Дайте мне настроить инструмент, дайте собраться, и я продолжу. Согласитесь: легкий перебор струн скрашивает любую историю, задает ритм. Раз, два. И вот вы снова внимаете, раскрыв рты, пока мои огрубевшие подушечки помогают мелодии родиться. Впрочем, как неприятно звучит. Ведь рождается что-то безволосое, сморщенное. У зверя ли, у человека — без разницы. Музыка же возникает. Как видение, которое дрожит перед глазами недолго, чтобы потом просто исчезнуть.

Понимаю, вы хотите услышать о культе. Едва ли вы сможете узнать об этом где-то еще, если сами не примкнете. Обычно о таких вещах молчат: живые последователи несут правду о хранителе, но никогда не скажут, что же стоит за ней — за ударами барабанов, громкими песнями и улыбающимися лицами. А мне терять нечего. Ведь я уже потеряла все, что можно было.

Эти воспоминания — груз, от которого я постепенно избавляюсь, потому что предпочитаю не таскать за собой настолько бесполезные вещи. Но, как и оставленная посреди дороги сумка, бочка какая или ящик, они все равно существуют. Где-то, у кого-то. В не столь уж далекой Л и рре есть люди, которые могут узнать меня, ежели появлюсь на улицах. Хотя уж с десяток Половин прошло.

Что ж, если вам и правда так хочется, то кто я такая, чтоб отговаривать? Слушайте же и не жалейте, раз попросили. Ведь если не понравится, если напугает, так не я виновата.

Тогда я была еще совсем юной, из дома только-только сбежала. Денег в кармане хватило лишь на платье новое да на кинжал кривой — себя защитить. Бродила я по родной деревушке, глядела в окна, искала ответ на единственный вопрос: куда же податься? Его я нашла довольно скоро: увидела у ворот телегу, сунулась в нее, под шкуры забилась — там и уснула. Не заметил торгаш девочку под деревянным навесом. Поехал далеко — через леса и реки, по узким мосточкам. Путешествие это казалось мне бесконечно долгим. К концу я кусала свои запястья, царапала ноги. Мне очень хотелось кушать, но не было под рукой ничего, кроме товара, который вез долговязый длинноволосый в а лрис. А мехом чужим, согласитесь, не наешься.

И вот я в Вайсе. Топчусь ногами босыми по пыльной дороге, башкой верчу, стараюсь рассмотреть всё, что меня окружает.

Бывали ли вы на Лирре? Это небольшой остров в море, а на нём — город да несколько селений. Р е нре — на севере, Вайс — на юго-западе, а на востоке — А стер. Там, говорят, дома из камня, заборы высокие, а за железные ограды кустарники цепляются — ползучие, с широченными листьями и цветами алыми, точно кровь. Я не видела, но хочу верить и когда-нибудь побывать в тех краях. Впрочем, вся Лирре похожа на богатую девицу, навесившую на себя дорогие украшения. И каждое место запоминается, и в каждом хочется задержаться подольше.

Вайс шумный. А еще он чистый, в отличие от Ренре. На невысокие каменные ограждения, что тянутся вдоль дорог, наползают усыпанные мелкими цветами растения. Деревья кроны свои на крыши кладут, а люди словно и не замечают этого. Зато замечаю я и поначалу просто… бегаю: где ягоды сорву, где камешек в окно кину. Забавляет меня новое место, дома, кажущиеся такими высокими, люди, которые улыбаются. Ведь они улыбаются мне. И я ненадолго забываю про голод.

Вскоре я узнаю, что женщины здесь имеют право носить штаны и не собирать волосы. Что книги — не только для богачей и их отпрысков. И что у свободы кисловатый вкус, как у недозрелого роэля, и запах моря. Но я не спешу менять платье (впрочем, и денег-то нет), как не спешу расплетать косу. Вижу, как смотрят на меня мужчины. Понимаю, что им более по нраву.

Занятие себе я нахожу почти сразу. И благодарить за это стоит мою мать.

— На что ты жить собираешься? — кричала она вслед, когда я выходила за дверь. — Неужто себя продавать будешь или по тавернам плясать?

— А что если и буду? — ответила тогда я и перепрыгнула через порог.

Когда ничего не умеешь, кроме как лицо краской пачкать, выбор не так уж велик. К тому же многих ли танцоров вы знаете? Неблагодарная работа. Кажется, так просто: создавай настроение и, прошу, не сбивай предметы ногами да задницей. Но не берется никто. Потому что нет к таким уважения. Едва ли человек плясать за деньги пойдет от хорошей жизни.

И вот… я открываю дверь в таверну, шагаю внутрь. Сидящие за столами люди медленно головы поворачивают, глядят неодобрительно. Видать, думают, что я мала слишком: и для наряда такого, и для заведений, где дядьки уставшие в себя выпивку вливают. Но я с высоко поднятой головой прохожу мимо, останавливаюсь около длинной деревянной стойки и прошу пустую кружку. В крупные мозолистые руки я вкладываю рукоять кинжала — в знак того, что не стащу ничего, не сбегу. Не верю, что кто-то в окно прыгнуть может, прихватив с собой посуду, но хозяева питейных трясутся за любую мелочь. А мне, раз уж выжить хочу да подзаработать, приходится на уступки идти.

Тогда-то я начала танцевать. И поняла, что это значит — когда паришь, словно за спиной вырастают огромные крылья, и не чувствуешь ни грубую поверхность стола, ни холодный бок глиняной кружки. Ведь ты не касаешься их. Не касаешься ничего. Как белое перо, которое несет ветер, а иногда отпускает, позволяет кружиться, покачиваться из стороны в сторону. За один короткий вечер танец, который должен был просто принести немного денег, стал для меня чем-то большим. Как музыка. Но она случилась со мной позже.

Почему вы так странно улыбаетесь? Неужели с вами никогда не случалась музыка?

Настроение каждого из пришедших в таверну людей зависит от меня и от выпивки: берешь одно, другое, мешаешь в правильных пропорциях и получаешь проведенное с удовольствием время. Но главное — далеко не это, а незабываемое ощущение легкости. Я словно стрекоза — маленькая, хрупкая, но быстрая.

Вайс вскоре становится если не родным, то уж точно — местом, где хочется задержаться. Ведь завсегдатаи таверны любят меня. Они следят за приезжими, чтобы не распускали руки, не позволяли себе лишнего. Я у них одна. Ко мне относятся как к чему-то привычному. Да только не приедаюсь, в отличие от недоваренных корнеплодов. Посетители смотрят с неподдельным интересом, пытаются коснуться кружева на платье. Точно маленькие пьяные бородатые дети.

Иногда доносятся речи о том, что я молода слишком, вопросы — куда подевались родители? Где дом? Да вот же он! Там, где дышится спокойно, а небо над головой не нависает, не давит. Здесь никто не заставляет смывать с лица единственный узор — длинную синюю полосу. И наплевать, что нет теплой печи, у которой устроиться могу, наплевать, что никто не заплетает косу, не зовет по ягоды. Я учусь делать все сама. Ведь в двадцать восемь Половин некоторые находят дело по нраву, некоторые — спутника, с которым хотят оставаться рядом всю оставшуюся жизнь. Я же связала себя с танцами, с громкими хлопками, задающими ритм, с запахами пота и траува на роэле.

Вы уже гадаете: и какое отношение это имеет к культу Атума? Самое прямое. Я даю вам возможность в историю погрузиться, точно в ледяную воду. Да, у меня не было денег, платье быстро изорвалось, да так, что я укоротила юбку. Приходилось постоянно выбирать между новой одеждой, крышей над головой и сытной трапезой. Но я не пожалела о своем выборе, ведь дырки в ткани научили меня худо-бедно шить, желание покушать — разбираться в том, чем богаты леса Вайса, а отсутствие мягкой кровати — ночевать везде, даже под открытым небом. Не раз от матери слышать приходилось, что беды творят больших людей, но я всегда ставила ее слова под сомнение. Пока не покинула дом.

История начинается чуть позже. Когда я уже понимаю, что твердо стою на своих босых ногах, на чьих-то головах. Когда каждый в увешанном дырявой тканью и рыболовецкими сетями помещении знает мое имя. Люди не всегда платят, зато всегда рады.

— Ишет! Ишет! — звучат голоса, и некоторые я даже помню.

Для них у меня нет фамилии, зато есть дом где-то в Вайсе — несуществующий, но наверняка теплый. Все переменилось, словно я очутилась в Пак’аш раньше времени. Кто бы мог подумать, что окружающие будут отбивать ладони, хлопая мне, драть глотки, пытаясь поддержать?

И вот я стою на перевернутых глиняных кружках, подняв руки, выгибаюсь, запрокидываю голову… и в этот самый миг кто-то с силой бьет по столу. Я падаю. Но прежде чем успеваю понять, что происходит, незнакомый человек ловко подхватывает меня и прижимает к себе.

Подобное случается часто, чаще, чем вы думаете. Не всем нравится шум, который лишь нарастает, когда я перепрыгиваю со стола на стол или использую для выступлений то, что попадается под руку. Меня уже просили прекратить, сталкивали, пытались вывести из заведения. Но заканчивалось всегда одинаково: тех, кому по вкусу мои танцы, куда больше. Так и теперь.

Меня окружают незнакомые мужчины. Один из них — тот, что повыше, — достает из-за спины барабан и несколько раз стучит по нему ладонью, отбивая ритм, который тут же подхватывают остальные. Они тянут мелодию без слов, и это не внушает страха, но крайней мере, мне. Но невысокому валрису с перевязанной окровавленной тканью рукой оказывается достаточно пустых взглядов и частого барабанного боя. Он не один: его хватают за плечи и отводят подальше два других прибывших из-за моря торгаша. Они не слишком-то желают связываться с умалишенными, вставшими на мою защиту.

Незнакомцы — члены какого-то культа. Еще до моего выступления они били в барабаны и рассказывали, как добр их хранитель, как заботится о тех, кто верно служит ему. Смешные дураки: все кричат, а доказать ничего не могут. Но их не гонят, потому что платят, как все, и даже больше — за счет того, что их много. Никому-то они не мешают, дорогу не переходят. Просто время от времени появляются в Вайсе — на площади да в тавернах — несут слово свое, а затем пропадают. Их визиты сродни моим выступлениям: тоже не всегда понятны, но забавляют народ. Культисты поют — у них превосходные голоса — и играют на инструментах.

