Пpocтo беда с отцом Евтихием... Был бы он украшением монашества, кабы не страдал

столь жестоко от искушений...

Когда приступ их был полегче, то начинался он к вечерне и длился обычно с

передышками до полуночи, не давая отцу Евтихию посетить храм... Блаженный

боролся всеми орудиями духа: молитвой, коленопреклонением, земными поклонами...

Весы победы не склонялись ни на сторону дьявола, ни на сторону его преподобия.

Кризис кончался своего рода перемирием — каждый из противников отходил на свои

позиции дня на два, на три до новой схватки.

    В тяжелых случаях, поскольку молитвы и другие смиренные способы оказались

недостаточными, отец Евтихий принуждён был обращать против нечистых сил вопли и

проклятия, сопровождая их неистовыми поклонами, самоистязанием, падением

наземь... И ему удавалось таким образом оттолкнуть сатану ровно настолько, чтобы

немного вздохнуть. Свора демонов, однако, продолжала кружиться вокруг него роем и

досаждать ему всячески.

    После пения петухов гонимые проклятиями демоны напоследок пытались взять его

яростным приступом. Келья превращалась в поле беспощадного боя. Измученный, весь

мокрый от пота, отец Евтихий в случае подобного бедствия принужден был прибегать

к самым сильным и беспроигрышным средствам...

    Начинал он с изобретённого святым Сисинием и использованного святой мученицей

Мариной: с била. Вышеупомянутые святые, если удавалось им поймать какого-нибудь

дьявола, им досаждавшего, колотили его молотком, пока не забивали вовсе. Нечистый,

наученный таким образом уму-разуму, впредь обходил их за версту... Но отец Евтихий,

имея дело не с одним, а с сотней чертей, как хороший стратег, видоизменил этот

слишком простой способ своих предтечей, улучшил его и приспособил к своим

нуждам. Он хватал за ручку медный таз, в котором совершал омовение перед

причастием и который стоял у него за дверью, брал также железный молоток, всегда

находившийся у него под рукою, за поясом, и принимался так свирепо бить своей

колотушкой в тулумбасы, что такой атаке ничто и никто, одарённый ушами, на земле

или в аду, не мог противостоять. Знали бы об этом бояре, у кого были большие

виноградники, то уж непременно приспособили бы отца Евтихия прогонять тучи,

чтобы град не побил их плантации. Блаженный весь с головы до пят превращался

тогда в яростный грохот набата. Старательно избивая окружавших его со всех сторон

чертей, он ударял не только по тазу и по воздуху; его лбу, бёдрам и рёбрам тоже

хватало колотушек.

    Так одетый в кольчугу звуков, вёл он наступление и кидался в бой, поражая нечистую

силу своим оружием. Бесы, оглушённые и испуганные, спасались бегством — кто через

дверь, кто через окно — и останавливались лишь во дворе, чтобы прийти в себя. Но

победителю этого было мало. Он кидался за ними и безжалостно преследовал их везде,

где они пытались укрыться — от порога одной кельи до двери другой, вокруг

монастыря,— пока они не сбегались к покоям игумена, где словно бы получали приют,

ибо там исчезали, ввиду чего игумен награждался адовой серенадой.

Несмотря на весь этот шум, сотрясавший воздух далеко за пределами святой обители,

никто из монахов не подавал признаков жизни. Ибо все знали, что отец Евтихий

страждет, ведя борьбу с нечистым, и если бы кто из них дерзнул выйти, то был бы

принят за дьявола и, глядишь, молоток спасения огрел бы его по голове, каковое и

случалось вначале с иными неразумными.

    Другим, более страшным способом борьбы, самым жестоким способом, к которому

прибегал отец Евтихий лишь в крайних случаях, был пистолет. Монах держал их

четыре штуки — пара арабских с серебряной инкрустацией, кругленьких телом и со

ртом воронкой, они всегда висели скрещённые на стене, уже заряженные, наготове;

другая пара была поменьше и поудобнее, с ними отец Евтихий никогда не расставался,

они всегда были при нём, где бы монах ни находился — в келье или в церкви, в пути, в

лесу или в городе. Он прятал их в кобуру, ловко вшитую в ботфорты, которые не имел

привычки снимать ни днем, ни ночью, разве только если купался по случаю

причащения. Длинные полы монашеской рясы совершенно скрывали ботфорты от

посторонних глаз.

    Когда натиск нечистой силы во главе с самим сатаной, казалось, приводил к их победе

над молотком и грозил сломить сопротивление таза, опрокинув всю

линию обороны, блаженный, в которого вот-вот могли вцепиться когти, хватался за

оружие и разряжал его в свору дьяволов, то есть куда ни попадя. Пистолеты пугали

дьяволов намного более, чем крест; изрешечённые пулями, они разбегались, исчезая в

змеиных норах ада. При подобных обстоятельствах опасность для братии была еще

большая,— впрочем, монахам нечего было делать в этот час за пределами келий. Ибо

все жестокие избиения, все эти войны с участием армий и оружия происходили не

иначе как поздно ночью.

    Но подобные неприятности отчасти искупались для общества тем, что в такие ночи

монастырь спал — если можно тут говорить о сне! — не боясь разбойников. Над ним,

словно провидение, бдели грохот таза и шум выстрелов.

   Победитель же после этой гигантской битвы спал без задних ног целый день и всю

следующую ночь и вставал потом ещё более воодушевлённый и рачительный.

   Но таз и пистолеты пускались в ход редко — раз или самое большее два в году, в

середине великих постов и воздержаний, соблюдаемых Евтихием с большим тщанием.

Другие же, мелкие или средние искушения — всего лишь дьявольские щипки и пинки,

— случались очень часто, иной раз ни с того ни с сего, а иной раз и вызванные самим

чудаком-монахом. Но поскольку их было невпроворот, то монастырь не обращал на

них внимания.

Ибо блаженный не только не избегал искушений, но призывал их нарочно всеми

возможными способами.

— Это грешная леность,— говорил он братьям,— наслаждаться спокойствием в

монастырской тиши... Монах должен быть всегда в борьбе, постоянно начеку и

неусыпно стоять супротив врага своего дьявола. Иначе ты доказываешь, что живёшь в

мире и добром согласий с сатаной... И поскольку вы оба идете рядом и по одной

дороге, то он поставит тебя на четвереньки, когда ты этого и не ожидаешь, и

покатишься ты прямо в геенну огненную.

