Принтер жужжал и выплевывал страницы, пока не кончилась бумага. Тогда Адриан взял стопку листов, перенес на стол. Выбрал фломастер из букета карандашей и авторучек, взял распечатки и пошел на кухню.
Адриану было около шестидесяти. Высокий, полноватый, с заметной лысиной, с заурядными, крупными и правильными чертами. Борода с легкой проседью немного старила его, но и придавала серьезности.
Посреди просторной запущенной кухни он остановился, посмотрел на стол, а потом сквозь щель между занавесками — на улицу. Кухонный стол был тщательно вымыт. За окном по Влостовицкой улице ползли трамваи, битком набитые возвращавшимися с работы людьми. Наступали ранние ноябрьские сумерки, и в городе просыпались фонари. Студенты Collegium Antropologicum в печеночного цвета беретах смешивались с прохожими, нагруженными покупками в пакетах с рекламой супермаркетов. Адриан еще раз протер столешницу рукавом, положил листы и принялся старательно подписывать каждый. Делать это приходилось на кухне, поскольку круглый стол в комнате был недостаточно освещен, а письменный загроможден компьютером, визитницей и картонными коробками с конвертами: в одной — с тщательно выведенным адресом и маркой, в другой — только со штампом, сообщающим домашний адрес Адриана.
Пенсия позволяла ему отправлять двести писем в месяц. В мае — начале июня он все закончит, и визитница опустеет.
Уважаемый господин или госпожа, дорогой друг или дорогая — так начиналось каждое письмо. Содержание отправляемых Адрианом посланий было одинаковым, разве что, помимо польского текста, он заготовил копии на русском, французском и английском.
В будущем году мне исполнится шестьдесят один год. Единственное, что у меня осталось от прошлой жизни, — ваши визитные карточки, которые я получил от вас при разнообразных обстоятельствах: в Торуни и Быдгощи, в Варшаве, во время отпусков, проведенных в Польше, и в моих заграничных командировках. Я пишу вам всем в надежде, что хотя бы часть адресов не изменилась.
И к каждой и каждому обращаюсь с одной и той же просьбой.
Вспомни Адриана Рогатко. Вспомни, когда и где мы встретились. Откликнись. Черкни хоть пару слов, пришли фотографию — свежую или старую. Можно через интернет — мой электронный адрес в шапке письма. Вспомни меня, а если окажешься неподалеку, обязательно заходи в гости.
Я одинок, но мне интересны люди. Что у тебя, как сложилась твоя жизнь? Я прожил хорошую жизнь, хуже стало только в последнее время. Два года назад меня покинула Рена, моя жена. Дети ушли с ней. Это нормально — они ведь не от меня, хотя дочка, Эля, несколько лет назад согласилась взять мою фамилию. Ярек остался Млыновичем, а она захотела стать Эльжбетой Рогатко. Моя жена Рена вернулась к Млыновичу — своему бывшему. С которым венчалась в церкви. Можно сказать, что это тоже нормально: вернулась к нему, когда узнала, что он очень болен. Когда он написал: «Я умираю». Опухоль, метастазы, химия, облучение. Он был болен, одинок и на самом деле умирал. А она ведь поклялась, что не оставит его до самой смерти. Когда-то поклялась. Вернулась к нему, мы обсуждали это и так и сяк. Он тоже клялся, что не оставит ее до самой смерти — оставил с двумя маленькими детьми, и пропал на двадцать с лишним лет. Ни разу не появился. Работа за границей, новая жена-голландка, новые дети — вроде какие-то дети там были. Бросил Рену — казалось бы, с чего ему ждать прощения?
Ему лучше. Теперь стало лучше. Это очень важно. Мне часто приходит в голову постыдная, глупая мысль. Я мог бы желать ему смерти, когда Рена уходила. Мог бы сказать, когда она уже собрала вещи и уехала: «Пусть Млынович умрет, тогда верну ее, и детей тоже». Я никогда не желал ему смерти. А глупая моя мысль такая: «Он выздоровел благодаря тому, что я ни секунды не желал ему зла».
Оставим в покое Млыновичей. Он поправляется, она о нем заботится; раскаяние и прощение. Ярек и Эля учатся в Гааге, у них все в порядке. Почти не дают о себе знать, да у них, наверное, и нет особых новостей. Грех мне жаловаться. Я их воспитывал, принял как родных — и почти двадцать лет они меня радовали. Они были хорошими детьми, и ко мне хорошо относились — я ими гордился.
Рена ушла два года назад. В прошлом году я тоже болел, тяжело. Но не настолько, чтобы она вынуждена была ко мне вернуться. Впрочем, я не афишировал свою болезнь, сам справился. Лишился сбережений, квартиру пришлось поменять на меньшую, но у меня приличная пенсия, и я умею вести хозяйство. Столько лет этим занимался, прежде чем встретил Рену.