Стоит заметить, что они — самые обычные люди. У кого семья, кто служит тоу’руну, а кто, возможно, сейчас слушает меня. Вы можете даже быть знакомы, ага, но едва ли заподозрите, что у вашего дражайшего друга или члена семьи давно помутился рассудок. Культисты живут своей верой. Почему же? Да потому, что прочие хранители, так они думают, отвернулись от них, и лишь один смог принять. Они точно нелюбимые дети, которых наконец заметило создание, чей облик сохранился разве что на страницах книг.

У Атума нет фигуры в церквях. Он такой же, как они.

Я щелкаю пальцами, вскидываю руки, и меня тут же оттаскивают в сторону — эти незнакомые культисты, пахнущие пряностями, свежим хлебом и не самой дешевой выпивкой. Не успеваю испугаться, как меня подводят к заваленному яствами столу. Вы когда-нибудь видели, чтобы одно мясное блюдо стояло на другом? Иначе то, что предстало передо мной, описать не могу. Свободного места нет: где птица лежит, где нога свиная, где соленья в плошках. А на полу — пузатый, еще не открытый бочонок траува.

Прежде чем один из мужчин делает широкий жест, я хватаю со стола кусок жаркого и сую в рот, затем облизываю пальцы. Я давлюсь — настолько давно не ела мяса, что остановиться не могу, — кашляю, и тут же получаю одобрительный хлопок по спине. Оборачиваюсь и вижу прячущуюся в бороде улыбку. «Не бойся, — будто бы говорит она, — ешь». И я ем. А вокруг — ни единого смешка, никакого слова недоброго. Смотрят незнакомцы да придвигают ближе миски и тарелки.

— Проголодалась, — наконец-то басит один.

— Малышка, — ласково произносит другой.

Я киваю только, обгладывая длинную птичью кость.

— Кто довел тебя до жизни такой? — спрашивают, и я понимаю, что причмокиванием да урчанием не отделаюсь. А потому говорю:

— Так семьи нет. Одна я совсем. — Я жмурюсь и тянусь к деревянной кружке, в которую долговязый э нис, один из тех, что не имеют ни острых ушей, ни крыльев, самый обычный человек, уже наливает траув. — Вот и танцую тут.

Тот, который поинтересовался, кивает. Видать, здесь он уже бывал, оттого и знает, чем я зарабатываю, а возможно, — и что ночую, где придется. Иногда прямо тут, под столами да за стойкой прячусь, чтобы в тепле выспаться. Если повезет, в чужие дома и пристройки забираюсь, а если нет — так и сено сойдет. Всяко лучше, чем на голой земле валяться.

— Неужто никто крышу над головой не предложил? — ахает немолодая женщина и ладонь на сердце кладет. Да только жест этот ненастоящий, пустой. Она просто хочет, чтобы окружающие не считали ее безучастной.

— Кому оно надо? — выдыхаю, с трудом оторвавшись от кружки, и облизываю губы. — Вот вы бы меня к себе взяли?

— Взяли бы, — отвечает за нее кто-то.

Давлюсь траувом, бью кулаком в грудь, чтоб откашляться, и вижу: с десяток глаз смотрят, словно ответа ждут. Только женщина та окно решетчатое изучает, жалеет уже, что меня поддержала.

— Мне-то от этого что? Вам будто рот лишний нужен. — Я стараюсь, чтобы голос мягче звучал, да только все равно усмешка чувствуется. — А тут меня знают. И платят, хоть и мало.

— Ты голодать не будешь, — говорит бородач и вновь дарит мне улыбку. — И под небом открытым ночевать не придется. Атум не забывает детей своих…

— Как мы не забываем своих сестер и братьев, — подхватывают остальные.

Желание в лицо рассмеяться все сильнее. Они думают, я стану частью чужой семьи, когда даже частью своей не стала.

— Так я и без того не бедствую. Понимаю, вы помочь хотите. Да только не знаю, чего от вас ожидать. И почему это именно я вам понадобилась?

— Чем больше нас, тем лучше, — звучит над левым ухом.

— Мы держимся друг за друга. И каждый что-то свое вносит. Кто зарабатывает хорошо, кто готовит. Есть плотники и мастера оружейные, — продолжает энис.

— Ты же танцуешь хорошо. Тебя знают и любят. Только это нам и надо. Танцуй.

— И неси нашу веру.

Я долго говорю с ними. Хочу удостовериться, что от меня больше ничего не потребуется: просто делать то, к чему привыкла, получать удовольствие, деньги, а иногда привлекать внимание к тем, кто будет сопровождать меня. И кажется поначалу, что повезло пустой родиться — без хранителя. Ведь мне удалось найти не только угол, где спать смогу, и еду, но и людей, которые хотят принять меня к себе. Потому что я такая же.

Ненужная.

К концу дня я знаю каждого из них по имени. Знаю и то, что среди членов культа нет ни одного галлерийца, поэтому в их глазах я выгляжу эдакой диковинкой. Они непринужденно общаются, стараясь не затрагивать малоприятные темы: расспрашивают о чём-то, но если видят, что отвечать не хочу, не настаивают. И я расслабляюсь. Меня почти не трогают — я сразу даю понять, что прикосновения неприятны, — и не учат жизни. На каждое «нет» находится слово легкое, шутка беззлобная, отчего разговор не прерывается неловким молчанием.

Меня поят траувом, и я, забыв об осторожности, рассказываю, как сбежала из дома. Культисты слушают, а Э лгар — тот самый добродушный бородач — говорит, что я вижу больше, чем следует. Он оставляет на моем лбу узор, похожий на распустивший длинные лепестки цветок. У меня дрожат губы. Наплевать, что рисунок сделан с помощью зеленой мази от ран — главное, Элгар знает значение символа. Этого вполне достаточно, чтобы, пусть и не вслух, мысленно, благодарить его.

Поэтому когда меня спрашивают, пойду ли я с ними, — я соглашаюсь. После огромного количества выпитого ноги не держат; меня ведут, обхватив за пояс, и я даже не сопротивляюсь. Едва ли Элгар станет думать о том, как бы ущипнуть за зад. Ему не интересна девочка, которая шепчет: «Я могу вонзить тебе кинжал меж ребер». Шепчет и смеется. Сейчас понимаю: не смогла бы, промахнулась. И наверняка задела бы себя. Но тогда я была полна нетрезвой решимости. Знаете такую? Когда кажется, что все сможешь. И даже если заваливаешься на бок во время танца, то заваливаешься красиво, словно так и собирался.

И все-то мне правильным кажется. Даже когда мы покидаем границы Вайса, не задаюсь вопросом, куда же меня ведут. Просто тащусь следом, чувствуя теплую ладонь Элгара на ребрах. Иногда смуглые пальцы щекочут меня: видать, бородач думает, что я — его младшая сестренка и что это весело — когда я пищу, фыркаю и топаю босыми пятками по сырой земле.

— Скоро дома будем, — говорит Элгар, и я тут же принимаю то, что он у меня есть. Дом. И пусть я не видела его, но уже хочу туда вернуться.

Оказывается, они живут неподалеку от Вайса, в заброшенной церкви. Здание уже давно частично ушло нижними этажами под землю. Высокий шпиль указывает точно на Клубок, который висит над черным размытым силуэтом леса. Эйнри почти расплела его. Хотя скорее кажется, будто кто-то голодный откусил большую его часть.

Мы забираемся через окно. Есть и другой вход, с обратной стороны, но я узнаю об этом слишком поздно, уже успев ввалиться внутрь и лишь благодаря Элгару не упасть. Мы ступаем по земляной насыпи, которая спускается все ниже и постепенно открывает взору каменную лестницу и выступы. На одном из них, самом большом, видать, раньше чаши хранились, а теперь там стоит низенький деревянный стол да жаровня с давно остывшими углями. Арки по бокам ведут в четыре небольшие комнаты — там, как мне говорят, есть кровати. Одна из них теперь моя. И Элгар обещает оставаться рядом, пока не привыкну к новому месту.

Просторное помещение с высоким потолком пахнет сыростью, а через частично обвалившуюся южную стену внутрь заглядывают усыпанные листвой ветви. Некоторые из них увиты плющом; эта дрянь сползает по потрескавшемуся камню, слетелся по земле. Я невольно задаюсь вопросом: сколько Половин назад бросили это здание? И когда его обнаружили культисты? Но я слишком устала, чтобы докучать расспросами Элгару. Дождавшись, пока он приготовит мне постель, я падаю на нее и прижимаюсь лицом к подушке. Он же садится рядом и перебирает пальцами мои волосы. И это последнее, что помню я о том дне.

Наутро я обнаруживаю рядом с собой глиняную миску, полную фиолетовых, синих и оранжевых ягод. Голова раскалывается, но я радуюсь тому, что алкоголь не смыл ни один из фрагментов минувшего вечера. Ведь мне казалось, произошедшее было первым правильным поворотом к чему-то большому, хорошему.

Да только никогда не поймешь, куда он приведет тебя, ага, пока не пройдешь путь целиком.

А пока… я на своем месте. Меня никто не держит, ни к чему не принуждает. Я ухожу, когда захочется, а затем возвращаюсь, чтобы лечь на мягкую кровать, сунуть ладони под голову и дремать, пока Элгар причесывает меня гребнем с частыми зубьями и рассказывает истории, которые успел собрать за свою недолгую жизнь. Он говорит, я похожа на его дочь, хоть у него и не было ее, дочери-то. Он говорит, я особенная. И так смешно становится, но вместе с этим в груди колет.

Я все так же хожу в таверну. Танцую, а люди вокруг голосят, напевают что-то, бьют в ладоши. Сердце чувствует каждый удар, отзывается. И я улыбаюсь — так открыто, так по-настоящему, как не улыбалась уже давно. Потому что моя жизнь выстраивается, словно хорошая партия в карты. Но вы же сами понимаете: вечно везти не может. Иначе я бы не сидела здесь, единственная в своем роде, но от этого совсем не особенная, как считал Элгар.

Все стало меняться в тот день, когда я встретила Голоса.

Его действительно так зовут, ага. У него длинные волосы цвета сухих колосьев и глаза, похожие на затянутое тучами небо. А еще он — парящий, но, говорят, крылья его вырвал Пак’аш, оставив лишь два уродливых рубца. Никто не знает, почему это произошло. Спрашивать пробовали, да говорят, он глядит так, что внутри все холодом сковывает, и головой качает.

Когда я вижу его впервые, он стоит на возвышении и кидает поленья в жаровню. Он наблюдает за тем, как расползается огонь, и пламя отражается в глазах, играет где-то в их глубине. Я жмусь к потрескавшемуся камню, впиваюсь в него когтями. Потому что знаю, кто передо мной, кто прижимает ладони друг к другу, вскидывает подбородок и расправляет плечи, которые под черными просторными одеждами не выглядят такими уж хрупкими.