— Но зачем нам самим накликать на себя искушения и бороться со страстями,

вызванными нами же без особой нужды? — спрашивали иные братья.

— Потому что это и есть истинное дело монаха, не кухня, не помешивание мамалыги

и не дремота на клиросе, как иные полагают,— выговаривал им блаженный.

— Не прав ты, отец Евтихий.— воспротивились, кто позубастее.— Это означало бы, что

мы искушаем долготерпение божие, а господь сам посылает нам, как Иову и другим

святым, испытания, когда на то есть его воля. Но забегать вперёд и призывать самим

искушения нам представляется высокомерием, ибо таким образом мы считаем себя

сильнее, чем есть на самом деле, а это грех.

— Полноте! Если помыслить глубже, то поймешь, что невведение во искушение тоже есть

испытание. И ещё более тяжкое: всевышний оставляет тебя, дабы посмотреть, что делаешь

ты наедине с самим собою. Ибо пресыщение тишиной и душевным покоем есть такой же,

если не больший, грех, как пресыщение пищей или питьем. Должно всегда, неусыпно

противостоять искушениям, ибо если бы не искушения и страсти, не были бы увенчаны

и добродетели, как говорит святой Антоний, чьему великому примеру нам следует подражать.

И, сказав так, он затыкал им рот.

    Следуя по этому пути, он окружил себя всем, что толкало в объятия греха. Войдя в

его келью, братья неизменно таращили глаза при виде выстроившихся в ряд штофов,

коими были уставлены полки шкафа, открытого наподобие еврейской лавчонки.

— Брат Евтихий, что это за бутылки? — спрашивали они его с притворным недоумением,

хотя доподлинно всё знали, и у них текли слюнки.

— То не бутыли, то бесы, меня, грешника, искушающие...— отвечал отец Евтихий со

смиренной гордостью.

— Как бесы?! — продолжали они разговор в надежде, что он откроет им одну из

бутылей.

— Бесы, запертые и закрытые пробками.

    И он хмурился.

    Ибо отец Евтихий всегда держал перед глазами вина, водку, наливки и другие

подобные напитки и пользовался ими с таким расчётом, чтобы они постоянно

возбуждали его воображение... Когда приходило искушение, бутыли оживали и

посылали ему улыбки и восхитительные запахи, волновавшие его ноздри. Мысль

монаха возгоралась, жажда спускалась от пересохшей глотки до самого живота,

возжигая в нём пламя. Тогда он бросался к бутылям. Но вместо того, чтобы припасть к

ним, он опускался на колени, метался, борясь с собой, пока не побеждал искушения.

После чего засыпал... Другой раз, коли чувствовал, что опасность близка и готова

победить его, то брал штофы, сгружал их в корзинку, садился в лодку и грёб к середине

реки, к плавню, где вода была не меньше двух саженей глубиною. Там, одну за одной,

бросал он бутыли, и они с бульканьем уходили на дно.

— На тебе, дьявол! — кричал он бутылям.— На!.. Иди на дно морское, где ты,

проклятый, пребудешь в нетях тысячу лет!

    И, успокоенный, возвращался в келыо. Монахи обнаружили этот дьявольский омут

отца Евтихия.. И после полудня, когда монастырь спал, обвязывали одного из братьев

верёвкой, давали ему в руки тяжёлый булыжник и опускали в воду. Погружающийся с

шумом уходил на дно и шарил там по всем ямам, пока не натыкался на штоф,

нежившийся в тине наподобие сонного рака. Тогда он дёргал за верёвку — сигнал, чтоб

его тащили наверх... И так несколько раз: они не успокаивались, пока не избавляли от

проклятия хотя бы несколько бесов блаженного.

    Равным образом было и с искушением чревоугодием— блаженный не знал поражений,

хотя чердак над его кельей был полон припасов, и сам он неустанно заботился, чтобы

там всегда висели на балках ветчина и сало, копчёное мясо, сухие говяжьи колбасы, а

также другое скоромное. Кое-что, правда, малость протухло от столь долгого хранения,

но, как бы то ни было, Евтихий ни к чему не притрагивался не только в дни

воздержания, но даже и когда поста не было, и по большим праздникам. С тех пор как

постригся в монахи, он мяса в рот не брал. Время от времени спускал он копчёности в

свою келью, раскладывал их среди штофов, смотрел на них, нюхал а потом падал ниц и

бился как очумелый. Черти просто лопались от злости, напрасно пытаясь заставить его

хоть раз отведать чего-нибудь скоромного. Одержав очередную победу, он,

успокоенный, взгромождал колбасы на место, точно атлетические гири, с помощью

которых упражнялся, дабы всегда были крепкими и напряжёнными духовные мышцы

воли и воздержания.

    В наше время его бы уж непременно причислили к сумасшедшим, определив у него бог

знает какой психоз с галлюцинациями или эпилепсию с бредом. Но в начале прошлого

века, когда Евтихий ушёл в монастырь Черника, говорили, что, мол, есть такой

известный и достойный монах, который следует знаменитому отшельнику, великому

Антонию, в своей борьбе с искушениями. И ещё много подобных ему схимников

процветали тогда в скитах Востока. С той большою, однако, разницей, что у Антония и

других искушения были всего лишь пустыми соблазнами воображения, рождёнными в

их разгорячённом мозгу желаниями и страстями. Тогда как заслуги и слава Евтихия

были тем большими, что искушения его были осязаемые, доподлинные — мясо и вино,

как сказали бы мы, настоящие. И, сверх того, Евтихий жил не под укрытием пустыни,

куда не ступала нога человеческая или нога женщины, но в монастыре, славившемся

своим достатком, благами и льготами, от коих жирели собратья благочестивого. Да к

тому же расположен был монастырь неподалёку от Бухареста, изобиловавшего

корчмами и трактирами, которые не только, казалось, подмигивали, но тянули за

рукава и за полы рясы,

    В великом его рвении побороть врага нашего дьявола одно только жестоко

печалило отца Евтихия: для доподлинной войны с демоном похоти не было у него под

рукой женщины. И из-за того чувствовал он себя убогим, вроде как об одном крыле.

