Я ходила мимо проклятущей дырки в стене и даже не смотрела туда, хотя меня, как нарочно, словно за уши тянуло в ту сторону. По идее, докторша была права — её никто не просил забывать, что я за зверь и с чем меня едят. Да только и промолчать она могла — потому что никому не понравится, когда на тебя смотрят, как на полное дерьмо. Даже если ты и есть на самом деле полное дерьмо.

Ещё я думала — может, таким манером она мстит мне за то, что её вполне себе ожидает в будущем? Особенно учитывая то, что не без моей помощи она очутилась здесь. У меня было ощущение, что она кинула мне конфету, а это оказался просто пустой фантик, свёрнутый в виде конфеты. Знаете, так для хохмы дети разводят друг друга в школе. Ладно, я была помоечной кошкой, никто и не думал спорить, и сейчас кошка получила пинка под зад. Всё бы ничего, но оказалось, что кошке тоже бывает больно.

Мне было больно целых два дня. Потом я надавала себе по голове и стала радоваться тому, чему я радовалась до этого: борщу на обед, дурацким шуткам и ночным выездам. Мне очень хотелось пойти к дырке в стене — наверное, по привычке, — но я не выходила даже за КПП. А потом вышла.

Там лежало письмо. Не первый день лежало, потому что успело стать мокрым, как туалетная бумага, побывавшая в луже. Сначала мне не очень-то и хотелось его читать, потом хотелось — короче, мои отношения с этим письмом были катастрофически непростыми. Я по двадцать пять раз в день подходила к проклятущей стене — а потом отходила обратно. Такая катавасия продолжалась неделю, если не больше. Нет, я не выносила себе мозг, я просто гуляла до стены, убеждалась, что письмо ещё там, а потом гуляла обратно. Я не строила дурацких предположений, что она могла там написать. На кой чёрт было заниматься ерундой? Если я так хотела это узнать, надо было подойти, вынуть мокрую бумажку и прочесть расплывшиеся каракульки — если там вообще ещё можно было что-то прочесть.

То ли второй, то ли третий день подряд шёл дождь. За окном было серое небо и блестящие крыши, хотелось завалиться и дрыхнуть без задних ног сутки или даже двое. Но тучи не уходили, и я подумала, что, полежи письмо там ещё парочку дней, оно превратится в слипшийся комок, который я стану вынимать по частям. Если я хотела выудить из дырки хоть что-то, следовало поторопиться.

Едва мои мозги пришли к такому зашибенному выводу, как ноги сами понесли меня к стене. Теперь мне, наоборот, было страшно, что она передумала, видя, что письмо лежит себе, как и лежало, и забрала его. Потому что сейчас мне приспичило прочесть его во что бы то ни стало, хотя б мне пришлось драться за этот листок с взводом здоровущих амбалов или заплатить за него кучу монет. Вот так всегда. Стоит чему-то, хотя бы даже куче дерьма, просто валяться посередине улицы и чуть ли не вопить "я тут, возьми меня, ну пожалуйста", как ты гордо проходишь мимо и даже не смотришь в ту сторону. Как только эта куча непонятным образом исчезает, ты резко встаёшь на рога, потому что это была Твоя Куча, и ни одно чмо не имело права трогать её и уж тем более куда-то девать, поэтому в ту же секунду ты подрываешься и несёшься искать какую-нибудь шляпу, которая на самом деле на фиг не была тебе нужна.

И сейчас я неслась к дырке в стене, уже подозревая при помощи своей чувствительной задницы, что докторша возьми да и забери свой листок буквально за полчаса до этого.

Листок был там. Но там же была и докторша.

Если бы я не ломилась, не разбирая дороги, и не смотрела при этом куда угодно, только не прямо перед собой, то успела бы вовремя затормозить и пройти мимо, насвистывая, как ни в чём ни бывало. Но я увидела её, когда тормозить было уже поздно. Мало того, ещё немного — и я бы вообще врезалась ей в живот. Вот, чёрт подери, да что ж за дурацкая мысль пришла мне в голову? На кой дьявол мне сдалась эта дырка и то, что в ней лежало? Ведь я уже почти не думала про докторшу и про тот яркий полдень на поляне в городском саду?!

— Здравствуйте, Ева, — она сказала это, будто мы расстались пять минут назад лучшими друзьями.

— Здравствуйте… Адель, — я выдавила это из себя с таким трудом, точно меня вынуждали признаться в государственной измене. Можно было подумать, что говорила не я, а игрушечный робот, который лежал в луже и маленько заржавел.

— Почему вас так долго не было? — спросила она, как ни в чём не бывало.

— Я как раз шла… забрать, — сипло сказала я, скромно умолчав о том, что положить в обмен мне было нечего.

Возникла пауза, и мне пришлось от неловкости прочистить горло.

— Да… Забрать, в общем, — ещё раз повторила я.

На этом месте у меня кончились слова, а она стояла и улыбалась.

— Вы, наверное, были заняты? — вот чёрт! Она будто спецом провоцировала меня на драку. Ну, то есть, не на драку, а на то, чтоб я выдала по полной программе и сказала что-то ещё, кроме той вежливой ахинеи, которая болталась у меня в голове.

— В общем, да. Занята. Немного, — сказала я, и оперлась на стену: мне казалось, что так я выгляжу более непринуждённо. — Служба, знаете.

Чёрт подери, я стояла и мямлила, как школьница, которую учитель застукал за кражей мела с полочки около доски.

— То есть, карьера, — уточнила я, чувствуя себя так, точно я накануне двое суток пила палёную водку или левый самогон, и теперь у меня жуткое похмелье. Только вместо перегара были слова.

Я специально сказала это, мне интересно было, что она скажет в ответ.

Она бросила взгляд на моё запястье — его как раз хорошо было видно, потому что я облокотилась на стену, как назло, правой рукой. Ничего новенького там не прибавилось. Меня будто обжёг этот её взгляд. Я отдёрнула руку, поправила ремень и подумала, что надо завязывать с этой волынкой:

— И знаете, что? Давайте не будем больше продолжать всю эту… историю.

— Вам не нравится мне писать? — спокойно спросила она. — Или вы боитесь?

Это "мне" — оно было не просто от фонаря. Не абы как писать, а "мне писать". Кажется, через пару минут я стану похожа на помидор — или она именно этого и добивается?

— Мне не нравится, когда меня считают полным дерьмом, — прямо сказала я. Надо было доводить всю эту шнягу до конца — или не начинать вообще. — Зачем тогда… всё это? Скучно вам — купите телевизор, док. Хоть пропаганду смотреть будете.

— Постойте, — она сняла очки и начала протирать их платочком. Глаза у неё стали совсем беспомощные, так что я поняла — без этих своих стёкол она не видит ничего вообще. — С чего вы это взяли? Из-за того, что я сказала, что не смогу забыть, кто вы?

Я промолчала. Мне было непонятно, на кой подтверждать то, что и так ясно даже младенцу. Мне вообще не надо было вступать с ней в разговор, ведь дерьмо не умеет разговаривать, или нет?

— "Не забыть" и "считать" — это разные слова, разве не так? — она решительно водрузила очки на нос и пристально посмотрела на меня. — Кроме того, знаете — я всегда предпочитаю говорить правду. Подумайте, что вы хотите слышать о себе — что вы жестокая бездушная стерва или что вы — белая, мягкая и пушистая? Ведь вы заведомо будете знать, что второе — ложь. А это куда более неприятно.

Я уже хотела было засмеяться, когда — наверное, через открытое окно — до меня донеслось, как дневальный дал команду к внеочередному построению.

— Дежурный по роте, на выход! — раздалось сверху и раскатилось эхом, которое отпрыгивало от стен, как горох. И — почти сразу: — Рота, в ружьё!

Она тоже услышала, а, скорее всего, просто увидела, как я дёрнулась. Хотя в сыром воздухе все звуки, кажется, разносились гораздо дальше. А потом уже и не надо было прислушиваться, потому что завыла сирена, которую не заметил бы только глухой. Уже на бегу я всё думала — что она хотела сделать? Будто тоже дёрнулась, когда я ломанулась по направлению к КПП… Так можно было с опаской протянуть руку к кошке, пока она не слиняла под мусорные бачки: её жалко, но и приласкать страшно, потому что на ней микробы и куча блох…

Мраморная лестница гудела под ботинками — рота в полном составе неслась в расположение, кто откуда. Через пару секунд следом за мной шарахнула входная дверь.

— Случилось… чего-то? — выдохнула Риц, пристраиваясь рядом со мной и прыгая через две ступеньки.

Я подумала, что она могла видеть меня с докторшей. Но мне было уже всё равно, ведь так? Ведь я не собиралась продолжать дальше эту канитель?

Топая, мы влетели на второй этаж.

Берц прохаживалась перед нами, в этот раз накручивая на руку цепочку из громадных звеньев. Такие никелированные цепочки любили всякие недоделанные неформалы, воображающие себя терминаторами. Этих борзых малолеток в Старом городе вроде бы не водилось — ну, или мне так только казалось, потому что здесь я не имела привычки ошиваться в подворотнях и злачных местах. В моём городе они цепляли на один конец ключи или какую-нибудь ещё мелкую дребедень и засовывали в карман, а цепочка болталась вдоль штанины, вытирая края кармана чуть не до дыр.

Берц всё ходила и ходила, с цепью на пальце, и монотонным голосом сообщала новости — а все мы вертели головами следом за ней, так что под конец у меня заныла шея. В городишке неподалёку от нас какой-то неуловимый мститель, поймать которого теперь уже было нельзя совершенно точно, потому что он живо слинял на тот свет, подогнал к зданию муниципалитета машину, нашпигованную взрывчаткой, да и сделал шикарный салют. Мэра — вернее, то, что от него осталось — можно было хоронить в спичечном коробке, здание смело с фундамента, точно тропическим ураганом, а за нами к вечеру должны были подогнать пару военных грузовиков — за каким-то хреном подрывали две трети личного состава. Террорист-одиночка в итоге утягивал за собой к праотцам минимум целый посёлок, который мы должны были повычистить весь, как крыс из нор. А может быть, планировался даже не один посёлок — потому что у нас срывали с места заведомо больше двадцати человек.

Я однажды видела эту чёртову схему в действии, да только в Старом городе такой номер и в другой раз прошёл бы порожняком, потому что эти дома мог стронуть с места только ядерный взрыв, а не самопальная тротиловая загогулина на батарейках. В крайнем случае, львы около подъезда остались бы совсем без зубов, но их это вряд ли бы сильно расстроило. В тот раз повыбивало стёкла, сорвало взрывной волной двери с петель, а щепками, как пулями, прошило бельё, которое сушилось на верёвке. Самого камикадзе, впрочем, соскребали с асфальта. Вернее, с брусчатки. Больше всех разорялась тётка, чьё бельё стало похоже на решето, и обитатели тех помещений, в которые стекольщики приволоклись в последнюю очередь. Но следом за этим цирком был пустой посёлок, или деревня, или я уже не помнила, что, да и разницы особой не видела — были точно такие же высаженные окна, полуоткрытые двери и пятна крови на полу и стенах. Ну, и, конечно, хозяева — в положении мордой вниз и с дыркой в черепушке. Идея была в том, что последний деревенский недоумок в стране знал — сразу после таких фортелей приходят каратели. Им — то есть, нам — глубоко по барабану, что те, кого мы валим, совершенно не при делах. После этого можно было надеяться, что местное население не будет гореть желанием поддерживать кого-то ещё, кроме официальных властей.

За окном пошёл дождь, а мы до прихода грузовиков подбивали клинья, каждый своё.

Хелена Ярошевич, тёзка Берц, сидела на койке в одном ботинке, держа в руках другой, и смотрела на него с такой ненавистью, будто он был повинен в супружеской измене.

— Ярошевич, ты лучше того… может, зажигалочкой, а? — я просто излучала невинность.

— Вот с-с-сука, — с отвращением сказала Ярошевич ботинку.

Ботинок не реагировал никак. А казалось, что он просто обязан хотя бы сконфузиться. Как минимум половина роты притихла в ожидании.

— Ну, так как? — в моём голосе было столько желания помочь ближнему, что даже камень на дороге, и тот бы пустил слезу от умиления.

— Чего делать-то? Зажигалочкой? — озадачилась она.

— Или у меня тут где-то спички были, — я сделала вид, что вспомнила про спички.

— Да чего? — допытывалась она. — Заплавить чем-нибудь попробовать?

На койке рядом лежали надыбанные где-то по этому случаю шило и дратва. Откуда-то уже запахло оружейным маслом: кто-то не поленился и ещё разок чистил оружие. Рядом раздавалось шуршание и приглушённая ругань.

— Туфельку твою бальную поджечь. Взглядом, — наконец, сказала я, едва удержавшись, чтоб не заржать раньше времени. — Ведь дохлый номер, не загорится. Ты же не эк-стра-сенс.

Она поглядела на меня так, что у меня тут же возникло стойкое ощущение, что сейчас она возьмёт да и засветит мне этим ботинком в глаз. Тогда многострадальным станет не только ботинок, но и я к ботинку в придачу.

— Она — этот самый… — рядом Рыжая Джонсон, отдуваясь, пыталась засунуть в битком набитый вещмешок ещё какую-то жратву.

— Сейчас как в лобешник дам — тогда увидим, кто там "этот самый", — хмуро пригрозила Ярошевич. — Борзометр не на зашкале?

— …эк-стра-секс — мастер-класс в любое удобное для вас время, — закончила Джонсон и заранее пригнулась.

Ярошевич кинула в неё ботинком, но промахнулась, и в ответ получила по голове пакетом с чипсами, которые явно пришлось бы распихивать по карманам, если Джонсон до такой степени не хотела с ними расставаться.

У меня появилось стойкое желание сначала приволочь её на весы — если бы они имелись где-нибудь поблизости, — потому что я предполагала, что шкалы просто не хватит, а потом надавать по шее и вытряхнуть всё, чем она уже наверняка успела загрузиться. Да, никто не сомневался, что командировочка образовалась явно не на сутки, а минимум на двое, а то и больше. Но при таком раскладе лишними уж точно не были бы несколько запасных обойм, а не еда: — акция была массовая, и никто не ручался, что по наши души тоже не найдутся пылающие праведным гневом народные мстители.

Да, чёрт дери, мы шутили — мы всегда шутили, потому что давно наплевали и на свою жизнь в том числе. Можно сказать, что мы наплевали на жизнь, как на таковую, в целом.

Вот, блин, странное было дело! И власть вроде как находилась в наших руках, и государство гордо именовалось Империей, и с оппозицией вроде бы даже существовал какой-то негласный договор, который, тем не менее, регулярно нарушался и разнообразил жизнь непродолжительными всполохами боёв. Даже Старый город был просто образцом патриархального уклада, только в миниатюре — а нет-нет да и появлялись вот такие легковушки, гружёные тротилом, и взлетали в воздух наши машины, подрываясь на фугасах. И почему-то нас тоже не спешили пинками гнать по домам, зато гнали укладывать в штабеля свеженьких покойничков. И на наши счета продолжали капать денежки — потому что хитрожопые дядечки, где-то там, далеко, никак не могли договориться, как поделить самое вкусное.

Ну, да мне было не до этого. Давали обед — я обедала, по сигналу "отбой" — тут же залипала, как сурок. Таким, как я, легко — особенно, если не думать и не задавать вопросов.

Только я хотела взять и сунуть Джонсон хотя бы пару обойм калибра 7.62, как зачем-то посмотрела в окно. Попрощаться, может, хотела с этой дыркой в стене, которая принесла мне такую кучу странных впечатлений — даже не знаю. И вдруг увидела докторшу. Она стояла под дождём, такая маленькая в этом своём халате, и совсем не пухлая — и с чего это мне когда-то показалось, что она пухленькая? Стояла напротив дырки и смотрела прямиком на наши окна. Меня аж в дрожь бросило, так мне стало почему-то жалко её. Ведь я не сказала ей, что ладно, дескать, забей, родная, всё ништяк — и даже не успела улыбнуться, когда раздался сигнал тревоги. Это была не я, вот честно, чем угодно клянусь: это был уже рефлекс…

Я кубарем скатилась по лестнице, словно в здании начался пожар, и выскочила на улицу. Она стояла под дождем, и волосы прилипли к её щекам, да и всё лицо было такое, словно она ревела.

— Я… это самое… ухожу, — я так бежала, что запыхалась; слова выскакивали из меня какими-то кусками, и я чуть не прикусила себе язык. — Ненадолго… это самое… наверное…

— Я знаю, — сказала она.

Понятия не имею, откуда она узнала — видать, эта акция вовсе не была такой уж тайной за семью печатями. Противник описался бы от радости, если б узнал, что у нас творится такой бардак.

— Вы не могли бы… не отказать мне в одной просьбе? — сказала она.

— Какой просьбе? — удивилась я.

Тогда она сняла с себя тонкую золотую цепочку с какой-то крошечной фиговинкой. Я удивилась, как это она так быстро смогла расстегнуть замочек — лично я бы с этой штукой ковырялась минут пять, не меньше.

— Наклоните голову, — велела докторша. Таким голосом, точно командовала "откройте рот и скажите "аааа".

— Это зачем ещё? — я открыла рот, но сказала другое.

— Это на всякий случай, — сказала она. — Мало ли.

— Мало ли что? — возмутилась я.

— Ну… мало ли, — сказала она. — Мне не хочется потерять такого собеседника. Пусть даже наполовину только в письмах. Что-то типа талисмана.

— Я в колдовство не верю, — я упёрлась, как баран. Цепочка была золотая. А у меня было гораздо больше денег, чем у неё, я могла спорить на что угодно.

— И не верьте, — она удержала меня, когда я хотела было отстранить её руку, и я снова почувствовала, какие у неё мягкие пальцы. И одновременно сильные, словно докторша занималась армреслингом или чем-то таким. Спорим, она могла собрать автомат и без проблем засунуть туда самую тугую пружину? Докторша надела на меня цепочку, которая так и осталась болтаться поверх камуфляжа.

— И не буду, — из упрямства повторила я.

— Вернётесь — тогда и отдадите. Цепочку. Раз для вас это так важно, — заверила она меня. — Если захотите, конечно.

Я нащупала подвеску и осторожно засунула всё это дело под майку. У меня было ощущение, что я запросто сделаю одно неосторожное движение — и цепочка с тихим звоном порвётся, такая она была тонкая в моих пальцах, огрубевших, как у прачки, после того, как та целую зиму стирала в реке бельё.

Цепочка ещё хранила тепло её тела. И, наверное, сердца — несмотря на то, что она всё-таки считала, что я дерьмо. "Ну и ладно", — подумала я и ещё раз потрогала через майку то, что теперь висело у меня на шее.

Дождь капал и с неба, и с крыши — мы стояли прямо возле стены, чтоб не маячить на всеобщем обозрении. Но мне почему-то было уже всё равно. Наверное, потому, что я вернулась и сказала ей… хотя нет, именно этого-то самого, чего хотела, я ей и не сказала. Хорошо, тогда потому, что я сказала ей хоть что-то — и потому, что у меня под камуфляжем болталась эта крошечная загогулинка, которую я, наверное, могла согнуть в одну секунду…

— А, вот ещё. Чуть не забыла, — она достала из карманов два свёртка и отдала мне. Свёртки были горячие, и от них за версту пахло пирогами.

Не успела я и слова сказать, как она повернулась и пошла в сторону госпиталя. А я стояла, прижимая к себе тёплые пакетики, и думала: каким макаром она узнала, что мне давно хотелось домашней стряпни? И как получилось так, что пироги горячие, будто их только что достали из духовки? Я мысленно задавала этот вопрос: "Откуда вы узнали?" — а в ответ будто бы слышала: "Догадалась!" и её тихий смех, которого на самом деле не было…

Тентованные грузовики пришли до ужина, и её пироги пришлись, как нельзя кстати. Даже не смотря на то, что к тому времени они были уже едва тёплые. Я откусила кусочек. Начинкой явно была не картошка, не капуста и даже не яблоки. Мало того, это вообще не было что-то знакомое.

— У тебя с чем? — тут же спросила Джонсон.

— Шлушай, отштань, а? — сказала я с набитым ртом: пирог был вкусный.

— Ну, с чем? Сказать трудно? — она дала мне в бок хорошего тычка, так что я чуть не подавилась.

— Ннне знаю, — наконец, нерешительно сказала я. В грузовике было темно; кроме того, по ходу пьесы я лихорадочно придумывала, что ответить, если она вдруг прицепится, откуда у меня вообще взялись домашние пироги.

— Давай сюда, — решительно скомандовала Джонсон, и пирог перекочевал к ней.

Я всегда завидовала людям, которые могут есть в машинах, практически лишённых рессор. Джонсон задумчиво подвигала челюстями в такт подпрыгиванию на ухабах, сделала мощное глотательное движение, которому позавидовал бы удав, и изрекла:

— Что-то… эдакое, — она пошевелила в воздухе растопыренной пятернёй. — Знакомое, знаешь…

— Знаю, — рассердилась я, — что знакомое. Ясен пень, что тебе не положили бы туда крысиную отраву.

— Это смотря кому, — сказала она. — Мне-то нет, а вот тебе, может быть, и да. Хотя это без толку.

— Это почему ещё? — мрачно спросила я, ожидая какую-нибудь хохму.

— Потому что на тебя не подействует, — она хрюкнула и согнулась пополам.

— Ой, ну едрить твою в корень, как смешно! — я хотела, чтоб мне дали спокойно пожрать, что бы там ни оказалось — отрава, слабительное или ещё какая-нибудь фигня. Мне было всё равно.

— Сейчас узнаем, — оптимистично заявила она, — отрава там или что другое. Дай-ка ещё один.

Я раздражённо сунула ей в руку ещё один пирог, а другой взяла сама и снова принялась за еду, и одновременно за идентификацию того, что было начинкой.

— Точно, — вдруг сказала Джонсон — так громко, что весь грузовик перестал жевать, как по команде, и повернулся к нам. Она вытащила из специального кармашка нож-выкидуху, зацепила на него кусочек пироговых внутренностей и с нескрываемым удовольствием отправила в рот. — Банан. Без вариантов. Спеца не обманешь.

Я щёлкнула зажигалкой и принялась разглядывать то, что было у пирога внутри.

— Слу-у-ушай, — протянул она, по второму разу аккуратно слизывая с лезвия остатки сладкой штуки, похожей на варенье с жёлтыми кубиками, — вкусно. Хотя впервые вижу, чтоб кто-то так извращался над бананами. А у тебя их там много?

— Зашибись, — неосторожно возмутилась я. — В кои-то веки мне подогнали что-то классное, как ты — тут как тут.

— Кстати, да, — ну, конечно, разве она не воспользовалась бы моментом? — А что это за таинственный незнакомец? Попроси этого доброго человека испечь тебе булочки с огурцами, а? Говорят, это потрясающе!

Конец фразы потонул в громовом хохоте — все, кто был в грузовике, привстали, держась за металлические рёбра, на которых был натянут брезент, прямо как обезьяны в зоопарке, и ржали так, что мне показалось, грузовик сейчас сойдёт с дороги и завалится на бок. В отместку я отняла у Джонсон её мешок и конфисковала пару пачек чипсов и упаковку жвачки.

— Ээээ! — начала было она, но напрасно — я держала мешок подальше от неё и наводила там ревизию.

Я вовсю хрустела чипсами, кто-то уже задремал, а дождь всё барабанил по брезенту, словно ему нечем больше было заняться…

Мы приехали сразу на место, в какой-то небольшой посёлок, где в предутреннем тумане застыли в палисадниках цветы, и далеко на задворках гавкала собака. Её стало особенно хорошо слышно, когда заглушили моторы и мы стали спрыгивать на обочину.

И было раннее утро, когда только-только начало светать, и была пора самого сладкого сна. И стелилась над лугами дымка, а на самих лугах уже мычали коровы, где-то далеко-далеко. Мужики в белых подштанниках, их жёны в похожих на чехол от танка ночных рубашках — на светлом белье кровища выделялась чёрными в предрассветных сумерках пятнами, и узнать её можно было только по запаху, который смешивался с запахами утренней росы, цветущих за штакетниками флоксов и пороха.

Нет, мне не стыдно было сказать об этом. Мне не стыдно было бы даже написать, если бы кто-нибудь попросил. Потому я и получала своё золотишко — потому что и сейчас, и десятки раз до этого я не чувствовала ничего. Вот так вот — ни-че-го. И тогда меня понесло рассказывать об этом докторше не потому, что мне что-то не давало покоя — глаза, лица, эти пятна крови, которые я не могла забыть, — а потому что мне просто некому было рассказать про свою жизнь вообще. А это и была моя жизнь. Как другие женщины звонят по телефону и заводят долгую телегу про то, в каком магазине они были, что купили, и какие отметки принёс из школы ребёнок — так я рассказывала ей про всё это. Кресты только помогали мне помнить, чтобы вся эта шняга не сливалась в одну сплошную пулемётную ленту, бесконечную, как дни в календаре, а была по отдельности — каждым патрончиком, блестящим от оружейного масла, как эдакая драгоценность. Совершенным. Неповторимым.

После мы не спеша доехали до той дыры, которая осталась без здания мэрии и без мэра. Берц шепталась о чём-то с толстым вице-мэром — оказалось, в этой заднице ещё был вице-мэр, — и пошла по дороге к нам.

— Госпожа Берц! — ишь ты, этот прохвост даже по имени её запомнил. Он катился следом, как колобок, и пищал.

— Что? — она тормознула так резко, что он чуть не влип ей в спину.

Раздался приглушённый разговор, толстяк привставал на цыпочки и даже подпрыгивал. Он был похож на резиновый мяч в этом своём тёмно-синем костюме, на котором так и хотелось нарисовать полоску — ну, такую, какая бывает у мячей.

— Согласовано… командование… в интересах… — мы не слышали и четверти того, что он говорил — все долетавшие до нас слова были как раз теми, которые только и можно услышать от такого жирдяя.

Она снова развернулась и пошла дальше, а он снова катился следом:

— Госпожа Берц, постойте… Госпожа Берц! — и снова пищал — чёрт подери, наверное, это только Берц можно было услыхать за километр, особенно когда она орала это своё "мухой, ну!". Она опять тормозила, а он что-то быстро втирал ей, но что, мы уже не слышали. Потом Берц всё-таки дошла до нас, и тут неожиданно выяснилось, что мы зависаем здесь ещё на неделю. Здорово. Просто зашибись. Мы с ненавистью наблюдали, как этот недоделанный вице-мэр вытирает платком лысину, точно солнце напекло ему макушку. Он отвёл нас в здание местной школы, мы повыкидывали парты из одного класса, и ночлег был готов. Вице-мэр промямлил "до свидания, девушки" и выкатился спиной вперёд, точно боялся получить на прощанье хорошего пинка под зад. Весь следующий день я валялась на матрасе, набитом соломой, и слушала дождь. Или сплетни про мэра, который убедил наше начальство и Берц побыть тут ещё несколько дней, чтоб внушить страх и почтение обывателям в этой дыре. Я засмеялась и повернулась на другой бок: слушать дождь было интереснее. Честно слово.

А на следующий день я сидела, и — я сама себе не верила — писала письмо. Просто так, докторше или нет… Я бы подумала об этом как-нибудь потом. А сейчас я подумала, что докторша подсадила-таки меня на это дело, как на дурь.

"Привет, док, — буквы получались неровные, потому что подложить было нечего. — Я обращаюсь на "ты", потому что я не стану отдавать тебе это письмо. А пишу я просто так, для себя. Сама не знаю, зачем. И тебя я использую просто как отмазку.

Ничего не хочешь послушать обо мне, а, док? Особенно, после того, как мы, считай, только что отправили на тот свет целый посёлок народу. Ма-а-аленький посёлочек, да. Давай, я напишу: мне это нравилось. Всегда. И сейчас тоже. Считай, я писаю кипятком, когда прислоняю к стенке кого-нибудь ещё. А потом кто-нибудь когда-нибудь прислонит к стенке меня — и, наверное, я тоже буду радоваться, как дебил. Мне просто надо было написать все эти слова — для того, чтоб понять, что я всё-таки не обосрусь и напишу их. Но тебе этот листок я не отдам. Наверное.

— Я никогда не смогу забыть, кто вы, — так ты сказала, да? Хрен с тобой, док, не забывай. Почему я, чёрт подери, должна обижаться на это?

Кто-то дуреет с водки, кто-то трескается, пока не отбросит копыта, а я дурею от этого. И давай больше не будем, а?

Хочешь, я лучше расскажу тебе что-нибудь ещё, поинтереснее трупов? Давай это будет история про игрушки. Я же не рассказывала тебе ещё историю с игрушками?

Так вот — у меня был на них бзик. И я до сих пор не могу объяснить себе, почему я не покупала всё, что угодно, если мне так уж хотелось? Мне кажется, что я просто боялась обломаться. Не потому, что у меня не было денег. Просто деньги могли резко иссякнуть, и оказалось бы, что мне вдруг не хватает на оплату квартиры, или газа — и вот это был бы реальный облом.

Мне много что хотелось: и пенал с цветными карандашами — хотя на кой чёрт мне нужен был пенал, если я никогда не рисовала? — и шарик с Сантой и оленями внутри… Чёрт подери, если я начну перечислять, то ты подумаешь, что я полный псих. Хотя, кажется, в этом плане мне нечего терять, а?

А кто ещё, кроме психа, мог вылезти из дыры, где было холодно всегда, прямо как в нашем сортире? Однажды я сказала Нику:

— Слушай, на кой шут мы платим за две хаты?

— Ну и что ты предлагаешь? — подозрительно спросил он.

— Например, ты мог бы переехать ко мне, — у меня реально была только одна идея, док, и всё.

— Нууу… ты же знаешь, — сказал он и почесал пятернёй макушку, не снимая шапки. — Проще будет, если ты переедешь ко мне, и вообще…

Он пожал плечами. Ник был ленивый, как чёрт, и, ко всему прочему, его хата стоила дешевле. В этом был резон. Но был и НЕрезон: он мог взбрыкнуть — и я оказалась бы на улице. Вот в этом и было "и вообще". Поэтому всё осталось, как есть. Я, наверное, ненавижу людей. Иногда мне кажется, что они годны только на то, чтоб к чертям собачьим делать с ними всё, что угодно… К себе я тоже не пускала никого — кроме холода, который выедал мне всю душу, я не хотела, чтоб до кучи мною ещё и пользовался какой-нибудь болван. В итоге я бы точно осталась без денег и с большим обломом в обнимку…"

За окном шёл дождь, в наших набитых сеном матрасах возилась иногда какая-то мелкая живность, пахло старой краской и мелом от школьной доски.

— Что-нибудь придумать надо? — Джонсон завалилась на соседний матрас. В руках у неё был свежий огурец, который она чистила своей выкидухой и по кусочкам отправляла в рот.

— Обойдусь как-нибудь, — буркнула я. Она подбросила нож, и он серебристой рыбкой взмыл вверх. Она хотела его поймать, но промахнулась. Нож, вибрируя, воткнулся в пол в сантиметре от её правой ноги.

— Твою дивизию! — без всякого выражения сказала она. В полу осталась еле заметная дырочка. — Слушай, тут реально тупеешь. Расслабляешься.

Это точно. Дождевая вода шелестела в желобах, жратву приносила тётка в цветастом фартуке, которая пугалась каждого шороха; видать, она думала, что мы просто ради удовольствия поставим её к стене, нарисуем на лбу кружок и будем соревноваться, кто быстрее разнесёт ей башку. Было так скучно, что хотелось вылезти на крышу и повыть. Впрочем, луны не было видно уже чёрт знает сколько дней.

А на следующий день я зачем-то опять писала.

"Привет, док, это снова я. Наверное, мне просто надо было проораться, ты же понимаешь. Не знаю, зачем я это делаю. Зачем я вообще перевожу бумагу, если всё равно не собираюсь отправлять эту писанину. Хотя лучше я поступлю, как всегда — не буду париться. Давай, я лучше напишу тебе про что-нибудь ещё. Например, про чудо. Я вспомнила про это, потому что в последнее время без конца вспоминаю Рождество и день рождения. С чего бы это, а, док? Как раз с тех самых пор, как я познакомилась с тобой. Вот странно, да? В эти праздники всё время ждёшь чуда, особенно в Рождество. Когда-то я любила Рождество. Это теперь мне, наверное, всё равно.

Я никогда не покупала ёлку — никакую, даже маленькую, искусственную, знаешь, продаются такие крошечные, и на них висят квадратные штучки, вроде бы подарки, и шарики, а на самой верхушке звезда? Зато я шла за кем-нибудь, кто волок к себе домой настоящую ёлку и в один прекрасный момент — раз! — и наступала на неё.

— Слышь! Ты что делаешь, паскуда? — орал чувак, но не мог же он заставить меня приклеить то, что оторвалось, обратно?

Я молча показывала ему средний палец — потому что бросить ёлку и побежать за мной он тоже не мог.

— Зараза! — орал он. — Стерва! — чувак, конечно, матерился и вообще говорил много очень интересных слов — ну, ты же понимаешь, док — и это было так смешно.

Я улепётывала, подобрав ветки, и ставила их в трёхлитровую банку на столе. Было здорово. И я всё равно, как дура, мечтала о чуде. Чтобы что-нибудь случилось, и я проснулась уже не тут, а где-то ещё. Хотя бы где-нибудь, где не увидела бы этого полуподвального оконца, за которым мелькали только ноги и изредка — рожи тех, кому было от меня что-то надо. И каждый раз всё равно был чёртов облом: я просыпалась, а окно было на месте, мало того, прямо рядом с ним стоял до кучи кто-нибудь пьяный и ссал прямо на стекло. Тогда приходилось выскакивать и прикладывать его мордой в собственное произведение, — если я, конечно, могла с ним справиться. Сначала я могла не всегда, а потом всегда. В этом и было всё чудо. И ещё однажды в Сочельник припёрся Ник.

— Привет, — сказал он. И как будто спросил: — С Рождеством?

— Рано ещё, — буркнула я. — Будто сам не знаешь.

— Я вот тут подумал, — начал было Ник.

Как всегда. Подумал он. Тем, что осталось.

Я сидела и молчала. Было почему-то так холодно; кстати, док, это случилось как раз той зимой, когда господин Шэ… ну, в общем, не важно. Когда я попала сюда.

На плите горели все четыре конфорки. Газ был оплачен, электричество тоже, и даже телефон, задери его в корень; телефон был нам нужен просто как воздух. И было уже почти Рождество…

— Я подумал, что мы ненормальные на всю голову, — наконец, сказал Ник. Надо же. Родил. — Потому что мы не заняты делом только перед Рождеством.

— Типа того, — равнодушно сказала я. Мне было по-прежнему холодно.

— Я тут подумал, — снова начал Ник, как-то подозрительно заманивая меня на кухню, где не было окон — ты же понимаешь, док, в чём фишка, когда нет окон. — Я принёс тебе подарок.

И он протянул мне пузырёк с чуть коричневатыми кристаллами. Это был амфетамин, грамм десять-пятнадцать. Примерно тысяча монет в пересчёте на деньги. Ник где-то надыбал приличное количество этой байды, и половину честно подарил мне на Рождество. Я продала его быстро — и тогда всё-таки купила себе игрушки. Здорово, когда не обламываешься…

А потом я оказалась здесь. Правда, у меня были уже другие игрушки — и мне, док, ты не поверишь, — почему-то больше не было холодно…"

Я сворачивала эти листки вчетверо и хранила во внутреннем кармане. А за каким хреном — не знаю.

Мы честно распугивали своими рожами всю округу, а потом проклятая неделя, наконец, закончилась. Подошли те же грузовики и восьмидесятый бэтер; вскоре черепичная крыша школы — она была самая высокая — и крыши частных домов, которые налепились вокруг, как грибы, на которые нападали акациевые листья, остались позади.

А я почему-то думала про листья акации — и вспоминала жёлтенькую докторшину кофточку, которая была такого же цвета, как акациевый цветок.

Мы проезжали через какой-то задрипанный посёлок, когда раздалась очередь из пулемёта, судя по звуку, крупнокалиберного, потом ещё одна, уже из другого, и брезент вверху тента украсил ряд дырок — такой ровный, что просто красотища — и через них пробивались лучики света, а в них кружили пылинки. Будто и не было неподалёку ни пулемётов, ни трупов… и это тоже, скорей всего, был объективный факт жизни. А следом почти сразу ухнул взрыв. Наш грузовик встал на дыбы так, что я чуть не осталась без зубов вообще, и поняла, что будет очень здорово, если одна из впереди идущих машин не полетела проверять, далеко ли до облаков — хотя это был не фугас, а, скорее всего, выстрел из РПГ. Только потом я узнала, что мы напоролись прямо на засаду, но стрелок из бэтера, видать, вовремя просёк, что дело нечисто, и саданул из пулемёта по кустам и по чёрным кривым заборам — за секунду до того, как под правыми колесами грохнул взрыв.

Это нас и спасло — ну, и, конечно, то, что мы, как по команде, попадали на пол. А вслед нашему грузовику, который был замыкающим, палили из гранатомёта — метров с пятидесяти, испугавшись, что мы уйдём. Жахни они по нам метров с двадцати, мы бы стали клиентами похоронного бюро точно быстрее, чем ребята с РПГ. А рядом со мной уже заработал пулемёт, со звоном выбрасывая на деревянное дно машины горячие гильзы.

Я не знаю, как я не удивилась сразу, и не удивлялась всё это время, все полминуты, которые словно растянулись на час, почему я не слышу голоса Берц. А потом увидела, как она лежит, совсем неподвижно, и лицо у неё залито кровью, и не только лицо — она вся была в кровище, точно купалась в ней. Я каким-то чудом стянула её на дорогу, под грузовик, а рядом кто-то волок пулемёт и несколько цинков с патронами — а до канавы было несколько метров, всего несколько чёртовых метров, которые стали вдруг километрами… Я видела людей, но почему-то вдруг забыла, как кого зовут. Мы бухнулись в эту канаву, а осколки следующей гранаты уже стригли траву по краю кювета. Парней с РПГ было, как минимум, двое. Следующая граната не взорвалась и лежала у колёс грузовика, как камень — этот криворукий, видать, по запаре забыл поставить её на боевой взвод, и до кучи был ещё и косой. Уж кто бы говорил… Я всё никак не могла вскрыть ампулу с промедолом, крутила её и так и эдак, боясь раздавить в руках, а в это время думала, что сейчас оторвала бы яйца тому умнику, который изобрёл РПГ… Дымился второй грузовик, из-за чёрных заборов заработали два станкача, а с борта бэтера вдруг, не прекращая, начал строчить крупнокалиберный пулемёт. Я только успела подумать, как же матюгается стрелок, обжигаясь о раскалённый ствол, а пулемёт всё строчил, снося к едрене-матери эти чёрные заборы и своим свинцом калибра четырнадцать с половиной затыкая глотку станкачам. Потом стало тихо, и я вспомнила, что прижимаю к себе Берц — изо всех сил, хотя это уж точно было идиотством…

Водила втопил газ, наверное, в самый пол, и вскоре на горизонте замаячили предместья Старого города, до которого и было-то километров пять. БТР, хромая на каждой кочке, всё-таки дотащился до города и, проседая на правый передний край, остановился около госпиталя. Я поволокла Берц наверх. Точнее, я и кто-то ещё, кто выскочил мне навстречу.

До этого я даже не думала, что меня так всколыхнёт то, что с Берц что-то не в порядке. Я вообще об этом не думала. И неожиданно мне так ударило в голову, что я готова была сесть в танк, — если бы он оказался под рукой, и если бы я умела его водить, — и ехать разносить Старый город на части. Мне казалось, что все они, каждый встречный — при делах. Только и думают, как уложить нас в штабеля и накрыть брезентом — там, в городском морге. И, скорей всего, это была правда, хотя бы наполовину.

И ещё мне показалось, что у докторши были очень странные глаза, когда мы с Берц, осколочным ранением в грудак, промедолом и санитаром-инвалидом в качестве бесплатного приложения доволоклись наверх.

— Что… случилось? — спросила докторша. Мне показалось, что у неё сел голос. Немного.

Я молча ткнула пальцем в Берц. Сил говорить вслух уже не было.

Докторша при помощи ножниц и собственных рук сдирала с Берц одежду — не зря мне тогда показалось, что руки у неё сильные, как у спортсмена, — а я сидела рядом, и у меня не было сил встать и делать хоть что-то. Я совсем забыла отдать ей цепочку. И ещё я немного оглохла. А ещё я взяла и зачем-то отдала ей всё, что писала. Все листки.

На следующий день незнакомый мальчишка передал мне через КПП пакет со всякой всячиной. Там был кефир, какой-то чудной хлеб с отрубями — я улыбнулась про себя, потому что он, наверное, был жутко полезный, — и пироги с непонятной начинкой. Джонсон я ими не угощала, а сама идентифицировать не смогла. Пироги были вкусные. По одним только пирогам можно было сразу догадаться, кто прислал посылку.

А ещё там была простенькая открытка с медвежонком.