Новая квартира ближе к центру, я в ней все устроил удобно — иначе не стал бы приглашать. Не разыскивал бы вас, дамы и господа, знакомые и коллеги, если бы не был уверен, что кому-то могу быть полезен. Я не больной, не слабый, не бедный. В начале письма сказал, что жизнь в последние годы складывается не слишком гладко. Но у меня есть кое-какой запас оптимизма, который еще упрочился бы, если бы я мог им поделиться.
Адриан с легкостью написал это письмо. Разумеется, за исключением последних двух предложений, над которыми он мучился почти две недели, придумывая бессчетные неудачные варианты. Пока не наступил установленный им самим для завершения письма срок, и тогда он выбрал первый попавшийся вариант, не сильно уступавший остальным.
Уже в декабре начали приходить ответы. Первой написала дочь близкого друга, с которым они вместе состояли в региональной ревизионной комиссии «Солидарности» и не виделись со времен интернирования в Висьниче. Несколько лет созванивались, обменивались поздравительными открытками, но постепенно общение сошло на нет. Он забыл о Лёнеке, Лёнек забыл о нем. Теперь он узнал, как тот болел, как страдал, как трудно было доставать лекарства, как Лёнек умер и кто пришел на похороны. Еще не успел написать его дочери ответ с соболезнованиями, как глубокой ночью зазвонил телефон.
— Это я, Макс Сейка, послушай, Адриан, меня потрясло твое письмо. Моя тоже меня бросила. Сперва упрятала в клинику лечиться от алкоголизма, возвращаюсь — в двери новые замки…
— Кто это?
— Макс, Макс Сейка! Мы вместе были в Ровах… погоди, какой же это год? Ты учил сына плавать, а заодно и мою дочку… Помнишь забегаловку на пляже «У спасателя»? Красное вино и свинина на гриле, а?
— Э… помню… — отвечал Адриан неуверенно. Они были в Ровах один раз, Яреку тогда было двенадцать, а превосходно плавал он с восьми… Какой Сейка? Что еще за дочка?
Макс Сейка говорил долго, рассказывал историю своего развода, вступления в общество «Анонимных алкоголиков», выхода из Общества, возвращения в психотерапевтическую группу. Адриан терпеливо слушал, поддакивал. Я получил, что хотел. Я нужен. Надо пригласить алкоголика Макса.
Не пригласил. Но сказал:
— Ты — молодец, Макс. Позванивай мне, поболтаем. Звони, как только тебе понадоблюсь.
Вильма Макарич получила письмо Адриана в последний день года. Она приехала в Загреб сразу после Рождества проверить квартиру на Медимурской, которую с давних пор сдавала дантисту, дальнему родственнику мужа. Близость железной дороги и вокзала не смущали дантиста, платил он аккуратно, но на ремонт его приходилось уговаривать. Вильма уже собиралась уезжать, когда позвонил доктор Драго, тот дантист: «Тебе письмо». Она уже пятнадцать лет не жила на Медимурской — и вот те на, письмо.
Письмо из Польши. Кто такой этот Адриан Рогатко?
Прочитала и сразу вспомнила человека, который одалживал у Цирила парусную лодку. Полноватый бородач с женой-блондинкой намного младше него и милыми детишками. Все четверо, вся семья, ходили по Шибенику босиком. Как цыгане. Только вот ноги — не смуглые, а пугающе белые. «Отпуск — время свободы от обуви, — говорил Адриан. — Я хожу босиком, пью вино прямо из бутылки и не смотрю новости по телевизору». Они с Цирилом подружились, и, когда Цирил погиб, Вильма даже хотела сообщить поляку, но не нашла адреса.
Теперь адрес был. Она не стала убирать письмо в папку с документами от квартиры на Медимурской. Подумала, что пришло время наконец продать эту квартиру в Загребе, цены на недвижимость растут, но ведь так не будет продолжаться бесконечно? Она стояла на ковре в тесном номере гостиницы «Нова-Славия» с письмом в руке. В зеркале встретилась взглядом со своим отражением. Почему мне грустно? Спрятала письмо в кошелек. Решила, что, как только вернется к себе в Шибеник, напишет ответ. Что-нибудь ободряющее. Можно еще приложить фото, сделанное два года назад, она хорошо получилась на праздновании десятилетия издательства «Далма». Нет, пожалуй, фотография — это чересчур.