Должно было довольствоваться лишь тем, что измышляли бесы, которые тешили

воображение острыми соблазнами, искушали его глаза и щекотали над животом;

соблазны эти все разрастались, оживали, обретали плоть, выставляли напоказ груди,

открывали икры, протягивали розовые руки — как он видел когда-то на картинках,

найденных в часослове одного монаха. Он получал некоторое удовлетворение от того,

что все-таки познал обольщение враждебного пола падшей Евы, с которой горел

желанием помериться силами по-настоящему, а не так, просто в видениях. Сказать по

правде — и это служит к его чести — он просил у игумена позволения привести в

келью молодую прелестную женщину, ту, что частенько приходила по делам и без

оных и околачивалась в монастыре. С её помощью намеревался он представить

доказательство своего воздержания.

— Отец игумен,— горячо просил он,— испытайте меня. Оставьте её у меня хоть на

три ночи, и вы убедитесь своими глазами. Ваше высокопреподобие будете стоять у

окна и сами увидите, что я не впаду во искушение.

— А как ты это сделаешь? — интересовался игумен.

— Стало быть, уложу её голую на постель, а сам хоть лопну, но не приближусь.

Только буду смотреть на неё и молить бога, дабы даровал он мне победу над врагами,

которые, высунув языки, будут осаждать меня со всех сторон.

— Под конец они потащат тебя к ней за волосы,— предрек старец, который кое в

чём разбирался.

— Для этого случая есть у меня миро с гроба господня и я весь им намажусь: когти

рогатого соскользнут, не задевая меня даже на постели у ног её, - нашёл выход отец

Евтихий.

— Так ты что же думаешь, у меня станет времени и здоровья дрожать под твоим

окном три ночи подряд вместе с дьяволом, дабы над тобою бдеть?

— Тогда входите и сидите в келье на стуле или даже на постели у ног её, — нашёл

выход отец Евтихий.

— Полно, полно! Чуди себе вдосталь вне монастырских стен...

   И непонятливый игумен остался неумолим. Евтихий же надулся и, ворча, вышел от

игумена; особливо задел его выговор за чудачество, напомнив о борьбе с искушениями,

завершившейся не столь блистательно...

   Несколькими месяцами ранее, попав в Бухарест по монастырским делам, блаженный

набрел на харчевню у моста Калинин, которую содержала знаменитая гречанка

Валенца. Харчевня называлась «У Михая Храброго, и перед входом в неё на наружной

стене нёс стражу нарисованный на белом коне гордый герой Кэлугэреней с грозным

бердышем в левой руке. Хозяйка харчевни приняла отца Евтихия с почётом,

пригласила к столу, поднесла ему стаканчик цуйки и закуски. Монах поблагодарил,

однако ни к чему не прикоснулся.

   На любезную настойчивость хозяйки он принуждён был прямо признаться, что забыл

уже вкус мяса и спиртного.

— И давно? — спросила хозяйка.

— С тех пор как надел эту одежду схимника...

— А женщин?— не унималась она, улыбаясь по-лисьи.

— Никогда в жизни!.. Упаси меня господь...— отрёкся благочестивый.

   Женщина покорно поникла головой, опустила глаза, но воровато поглядывала на него

из-под ресниц: в длинной и пышной одежде он выглядел сильным и ещё молодым...

Слово за слово, то по-гречески, то по-румынски, и они быстро стали друзьями, ибо

женщина была весьма расположена к духовным лицам, которые, как о них говорят,

отдохнув вдосталь и будучи хорошо кормленными, показывают себя сильнее в тех

делах, до коих женщины особо охочи.

— Сколько вам лет, отец? — допытывалась Валенца.

— Сорок один, сорок второй пошел.

— Жалко,— промолвила она огорчённо.

— Почему? — удивился Евтихий.

— Вы ещё мужчина в соку...

   И, сказав так, она вздохнула.

   Валенца, молодая и красивая вдовушка, была словно с тех картинок, что Евтихий

нашёл в часослове монаха: высокая, в теле, кожа белая, овальное лицо, большие, как

два чёрных жука, красные, всегда улыбающиеся пухлые губы и ямочки на щеках.

Волосы чёрные, как вороново крыло, кудрями ложились на плечи, локонами завивались

на висках и у ушей. Она ходила в шёлковой рубахе без рукавов, скроенной таким

образом, что под мышками виднелись кусты волос и выдавались вперёд

просвечивающие сквозь тонкую ткань налитые груди. Монах нескромно опустил глаза

ниже её талии, дабы разглядеть в подробностях чудо ляжек и другие сладостные

женские прелести, спрятанные под юбкой, пожалуй узковатой, из-под которой

виднелись тонкие белые лодыжки.

   Женщина была само искушение, целый омут обольщений; с эдаким вражеским

наваждением стоило помериться силами.

   Евтихий, ободрённый ухищрениями Валенцы, застенчиво поведал ей свою заботу,

вернее, рассказал о страстном нетерпении аскета, не находящего случая подвергнуть

испытанию своё тело.

— Может ли такое быть, отец, чтобы не нашлось женщины, готовой помочь вам в этом

почетном деле,— возмущалась вдохновлённая Валенца.

   Тогда благочестивый осмелился смиренно просить у неё обещания выполнить вдвоем

это богоугодное дело, которое и её увенчает добродетелью.

   Женщина коварно улыбнулась и, притворясь, что ему сочувствует, согласилась пустить

его на ночь в спальню, где она будет служить ему ради славной победы над дьяволом

похоти. Мысленно же она не уставала удивляться искусному лицемерию и коварству

монаха. Слушая, она взвешивала и оценивала на глаз; ей нравился его воинственный

вид, широкий насупленный лоб, нос прямой и тонкий с изящными ноздрями, глубоко

посаженные, обведённые тенями горящие глаза, худое лицо, сожжённое внутренним

огнем. Он был похож на героя, красовавшегося на стене у входа в её харчевню, и она

хотела быть взнузданной наподобие коня, послушного его шпорам.

   Она закрыла харчевню пораньше, отправила слуг спать и пустила блаженного через

заднюю дверь в свои покои, где их ожидал богатый стол с разнообразными кушаньями,

фруктами и напитками. Монах ни к чему не притронулся, несмотря на приглашения и

пример хозяйки, которая ела и пила с большой невоздержанностью.

    «Чертов чернец,— думала она,— умеет притворяться!»

   Блаженный терпеливо ждал.