Голос. Глава культа.

Никто не знает его настоящего имени и не знает, откуда он пришел. Он просто появился на пороге таверны, поднял над головой окровавленные ладони и заговорил. И люди — те, кто пустыми родился, и те, кого хранитель оставил, — потянулись к нему. Я же тянуться не хочу. Да только знаю: он готовит жаровню для моего посвящения. Чтоб оставить на теле знак Атума, который если и сойдет, то только вместе с кожей.

Церковь заполняется людьми, их не меньше пары десятков. Едва ли в былые времена, когда здание находилось на территории старого Вайса, здесь собиралось столько народа. Сейчас же все пришли посмотреть на обряд посвящения, и они явно обеспокоены. Возможно, дело в том, что я еще не заслужила доверия. Возможно, в том, что мне всего-то двадцать восемь Половин, и я по меньшей мере вдвое младше каждого из присутствующих.

Окидываю взглядом толпу, думаю о том, что можно у кого кошель срезать или по карманам пошариться. Только быстро одергиваю себя: не поступают так с семьей-то. Мне и в голову не приходит, что родные не клеймят. И не созывают гостей, предлагая им зрелищем насладиться.

Элгар находит меня у той же стены, где я нервно покусываю большой палец и пытаюсь срастись с камнем. Я привыкла выступать перед толпой, но та обычно более приветливая, веселая. Собравшиеся же под сводами церкви молчат. Лишь когда Элгар за руку проводит меня к насыпи, подняться по которой я должна самостоятельно, начинают звучать барабаны. Я ощущаю себя лисом, за которым гонятся псы. Первый же удар заставляет меня дернуться и отскочить в сторону. Только никто не обсуждает за это. Все ждут, когда я окажусь наверху.

— Подойди, дитя, — зовет меня Голос.

Он улыбается, голову склоняет. Мне отчего-то становится спокойнее, я делаю несколько последних шагов и становлюсь по левую руку от него. Голос кладет ладони на мои плечи, сжимает длинные пальцы, покрытые множеством шрамов, а затем указывает на толпу. Он предлагает мне выбрать того, кто поможет в подготовке ритуала. И я без колебаний называю имя Элгара.

— Ты уверена? — Голос вскидывает брови. Я киваю в ответ.

Элгар мне почти как отец. Он плетет косы, переодевает; он приносит сухую краску и длинные синие ленты, которыми украшает мои волосы. К тому же для него я намного важнее той девушки, которая ждет его в одном из домов в Вайсе. Потому что именно ко мне он возвращается каждый вечер. А еще потому, что это ее ленты.

Пускай знаю, в чем заключается ритуал, но все равно нервничаю, когда меня просят закусить белую ткань, а Элгар стягивает ее концы у меня на затылке. Колени дрожат, и даже обхватывающие запястья знакомые теплые руки не помогают успокоиться. Мне двадцать восемь Половин. И мне страшно.

Меня не держат силой. Я могу вырваться, убежать, но знаю: в это же мгновенье я потеряю Элгара. А еще в это же мгновенье меня убьют, потому что я предала собравшихся здесь людей и Атума. Они найдут способ. И он наверняка заставит меня пожалеть о своем выборе. Вера — довольно страшное оружие. И сейчас она — такая слепая — находится в руках Голоса.

— Завязать глаза? — тихо спрашивает Элгар и закатывает рукава моего платья.

Мотаю головой: нет, я хочу видеть. Потому что неизвестность пугает куда больше, к тому же она легко может обмануть. В какой-то дурацкой песне строка есть: «Любящие руки в темноте узнаешь». Так вот: неправда это. Закрой глаза, дай себя коснуться, сразу поймешь: когда не видишь, все одинаковым становится. Звуки шагов, прикосновения. Лишь запахи и голос разнятся. Остальное же — обман, созданный твоей башкою, ага.

Мне легче наблюдать за тем, как раскаляется изогнутый железный прут, как Голос подносит его к локтевому сгибу — место-для знака я выбирала сама — и прижимает к коже. Не кричу. Просто вздрагиваю и сильнее закусываю ткань. Я думала, что будет намного больнее. И дольше. Но не успеваю мысленно проклясть Голоса и весь его род, как все заканчивается, и он вновь опускает прут в жаровню.

Ожидаю громких речей, ожидаю, что меня представят хранителю, словно он находится среди собравшихся, но… Голос молчит. Лишь когда на второй руке появляется знак Атума, он кивает и переводит взгляд на своих последователей. Они не переговариваются, не шевелятся, словно зал полон деревянных фигур. Голос возносит ладони к устремившейся вверх, подобно стреле, крыше. Только тогда начинает нарастать шум и вновь звучат барабаны.

— Теперь ты одна из нас. — Пальцы, обезображенные шрамами, хватают мою руку и поднимают ее.

Порой кажется, что все происходящее — лишь видение. Бывает такое, что голова пустеет, голоса звучат приглушенно, а тело словно и вовсе не принадлежит тебе. И вот он — один из подобных моментов.

Я снимаю мокрую ткань через голову, бросаю ее на стол и кричу. Кричу, что есть сил, потому что мне хорошо. Возглас подхватывают, а следом за ним — и меня саму, едва спускаюсь по насыпи. Кто-то отрывает меня от пола, кружит, пока другие пытаются коснуться плеча, края одежды, чтобы поздравить. Ко мне тянутся, говорят добрые слова. Так много их я не слышала даже дома, когда мать еще делала вид, будто рада моему существованию.

Мне приносят хлеб на большой глиняной тарелке. Мягкий и теплый, его приготовили совсем недавно. Но вместо того чтобы насладиться трапезой, я отрываю пальцами куски и раздаю тем, кто стоит рядом. Лишь последний, самый маленький кусок оставляю себе.

Культисты расступаются, и ко мне подходит Элгар. Он роется в тряпичной сумке, висящей у него на животе: я замечаю ленты и что-то похожее на новое платье — оно синее, но не как морские воды, а как чуть тронутое оставленным Клубком дневное небо. В предвкушении переминаюсь с ноги на ногу, но то, что вкладывают в мои ладони, оказывается куда более ценным. Это украшенный круглыми камнями венец, который я тут же надеваю на голову.

Я даже не подозреваю, что пройдет меньше Половины, и я размахнусь и швырну его в озеро.

Дав лишь недолго насладиться подарком, Голос берет меня под локоть и проводит в поросшую плющом комнатушку, где я ночую. Он осторожно обрабатывает мои ожоги той самой зеленой мазью и улыбается. Я впервые замечаю, что не только руки его покрыты шрамами, но и на лице белом эти длинные выступающие полосы виднеются. Удивляюсь: и кто оставить мог? И вспоминаю: Пак’аш. Он изуродовал главу культа.

Никогда не жалейте незнакомцев. Вы едва ли узнаете, что скрывается за их историями. Даже меня — не жалейте.

Я же, маленькая и глупая, трогаю чужие скулы, шею, пытаюсь проникнуть под ворот. Ведь наверняка ткань скрывает что-то более пугающее, нежели давно зарубцевавшиеся раны.

Голос не останавливает меня. Он ставит коробочку с мазью у ножки кровати и качает головой. Для него я — неразумное любопытное дитя, которое пытается придумать на интересующие вопросы свой ответ, менее болезненный, чем неизвестная правда.

— Теперь ты — одна из нас.

После прочитанных книг у меня осталось впечатление, что голоса парящих похожи на перезвоны маленьких колокольчиков, висящих над дверьми в лавках валрисов. Но я заблуждалась: глава культа говорит низко, медленно. Его речи завораживают, в них хочется верить, Только… у меня не получается. Я напряжена, натянута, словно струна — вот-вот порвусь, ударю, а затем свернусь в кольцо.

И чего смеетесь? Каждый из нас подобен инструменту или его части. И если я — струна, то кто-то — дырка от дудки.

— Да что вам-то толку от меня?

Не выдерживаю и цепляюсь за рукав, когда Голос собирается уходить. Тревожно становится: не из-за самого культа — из-за его главы. Есть в глубине его темных стеклянных глаз что-то колкое, холодное, неприятное.

— Пусти в себя веру в хранителя нашего, и она зацветет. — Палец касается ложбинки между моими ключицами.

А я понимаю, что не суждено там ничему взойти. Все эти россказни, по сути своей, — пустой треп. Люди — не полюшко вспаханное, чтоб внутри них колосья прорастали и на ветру шелестели. Да и хранящие нас духи даже не похожи на то, из чего можно траув сварить.

— Правда? — не удерживаюсь от вопроса. В приподнятом уголке моих губ наверняка читается: не верю. Ни единому слову.

— Во мне-то моя давно уже корни пустила.

Голос расстегивает круглые железные пуговицы с чеканным узором, тянет за веревки, опускает высокий ворот. И вижу я на теле его шрамы, которые выглядят, точно копошащиеся под кожей белые черви. Они расползаются от ключицы — жирные, здоровые — и забираются глубже. Сомненья расступаются: пророс! Пророс хранитель! Но вместо того чтобы поверить, возрадоваться, я отодвигаюсь в сторону. И глава культа, видимо, понимает, насколько мне страшно.

Когда Голос уходит, я долго смотрю на клеймо, на знаки свои, а затем начинаю царапать их когтями, пытаясь содрать. Вдруг такое и со мной произойдет! Вдруг эти извилистые полосы появятся и на моем теле! А мне нельзя! Я танцую! Ну кто, скажите, захочет смотреть на обезображенную девочку? Тем более — платить ей? Не утешает даже то, что теперь я — часть культа, часть семьи. И что сегодня — мой день.

Но вскоре все становится прежним. Ведь Элгар гладит мои руки, говорит, что я — глупышка, и мне на самом деле ничего не грозит. А еще — что хранитель любит меня и вряд ли станет увечить.

— Голос шутит. — Он кутает меня в одеяло так, что снаружи остаются лишь нос и глаза. — Ты одна у нас, девочка. Одна.

И от улыбки Элгара тут же становится спокойнее, а разговор с главой культа почти забывается. Почти. Потому что сложно вышвырнуть из памяти его уродливые шрамы.

Следом приходят остальные: спрашивают, было ли больно, рассаживаются вокруг, и каждый рассказывает о своем посвящении. Под одну из таких историй я засыпаю.

Что дальше? Я вновь танцую, вновь возвращаюсь с деньгами в юбке и кладу их в деревянный ящик — общий для всех культистов. Но две монеты оставляю себе, Голос говорит, так нужно. Мы равны, но это не значит, что каждый не должен быть отмечен за заслуги.

Меня зовут младшей сестренкой и оставляют на моей тарелке самые вкусные куски. Обо мне заботятся, и я никак не могу к этому привыкнуть. Не знаю даже, как благодарить. Только улыбаюсь, пытаясь засунуть в рот все, что приготовила строгая Марш — та самая женщина, из-за которой я и очутилась в этих стенах.

Сколько времени прошло?

И не упомню — настолько погрязла во всем этом, потонула, точно в болоте. Только башка снаружи-то и осталась: ресницами хлопает, поворачивается, даже говорит, а сделать ничего не может. Но я не замечала этого. Потому что была окружена заботой, потому что занималась любимым делом. А в один из дней приходила преклонить колени и принести хранителю какую-нибудь безделушку в знак того, что верна ему. Иногда это были маленькие фигурки из шишек и палок, иногда — стянутые с захмелевшего валриса украшения. Атуму все равно, что приносишь. Он рад даже ягодам в моих ладонях.

Как я уже говорила, все менялось. Но эти перемены не калечили, не отбирали жизни, а оттого я считала их хорошими и не замечала довольно очевидных вещей. До той поры пока не поняла: удача повернулась ко мне своей прекрасной задницей.

И вот представьте: в один из вечеров, когда я вновь танцую, горит дом. Я отбиваю ритм босыми ногами, а где-то там, на окраине Вайса, кричит человек и царапает запертую снаружи дверь. Его никто не слышит, ведь все, кто мог бы помочь, собрались вокруг меня. Они смотрят, как взлетают в воздух ленты, как извиваются, скручиваются, змеятся по моим рукам. Лишь когда огонь успевает перекинуться на увядающий роэль за забором, в таверну влетает юнец.

— Горит! — выкрикивает он, и время замирает.

Люди застывают с приоткрытыми ртами. Я спрыгиваю со стола, отхожу в сторону, и тут же мимо проносится толпа, которая спокойно может затоптать. Они не успеют. Уже не успели. Но в каждом жива надежда, что они что-то спасут. Что-то свое. И у них получается. Даже когда один из мужчин находит обгоревшее тело и бросает под ноги поеденную насекомыми шапку, я знаю: он напуган, но в глубине души рад, что, пока огонь жадно лизал соседнее здание, его здесь не было. И не случайно.

Я возвращаюсь в заброшенную церквушку. Зажигаю изогнутый фитилек, вхожу в комнату, чтобы сбросить заработанные деньги в ящик, но, увидев сидящую на моей кровати фигуру, отступаю на шаг. Пытаюсь нащупать оружие, но оно осталось у подушки. Слабый огонек выхватывает из темноты закрывшие лицо морщинистые ладони, спутанные вьющиеся волосы и длинные мешковатые одежды. Не сразу замечаю тянущиеся вниз от среднего пальца следы — они маленькие, точно ползущие по руке букашки. И каждый крошечный узор — хранитель наш Атум.

— Элгар?

Зову, но он не отвечает. Так и сидит, пока я убираю деньги и ставлю на подоконник глиняную лодочку с маслом, которую мы сделали вместе. Не двигается, даже когда сажусь рядом и легонько пихаю в плечо. Пытаюсь руки от лица отвести, но Элгар лишь качает головой: не надо. Да только кто ж меня, маленькую, остановит да вразумит? Я заговариваю:

— Сегодня такое было…

Он вздрагивает, трет щеки и вздыхает. А я продолжаю рассказ: о том, как много людей пришло посмотреть на мой танец, о наших друзьях-братьях, которые рядом были, и наконец — об огне, пожравшем один из домов. Когда и это остается без внимания, становится неуютно.

— Элгар, поговори со мной.

Чувствую себя бесполезной. И все равно лезу под локоть, прижимаюсь лбом к его ноге и скулю. Хочется плакать от того, что не понимаю ничего, но я просто завываю и впиваюсь когтями в его колено. Когда я перестала быть особенной? Когда? Ведь только утром Элгар плел мне косу и пел куплеты, которые сам же выдумывал на ходу, а я пыталась подхватить, да только понимала — с моим-то скрипучим голосом дерьмо одно выходит.

— Сегодня историй не будет, — хрипло отвечает он, и широкая ладонь-накрывает мою голову.

От слов больно. Я сильнее впиваюсь когтями и резко поднимаюсь. Собираюсь перебраться на другую кровать, а то и вовсе уйти ночевать в лес — на мою радость, холода отступили. Но вдруг я вижу три длинные красные полосы, идущие от глаза Элгара почти до подбородка, и вздрагиваю от неприятного щекочущего ощущения. Так всегда бывает, когда от волнения опускаются уши.

— Звери нынче дурные пошли. — Я тянусь к баночке с мазью, которая заметно опустела после обряда посвящения. — Ага?

Хоть он и кивает, подозрения закрадываются: не звериные это когти. Да и не когти вовсе.

— Все пройдет. — Погружаю пальцы в вязкую зеленую массу, затем прижимаю их к щеке Элгара и тут же дую на рану, ведь наверняка обжигают прикосновения. — И будешь самым красивым. Вот так!

Сажусь ему на колени, продолжаю наносить мазь вокруг разошедшейся кожи. А про себя спрашиваю: и кто мог с ним так обойтись? Неужто Марш перестала характер свой мерзкий скрывать? Я же ей опалю края юбки или червей в похлебку накидаю.

— Пойдем завтра в лес? По ягоды. — Я всячески стараюсь уцепиться хоть за какую-то тему, как за ветку. Но срываюсь и лишь руки обдираю.

Не отвечает — только гладит и смотрит покрасневшими глазами. Губы кривятся, я вижу знакомую улыбку, по которой успела заскучать, но она тут же исчезает. И хочется броситься Элгару на шею и закричать, как я ненавижу весь этот мир, ведь он забрал у меня самое дорогое. Не деньги, не еду, а маленькие морщинки в уголках его глаз и ямочки на щеках. Но я лишь обнимаю его, зарываюсь пальцами в волосы и тихо напеваю, придумывая на ходу слова. Получается нелепо. И кажется, помогает. Чуть-чуть.

Как же я ошибаюсь.

О том, что случилось, узнаю позже: когда Элгар перестает покидать церковь, когда больше не приносит платья и ленты, а люди на улицах Вайса провожают его сочувственными взглядами. Сгорел его дом. И та странная девка, которая только и умела, что кричать. Я видела ее один раз и неоднократно слышала. Она ненавидела нас, а в особенности — Голоса и меня. Это было взаимно.

Элгар все так же расчесывает меня по утрам и рассказывает истории перед сном, поет куплеты и помогает надевать платья. Только его улыбка стала бесцветной, и, если раньше в глазах я видела свое отражение, то сейчас там пустота. Пустота и колючий холод, от которого хочется поскорее укрыться.

— Ты сделал все правильно, — говорят ему сестры и братья да по плечам треплют. — Иного-то выбора не было.

А Голос, который теперь чуть чаще появляется в стенах нашей обители, складывает пальцы шпилем и вышагивает по своему любимому месту — тому самому возвышению, на котором жаровня стоит. Он взирает на Элгара сверху вниз и качает головой.

— Это вынужденная необходимость, — произносит он. — Дурные слова — дурные помыслы.

— Дурные помыслы — дурные деяния, — подхватывают культисты.

Легче не становится. Элгар просто соглашается, демонстрирует всем ненастоящую, будто нарисованную улыбку и уходит. А я ухожу следом.

К нему относятся с пониманием, не давят. Ему достаются самые большие куски еды и право первым отведать траув. Но Элгар не счастлив. Он увядает, а в темных волосах появляются тонкие нити седины. И ночью я все больше смотрю в окно, за которым не видно ничего, кроме густого плюща-да насыпи земляной, а не на его лицо. Потому что нет в нем былого умиротворения.

Так совсем скоро я не выдерживаю.

— Чего же ты ее не выбрал-то? — говорю и ставлю на кровать ящик с монетами, на который складываю всю свою одежду. — Чего с нами остался, раз так ею дорожил? Тебе и ждать не надо, когда в Пак’аш отправишься. Здесь твой Пак’аш. Ты мертв, Элгар. Сгорел вместе с ней.

Меньше Половины нужно, чтобы привязаться к человеку. Меньше Половины, чтобы расставание с ним походило на отсечение пораженной конечности. И вот ты учишься жить заново, убеждаешь себя в том, что все могло бы быть хуже. К тому же обязательно найдутся те, кто примет тебя такого, калечного. Только самому уже не в радость, потому что знаешь, как раньше-то хорошо было.

В этот день и я отрубаю себе руку. Не буквально, нет: я меняюсь комнатами с одним из братьев и отныне стараюсь как можно реже сталкиваться с Элгаром.

Мы едим в одном помещении, ходим на общие сборы, но если он и пытается приблизиться, я держусь подальше. Жмусь к Голосу — единственному, с кем хоть как-то общаюсь. Как вы могли догадаться, больше я не сблизилась ни с кем. Культисты помогают друг другу, они могут взять меня за руку, и я почти не захочу оставить на их запястьях следы когтей. Они выручают меня, а я — их. Но за все время вместе я не смогла стать по-настоящему родной для тех, кого называла друзьями-братьями. Без Элгара я наконец-то понимаю это.

Голос не против, что я под ногами мешаюсь, что лезу в давно остывшую жаровню и углем руки разрисовываю. Он рассказывает о времени, когда был крылатым и видел Пак’аш, когда свел его с ума Подмир, и только Атум указал путь верный. В то, что где-то глава культа башку повредил, я, может, и верю. А вот остальное такой брехней кажется. Но я не перебиваю. Слушаю, прижав к щекам кулаки, киваю.

Неужто интересно узнать? Э, нет. Я о другом поведать собираюсь.

Слухи начинают расползаться: будто Голос преемника выбирает, того, кто после гибели его поведет культистов дальше. Претендентов трое: Тур-кузнец, Элгар и я. Поначалу не верю, нос ворочу, когда кто-то заговаривает об этом. Ну какой из меня глава? Смех один. Да только примечать начинаю: все чаще Голос возникает рядом, беседы со мной ведет, расспрашивает, откуда родом и почему решила к культу примкнуть.

— Так из Ренре. — Я чешу за ухом и изучаю трещину на стене, в которую забралось какое-то растение. — Сбежала от семьи.

Второй вопрос куда сложнее. Не скажу же я Голосу, что здесь кормят бесплатно, что выпила лишнего, когда принимала решение, и что звуки барабанов разум затуманили. После такого в живых я останусь недолго.

— Пустая я, — отвечаю да в глаза заглядываю. — И всю жизнь пустой была, точно сосуд надколотый. И вроде не хватает всего-то крохотного кусочка, а хранить ничего в такой таре невозможно: выливается. А тут, считай, нашла недостающее.

Пытаюсь улыбнуться, но сама чувствую, как натянуто выходит.

— Тогда что же тебе покоя не дает в последнее время? Раз уж ты обрела то, чего недоставало раньше? — Он тянет руку, и я тут же касаюсь ладони пальцами.

— Не в хранителе дело, Голос, не в нем. Просто Элгар…

— Он потерял близкого человека.

«А как же я?» — стучит в голове, в висках отдается, но я выдыхаю, закрываю глаза и выдаю ответ, который и ожидают услышать:

— Друзья-братья — его близкие люди. И их Элгар не терял.

После этого разговора появляются совсем иные слухи, а Голос становится частым гостем в церкви. Порой он берёт меня под локоть, ведет по тем помещениям, которые я еще не видела, и разъясняет, для чего они нужны. Так я узнаю, что под нами расположены подземные ходы, один из которых тянется к Вайсу, а другой — в лес. Раньше границы селения были другими, и оба пути помогали выбраться за его пределы. Они не зря начинаются здесь, где, как считают люди, обитают хранители. Ведь местные жители ищут защиты у духов.

Я не задаю лишних вопросов. Слушаю, но говорю, лишь когда чем-то интересуется сам Голос или когда собирается уходить. Тогда я цепляюсь за него, держу за рукав. Делаю все, лишь бы он остался еще ненадолго. Потому что не хочу возвращаться к друзьям-братьям, видеть их улыбающиеся лица, слышать поздравления. А как иначе? Ведь Голос присматривается ко мне. Мне дурно. Хотя почти ничего не изменилось.

Совсем недавно радовало, что мне приносят еду на большом глиняном блюде и делятся траувом. Теперь же я отшатываюсь в сторону, если кто приближается, и взглядом выискиваю Голоса. Он рядом. Всегда где-то рядом. Я знаю это, ведь стоит мне почувствовать себя потерянной, как на плечо тут же опускается его рука. Он будто подчиняет себе пространство и оказывается там, где хочет. Его появления всегда неожиданны. Порой — настолько, что кажется, будто я просто придумала его, моего пугающего спутника, чтобы не оставаться одной в окружении знакомых лиц.

— У Голоса на тебя большие планы, — говорит за одной из трапез Тур-кузнец.

И видно — не одобряет он выбор главы культа. Могу понять: пока он делает все, чтобы славить Атума, я танцую. Я прихожу, когда вздумается, и ухожу, едва появляется желание оказаться подальше. До недавних пор я была младшей сестрой, и многим было бы легче, если б так и осталось. Но едва ли они смогут признаться в этом вслух.

— Негоже малышку в это все втягивать, — мягко произносит Марш.

«Не место тебе здесь, не место», — вот, что должно прозвучать на самом деле.

Нужен тот, за кем они захотят идти. И каждый видит на месте главы культа себя, даже если не умеет ничего. Для них эта должность — признание. Немногие задумываются, что с признанием получат незримые кандалы, которые скуют их по рукам и ногам. Я не хочу носить их.

Это тяжело, понимаете? И я не знаю, как сказать Голосу, что не готова, что не согласна.

Когда очередной доброжелатель начинает жалеть меня, на стол с грохотом опускается кулак. Тарелки подрагивают. Чья-то неосторожно поставленная кружка падает, и в наступившей тишине слышно, как она катится по неровному полу.

— У нее есть свое мнение. — Звучит знакомый голос, и я резко встаю с места, не намереваясь слушать его дальше. — Свой взгляд, а не просто слепое желание подчиниться. Она несет веру и дорожит каждым из нас. Траув, что на столах стоит, куплен ею. А ведь Ишет всего-то двадцать восемь Половин. Двадцать восемь. Да, она намного младше каждого из нас. Это вы должны помогать ей, вы поддерживать должны. Она же зовет вас братьями. И что же вы делаете? Чем…

— Чем отличаетесь от семьи, от которой я сбежала? — глухо продолжаю и выхожу из-за скамьи. — Ничем. Благодарю, Элгар. Не стоило.

Должно быть; вспомнил, что когда-то мной дорожил, и решил вступиться. Только словом и я за себя постоять могу, ведь разговоры культистов не делают хуже, не заставляют усомниться в себе. Друзья-братья просто хотят быть на моем месте. Это даже приятно, ага.

Элгар не догоняет меня, когда ухожу. Он говорит, и говорит долго. Откуда я знаю? Так ко мне начинают относиться иначе. Становятся мягче, будто сломать боятся.

Когда в этот же вечер Голос объявляет, что я пойду «со старшими», вновь слышатся ободряющие возгласы. Как в момент моего посвящения, только теперь — чуть тише. Мне заглядывают в глаза, улыбаются. Меня поздравляют, ведь скоро я увижу то, что зовется Очищением. И никто — ни один из друзей-братьев — не объясняет, что это.

— Таинство, — говорят они. — Для избранных.

Я должна чувствовать себя особенной, должна радоваться, улыбаться. А что я? Сижу у края насыпи, пытаюсь выковырять из трещины растение с мелкими листьями, потому что у меня, в отличие от него, нет такого надежного убежища. Негде спрятаться. Я на ладони у Голоса. Уверена: он видит, чем я занимаюсь. Надеюсь, это хоть немного его забавляет, потому что меня — нет.

— Ишет?

Едва удается подцепить длинный стебель, меня зовут по имени. Вздрагиваю, когти ломаются, и растение, будь оно неладно, вновь скрывается меж камней. Я тоже пытаюсь ускользнуть, но меня ловят за руку.

— Чего тебе, Элгар? — Вжимаю голову в плечи, зубы стискиваю, даже пальцы на ногах поджимаю. Всем видом показать пытаюсь, что не рада его присутствию.

— Не ходи. — Пытается по ладони погладить, ближе подойти, а я делаю шаг назад, но соскальзываю на усыпанный землей каменный пол. — Не ходи с ними. Ты ведь не знаешь, что есть Очищение!

— А ты будто знаешь! — Впиваюсь в его кожу, а он только крепче держит.

— Нет. Но не ждет там ничего хорошего, Ишет.

И без его слов понимаю это, ищу любой способ, чтобы остаться. Я хочу быть особенной. Но не для них, не для Голоса.

— С чего бы мне тебя слушать?

— Потому что ты мне важна, — тихо отвечает Элгар, и пальцы разжимаются.

— Да вот только ты мне — нет.

На пустом, давно утратившем цвет лице появляется улыбка. Та самая, которая в бороде прячется. Но не узнаю я ее. Как же быстро она чужой стала, неприятной.

— Если не дорог, так чего ты все еще украшения и платья носишь?

С размаху бью открытой ладонью по щеке и еще раз — по другой. Только это и оставляю о себе на память, перед тем как в лес сбегаю, потому что не могу рядом находиться. Видеть его, слышать и понимать, что нет больше моего единственного близкого человека. Сгорел вместе с тем домом, с девушкой, которая никак не могла его дождаться.

Я остаюсь вдалеке от церкви, под каким-то неказистым деревом. У него широкий ствол и ветви, усыпанные продолговатыми острыми листьями. Они спускаются почти до земли, а между выступающими корнями легко спрятаться. Там я сворачиваюсь клубком, прижимаюсь лбом к коленям да так и сижу, пока меня не находит Голос. Тут же несусь к нему, сжимаю в объятьях. Я держусь за него, как за единственного, в ком могу быть уверена. Возможно, глава культа пугает. Но он хотя бы не лицемерит. Голос преследует свои цели, верен Атуму и уделяет внимание тем, кого считает нужными.

Поверьте, «нужный» и «особенный» — совершенно разные понятия.

Со мной говорят, но я не слушаю. Мне объясняют, кажется, что-то очень важное и гладят по заплетенным в косу волосам. Но я жду не этого. Хочется увидеть знакомую фигуру, понять, что Элгар не оставит меня одну. Только нет его, нет, и я ненавижу его за это. С каждым вдохом, с каждым ударом сердца — все больше. Его место занимает Голос. Далекий, пугающий, холодный, и в то же время он рядом. Зажимает прядь двумя пальцами, ведет по моей щеке. Именно поэтому, когда он спрашивает, готова ли я, коротко отвечаю:

— Да.

И киваю.

Каким было самое идиотское решение в вашей жизни? О котором вы жалеете по эту пору. Вспомните, что и, главное, — чем думали в тот момент. Едва ли головой. Выбор, точно сильный порыв ветра, толкает вперед, с обрыва. И лишь когда уже летишь вниз, понимаешь, что поступил неправильно. Только поздно. Поздно, ага.

Пойти на Очищение было вторым по глупости решением. Какое было первым?

Многие из вас сейчас подумали о моем уходе из дома. Как мило. Провалитесь. Я говорю о том, что примкнула к культу Атума. Вам должно быть стыдно!

В миг, когда дала согласие, я уже падала с обрыва. Но думала — вернее, убеждала себя, — что лечу. Раскидывала руки, чувствовала сильный ветер и нарастающее внутри волнение. Так и не заметила, как разбилась о камни, но осталась при этом жива.

Знаете, что называлось Очищением? Обряд, что людей избавляет от мыслей скверных. По скривившимся лицам некоторых вижу: догадываетесь, но все равно надеетесь на иной исход. Его не будет.

…Мы стоим в лесу, в отдалении от Вайса. Я и Голос, а впереди, закрывая нас спинами, с десяток его последователей. Не решаюсь спросить, зачем я тут нужна, но время от времени тяну главу культа за одежды. Да только он не замечает. Пальцы переплетены, сжаты крепко; в светлых волосах перья черные прячутся. Он точно хищная птица, принявшая облик человеческий. И я все жду — когда ж обратно-то обернется. Но чуда не происходит. Даже когда Голос руки разводит, и ветер начинает трепать длинные рукава-крылья, он собой остается.

Один из друзей-братьев начинает мелодию тянуть, спустя какое-то время присоединяются остальные. Знаете, происходящее похоже на расшитое бусинами платье, которое совсем недавно выглядело невзрачно, блекло. Песня без слов окрашивает мир в совсем иные цвета. Темнота становится гуще, звуки пропадают в десятке голосов. Вайс, виднеющийся за деревьями, замирает. Глава культа делает взмах и будто отделяет селение от нас невидимой чертой. И вроде я должна чувствовать себя в безопасности. Но страх становится тем сильнее, чем громче голоса братьев.

Когда вдалеке появляется небольшой огонек, который начинает пожирать черные силуэты домов, вздрагиваю, поглядываю на главу культа в ожидании ответа. Но его нет. И не будет. Голос водит по воздуху ладонью, вырисовывает пальцами фигуры. Тонкие губы его растянуты в улыбке. Он повелевает пламенем, и вот оно уже ползет по деревянной крыше, добирается до высокого шпиля. Я смотрю завороженно и чувствую, как что-то горло сдавливает.

Он не может! Не верю! Нет!

Открываю рот, но только хрип вырывается. Не понимаю, что происходит, и не хочу понимать. Слышу хлопок, и что-то вдруг рушится, падает с грохотом, почти заглушает крик, который все равно улавливают острые уши. Колени начинают дрожать. Я хватаюсь за главу культа, чтоб только удержаться, не упасть.

Но Голос не глядит даже: огонь провожает, и тот — яркий, далекий — в глазах играет. Не вздрагивает Голос, и когда следом за одним криком слышится другой, третий. Сливаются воедино, превращаются в вой, который будто доносится с той стороны, из Пак’аш.

Глава культа бормочет что-то себе под нос. Из быстрых фраз улавливаю лишь растянутое окончание.

Да очистятся.

Эти слова Голос произносит медленно, ими завершает каждую молитву, после чего голову склоняет. Быть может, ему, как и мне, отвратительно смотреть, как впереди полыхает город. Полыхает, начиная с церкви, куда в этот вечер пришли, чтобы вознести дары в честь очередного дурацкого праздничка, десятки людей. И вот они там, в месте, которое всегда считали своим убежищем, жмутся друг к другу, отгороженные стеной пламени.

— Не спасут вас хранители, — хрипло шепчу я. Голос, ненадолго замолчав, улыбается.

Хватаюсь за уши, прижимаю их к голове, закрываю глаза. Я не хочу видеть всполохи, не хочу слышать крики.

Пусть они замолчат! Пусть замолчат! Пожалуйста!

Но они только громче становятся, отчего меня трясет. Они винят меня, каждый из этих голосов. Проклинают, желают, чтобы я оказалась на их месте, пусть даже и не знают, что я — знакомая многим девочка из таверны — причастна. От этих мыслей начинаю скулить, до боли прикусив губу.

Глава культа плавно опускает руку. Пальцы окутывает бело-синее свечение, а вокруг них-то воздух подрагивает, искажается. В глазах рябит. Знаете, если в воду камешек плоский кинешь, он скачет, точно лягушка, оставляя за собой круги. Такие же под ладонью Голоса остаются, расходятся волнами, пока не исчезают.

Когда мелодия, которую братья тянут, стихает, а по лесу проносится очередной крик, я резко отворачиваюсь и упираюсь ладонями в ствол дерева. Иначе упаду, просто свалюсь на бок от бессилия. По спине мурашки бегут, голова кажется такой пустой — и в этой пустоте так громко звучит эхо долетевшего, резанувшего по ушам воя. Меня выворачивает, а по щекам начинают течь горячие слезы. Не понимаю, как еще держусь. Потому что шатает. Потому что колени трясутся так сильно, как никогда прежде.

Я все стою, склонив голову, когда смолкают крики. Пламя, забравшее не одну жизнь, тает, сжимается до крохотного огонька, которого и не видать вовсе. На спину мне опускается заботливая ладонь, которая поднимается до лопаток, а потом ведет вниз — к пояснице. Даже не вздрагиваю — нет сил.

— Все хорошо? — звучит над ухом.

«Нет!» — почти вырывается из груди. Да только не решаюсь отвечать так главе культа, иначе рискую стать нечистой в его глазах. Голос терпим к иноверцам. До той поры, пока не сочтет их опасными. И я не знаю, где та черта, которую не следует переступать. Поэтому, отдышавшись, отвечаю:

— Да.

Меня, взмокшую, дрожащую, подхватывают и уносят, оставляя позади друзей-братьев. Уже скоро нас будут искать, но пока есть время дойти до одного из тайных ходов и, не привлекая внимания, скрыться.

После этого я перестаю танцевать. Прихожу в таверну, сажусь за один из столов и накрываю голову руками. Я хочу выпить, хочу смыть все воспоминания. Да, я не видела почти ничего — просто стояла вдалеке и даже так не продержалась долго. Но мне хватило, чтобы почувствовать себя чудовищем. Да, возможно, я не приложила к этому руку, но я смотрела. Смотрела и не противилась, хотя могла бы броситься к церкви. Я бы успела. Но какая сейчас разница? На словах-то я что угодно могу.

Меня жалеют. Треплют по волосам, вздыхают и угощают траувом. Говорят, что не должна девочка видеть такое, да и никто не должен. Я киваю. Только от добрых слов хуже становится. Хочется встать, выкрикнуть: «Я ваше чудовище! Я!» Но на подобное храбрость нужна. А мне двадцать восемь Половин, понимаете? Двадцать девятая приближается. Я умею разве что воровать и обманывать. Последним и занимаюсь: благодарю тихо, порой обнимаю и принимаю подачки, которые туманят голову, разум дурачат, но не спасают.

Все реже возвращаюсь в свою комнатушку, а приходя, вижу на кровати ткани и ленты, которые рву. Избавляюсь от них — дорогих, наверняка на последние деньги купленных, — и, склоняясь над клочками фиолетовыми да белыми, давлюсь слезами.

Эти подарки пахнут Элгаром. Человеком, которого я больше не хочу видеть. Никогда.

Друзья-братья шумно обсуждают будущее. Голос сообщил, что мы пересечем море, отправимся далеко-далеко, туда, где не видно Вайса, и что-то внутри отзывается на эти слова. Сердце колотится, желудок скручивается, и губы дрожащие в улыбку пытаются сложиться. Только в отражении вижу: на оскал похоже. Разучилась я радоваться, а может и вовсе сгорела, как когда-то сгорел Элгар.

Хочется скорее покинуть Вайс, уплыть на огромном корабле с белыми парусами. А как отвлекутся культисты на поиски нового обиталища, — сбежать. Куда угодно, лишь бы подальше от них и от Голоса. Только, кажется, найдет он меня, как бы хорошо ни пряталась. Даже сейчас следят друзья-братья, из каждого угла наблюдают: не сломаюсь ли. А может, видится мне все это после пары кружек траува. Ноги-то не держат, голова гудит. Вечерами шатаюсь по улицам, точно мертвяк оживший, и замечаю за каждым поворотом лица знакомые. Даже Голос нет-нет да пройдет мимо, оставив на мостовой несколько черных перьев. Иногда поднимаю одно, крепко сжимаю в кулаке, а затем отпускаю в полет. Но смятое, изломанное, оно падает на землю. Не парят по воздуху такие искалеченные, ох, не парят.

Близится день заветный — тот, когда мы соберемся, решим все вопросы и упакуем в мешки самое необходимое, оставив часть вещей здесь. Мы не вернемся, я знаю. Покинем Лирру навсегда, и я едва ли пожалею об этом.

И вот… он приходит.

Зал полнится народом, как в день моего посвящения. Людей столько, что я с трудом протискиваюсь между ними, чтобы не оставаться в первых рядах. Я не выдерживаю взгляда Голоса, а ведь он наблюдает. Не спасает даже то, что я остаюсь позади, рядом с двумя братьями, стерегущими высокие деревянные врата, через которые мы иногда выходим, когда получается их приоткрыть. Непонятно, зачем культистов приставили к ним: едва ли кто-то один справится со створками, а несколько человек привлекут слишком много внимания. Их убьют до того, как можно будет выскользнуть наружу.

— Настало время покинуть Вайс, — начинает вещать Голос, и те, кто до этого переговаривался, замолкают.

Пока он решает, как поступить, поскольку нас слишком много, ага, я щиплю сползающее по стене растение. Отрываю один за одним маленькие продолговатые листья и швыряю на пол. Это не настораживает, и вовсе не потому, что все завороженно слушают главу культа. После Очищения меня прозвали сломленной, а сломленной, чтоб вы знали, прощается многое. Даже когда за день до этого я повалилась на земляную насыпь и что есть сил ударила по ней кулаками, никто ничего не сказал. Я не поведала, что видела. Я дала слово.

И нарушаю его только сейчас, когда не перед кем держать.

Мы слушаем истории о кораблях и морских тварях, о хранителе нашем Атуме. Ах, как красиво, как изящно нас дурачат, рисуя прекрасные картины. На них деревья высокие, дома и домишки то тут, то там прячутся. На них — совсем иная живность, зато родная яровика встречается. Кажется, она есть везде, только заберись в лес глубже да смотри, не наступи. Я, может, и верила бы Голосу, но настораживает что-то в его речах, в улыбке, которую я замечаю, когда оборачиваюсь и тяну за длинный тонкий стебель.

Растение с трудом отходит от стены, пружинит под моими пальцами, а когда обрывается, я падаю вместе с ним на выглядывающие из-под земли каменные плиты. Громко ругаюсь и чувствую слезы в горле, точно все, что копилось, пытается наружу вырваться. Выкрикиваю проклятья, подтягиваю колени к груди.

А культисты-то на меня смотрят. И Голос молчит, ожидая, видимо, когда я успокоюсь. Наверняка улыбается. Уголки его губ всегда ползут вверх в такие моменты.

«Ты действительно ломаешься, — говорил он, касался моих волос, после чего огрубевшие подушечки приятно щекотали кожу за ухом, — но лишь для того, чтобы стать еще крепче, еще прекраснее, Ишет!»

Но сейчас, когда я так жду этих слов, их нет.

Тишина тревожно долгая: такая давит, прижимает к полу, заставляет чувствовать себя совершенно беспомощным. Я боюсь поднимать голову; вскидываюсь, лишь услышав женский крик, за которым следуют десятки других — громких, незнакомых и очень злых. Они влетают в зал, заполняют его, оглушают, и я, испугавшись, подаюсь назад. Пытаюсь спрятаться за колоннами, в углублении, которое раньше занимала деревянная статуя одного из хранителей. Обзор сверху закрывает свисающий плющ, по бокам — два высоких каменных столба. Но пусть так, пусть не знаю ничего, ага, но чувствую себя более безопасно, чем на виду.

Вот кто-то кидается к запертым вратам, вопит истошно, бьется всем телом в попытке отворить, но его отбрасывают в сторону. Возгласы все громче. Их сложно разобрать: они сливаются, становятся просто невыносимыми. Я поднимаю ворот, натягиваю его на нос, уши закрываю, но продолжаю слышать.

— Обезглавили! — плачет стоящая неподалеку Марш и руками дрожащими роется в маленьких тканевых мешочках, что на поясе висят. — Обезглавили нас!

Испуганно касаюсь пальцами шеи: на месте. Брешет старая, бросить бы в нее ком грязи, чтобы панику не сеяла.

— Обезглавили! — слышу низкий мужской голос и крепко сжимаю кулаки.

Озираюсь в поисках ответа. Находится он уж слишком быстро. Над головами нашими, у небольшого вытянутого оконца, с выступа свисает рука. Пальцы подрагивают, а из-под длинного рукава, частично скрывающего ладонь, вылетает перо. Оно кружится в проникающем в зал столбе света, опускалось все ниже.

Голос…

Я не успеваю кинуться к нему. Перо пропадает из вида. Становится темнее: одно из немногих окон закрывает фигура в черном. Я не вижу лица за платком, лишь глаза — холодные, темно-синие, точно воды, из которых утоишие выходят. Взирая на толпу внизу, человек вытирает длинный кинжал о рукав да за пояс сует, после чего со спины самострел снимает, заряжает его быстро и ловко. Едва болт с грубым железным наконечником летит, разрезая воздух, в голову одного из братьев — тех, что врата охраняют, — человек пинает жаровню с раскаленными углями и лезет за очередным снарядом.

Вход с громким скрипом открывается. К нему тут же бегут люди, но, не переступив порога, падают замертво. Я забиваюсь в угол, превращаюсь в омерзительный дрожащий комок. Мне и остается-то только молить всех хранителей, которых удается вспомнить, защитили чтоб. Ведь Атум поможет раз спастись, а дальше что? Живот вспорют или глотку перережут. Так и останусь лежать здесь, вместе с друзьями-братьями, как и полагается.

Голос не выбрал преемника. А значит, вместе с главой погибает и весь культ.

От криков тошнит, но я держусь. То ли стала более стойкой, то ли просто пуст желудок. Знаю, что под рукав платья коробочка высохшая вшита. Достаточно в рот сунуть, раскусить, и все — не достанут недруги. Погибну, да не от их клинков. Тогда, когда сама пожелаю.

Я выбираю между смертью и смертью и не вижу иного выхода. Быть убитой иноверцами, которых, судя по голосам и лошадиному ржанию, становится только больше, считается недостойным. Поэтому культисты предпочитают сами открывать себе путь в Пак’аш. Вот рядом падает один из братьев с глубокой раной на шее. Судя по выпавшему из ослабшей руки ножу, мужчина сделал это сам.

Да будет легкой дорога.

Кусаю губы, чтобы не скулить, и пальцами подтягиваю его тело к себе. У меня нет выхода. Нет, ага. Но я хочу попытаться и прячусь за павшим другом. Недавно он был одним из тех, для кого я танцевала, поднимая юбку до колен. Теперь же я использую его тело как преграду, как щит. И единственное, о чем думать могу, — как бы не нашли. Я не вижу врага, не знаю, кто он. Это пугает больше всего.

Но я оказываюсь тварью на редкость удачливой.

Все реже слышны проклятья братьев, зато до меня доносятся голоса недругов. Они переговариваются, откуда-то звучит низкий смех. Пытаюсь затаить дыхание, поджимаю пальцы на ногах, двигаюсь ближе к стене. Но только касаюсь ее лопатками, как кто-то отодвигает в сторону плющ и заглядывает меж колонн.

— Мой господин, здесь… ребенок.

Человек в черном оказывается женщиной с обезображенным шрамами лицом и копной огненно-рыжих волос. Незнакомка растеряна — это заметно по дрогнувшему и изогнувшемуся в подобии полуулыбки уголку губ. Не понимает, что делать, то ли за оружием тянуться, то ли утешать. И голос-то у нее мягкий, негромкий. До сих пор забыть не могу.

— Отойди!

Женщина отскакивает в сторону, и появляется всадник на вороном коне. Доспех из скрепленных кольцами темных чешуек поблескивает в слабом свете; на нем — ни следа крови. Кажется, приподнимусь — и смогу увидеть свое отражение.

Передо мной большой — нет, огромный! — человек. Его называют господином и почтительно расходятся, пропуская вперед. Недруги молчат, когда он говорит. Поначалу думаю даже: на Голоса похож. Только если руки главы культа гладили меня, иногда чуть сжимая волосы на затылке, то руки большого человека тянутся к топору и заносят его, чтобы проломить череп. В отличие от женщины в черном, он не колеблется. И ни капли не удивляется тому, что видит.

— Твои последние слова, дитя?

Некому больше защитить меня. Встаю, выпуская тело павшего брата, расправляю плечи и прячу за рукавом клеймо на одном из локтей. Мне есть, что сказать.

— Я хочу жить! — чеканю и стискиваю зубы.

За словами не следует удара. Стою и слушаю, как в коридорах завывает ветер.

И почему он медлит, этот большой человек? Чего ждет? Желает проверить, почувствовать, когда что-то внутри меня надломится, хрустнет так громко, что не заметить будет просто невозможно?

Он опускает топор на плечо. Ладонь в покрытой железными пластинами перчатке проводит по измятому лицу, точно пытаясь смахнуть с него что-то. И тут внезапно для себя замечаю, что этот большой человек улыбается мне. Его улыбка так привычно, так знакомо прячется в бороде.

Губы дрожат. Я вновь падаю, закрываюсь руками и громко, забыв, что на меня вновь смотрят все, рыдаю. Прижимаюсь лбом к коленям и жалею… жалею, что не могу исчезнуть в одном месте и появиться в другом, как делал когда-то Голос. Я готова отдать многое за этот дар. Но как не смог он защитить от удара в спину, так не спасет и меня от того, что слишком глубоко врезалось в память. И я просто пытаюсь попросить, чтобы большой человек не улыбался так. Не улыбался, как делал это другой, уже наверняка мертвый мужчина. Пытаюсь, но лишь негромко скулю и впиваюсь когтями в кожу.

Я все еще хочу жить — слишком труслива, чтобы, как братья, которых мне больше не позволено так называть, принять гибель. Не понимаю только, что же делать? Ведь я чувствую запах крови, слышу крики, которых нет. И вижу мертвого человека. Он глядит на меня так тепло, что я ненавижу его еще больше. За то, что теперь никогда не смогу поговорить с ним.

Элгар, ты ведь чувствовал то же самое?

— Мой господин… — звучит все тот же мягкий голос, но резко обрывается, когда большой человек спешивается.

Меня подхватывают на руки. Металл царапает предплечье и бедро, холодит щеку. Что происходит? Не знаю. Спрашивать нет ни сил, ни желания. Я вцепляюсь в рукав, кое-как расплетаю тонкие нити, рву их и тихо ругаюсь. Добираюсь до коробочки с семенами, но вместо того, чтобы закинуть ее в рот, сминаю и выкидываю. С глухим стуком она ударяется о стену, падает, и кто-то — возможно, та самая рыжая, обезображенная шрамами женщина — наступает на это место.

Мы выходим за врата, и звуки стихают, а ветер приносит с собой новые запахи. Мне отчаянно хочется ринуться обратно, чтобы припасть к ладоням Голоса и попытаться отыскать Элгара. Отчего-то легче там, где остались павшие братья, где залит кровью пол, и алые капли так красиво и естественно лежат на изогнутых листьях. А меня уносят все дальше.

…Большого человека зовут Дарнске ль. Красивое имя: Дарнскель, тоу’рун Лиррский. Меня вытащил из церкви правитель острова, так мне сказали. А еще сказали, что не вытравить изнутри то, что заложил Голос. Я уже заражена, и его учения — все, что слышала я за Половину, прожитую среди членов культа, — рано или поздно убьют меня, точно огневик. Не знают мужчины в броне, видать, что от убеждений, как и от маленькой коробочки, ломящейся от семян, довольно легко избавиться, если они не нужны.

В тот день я должна была покинуть Лирру навсегда, уплыть на большом корабле, но задержалась. Так решил Дарнскель, и я не смогла возразить. Не смогла ответить ничего.

…Тоу’рун крепко держит мою руку и говорит со мной. Он показывает Вайс, рассказывает многое, о чем я никогда не узнала бы сама. Всего этого я не запоминаю, потому что для меня существует только голос Дарнскеля, который пытается заглушить все остальные, назойливо шумящие в голове. Но этот спасительный голос пропадает, стоит переступить дверь моих покоев. Подумать только, Дарнскель снял мне комнату. И ни мне, ни остальным не понятны причины подобной доброты.

— Людей чувствую, — отвечает он на заданный прямо вопрос.

Я не могу говорить долго. Предложения больше напоминают исписанные клочки бумаги, по которым трудно разобрать, о чем ведется речь. Но Дарнскель понимает. Как понимает и то, почему не отвечаю я, а просто верчу головой и заламываю руки. Но он продолжает осторожно интересоваться.

Дарнскель не похож на тоу’руна. На лесоруба, охотника, даже на бондаря — похож. А вот на правителя — нисколечко. Потому что простой. Порой кажется, не доведет до добра его открытость.

— А если… плохой? — почти глотаю окончание и, склонив голову, продолжаю: — Или я?

Меня вновь понимают и не переспрашивают.

— Я не прожил бы сотни Половин, если б доверял слепо. А ты…

Мы сидим за большим деревянным столом, и вокруг нас в шумном заведении нет никого. Смущает людей как присутствие стражи, так и топор в ногах тоу’руна — тот с ним почти не расстается. И все равно, разойдясь по углам, народ слушать пытается: не каждый же день правителя в дешевой забегаловке Вайса встретить можно. А на меня поглядывают с сочувствием, как на больного, готового вот-вот в Пак’аш отправиться. Прознали как-то, что я с культом связана, что выжила, и теперь раздумывают, как долго этот груз на себе тащить смогу.

— Культ не сумел отравить тебя. — Дарнскель протягивает мне тарелку, но я отодвигаю ее. — Думаешь, мало я видел таких? В большинстве своем дети не знают, что такое смерть. А потому не боятся.

— А. — Беру кусок хлеба и мну его пальцами. Есть не тянет. Как не тянуло и день назад.

— Я вижу в тебе надежду.

Как жаль, что ее не вижу я.

— Почему держите? — Протягиваю скатанный из мякиша шарик, и Дарнскель с улыбкой принимает его. — У вас… дел нет?

Он смеется, опустив голову, отчего длинные волосы скрывают его лицо. Хочется потянуться, убрать их, взглянуть на улыбку. Будто бы это поможет вырвать из Пак’аш покойного. Порой кажется: вижу Элгара, слышу. И то ли плакать хочется, то ли радоваться.

Оказывается, мне очень нравятся улыбки, которые прячутся в бороде. Только не говорите об этом Гарольду, ага?

— Взгляни на тех, кто позади. — Я вытягиваю шею и начинаю беззастенчиво рассматривать сидящих на противоположной стороне зала людей, а Дарнскель продолжает: — Они разорвут тебя, как только появится такая возможность. Людям проще, когда есть виноватый.

Он прав: в чужих глазах я — жертва, бедная обманутая девочка. И я останусь такой, пока окружающие верят, что выжил кто-то еще. Когда же они примут правду, весь накопленный гнев обрушится на меня, неважно, причастна я к гибели невинных или нет. Чудовищем меня делают не поступки, а знаки на руках.

— Но со мной ты в безопасности.

— А потом?

Ведь тоу’рун не будет опекать меня вечно.

— А потом ты покинешь Лирру.

Киваю. Мне нечего здесь делать. Домой я уж точно не вернусь, не для того сбегала.

…Дарнскель старается быть рядом, а когда его нет, за мной присматривает рыжая женщина с обезображенным лицом. Она много улыбается и говорит; это раздражает. Иногда она пытается взять меня за руку, погладить по спине, расспрашивает о моем прошлом. Тогда я пытаюсь ударить в плечо, а женщина отходит на шаг и вздыхает. Только не останавливает это ее. Точно мать без детей — все лезет, щебечет что-то, еду таскает. Уж если она рядом, предпочитаю не покидать комнаты, сидеть там одна, заперев дверь. Тишина, может, и сводит с ума, но ей хотя бы не хочется заехать в челюсть.

Интерес правителя куда более сдержанный. Он не выпытывает, не вытягивает крючьями ответы. Стоит тряхнуть головой или с силой сжать ладонь — так сразу звучит другой вопрос, а может, и вовсе рассказ о давних временах, когда Лирра была маленькой, почти как я, незаметной и слабой. Дарнскель говорит об этом не просто так. Он вообще ничего просто так не говорит, ага.

Раньше думалось мне, что не ходят тоу’руны по улицам, что живут в своем мирке, а в Ру’аш только на празднества спускаются. Потому что не могла я представить настолько большого человека рядом. Нынче же — вот он, сидит в широкой белой рубахе, подвязанной кожаным поясом с металлическими бляхами, чистит ножом роэль, а шкурку-то рядом кладет. Белая мякоть мне достается, и я впервые за долгое время наслаждаюсь трапезой, да так, что сок по подбородку стекает и платье пачкает.

— Чем заниматься собираешься? — Дарнскель берется за следующий плод и вертит его в руках, то красным, то желтым боком к себе поворачивает.

— Ничем, — выдыхаю я и пытаюсь засунуть в рот оставшийся, не по размерам большой кусок.

— Нравится-то тебе что?

Не даю ответа. Нет дела, к которому тянет. Разве что тащить у людей честных вещи. Да только как признаться в этом тоу’руну?

— Ничего.

Сглатываю и пальцами начинаю платье давно испорченное теребить. Тяжело даются беседы.

— Народ говаривал, ты танцуешь хорошо.

— Танцую. — Опускаюсь на лавку рядом и вытягиваю босые ноги. — Только кто сказал, что нравится мне это?

— Не нравилось бы в самом деле — избрала бы другой путь.

Когда Дарнскель улыбается, у носа да в уголках глаз морщинки появляются. От этого внутри будто переворачивается что-то, и дышать сложнее становится.

— Вы меня не знаете.

— Отчего нет? — Тоу’рун вонзает нож в мякоть и делит роэль на две ровные половины. — Ты как белоцвет. Если приготовишь его неправильно, отравишься. В лучшем случае заболит живот, в худшем — в Пак’аш отправишься. Зато умелые руки сотворят из него, наверное, самое вкусное варенье. Или настойку, — добавляет он и усмехается.

Чувствую, как щеки горят, и двигаюсь чуть ближе. Когда правитель протягивает мне сразу обе части плода, предлагая выбрать, хватаю желтую. Красная половина слаще и вкуснее. Она Клубком обласкана, оттого такая румяная. Пускай Дарнскелю достанется.

— Я… пою. — Признаюсь точно в чем-то незаконном и закусываю дрогнувшую нижнюю губу.

— Славно.

Больше он не произносит ничего.

Последующие несколько дней за мной присматривает рыжая женщина. Она ведет себя тихо: читает вслух книги, помогает переодеться и обработать раны. Меня почти не раздражает ее присутствие. Поговорил, видать, Дарнскель о том, что не по нраву мне навязчивая забота, как не по нраву и непрекращающаяся болтовня. Теперь я нарушаю затянувшуюся тишину сама, задаю вопросы, на которые получаю довольно необычные ответы. Некоторые сбивают с толку, будто бы меня не слушают вовсе.

— Где… правитель?

— Мой господин нашел колоду деревянную и к мастеру направился, — смеется рыжая женщина.

Забираюсь на кровать, прижимаюсь лбом к окну и оглядываю Вайс, но не нахожу тоу’руна среди прохожих. И про себя прошу, чтоб не оставлял. Боязно, что не вернется Дарнскель. Хоть и знаю: не даст он себя в обиду. Недаром же таскает топор тяжелый, которым не только размахивать грозно умеет.

Когда устаю изображать статую деревянную и вновь падаю на жесткую кровать, рыжая женщина садится рядом. Ее ответы на последующие вопросы еще более странные, точно рассудка лишилась. Говорит она о том, что у господина руки воина, а не правителя, что он знает людей так, словно сам взрастил каждого, и что всегда по чести поступает. Рыжая женщина почитает духов. В ее волосы вплетен знак Хранителя Леса, который помогает быть незаметной. Но этого порой не хватает: хочется верить в того, кого можешь увидеть, кто из плоти и крови, как я или она. Потому-то и цепляется за тоу’руна. Да дай ей волю, и уродливая деревянная статуя Дарнскеля будет стоять в одной из Лиррских церквей. Ха!

— А чего меня… не убил? — Вытягиваю руки, знаки показываю.

Рыжая женщина гладит, обводит пальцами выступающие белые полосы.

— Мой господин и других бы спас. Только не нужно им спасение. Знаешь, кто есть танум вард? — Киваю. — Его умертвишь, а неживые все равно шастать продолжают, наводить страх на деревни, глотки перегрызать. Не люди они давно. Как и члены культа. Недостаточно избавиться от того, кто их за собой повел. Но представь, маленькая, как тяжело в Пак’аш раньше срока отправлять живых. Мне приходилось. Не раз.

Щелкает по необычному символу из металла, который за ухом висит. Раздается тихий звук — дзинь! — после чего рыжая женщина продолжает:

— Мой господин пережил куда больше. А когда постоянно смерть несправедливую видишь, волей-неволей начинаешь жизнь ценить.

— А чужую? — От всех этих прикосновений чесаться хочется, но я лишь вздрагиваю.

— Особенно.

…Дарнскель приходит спустя несколько дней, когда светлая богиня Эйнри почти расплетает Клубок. Тоу’рун стучится в дверь, будто не он эту комнату снимал, открывает плечом, а в руках-то держит что-то в черную ткань завернутое, большое, странное. И поначалу страшно становится: а вдруг осознал ошибку и решил избавиться от меня?

Нет, все далеко не так просто. Да и кто б иначе вам все это рассказал?

Но вещь отдают мне, и я осторожно разворачиваю ткань. Вижу вытянутый деревянный корпус, украшенный цветочными узорами, и пять тонких струн. А над отверстием, которое, как узнаю позже, голосником зовется, — мое имя.

Ишет, И ну- а та.

Оказывается, все это время ушло на изготовление тимбаса — того самого, что сопровождает меня до сих пор. Дарнскель считает, компания нужна всегда, и мне, как человеку, не слишком любящему болтать, лучше всего подойдет спутник молчаливый. Инструмент подпевает лишь тогда, когда нужно. И никогда, заверяет тоу’рун, он не оставит меня, пока я сама не захочу.

Обнимая бесценный подарок, я впервые за долгое время начинаю говорить, так быстро, что задыхаюсь. Тимбас в моих руках жалобно позвякивает, когда сжимаю его слишком крепко, словно любимую игрушку. Я вспоминаю, как сбежала из дома, как примкнула к культу, рассказываю про Элгара. Меня слушают, не перебивают и главное — я благодарна за это — не трогают, пока не замолкаю и не прижимаюсь лбом к плечу Дарнскеля.

— Никогда не теряй себя, — шепчет он.

Какие глупости. Как же себя-то потерять можно? Человек — не вещь. К тому же, чтоб такое случилось, нужно совсем с башкой поссориться.

Только, видать, со мной так и вышло. В отражении вроде и я, да не та. Нет на лице узоров, зато есть темные круги под глазами и искусанные в кровь губы.

— Будет сложно вновь себя обрести. Но ты сможешь. Пройдешь долгий путь, встретишь немало людей — плохих и хороших, повидаешь мир. А там свою дорогу найдешь. И все у тебя наладится.

— Почему вы так… уверены?

— Я узнавал. — Дарнскель улыбается и касается моей щеки костяшкой указательного пальца. — И помни: в тебе живет моя надежда.

На следующий день я покидаю Лирру. А при себе-то у меня десяток су, тимбас и новая одежда — подарки от тоу’руна, которых достаточно, чтобы начать новую жизнь.

Я не жалею о случившемся. Возможно, потому что этого и не было вовсе, а следы на руках — очередная нетрезвая выходка, а их, поверьте, было немало. Ну кто из вас, будучи пьяным, не считал, что может все? Глаза отводите. Хах! Так и знала.

Каждый из нас повидал дерьма, кое-кто даже окунулся в него с головой. Но лишь вам решать, что делать дальше. Я, например, сижу перед вами, и, присмотритесь, на моем лице синей краской вновь нарисованы узоры. «Я вижу» — на лбу, «я говорю» — на губах. А на подбородке что? «Ямного и не слишком аккуратно ем». Шучу, конечно. Неужели поверили?

Вы можете отправиться домой, уснуть, выкинув из памяти все, что слышали. А можете попробовать найти себя: вдруг и правда потеряли?

Скажу напоследок: я собирала себя как разбитую вазу, по маленьким глиняным черепкам. И первым фрагментом, без которого жить было просто невыносимо, стал Элгар, — так зовут мой музыкальный инструмент. Он всегда рядом. Поет колыбельные. Разве что расчесать не может.

Какая глупость.

Давайте-ка я лучше расскажу о человеке, который пытался быть зверем, о предназначении и моем первом поцелуе. Ну надо же, как легко вас заинтересовать. Устраивайтесь поудобнее. И принесите мне еще траува. В горле пересохло.