Адриан, стоя на коленях на полу, перебирал бумаги, вываленные из трех ящиков комода. Выкапывал ежедневники — карманные и настольные, телефонные книжки, читал какие-то слова о командировках и денежных операциях, какие-то адреса. Кто все эти люди? Что на самом деле означали давно минувшие сроки и темы переговоров? Он разбирался в химии фармацевтического сырья, знал это дело от и до: от складов, образцов, лабораторных экспериментов до переговоров за стендами на международных ярмарках и обивания порогов в Министерстве здравоохранения. Он разбирался в этом так хорошо, что мог содержать семью, путешествовать, кое-что откладывать. Семья его бросила, сбережения ушли на лечение, потом пришлось избавиться сначала от коллекции печатей, перстней-печаток, знаков отличия и цеховых эмблем, затем — продать прекрасную квартиру. Но комнаты на Влостовицкой, рядом с университетским кампусом и торговым центром, оказались удобными. Лучше прежних. Он знал: его опыт в области химии и в торговле больше не пригодится, — и это тоже было хорошо. Пройденный этап. Нужно осмотрительно распоряжаться тем, что есть. Пенсия, немного старой мебели, скромный запас одежды и обуви.
Хождение по антикварным лавкам было приятным, но бессмысленным. Все реже он заглядывал в магазины на Русской, Бялоскурничьей, Бужничьей. Вертел в руках красивые вещи, спрашивал цену. Но там знали: Рогатко больше не покупает. Ничего стыдного в этом не было, но заходил он туда все реже. Предпочитал воскресный блошиный рынок. В хорошую погоду. Именно там, среди продающих холодное оружие и воинские регалии, встретил знакомого. В первую минуту его не узнал. Худощавый высокий мужчина с узким костистым лицом и длинными, до плеч, светлыми волосами при виде Адриана вскочил со складного охотничьего стула. Расплылся в улыбке и протянул руки, словно хотел его обнять поверх патронташей, казачьих шашек и медалей на выцветших ленточках.
— Ой, пан Адриан, я получил ваше письмо! Хотел ответить, но вы сами меня нашли.
Рогатко пробурчал в ответ, что тоже очень рад. Рад, но не припоминает… И боится ошибиться.
— Ну да, — не унимался блондин. — В школе у меня была короткая стрижка, и я носил галстук. В выпускном классе у вашей Эли преподавал польский и французский. Гастон Хлебняк. Девчонки надо мной смеялись и называли на французский манер — Гастон де Хлеб-Няк.
— Если и Эля, то прошу за нее прощения.
Гастон замотал головой. Он умел открыто улыбаться.
— Нет, нет, Эля вела себя безупречно. Как у нее дела? Есть муж, дети?
Одно имя — и вдруг из прошлого выныривает настоящее.
— Эля учится в Гааге, я писал об этом в письме. Специальность — экономика туризма и отдыха. Вероятно, хочет стать менеджером отеля — я так думаю. Но она редко отзывается. С ней мать, брат.
Торговец штыками и саблями, видно, уловил грусть в голосе Адриана.
— Отзовется, чтобы пригласить на свадьбу. Молодые уходят в свою жизнь, в свой мир. В школе так было со всеми выпускниками. Я иногда надеялся, что они оглянутся назад. Но, пан Рогатко, глупо так думать.
У Хлебняка нарисовался клиент, заинтересовавшийся турецким ятаганом, и Адриан поспешно попрощался с бывшим учителем, пригласив его к себе. Тот обещал заглянуть и еще прокричал вдогонку, что придет обязательно и захватит бутылочку.
Не пришел. Адриан стал обходить стороной тот ряд рынка, над которым развевались вымпелы на кавалерийских пиках. Он не хотел навязываться. А теперь, копаясь в ящиках, наткнулся на фотографию Элиного класса. Пятилетней давности, сделанную за год до окончания школы. На переднем плане сидит на стуле законоучитель, монах, тучный, улыбающийся, с букетом сирени на коленях, две упитанные ученицы скалят зубы, пристроившись у его ног. За священником тесно, чтобы поместиться в кадр, сгрудилась молодежь, а из-за последнего ряда торчит остриженная ежиком голова Гастона Хлебняка, его руки обнимают Элю и ее подружку Аню Ёж. Аню, вроде бы, благодаря ее красоте взяли сниматься в кино. Эля, со своими двумя хвостиками, смотрит строго, между бровями пролегла морщинка — можно подумать, ревнует к той, второй, эффектной и сияющей. Кажется, тогда же она обрезала волосы.
Об этом учителе всегда хорошо отзывались. Почему он не преподает? Демографический спад? Да, в школах проводилась реорганизация, несколько закрыли. А может, невыносимо стало наблюдать, как они уходят, не оглядываясь?
С минуту руки блуждали среди бумаг и записок. Наконец он выхватил ежедневник с логотипом «Химфарма» на кожаной обложке вишневого цвета, где были заметки из поездок и адреса. Что он писал в тот год, когда военное положение застало его в Лозанне? Распихал как попало вещи с пола по ящикам и уселся за кухонный стол.
Запись от 24 декабря: «Звонил маме, поздравлял. У них был обыск. Ничего не нашли. Отец Лёнека сообщил, что сына взяли на вокзале — возвращался из Гданьска. На распродаже в „Stubai-Sport“ купил пуховик (произв. Исп.) за полцены, скидка, потому что одна молния испорчена. Она была не испорчена, только закапана чем-то черным, я счистил — и все в порядке. В куртке пошел через заснеженные виноградники к озеру. Мама говорит: не возвращайся. А Лёнек сидит. Я пошел на мой полуостров. Птицы — как будто не зима, со стороны Альп мчатся тучи. Заиндевелые яхты. Жалко, без капюшона».
Это о куртке, распоровшейся под мышкой, но еще сохранившейся.
Он вернулся и только в «интернате» порадовался, что вернулся. Встретились с Лёнеком, побеседовали, и он — на миг, всего на миг — пожалел, что вернулся. Позже уже стало понятно, что, останься он и отправься в Ла-Рошель с химичкой, с которой познакомился в лаборатории в Лозанне, никогда бы не встретил Рену, стоявшую в очереди за ветчиной в соседней лавке. Стояла на морозе с двумя детьми в коляске, хромающей на все четыре колеса. Потом. Потом до того. До того и после. Он не очень-то хорошо обошелся с девушкой из Ла-Рошели. Она могла бы стать его женой. Зато потом он делал все, чтобы было хорошо Рене, чужой жене. А потом Рена решила, что нужна больному Млыновичу, ее венчанному мужу, потому что до того… Ну а теперь, теперь, когда он один, отправил ли он письмо Ивонне из Ла-Рошели, из предпрошедшего времени брюнетке с острым взглядом птичьих глаз? Она пела что-то из репертуара Адамо — «Падает снег, безучастно кружась…» — прекрасный, прекрасный у нее был голос, и улыбка тоже милая. Как раз в ежедневнике, оправленном в вишневую кожу, должен быть ее адрес. Проверил — не было, из списка после календаря не хватало нескольких страниц. Как это вышло? Забыл. Сам вырвал, чтобы следователи не заполучили нежелательных адресов? Следователи вырвали, потому что им понадобились какие-то адреса?
— Да ведь восемьдесят первый закончился, и восемьдесят второй вот-вот закончится — зачем он вам? — шутил один из них в ответ на требование вернуть еженедельник. Но отдали. Без этих страниц. Без Ивонны, ведь приближалось время Рены, маленькой Эли, маленького Ярека. Он отдалился от ребят, от подпольной деятельности, обеспечил их химическим составом для печати на несколько лет вперед и ушел, потому что наступило время семьи.
Он встал, подошел к письменному столу и набрал в интернет-поисковике «Ивонна Ла-Рошель». Результат поиска выдал христианское сообщество в Ла-Рошели, они распределяли ночные дежурства в молитвенной акции против пыток, какая-то Ивонна была среди тех немногих, кто согласился молиться, по меньшей мере, пятнадцать минут между тремя и пятью утра. За мир без пыток.
С моря дул холодный ветер, несший с собой смесь запахов водорослей, отработанного дизеля, рыбной муки с предприятия «Рыбарски прогресс». С террасы были видны фонари в порту, узкий, как фьорд, залив с огнями прогулочных катеров и яхт. Поток света с маяка раз за разом обрушивался на белый каскад мраморных плит на старом венецианском кладбище высоко над портом. Вильма Макарич сидела с приятельницами из издательства и пила красное вино в кафе «Цицария». Они съели баранье рагу, а потом, вместо мороженого, заказали еще одну бутылку «домаче вино». Беседа текла так хорошо, что и расходиться не хотелось. Беба рассказывала о своем новом парне, который вернулся из Мюнхена и присматривал участок под строительство пансионата на побережье. Бисерка, дочь хозяев гостиницы из Ровиня, была специалистом — она знала, где туризм отмирает, а где есть перспективы. Острова войдут в моду. Это психология — на островах люди чувствуют себя в безопасности. Чем больше террористов, тем выше будет взлетать цена земли на островах.
Вильма достала письмо от Адриана и положила на красную скатерть. Накрыла его ладонью, словно козырную карту, благодаря которой сорвет банк.
— Что там у тебя? — поинтересовалась Беба и положила свою руку сверху. Сверкая бриллиантом в кольце, прибывшем из Мюнхена.
— Самое странное письмо в мире. Из Польши.
— Хотят приехать? Ищут место для отдыха?
Вильма усмехнулась.
— Холодно! Ни за что не догадаешься. Не хотят приехать и не ищут комнату у моря с ванной и телевизором. Не знаю, чего ищет этот поляк.
— Тебя, — сказала Бисерка. — Мужик ищет бабу. Как всегда.
— Не меня. Он даже не знает, что Цирила убили сербы. Цирил одалживал ему лодку. Сто лет назад.
— Кстати, а что с той лодкой? — спросила Беба. Мюнхенские деньги так вскружили ей голову, что она скупила бы весь мир.
— Продала за копейки. Зоран ее купил. Зоран, деверь. Плавает, возил меня как-то на Хвар.
Она помнит солнце, ветер, пахнущий лавандой, белые скалы на острове и цветущие поля над ними. В последний раз тогда плакала она по Цирилу.
— Вы меня не помните, а я вас знаю, — говорил молодой голос в телефонной трубке. — Номер дал мне ваш друг из Ровов, Макс Сейка. Вы с ним были в Ровах. У меня к вам дело, это не телефонный разговор. Зайдите в пиццерию «Сорренто», или я к вам загляну. Адрес у меня есть, Сейка дал.
Адриан согласился, тот не пришел. Но потом все же появился, опоздав на час.
На вид лет тридцати, коренастый, в длинном плаще, в студенческом берете вишневого цвета. Значок факультета ветеринарии на кармане пиджака от серого костюма. Принес бутылку молдавского красного.
Адриан чувствовал, как его распирает от радости. К нему пришли, и не кто-то там, а молодой, сильный, веселый. Он всматривался в темные глаза гостя, восхищался его широким лицом с грубыми чертами, носом картошкой и ямочкой на подбородке. Аккуратно подстрижен, тщательно выбрит, пахнет от него модным мужским парфюмом. Модест. Только имя свое назвал этот Модест, не дожидаясь приглашения открыл сервант, достал рюмки, откупорил бутылку штопором в швейцарском перочинном ноже, налил щедро, до краев. Макс Сейка говорил: Адриан любит красное сухое.
Они чокнулись, улыбнулись друг другу. Выпили. Молдавское было недурное. С диоксидом серы, но хорошее. Адриан предложил открыть банку фасоли и разогреть куриные тефтели.
Под вино неплохо что-нибудь съесть, время ужина. Он боялся, что гость вот-вот уйдет. Гость покачал головой. Сказал, что недавно обедал. Налил.
— Когда Макс Сейка сказал, что вы разбираетесь в химии, я решил, что вас мне Бог послал. Такой человек…
«Слишком часто наливает», — мелькнуло в голове у Адриана Рогатко. Слушал. Гость говорил. Производство маленькое, кустарное, а требует профессионала.
«Химия для меня — закрытая тема, нужно уметь обходиться тем, что есть», — напомнил он себе, когда услышал, что дело пустяковое, установка аппаратуры, а заработок больше, чем он может себе представить. Он и не представлял. Боялся. Перестал слушать. Было уже такое искушение после «интерната», когда сидели без работы и без гроша.
— Ну понятно, понятно, — покивал головой Рогатко и закашлялся. — Понятно, понятно, аппаратура. Я пошел.
— Куда? — заволновался Модест. — Выпейте.
Похоже было, что хозяин не слышит. Он отошел, неестественно склонив набок голову, подволакивая одну ногу. Но тут же вернулся и расставил пять глубоких тарелок.
— Зачем? Для кого это?
— Борс я варю из пакетика. Борч. Борщ, — поправился он. — Хвалит на пятерых. Макс Сейка с женой, вы с женой. А я — не, — старик говорил неразборчиво. — Понятно, понятно, я пошел.
Модест, обескураженный, ждал. Адриан вскоре вернулся. Светлые брюки спереди мокрые, из расстегнутой ширинки высовывается краешек рубашки. Он не садился, семенил вокруг стола на нетвердых ногах. Бормотал одеревеневшими, не смыкающимися губами.
— Тефтели к борсу подам, и фасоль к борсу подам, само собой. Вы работаете у Сейки? Ой, это же Максик! Он, он, Максик Сейка, понятно, понятно.
— Я пойду, — нерешительно сказал посетитель. — Еще зайду насчет этого дела.
— Подожди, конечно. Такое дело, понятно, понятно.
Хозяин навис над гостем, схватившись за стол, и опрокинул свою рюмку молдавского.
— Это Максик Сейка, он, он, — прошептал в ухо гостю, брызжа слюной. — Он твою жену того-этого, правда! Наш Максик!
Тот встал. Стер слюну со щеки и вино с брюк. Бормоча грубые ругательства, метнулся в прихожую.
— Где мой плащ?
— Какой пласт?
Гость подскочил к хозяину, дал ему по шее.
— Плащ!
— Понятно, понятно. Для химишной стирки. Вот он.
Любитель химии поднял свой плащ с пола в кухне. Яростно оттолкнул Адриана к вешалке в прихожей, матерясь, хлопнул дверью.
Адриан стянул брюки, бросил в ванную, сел за стол на кухне. Потирая шею, размышлял о демонах, которых так легко разбудить. Вряд ли на этом все закончится. Вряд ли тот купился на его спектакль. Нет сомнений, что его лицо запомнили. Здесь, вблизи кампуса, на торговцев наркотиками нет управы. И слава Богу, что Эля и Ярек не здесь, что они смогли уехать. Правда, от Гааги недалеко до Амстердама, и эти же демоны могут их заметить.
Он подошел к столу, электромонтажными плоскогубцами взял рюмку Модеста и осторожно поместил в большую банку. Как долго сохраняются на стекле отпечатки пальцев?
Написал на листке УБИЙЦА, прижал бумажку завинчивающейся крышкой. Поставил банку на самую верхнюю полку, надел рабочие брюки и принялся за уборку. Ему уже не хотелось ни тефтелей, ни фасоли.
Вильма Макарич позвонила из гостиницы «Соплицово»:
— Вы меня, наверное, не помните. Но парусную лодку «Вильма» из Шибеника помнить должны. Завтра у меня самолет в Киев, я лечу на конгресс переводчиков Бруно Шульца в Дрогобыч. Могу с вами встретиться или сейчас, или на обратном пути.
— Сейчас, буду очень рад.
Конечно, он помнил эту хорватку, потому что она говорила по-польски. Он брал лодку у ее мужа, Цирила. Красивая была пара: он — высокий, мускулистый, черный, как цыган, с резкими чертами лица, она — словно нарисована наимягчайшим карандашом В6, короткие вьющиеся волосы цвета послеполуденного солнца, и кожа на лице того же оттенка, но будто освещенная внутренним светом. Они принимали Адриана с семьей у себя, только Цирил и седовласый отец Вильмы сели за стол, хозяйка хлопотала, подавала блюда, переводила, когда не удавалось объясниться по-английски. Переводчица детских книжек, окончила славистику в Братиславе. Декламировала по памяти стишки, а Ярек и Эля прыскали со смеху, это были совсем другие книги для детей, не похожие на те, что они знали.
Потом Адриан, Цирил и старик сидели на террасе за бутылкой ракии и спорили о политике, а Вильма и Рена по-бабьи болтали, сперва моя посуду на кухне, затем — потягивая ореховый ликер в комнате.
Лодка, на которой поплыли к острову, называлась «Вильма», и ему, помимо воли, запомнилась смуглая кожа и отливающие золотом волосы женщины с тем же именем. Он вспоминал ее, хотя ему так хорошо было с Реной и детьми на каменистых пляжах.
В Адриане она нашла то спокойствие, которого ей всегда не хватало у Цирила.
Они съели приготовленный им обед, а после уже невозможно было оторваться от стола с компьютером. Когда доедали котлеты, она обмолвилась, что хочет, наконец, продать загребскую квартиру у вокзала, на Медимурской, покончить с не слишком выгодной сдачей внаем, вечными проблемами и тратами на ремонт. А он признался, что ему вдруг захотелось сбежать из центра, от соседства с кампусом и студенческими клубами. Он уже проложил в интернете подходящие маршруты в джунглях торговли недвижимостью, на сайтах ценовых прогнозов, оценок, кредитов. И они погрузились в киберпространство и помчались от таблицы к таблице, от предложения к предложению.
Нет, ничего не было сказано, это всего лишь сравнительные подсчеты, из которых однозначно следовало, что за квартиру в Загребе ничего не купишь на территории Евросоюза, в Европе. Но если продать квартиры в Загребе и Шибенике, добавить — считая чисто теоретически — деньги за квартиру на Влостовицкой, то в двух шагах отсюда наверняка есть дом в каком-нибудь чудесном районе среди старых садов и известковых холмов, полчаса на машине от центра, в каком-нибудь Изумрудном городе или Хогсмиде. А если чуточку повезет с курсом валют, хватит еще и на лодку с парусом, как та. Пусть стоит где-нибудь в Сплите или Трогире, пусть дожидается сезона отпусков.
Только разговорились, только успели выпить в молчании за солдатскую смерть Цирила, а Вильме уже пришла пора возвращаться в гостиницу — самолет во Львов был чуть свет. Она обещала, что задержится на обратном пути, уже не в гостинице. В самолете она думала об Адриане и его судьбе, о том, что он желал здоровья человеку, который отнял у него жену и детей, поскольку вбил себе в голову, будто это справедливо. Внешне он не сильно изменился — немного располнел, но она не помнила, чтобы тогда, в Шибенике, в нем чувствовалась такая сила и какая-то внутренняя тишина. Сейчас он — единоличный правитель в том маленьком мирке, где затворился.
Вильма появилась, когда стала ему нужна. Дело было не только в пустоте, в безлюдных днях. Прибавился страх. Он знал, что после истории с Модестом наркодельцы не оставят его в покое. Они искали химика, а он отказал. Что еще хуже, запомнил лицо посланца. Нельзя же все время прикидываться слабоумным дегенератом, нельзя ждать наступления темноты, чтобы выйти в магазин. Необходимо убраться с Влостовицкой как можно дальше, раствориться в загородной анонимности. Вильма оказалась ангелом-спасителем, от нее исходила энергия, вселяющая надежду. Крупная, сильная балканская женщина с далматским вкусом к жизни, с чувством юмора.
Он вынашивал план переезда в свой Изумрудный город, а то и дальше — в Амбер, когда объявился Гастон Хлебняк, продавец шашек и ринграфов. Пришел в один прекрасный день с кофе и пончиками. Они славно побеседовали и условились завтра же вместе пообедать. Адриан знал, что если хоть раз упомянуть Элю, то потом будут говорить только о ней, а это слишком тяжело. Она признала его отцом, согласилась взять его фамилию — дав тем самым негласное обещание — и тем не менее уехала. Обещание было нарушено, но говорить об этом нехорошо. И они не говорили о дочери, Хлебняк немного посплетничал о своих клиентах, легковерных снобах, о посредниках — тертых калачах и пройдохах, и о самых важных — знатоках с охотничьим инстинктом и святой верой в счастливый случай. Потом Адриан принялся вспоминать проданную коллекцию, поразил гостя фотографической памятью, зашифрованным в голове каталогом. Про Элю не говорили, она сама о себе напомнила. Торговец оружием вышел около полуночи, Эля позвонила из аэропорта в Познани в пятнадцать минут первого.
Сперва ему показалось, что она пьяна — такой торопливой, путаной была ее речь, прерываемая рыданиями. «Папа, у него не было шансов выжить… водитель фуры, который там проезжал, говорил, что полыхнуло в одну секунду, как будто цистерна взорвалась, цистерна с бензином взлетела на воздух. Его спасают, вытащили из клинической смерти, он на искусственном дыхании».
— Спокойно, Эля, подожди, ты о ком?
— Папа, приезжай, я ведь уже забыла, как это в Польше делается, с кем нужно разговаривать. У Ханка нет никаких документов, он вылетел с аэродрома Темпельхоф, спортивного, в Берлине. От комбинезона мало что осталось, мне показали — одни закопченные лохмотья.
— Ханк — это твой парень?
— Это парень Мирелли. Но она не может к нему, потому что получила работу в банке. Да и что она бы тут… Я знаю польский…
— А тебе удалось отпроситься с работы?
— Я сейчас на пособии. И все равно собиралась в рейс с Огги.
— Ты не учишься? Огги? Что это?
— Это мой мэн. Приезжай, мне, наверно, понадобятся деньги. Я все тебе расскажу, приезжай. Больница Иоанна Божьего, я там, наверное, буду ночевать, в холле, потому что должна быть с Ханком. Запиши: Ханк Крубе, диктую по буквам; реанимация, заведующий отделением доктор Капота.
Было уже очень поздно, но он позвонил Гастону Хлебняку. В двух словах рассказал о несчастном парне какой-то Мирелли, который на своем дельталете врезался в высоковольтную линию где-то между Голиной и Слупцей. Сказал, что поедет в Познань первым же скоростным поездом, а из Дрогобыча должна приехать Вильма Макарич. Нужно, чтобы кто-то передал ей ключи от квартиры и немного развлек. Например, показал бы библиотеку аббатства. «Ты меня учил, папа, что, когда друзья в беде, надо быть рядом». Неужели он правда учил этому Элю? Когда у него были проблемы — друзья оказывались поблизости? Иногда. Сейчас, по счастью, есть Хлебняк.
Утром он приехал на вокзал, взял ключи.
А потом — кошмарные, мучительные три дня: больницы, учреждения, факсы в посольство Нидерландов, звонки в Гаагу, поиски потерянных родственников семейства Рогатко, потому что дети тети Фемы из Пшеворска окончили медицинский в Познани и могли иметь выход на завотделением. Вертолет доставил рыжего Ханка в ожоговое отделение в Семяновице-Слёнске. Местные врачи говорили: и не таких на ноги ставим. В больничной аптеке встретил своего наставника из «Солидарности», из региональной ревизионной комиссии, пошли с ним и Элей обедать — хоть какая-то передышка в ссорах с дочерью. Вся пенсия улетучилась. Он чувствовал, что Эля — комок нервов, она ведь рассчитывала, что совместное путешествие с этим самым Огги станет переломом в их неопределенных отношениях. Только на обратном пути он кое-что узнал о мужике, которого она назвала «мой мэн». Садовник, владелец небольшого древесного питомника в Корнуолле, три раза она приезжала к нему на подработку в каникулы, прежде чем они поняли, что неравнодушны друг к другу. Рождество он провел у матери под Роттердамом, а сейчас они собирались в плаванье. К Скалам святого Павла, что-то в этом роде. Звонил с Атлантики — это нормально. Не мог понять, что Эля не поплыла с ним, поскольку помогает парню своей подруги, вот что обидно. Ему и в голову не пришло, этому корнуолльскому кретину, что он сам должен наплевать на оплаченное путешествие и быть здесь. Слов нет. А на фотографии выглядел прилично и казался добряком. Эля временами думала, что сможет привезти садовника в Польшу, и здесь все удастся совместить: ее отель и его магнолии, гинкго и ложноплатановые клены. И зря так думала — это было бы слишком хорошо.
Да они же пара, эти двое. Гастон Хлебняк и Вильма Макария. Адриан моментально это почувствовал, еще до того как они заговорили. Подумал, что теперь ему следует упасть и умереть от инфаркта. Предан, уничтожен, раздавлен. Разрушены надежды, дом в Изумрудном городе не для него, как и не для него — осень жизни с женщиной, сквозь смуглую кожу которой пробивались золотые лучи обещаний. Эля кинулась на шею Гастону: ой, пан учитель, какие кудри, в жизни бы не узнала, — а в глазах Вильмы сверкнула ревность. А у Адриана не случилось инфаркта. Он думал о том, что пенсия истрачена на переезды, ночлеги, на подношения врачам, а тут надо готовить ужин на четверых. Присмотрелся к Гастону: гибкий, широкоплечий, длинные волосы тщательно вымыты, стал выше ростом и как будто помолодел. Подумал, что тоже помолодел бы рядом с женщиной.
Слава Богу, у Гастона были какие-то деньги; они заказали пиццу. Гастон оживленно рассказывал, как они с Вильмой сразу нашли общий язык, Данил о Киш, Дубравка Угрешич — он засыпал ее именами, думал блеснуть, да что там — она влюблена в поэзию Ежи Либерта, а он чего только не выдумывал, чтобы увлечь Элю и ее подружек чтением стихов и писем Либерта, а Вильма: как же, ведь это время Бруно Шульца, нужно знать о нем все… И сразу ответила строфой: Помнишь, в деревне день, словно розу, / Прятала в книгу. / Бук — что ни час, то новая поза — / С тучей в обнимку.
Гастон отвечал ей: Здесь же: не небо — серая крышка; / Сердце ли ноет, / Ты ль свой тревожный полог, малышка, / Ткешь надо мною…
У него не случился инфаркт, он слушал, ел пиццу и пил украинскую перцовку, привезенную Вильмой из Дрогобыча. Его сердце должно бы ныть, а он как дурак радовался: за столом люди, Эля вернулась на время, рыжий поправляется в больнице, в сознании, дышит самостоятельно. Потом Гастон попросил Адриана показать завтра ему те маршруты в интернете, где были предложения и оценка недвижимости, и ушел, поцеловав Элю в щеку, Вильму в щеку.
Вильме досталась кровать в спальне, Эле Адриан постелил в другой комнате на диване, себе поставил на кухне брезентовую раскладушку. И хотя было удобно и тепло, понял, что не уснет. Крутился, ворочался с боку на бок, стыдясь, что думает о деньгах. Полная майская луна светила в окно, прогрохотал ночной трамвай.
— Не спишь? — спросила Эля. Ее разбудила скрипнувшая половица.
— Нет, я немного поспал в поезде. Мне тут нужно… кое-какие бумаги… из библиотеки. А ты спи. Может, хочешь подушку повыше?
Он увлекся разложенными на кухонном столе старыми записями и даже не заметил, что Эля стоит в дверях.
— Что там у тебя?
Повернулся к ней и подумал, что такой же высокой и худенькой была Рена, когда они познакомились.
— Ты помнишь тетю Фему? Мы как-то гостили у них в Пшеворске. Ты была маленькая, влюбилась в их пса, такой… лохматый. Тетя еще жива, я звонил ей из Познани. Так вот, у нее появилась идея… В Швейцарии, сто лет назад, я работал над красителями для смол, даже хотел кое-что запатентовать, но вместо этого угодил в «интернат» в Висьниче. У Феминой внучки, точнее ее мужа, в Розвадове небольшое предприятие, они красят гранулированный поликарбонат для кораблестроительной фирмы. Ну и я… можно было бы договориться. Я бы поехал туда на какое-то время… может, даже эту квартиру продал бы. Пенсия у меня не самая маленькая — и все равно… до первого еле дотягиваю… сама понимаешь.
— Ну да, понимаю. Понимаю, папа. Звонил Огги. Они плывут под полной луной. У него вахта за штурвалом.
— И что? Что с этим Огги?
— Похоже, все хорошо.