   Она у него на глазах не спеша разделась. Освобождённая от корсажа синяя юбка упала

к ногам, и из её лепестков женщина вышла как сердцевина гигантского цветка. Рубаха,

стянутая через голову, полетела в сторону, рукава её вспорхнули, как крылья... И нагая

женщина, подложив руки под голову, гордо растянулась на тахте.

   Евтихий отскочил к двери, встал на колени и уставился на неё, вытаращив глаза; его

бил озноб, но он не шевелился, только быстро повторял в уме молитвы, защищавшие от

опасностей, и призывал спасителя, всё чаще ударяясь лбом о пол.

   Валенца переменила позу: она оперлась на локоть, повернулась к нему лицом и

некоторое время терпеливо его разглядывала, потягивая кофе из чашки, стоявшей на

маленьком столике.

— Подойди, отец, ко мне поближе,— сюсюкала она, маня его отливающей

перламутром рукой.— После помолишься...

   Евтихий поднял глаза, слепо поморгал и двинулся к выходу, одежды вздулись на нем,

готовые улететь чёрными бабочками на свет... Но тут же снова упал на колени и стал

бить поклоны, касаясь лбом пола и крестясь ещё поспешнее.

   Женщина немного подождала. Потом спросила неясным голосом:

— Как ты хочешь, чтобы я лежала? Так не лучше? Посмотри-ка...

   И она повернулась на спину...

   Тело, сперва натянутое, как струна, готовая зазвучать, утратило напряжённость в

таинственном изгибе поясницы, но не обмякло.

   В лёгкой дрожи пылали, точно хотели улететь, вздыбленные груди... и в голове

Евтихия засветилась строка из «Песни песней»: «Груди твои, как два белых голубя».

   Евтихий глухо застонал, забился, зубы его застучали, пена выступила в углах рта. Но

он не сдвинулся с места.

   Валенца, всё более и более удивлённая неожиданным поведением монаха, снова

повернулась к нему, ослепив его своим голым телом с тайником, где расселина между

ляжек завершалась чёрной родинкой под животом, напоминающим округлостью вал,

остановленный в своем движении.

— Или тебе больше нравится так?

И она раздвинула ноги и неестественно расхохоталась, а потом, с трудом

остановившись, сердито сказала:

— Ты что же это, отец, так нечестно...

   Монах прислушался.

— Чтобы это была настоящая борьба с искушением, надо тебе раздеться и подойти

сюда поближе. Вот тогда ты докажешь свою стойкость... А так... Ты ведь убегаешь...

   Евтихий испуганно стянул на себе одежды — словно его вдруг пронзил холод — и

пощупал свой молоточек.

— Ну, иди же, я помогу тебе снять эту тяжёлую рясу!

   И её руки белым капканом протянулись ему навстречу. Блаженному они показались

змеями. И, подобно заворожённой птице, он пополз им навстречу. Женщина

подскочила, чтобы схватить его. Но он с нутряным ревом, став на четвереньки,

отпрянул назад и дополз до двери...

   Этого она не стерпела... Разъярённая, она кинулась к нему и, смеясь и плача, повисла на

нем, заключила его в кольцо своих рук, притянула к груди и с жаром принялась

целовать. Он оборонялся изо всех сил — кинулся наземь, лицом вниз, как борец на

арене, увлекая её за собою. Но Валенца подсунула руки под его торс, и, как он ни

прижимался телом и руками к полу, изловчилась и перевернула его лицом вверх; она

обвила его руками, закрыв ему рот пламенными поцелуями. И так он, поверженный,

принуждён был лежать, не двигаясь. Он едва дышал. Валенца воспользовалась случаем

— вытащив из-под него свою правую руку, она стала шарить под его одеждой,

откинула рясу, подрясник, пока не наткнулась на что-то необыкновенно твёрдое... на

молоточек... Она растерялась. Евтихий воспользовался передышкой, он рванулся, как

безумец, откинул её в сторону... Валенца в неистовстве принялась плевать на него,

царапать, осыпать его пощечинами. Точно сам разнузданный дьявол обрушился на

блаженного. С распущенными волосами, задыхаясь и скрежеща зубами, она дала ему

подножку и снова повалила.

   Теперь он откатился дальше и, с ужасом увидев, что она снова к нему кидается, едва

успел вытащить из голенища пистолет... и прицелился.

— Стреляю! — крикнул он.

   Валенца застыла. Потом, быстро придя в себя, сообразила: он не был вором. Всё было

так, как он говорил, а она не верила; это ведь просто полоумный. Уж если ей не

суждено победить его, то, чтобы не остаться в дураках, надо заставить слуг его

побить... И она принялась вопить, будя весь дом. Хорошо, что ключ был в двери.

Евтихий повернул его, вышел, пятясь, и потерялся в темноте улицы, сопровождаемый

гиканьем работников, оставив в залог клобук и молоточек.

   Он сохранил, однако, воспоминание об этом случае, как об испытании, посланном ему

свыше, впрочем, слегка согретом тёплым ветерком удовольствия,

   На следующий день блаженный снова смиренно предстал перед хозяйкой харчевни,

ясный и невинный, как младенец.

— Чего тебе ещё надо? — накинулась на него женщина.

— Я пришел, чтобы ты не гневалась и простила, если я огорчил тебя,— молвил он.

— Не хочешь ли испытать всё с самого начала?!— крикнула она, пронзая его взглядом..

— По велению господа бога, когда будет возможно и как будет возможно. Теперь я

только прошу прощения, ибо отбываю в монастырь и послезавтра причащаюсь. Однако

я не могу причаститься святых тайн, коли не помирюсь с теми, кого каким-нибудь

образом огорчил. Сам господь бог нам это запрещает...

   Валенца слушала его оторопело.

— Так что смилуйся, сестрица, и даруй мне прощение, дабы я мог причаститься.

   Женщина всё ещё не понимала.

— Иначе,— продолжал блаженный,— мы оба впадаем в самый большой грех,

препятствуя святому причастию...

   Удивлённая нежданным возвращением и смирением монаха, его страхом перед

прегрешением, в который она начала верить, женщина смягчилась в своей задетой

гордости и, сказав слова прощения, улыбнулась.

   Евтихий благословил её и собрался уходить.

— Погоди, я принесу тебе клобук,— окликнула она монаха.— Молоточек пока

оставлю, может, он пригодится тебе, когда ты придёшь ещё раз.

   Но взгляд её был как скрежет зубовный — взгляд глаз, наводящих порчу.

   Однако монах не встревожился и ушёл успокоенный.

— Всё равно ты заплатишь мне когда-нибудь! — прошептала ему вслед Валенца, снова

став самой собою.

   Таков был блаженный Евтихий, правда, лишь отчасти; монахи не

знали других его ипостасей. Они слушали его с притворной доброжелательностью и

оставляли наедине с его страстями. Никто из великих иерархов Иерусалима и Святой

горы, где он жил доселе и где приобрёл известность, не потрудился разобраться в

этом смешении святости с неутомимой погоней за страстями, в его ангельской

чистоте, в беспрестанной дружбе — вражде с демонами, в его великом

самоуничижении и в тщеславии вечной борьбы с искушениями; в

бесконечной любви к братьям, соединённой с язвительным бичеванием и

насмешками; в его душевной глубине и в удивительной детскости, а также во

многих других вызывавших недоумение нитях из того таинственного клубка, где все

это сплеталось со злосчастным человеческим ничтожеством, также присущим

блаженному отцу Евтихию. В нем ещё не разлучились как следует день и ночь,

новые времена и средние века. Тело его, лишённое радостей, печальная оболочка,

бренная плоть, бедная и суровая, как грубая домотканая шерсть, было подкладкой его

духа — великолепного пурпура того необузданного воображения, какое бывает только

у великих поэтов.

II

   Евтихий с малолетства очутился в келье при митрополичьих покоях в Бухаресте, куда

был приведён своим дядюшкой, старшим еклесиархом митрополичьего собора.

Воспитанный в строгости, по всем монашеским правилам, он постригся ещё до того,

как переступил порог молодости, и принял имя Евтихий. Тогда же он усвоил всю

богословскую премудрость, какой располагали у нас в те времена, и, сверх того,

выучил греческий язык у псаломщика, бежавшего из Царьграда, который прожужжал

ему уши всякими сказками о святой стране и Иерусалиме.

   Когда еклесиарх решил в третий раз совершить паломничество ко гробу господню,

Евтихию было нетрудно убедить дядюшку взять его с собой. Но едва они добрались,

нагруженные дарами, до места, как старик умер. Маленький монах-сирота получил

приют в греческом монастыре, где и гостил, ожидая случая, чтобы вернуться на

родину. Однако в конце концов он так привязался к тамошним местам и людям, что

уже и не помышлял о возвращении.

   Потом из-за одного убийства, о котором Евтихий иногда рассказывал, он бежал в

Мизир, который зовется также Египтом, где, воодушевлённый деяниями великого

подвижника Антония, на семь лет избрал себе местом покаяния скит Фивский; там и

жил он отшельником на могилах древних египтян. С воображением, зажжённым

солнцем пустыни, он одно за одним испытал все искушения святого, чьей жизни и

борениям с призраками грехов стремился в точности следовать. День за днем, ночь за

ночью он жил лишь среди осаждавших его видений, то прекрасных, то уродливых, от

царицы Савской или Авестийской до дьяволиц с головою свиньи. И уже не мыслил он

без них своего существования.

   После покаяния он отправился дальше и бесстрашно поднял из камышей Нила

библейского левиафана, крокодила. Он останавливался среди руин, служивших ему

убежищем, где испуганные аспиды скользили по его ногам. Он прошёл страну Нубию и

святой город Аксум. Путешествовал к монастырю без ворот, тому, что стоит на

вершине Синая, куда можно проникнуть, лишь перебравшись через стену в корзине,

которую тянут на верёвках. Прошёл Сирию, Ливан с его кедрами Соломона,

присутствовал на службе в церкви маронитов, задержался у древних коптов... Из всего

этого он вышел не только обогащённый умом, но и отягчённый открывшимися ему

тайнами, традициями, легендами, чудачествами, ересями, которые воспринимал

глубоко и с жадностью. Он вернулся в Иерусалим, но его исступлённый аскетизм,

борьба с искушениями и другие непереносимые привычки, привезённые из глубин

Африки, кололи глаза высшему православному духовенству, чья жизнь во Христе

была исполнена расслабленной ожиревшей лени,— хотя сперва Евтихий был

обласкан, как герой.

   Чтобы избавиться от Евтихия, не задев тех, кто почитал его святым, патриархия

Иерусалима отправила его на родину с высшими полномочиями в отношении

монастырей и скитов во имя гроба господня. Так вернулся Евтихий к молитвам и

чёткам, к которым была привержена митрополия Бухареста, где принял он постриг.

   Здесь ему не понравилось; он, с его исступлённым аскетизмом, с покаяниями, которые

волочил за собою повсюду, был тут так же не ко двору, как и среди лавров Иерусалима.

Приведя все дела в порядок, он удалился на берег озера, в Чернику — обитель, где пять

лет подряд возмущал спокойствие монашества своею одержимостью и терзаниями, от

которых братья тщились его отучить.

— Откуда у тебя,— спросил его однажды игумен, захмелев от бессонной ночи, на

протяжении коей под окном его били в таз,— откуда у тебя эти ужасные привычки,

отнюдь не духовные?

— Какие, ваше высокопреподобие? — смиренно недоумевал Евтихий.

— Битьё по тазу и выстрелы,— с досадой пояснил настоятель.— Не хватает ещё труб!..

   И он вздохнул.

— Их вы тоже услышите на Страшном суде, однако тогда будет поздно,— не

остался в долгу блаженный.

— Ладно, ладно... Не станем говорить о том, что будет там, на небе... Я спрашиваю

тебя о том, что ты творишь здесь, в наших стенах.

— Сколько побродишь, столько и увидишь,— ответил уязвлённый судимый.

— Стало быть, что видишь и слышишь, то и принимаешь? — досаждал ему игумен.

— Если это хорошо или полезно, то конечно,— невинно ответствовал Евтихий.

— Не вижу, чем это может быть полезно,— жалобно сказал старик.— Разъясни мне.

— Так вот,— начал блаженный,— я побывал в глубине Мизира, в старой лавре

коптских монахов, которые крестили арапов с губами толстыми, как пальцы вашего

высокопреподобия.

   Тут настоятель, смущённый взглядом Евтихия, который не отрываясь смотрел на его

пальцы, похожие на сардельки, спрятал их в рукава рясы...

— А как вы полагаете, ваше высокопреподобие, чем разогнали они этих оборотней,

которые поедали их луну, а также других досаждавших им демонов?

— Молитвами,— вздохнул игумен.

— Какое!.. Молитвами ничего им было не добиться. Они вышли с барабанами из

человечьей кожи.

   Тут игумен покраснел точно рак, опасаясь, как бы Евтихию в один прекрасный день не

пришла охота содрать кожу с кого-нибудь из братьев и натянуть её на барабан.

   И игумен поневоле смягчился.

— Во всяком случае, барабаны звучат мягче, чем твой таз.

— Полноте! Вы их просто не слышали. Даже черти их не выдерживают, не то что ваше

высокопреподобие... Потому что в них бьют с гиканьем и воем, пока не изойдут потом.

— Кто? — растерянно спросил старец.

— Арапы,— разъяснил Евтихий,— ибо бесы бывают побиты и убегают. При любой

попытке нечистых благочестивые арапы пускали в ход барабаны, и победа всегда

оставалась за ними.

— Ладно, ладно,— замахал руками старец,— но выстрелы? — И он снова пригорюнился.

   По этому случаю отец Евтихий начал другой рассказ — про бедуинов в пустыне Сирии,

где он ходил с караванами.

— Этих варваров,— говорил он,— одолевают злые духи пустыни, особливо

лунными ночами. Бесы толпами собираются вокруг их лагеря, скулят, не

дают им ни минуты покоя.

— Это ночные звери тех краев,— пытался поправить его слушатель.

— Может быть, и так! Но среди зверей затесались приняв их обличье, демоны, они-то и

науськивали на нас зверей,— заверил Евтихий.— Тут уж только ружейным огнём можно

было их утихомирить и разогнать. Иначе они сыграли бы с нами бог знает какие шутки:

перевернули бы палатки, угнали бы верблюдов...

— Хорошо,— остановил его игумен,— я понимаю, там, среди этих людоедов, этих

колдунов и язычников. Но здесь, на православной, благословенной земле?.. И даже в

святом монастыре?.. Ведь бесы пустыни остались там, нечистый же...

— Что ж, значит, я должен учить, ваше высокопреподобие,— рассердился Евтихий,— что

бесы всюду одинаковые? Какая разница, что здесь Черника? Здесь свои бесы — ведь не

потащатся же те, из пустыни, сюда, чтобы мне досаждать?

— Вижу я, ты, отец Евтихий, всё время живёшь среди них,— гневался игумен.

— Лучше так, отец игумен. Я провожу в битвах с дьяволом мою короткую земную жизнь.

Вас же они оседлают на всю вечную жизнь, загробную... И знайте,— заключил он,—

что большое гнездо чертей там, наверху, где вы блаженствуете, ваше

высокопреподобие, там они прячутся, когда я хватаю их; и дивлюсь я, как вы ещё

терпите их и дышите с ними одним воздухом,..

— Все это твои бредни,— рассвирепел старик, потеряв терпение.

— Только ведь они, когда входят, забираются в сундуки под кроватью, где вы

держите золотые, там что-то блестит, а вы и не знаете: золото или глаза их.

   Разъярённый игумен смягчился, подумав о том влиянии, которое имел этот безумец на

митрополита в Иерусалиме. Ворча, он повернулся к нему спиной и стал подниматься на

галерею, где его ожидала пиала кофе по-турецки и трубка со сладким янтарным

мундштуком,

III

   Уж на что он был строптив и непереносим, а в иных делах большая происходила от

него польза. Игумен одного его посылал в Бухарест, когда случались сложные дела,

суды, челобитные, а особливо денежные сделки. Он непременно уж их распутает, и

наилучшим образом. Двери митрополита были для него открыты, он имел доступ в

диван, говорил по-гречески и по-турецки, а значит, обладал теми двумя ключами,

которыми открывались в ту пору все ящики правления, но главное — была в нём

дерзость святого.

   При подобных обстоятельствах с людьми обыкновенными, с коими он должен был

вступать в деловые отношения, Евтихий забывал о суровости отшельника, покидал

всех бесов, отбрасывал в сторону искушения и выказывал знание человеческой

сущности, всепонимание и душевную тонкость. Он — по его слову — выворачивался

наизнанку. Так входил он в мир больших дел, тёрся среди высшего боярства, великих

духовных особ и именитых фанариотов, коих не смущала его смелость духа.

   У боярина Черники он познакомился с цветом боярства, которое наперебой

приглашало его и привечало, интересуясь его скитаниями и рассказами. Он вразумлял

их как умный наставник наподобие великого Антония, который был не токмо

украшением скита, но и всей крепости Александрия, где доходил он с проповедью и

примером до дворцов язычников и спален куртизанок.

   Пользу делили пополам: между теми, кто слушал его с радостью, и отцом Евтихием,

коий видом стольких поганых мирских соблазнов уснащал свой запас желаний,

страстей и искушений, которые заносил с собою в келью. Дамы с оголёнными белыми

грудями, мягкие кушетки, вкусная пища, вина в золотых и серебряных чашах, одежды,

расшитые золотом и драгоценными камнями,— всё это намного превосходило его

бедное воображение. Даже цыганки-рабыни оказались более сладострастны, чем

королевы, посылавшие к нему чертей.

   К этой жизни апостола в миру блаженный готовился с тщанием, как посланец божий.

Не говоря уже о грязи, оставляемой им в тазу, он отрекался от дикости,

приличествовавшей мученику, холил бороду и усы; до того даже доходил, что тер зубы

золой и солью в боязни, как бы речи его не были осквернены дурным запахом изо рта.

   Как-то вечером игумен спустился к нему с просьбой отправиться к митрополиту, дабы

привезти монахам жалованье за шесть месяцев, а также деньги на ремонт монастыря...

Одновременно надо было съездить к боярину Чернике, основателю монастыря, и

получить плату за монастырское сено, равно как и деньги на молебны, поминовения,

сорокоусты, лампадное масло, свечи, а также другие пожертвования. Но особливо —

получить с купцов на рынке деньги за монастырский товар: мёд, воск, фрукты, вина,

рыбу и другое, что было предоставлено им для распродажи. Дело трудное —

перелистать реестры, погашенные счета, разобрать склоки и путаницу — у старого

игумена для этого и голова и ноги плохи. В отца же Евтихия он верил свято: тот был

человек грамотный и никто его не мог сбить с толку. И ни за что на свете к копейке

чужой не притронется.

— А сами вы почему не едете, ваше высокопреподобие? Мне ведь опять мыться, да

причёсываться, да платье менять.

— Немощен я, потому прости меня, что снова утруждаю тебя, блаженный. А потом,

сказать по правде, когда речь идёт о монастырских деньгах, уж не знаю как, только

всегда я их путаю со своими. Точно к пальцам они у меня прилипают.

— Как так? — по-детски удивился Евтихий.

— Да и сам не знаю. Забывчив я, и не помню, куда их кладу. То смешаю со своими,

а потом и не различу, так у меня и остаются. То в разорванный карман положу — в

подкладку провалятся, там и потеряю... вот грех-то.

— Добро, когда вы сами их привозите, ваше высокопреподобие. А если я привожу,

и вы их, скомкав, суете в полу — пачки монастырских денег да ещё и те, что для братьев?

— Это уж другой расчёт... и называется он львиной долей,— шутил сам над собою

игумен, но Евтихию не хотелось ему поддакивать.

   На другой день на заре блаженный в городской одежде, с пистолетами, засунутыми в

ботфорты, вошёл в лес, тянувшийся от большой Власии до пределов Бухареста. Он

отправился по тропинке прямиком через чащу, сократив наполовину путь, который

иначе ему пришлось бы проделать на развалющей монастырской телеге, запряжённой

клячами.

   Чёрно-зелёная лесная чаща походила на глубь моря, в которой то тут, то там, словно

золотые рыбки, играли пятна зари. И вдруг просветом открывался лиман поляны,

благоухающей медом, который не собирали с тех пор, как стоит земля. А дальше лес

обволакивали сумерки алтаря, сводами которого служили гигантские гривы

вечнозелёных дубов; здесь и птицы не отваживались петь. Но монах не обратил бы

внимания, даже если бы заливались все соловьи весны,— мысли его бились в тенетах

духовных терзаний.

   Восход солнца застал его в соборе, где он отстоял службу, пока не проснулся, уже

поздно, митрополит. Монаха позвали наверх — он с поклоном поцеловал руку его

высокопреосвященства, лежавшую на посохе, и был приглашен к столу. Там собрались

почётные гости, высшее духовенство, архиепископы, епископы, греческие богословы и

другие персоны, приближенные к митрополиту.

   Ещё за мастикой и маслинами Воло началась болтовня о святых местах, о

иерусалимских службах, о ссорах вокруг гроба господня.

— Отец Евтихий, как было с тем латином? — вызывал его на разговор митрополит.—

Потому что, видишь ли, ни владыка Неофит, ни владыка Антим не знают об этой истории.

   Блаженный поднял глаза от своего серебряного блюда с особой постной пищей.

— Стало быть, ваше высокопреосвященство, я продолжаю верить, что это был не

латинский поп, а всё тот же сатана, который, проникнув на порог церкви гроба

господня, мог воспрепятствовать нам, православным, свершить светлую пасхальную

службу согласно канону. Ибо дьявол латинян жалует.

— Как такое возможно — дьявол в храме господнем? - рассердился один владыка.

— Оставь его, владыка, не перебивай.— И митрополит сделал знак Евтихию

продолжать.

   Но Евтихий только того и ждал — он напустился на неопытного владыку.

— Стало быть, вы даже того не знаете, что черти — это падшие ангелы, ангелами они и

остались... даром, что теперь чёрные. Разве нет у них крыльев? Да разве не был сатана

самым старшим архангелом? Разве не поднимался он иногда на небо, чтобы поговорить

с господом богом — например, когда Иов подвергся испытанию?

— Как это одно с другим связано? — продолжал негодовать владыка ко всеобщей

радости.

— Связано! Ибо всевышний разрешает им входить в церкви, дабы испытать веру и

преданность слуг своих... Думаете, сатана не видел, как вы, ваше преосвященство, на

днях дома, в одиночестве съели целиком жареного цыпленка, а потом вошли в алтарь и

бормотали литургию? Это он вас попутал... И он же вас отметил.

   Владыка покраснел как рак.

— Это неправда! — крикнул он.

— Ладно, ладно, не спорьте, и со мною иногда такое случается...— примирительно

сознался митрополит.

— Да откуда он знает? — негодовал порицаемый.

— Ну, тоже от чертей... Они ему сказывали, он ведь всё время с ними ведётся. А

теперь продолжай, отец Евтихий...

   Но тот не сдавался.

— Говорите, что дьяволы не входят в церковь? А знаете, что существует лавра под

названием лавра демона?

— Погоди,—остановил его митрополит.— Кончи сперва с латином.

— Стало быть, все, ваше высокопреосвященство, латин этот во главе своры

католических еретиков, из тех, что бреют бороду и усы, как наши расстриги, встал в

дверях церкви гроба господня, намереваясь нам воспрепятствовать, хотя была наша

очередь, православных, отслужить пасхальную божественную литургию. Мы получили

это право от паши, турецкого правителя крепости, ценою больших чаевых. Ибо мы, то

есть греки, когда речь идёт о правах господних, умеем найти и прямые и окольные

пути.

   И, сказав это последнее слово, Евтихий кашлянул... Митрополит, услышав, замигал и

посмотрел в сторону.

— Латин же этот,— продолжал Евтихий, прочищая голос,— видно, какое высокое

духовное лицо или ихний епископ, более драчливый, чем другие, принялся нас толкать.

Посмел даже протянуть руку и пихнуть самого святейшего патриарха. Наши чернецы

отпрянули назад. Тогда я выскочил, схватил его, почитая за посланца сатаны, и, дабы

испытать его, вытащил молоток, с которым не расстаюсь, и — бах! бах! — ударял его

по голове — он не носил клобука,— пока он не упал.

— Вы его убили? — прошептал один из гостей.

— Какое! Видели вы когда-нибудь мёртвого черта? Его сотоварищи вопили, будто я убил

его, чтобы турки мне голову отрезали. Но пока пришли янычары, дабы предотвратить

схватку с еретиками, я скрылся и направился в Египет. Однако церковь осталась всё же

нашей. Турки дали нам разрешение. И жгут, потертый о плиту, под которой покоилось

тело господне, ни в одну ночь не зажигался в руках патриарха легче, и никогда так не

колыхалось над ним пламя: знак, что там лопнул черт.

— Но рука всевышнего была и здесь,— продолжал Евтихий.— Я направился к Фивам, к

святому Антонию, и там предпринял решительную битву с Лукавым.

   Митрополит и его гости в знак благодарности снова подняли бокалы за победу правоверных

и новые подвиги отца Евтихия. И дабы заполнить паузу в ожидании третьей чашки кофе и

вишнёвки, попросили его рассказать им историю, которую он было начал — о лавре демона.

— Стало быть, это лавра на острове, расположенном на Ниле эфиопском за

большими водоворотами, которые они зовут порогами; там кишат ещё сонмы туземных

нечистых, оставшихся от фараонов. Некоторые из них дважды окаменели, ростом —

что две колокольни нашего святого митрополичьего собора, губастые и ушастые, подобно

всем шайтанам пустыни. Понапрасну мы разбивали им носы и отрезали лапы — они тут же

отрастали. В лавре святого Меркурия — того, что с двумя саблями,— которому поклоняются

одинаково и турки и христиане, всегда на светлом празднике пасхи появлялась тень с

собачьей мордой, рогами и крыльями летучей мыши; тень садилась перед архимандритом,

выходившим со свечою, чтобы зажечь свет, и принималась бить крыльями, пытаясь потушить её.

   Слушатели испуганно протянули руки к стаканам, дабы понабраться смелости.

— Вы видели его, ваше преподобие, вы его знали? — с сомнением произнес один

владыка.

— Как вас сейчас вижу и знал, как вас!

   Его преподобию не слишком-то понравилось такое сравнение.

— А иначе я и говорить бы не стал! — сердился Евтихий.

— Оставьте его в покое,— приказал высокий хозяин, охотник до побасенок и сказок.

— Но,— продолжал Евтихий,— вся толпа — монахи и народ, не отличали чёрта от других

теней в церкви. Иначе со страху они бы друг друга подавили, кинувшись бежать к

двери.

— Тогда кто же его видел?

— Только мы, отмеченные благодатью божьей, только те, кто знал его приметы,—

открылся благочестивый.

— И что вы сделали?

— То, что следовало: самый главный слуга божий огрел его по голове крестом, который

держал в левой руке, сунул ему в глаза зажжённую свечу и наступил на ноги,

бесстрашно прошёл на середину храма, а мы, менее высокопоставленные

священнослужители — за ним, и плевали в него, что было силы.

— Как? Вы в него плевали? Прямо в дьявола?

— Плевали не прямо в него, а куда ни попадя. Иной раз и друг в друга, но это не беда.

Однако чёрт скрылся среди наших ног... И всё же помнил до следующей пасхи.

— И откуда такая смелость со стороны лукавого — размножаться прямо в церкви? —

недоумевали слушатели.

— Сказывают,— продолжал свою повесть Евтихий,— будто благочестивый монах,

построивший эту церковь, схимник и ученик святого Пахомия (потом он тоже стал

святым, добавил Евтихий), схватил какого-то островного черта, который дремал,

укрывшись за одним из этих гигантских идолов. Строителю только того и было нужно:

поскольку у него под рукой не было другой живности, он обмерил камышом тень злого

духа и замуровал её в основание святого храма ради вящей его прочности. С тех пор

и остался дьявол в лавре.

   Гости подивились и снова чокнулись.

— А вы не удивляйтесь,— успокоил их Евтихий.— В Византии есть церковь, где заперт

ангел, её раб до скончания века.

— Расскажите и об этом,— попросили духовные особы, дабы продолжить трапезу и

беседу.

— Поздно сейчас,— защищался блаженный.— А потом поглядите, как клюет носом его

высокопреосвященство: не хуже того, чью тень замуровал ученик святого Пахомия.

   Митрополит вздрогнул, криво усмехнулся и встал из-за стола.

— Где ты намерен почивать эту ночь, блаженный? — спросил он, смягчив свой обычно

резкий голос.

— Не могу сказать, ваше преосвященство, со мною много денег, и я не хочу, чтобы

был известен мой хозяин.

   И, молвя так, он обвёл глазами, точно воров, всех сидевших за столом прелатов.

   Когда митрополит вышел в дверь, ведущую в опочивальню, прохладную,

благоухающую камфорой и лавандой, гости разошлись, горько сетуя:

— Какая жалость, что этот Евтихий, уж на что видал виды и на Священном писании

собаку съел, а всё такой же остался неотесанный...

— Зовите его кладезем гадости,— заключил владыка, тот, что был обвинен Евтихием в

съедении жареного цыплёнка.

   Покончив все расчёты с митрополичьим казначеем, Евтихий отправился к боярину

Чернике, где проспал ночь в комнате с зарешёченными дверями и окнами. Наутро он

прежде всего пошёл в трактир к Валенце. Михай Храбрый встретил его бердышем,

хозяйка — улыбкой.

— Добро пожаловать, блаженный!

   Она выскочила ему навстречу, щебеча по-гречески:

— А я думала, ты меня позабыл совсем...

— Как мне тебя позабыть. Я всегда поминаю тебя в своих молитвах.

   И отец Евтихий благословил её тоже по-гречески.

   Он вошёл со свету и в полутьме трактира не увидел в самом дальнем углу двух

посетителей, которые сидели за столом перед большой бутылью вина.

— Садись, пожалуйста, батюшка,— пригласила его трактирщица, придвигая стул.—

Сейчас я принесу закуску...

— Я ничего не могу в рот взять,— извинился он.— ещё не был в церкви. Зашёл

только, чтобы отдать тебе этот серебряный крестик с частицей древа от святого

креста. Носи его на груди, как амулет.

   И он протянул ей дар. Женщина томно улыбнулась.

— И прошу тебя, приготовь мне на завтра к отъезду, два штофа водки...

— Водки?—удивилась она.— Значит, в монастыре ты пьёшь? А у меня не хотел...

— Нет, я не прикасаюсь,— подтвердил он.— Я держу её для гостей.

   И вынул деньги, чтобы заплатить.

— Оставь,— оттолкнула она его руку.— У нас с тобой свои счёты. