара налить её компотом целиком. Это было прошлым летом. Потом все каждые пять минут бегали пить воду из-под крана, а у меня был вкусный компот. Много вкусного компота.
Я прошлась с этой банкой, точно бродячий шарманщик со своей шапкой.
— Давайте — всё из ваших тарелок, не вопрос. Скидываемся для голодного края — кто больше? — передо мной упал с потолка кусок штукатурки и белой кляксой разлетелся по чистому полу, но я не обратила на него внимания. — Так как: есть пари или нет пари?
Я была готова орать с такой силой, что не только штукатурка, а и стёкла задрожали бы, да и повылетали к чертям собачьим, только никто не искал ссоры: сегодня был день увольнений.
Я пинком отправила банку под кривоногий стол — она со звоном шмякнулась там обо что-то, но не разбилась, — и вернулась к своей тарелке в единственном числе.
Меня бесило всё: луч солнца, который светил мне прямо в глаз, оранжевые капельки жира, пачкающие пальцы, столовая ложка, согнутая почему-то гораздо круче, чем полагалось…
— Ковальчик, — сзади неслышно подкралась Берц. Чёрт возьми, я порвать была готова человека, который будет подползать ко мне бесшумно, как привидение — ах, если б это была не Берц, ну если бы!
— Яблоко хочешь? — неожиданно спросила она и тут же протянула мне яблоко.
На этаже повисла тишина. Половина народу ушла в увольнение — а в Старом городе цвели каштаны, и белые душистые их свечки видны были за много километров…
Мы стояли с Берц возле открытого окна и грызли её яблоки — большие, привезённые откуда-то издалека в самый крупный городской магазин. На них были кругленькие наклейки с торговой маркой, мы сдирали их и лепили на стену снаружи. Солнце цеплялось уже за крыши домов, за высокие башенки и флюгеры на длинных шестах, а потом и вовсе стало опускаться куда-то за лес, который маячил далеко-далеко, на горизонте.
Давно улетел вниз огрызок, но неспокойно было у меня на сердце, словно скрёбся там некто невидимый под названием чуйка. Села на подоконник пчела — это была первая пчела, которую я видела в этом году. Быть может, ослеплённая закатным солнцем, она приняла шелушащийся от краски подоконник за что-то полезное, а может, просто устала с непривычки. Я покосилась было на Берц и подумала, не схватить ли пчелу за крылья. Тогда она точно встрепенётся и укусит — и я живо побегу вытаскивать иголкой жало и мазать палец йодом, или ещё какой-нибудь дрянью. Придёт боль, такая желанная, а из головы у меня сами собой подеваются куда-нибудь те мысли, что делали из меня варёную макаронину, размазанную по стеклу.
Где-то на улице затарахтел мотор, пчела улетела, а я поняла, что долбало мне по мозгам.
Всё это время, весь чёртов день я не прекращала думать про докторшу.
Почему, чёрт подери, почему я не могла занять свою башку чем угодно другим? И почему, чёрт подери, Берц взяла тогда с собой именно меня? Ведь не знай я сейчас, что к чему, не было бы сегодня этого тумана в голове, похожего на синюю гарь от двигателя вездехода, которой нанюхаешься и ходишь потом, словно чумной?
Она ведь была не с другой стороны? Но зато она была нейтралом, так?
Она не сама пришла к нам, её приволокли силком — хоть и не сказать, что она сопротивлялась, как львица.
Однако я слишком хорошо представляла, что, скорее всего, произойдёт, когда необходимость в ней минует. Пришлют врача, молодого и глупого, но имеющего погоны и хотя бы какое-нибудь захудалое званьице. А потом будут просто брызги крови на лопухах и на старинной стене снаружи, где-нибудь на задворках, куда её выведут, чтоб не пачкать пол и не смущать юные умы.
Но мне ведь всегда были параллельны такие штуки?
Мне ведь было фиолетово, разве нет?
…Фиолетовое солнце садилось в тучу, которая, откуда ни возьмись, выползла из-за леса. Берц куда-то подевалась, и я стояла у окна в одинаре, а внизу, к ступеням подъезда уже подтягивались из увольнения те, кто словил свою порцию кайфа в Старом городе.
— Разъетить твою мать! — звук, словно лопнула электрическая лампочка. Вишенка Риц в компании пятна и осколков, разлетевшихся по брусчатке на добрых несколько метров. — Твою дивизию, ну ты подумай, а! Что за день?!
Кто-то затормозил рядом, потом втянул носом воздух, присвистнул и включил вторую скорость. Риц с опаской оглянулась и исчезла следом. Пятно ещё десять минут назад точно называлось водкой или контрабандным спиртом. Но внизу было уже пусто, и отвечать за происхождение лужи и осколков остались только гордые гранитные львы…
Кто от бабы, кто от мужика — с домашними пирогами, и первой редиской с огородов, и подовым хлебом, завёрнутым в чистые полотенца… И, если бы борщ давали завтра, то половина того, что было положено всем нам по норме, точно досталась бы мне.
Я ходила в город редко — да и что мне было там делать, разве что глазеть на главной улице на гуляющих барышень или на выставленные в витринах товары? Местные барышни меня интересовали примерно так же, как и вопрос "Есть ли жизнь… ну, к примеру, на луне?", товары… если только это была еда; например, колбаса из маленькой частной коптильни, которая точно не водилась в тех местах, где меня угораздило родиться, или шоколадные конфеты с цельными ядрышками лесных орехов — потому что когда-то давно у меня просто не было на них денег. Но я знала, что завтра я пойду-таки в Старый город — и с этими мыслями я сейчас просто доживу до отбоя.
Сортир холодный — почему-то даже сейчас он был ледяной, словно погреб.
— Привет, — сказала Джонсон.
Я посмотрела на неё с подозрением.
— Ну, что, какие новости? — поинтересовалась Джонсон.
Она спросила это так, будто я неделю была хрен знает где.
— Какие, к чертям собачьим, новости? — мрачно сказала я.
— Ковальчик, у тебя, никак, любовь? — тут же подначила Олдер.
Напротив висело забрызганное зеркало. О, да, ну конечно! Странно, если б промолчала — стоило ей увидеть меня с такой рожей дольше получаса.
— Мужского рода или женского? — спросил кто-то из кабинки.
— Если женского — то зазноба. Так называется, — авторитетно пояснила Олдер.
— Без тебя знаю, — обиделись из кабинки.
— А с обедом точно недобор вышел. Это вредно, Ковальчик, знаешь ли, — Олдер намочила полотенце под струёй воды и уже хотела огреть меня им пониже спины — с оттягом.
И это весело, ведь на самом же деле весело, и почти скрывшееся солнце посылает так некстати последний весёлый лучик… Чёрт подери, я ржала бы, как ненормальная — и тут же предложила бы совершенно идиотскую кандидатуру, например, ту же Берц, — если бы это случилось, ну, хотя бы вчера.
Но вчера — это было вчера…
А сегодня моё ухо каким-то манером уловило слово "докторша", и внутри меня словно начала взбухать коричнево-красная пена, будто в пластиковой бутылке с газировкой, особенно когда со всей дури потрясёшь её из хулиганства вверх ногами в жаркий день — и я поняла, что сейчас эта пена уже полезет через край.
— Нет, — я не кричала. Я шептала. — Нет, ты что, родная, никаких зазноб, — мой кулак врезался в стену прямо возле её левого уха, кафель острыми брызгами разлетелся вокруг — вместе с каплями моей крови.
— Просто смотри, — я отняла руку от стены; кровь струилась по запястью и дальше, к локтю, смешиваясь с синими линиями наколок, и там, уже с локтя, капала, шлёпаясь на пол, словно чернила из разбитой непроливашки. — Фокусируйся, — несколько звонких щелчков пальцами, крест-накрест — хотя мне было больно, чёрт, УЖЕ больно, уже хоть что-то вместо пустоты. И это хорошо, потому, что только не пустота, полная вопросов, которые не надо, НЕ СТОИТ задавать… — Фокусируйся, с-с-сука… ты видишь мою руку? Видишь или нет? Никогда… не смей… спрашивать… меня… об этом…
Я даже не ждала ответа, держа окровавленные пальцы перед её глазами. Я вообще говорила не для того, чтобы услышать чёртов ответ, а чтоб нарваться на драку, чтоб получить порцию боли, а лучше несколько порций — вместе с наказанием за хамство, будто вместо тех нескольких тарелок обеда, которые я сегодня точно недобрала…
— Фокусируйся! — орала я так, что было слышно, наверное, на первом этаже, на КПП. — Просто смотри на меня и фокусируйся! — сейчас должна прискакать Берц, и нам точно не поздоровится, это уж как пить дать.
— Не заводись, Ковальчик, — меня не пытались удержать, чтоб не схлопотать за компанию по морде. Олдер попятилась — скорее, от неожиданности, мать её… От чёртовой неожиданности — тогда не надо было, чёрт её дери, говорить людям всякую белиберду…
Я в последний раз со всей силы долбанула по проклятому кафелю, окончательно разбивая вдрызг свой кулак — мне уже казалось, что вместо костяшек там нечто, похожее на котлетный фарш. Берц было не видать. По белой стене текли струйки крови, и шумел за перегородкой оставленный кем-то открытым кран…
Всё было не так плохо. Гораздо хуже было бы, если б я поплыла, начав поливать подушку и окружающих горючими слезами по своей неудавшейся жизни. Вместо этого я предпочла боль — свою собственную, выталкивая ею из своей дурной башки все незаданные вопросы и все неполученные ответы.
Слова "докторша" не говорил никто — но я услышала его по приказу полезного органа под названием чуйка. Включившего инстинкт самосохранения, который велел мне лучше заработать наряд вне очереди, чем задать хоть один вопрос. "Не надо спрашивать, Ковальчик…"
В расположении горел свет, кто-то до отбоя читал, кто-то жевал принесённые из города конфеты или пирог. Я легла и накрылась с головой. Однако уже через пару минут подорвалась с такой силой, что, будь моя койка на колёсиках, её бы развернуло и ударило о стену. Мне нужна была Берц. Сейчас. Немедленно.
— Съешь ещё яблоко, — сказала она мне. — Хотя бы одно. Поможет. Это — верный способ.
У меня в пальцах снова оказалось вдруг огромное яблоко, зелёное, будто его держали в акварели, с маленьким кружочком наклейки крутого супермаркета — с иностранными буквами и профилем чужеземной красотки. Видать, и впрямь — у каждого имелся свой способ. У Берц это была нарисованная фиолетовым цветом красотка с виноградной гроздью в руке.
Следующие пять дней меня вне всякой очереди гоняли на операции — если, конечно, сверху спускали приказы. Я приходила только под утро и падала, распространяя вокруг запах бензина, оружейной смазки и крови. Не пойму, в чём был смысл; для этого надо было быть гораздо умнее, чем я. Верно, в том, чтоб отомстить кому-то — не знаю, кому — за все эти незаданные когда-нибудь вопросы и неполученные в будущем ответы. Так было проще жить — не забивая себе голову этой шнягой. Жить — чужой, совершенно неизвестных пока людей болью и смертью. Потому что они были — неизвестные.
А потом была увольнительная.
Я и ещё несколько человек вышли из проходной, и я даже зажмурилась — таким ярким показался солнечный свет.
После пяти дней сплошной канонады моя голова явно была не на месте — мне показалось, что внутри докторшиного домика кто-то находился. Но мне было насрать: даже если бы из-под кровати выскочили мародёры или просто воры, позарившиеся на её нехитрые пожитки, я спокойно сказала бы им "привет, как дела", а потом уже уложила бы навсегда. Дом словно притаился — он будто не хотел признавать моё право находиться тут. Кто бы спорил, но уж точняк не я. Хорошо, что он отдал мне эти горшки и клетку с птицей, которая настырно долбила в сухое блюдце — как она не загнулась за пять дней, знает только она сама. Для горшков заранее был припасён непрозрачный пакет, но на клетку меня уже не хватило. Стоило только представить, как в Старом городе меня со всем этим добром, словно стащенным у бродячего цирка, встречает кто-то знакомый, как мне резко плохело. Заплатив несколько монет вертевшемуся поблизости мальчишке в кепке козырьком назад и штанах на пару размеров больше, я всучила клетку ему и велела идти от меня в нескольких шагах, пригрозив поймать и вынуть душу, если он вздумает меня надуть.
Таким манером наша странная процессия дошкандыбала до здания госпиталя, когда солнце уже явно перевалило за полдень. День был жаркий, и, пока мы дошли до гранитного крыльца здания, молодость которого пришлась, наверное, на времена крутых предков моих родителей, я была просто готовым пациентом — знай, зови носилки и вели отнести тебя внутрь, в прохладу. Мальчишка тоже едва плёлся, но, думаю, большей частью он дурковал, чтоб вытрясти из меня побольше денег. Я велела ему вызвать докторшу, ещё раз пообещала вынуть душу и засунуть её обратно жопой вверх, если он сделает что-нибудь не так, и в темпе вальса убралась восвояси.
Мне приятно было бы, конечно, вблизи посмотреть, как она обрадуется, но я была не просто кем-то из местных, и не просто военнослужащим из той же, что и она, части. Я уже стала за всё это время Очень Осторожным Человеком…
Солнце продолжало шпарить, как ненормальное. Все, кто оставался в расположении обмахивались книгами, газетами и чуть ли не простынями, а я шла и улыбалась — солнцу, небу, гордым щербатым львам, охранявшим гранитный подъезд. Словно только что кончилась война и меня наградили Самым Главным Орденом…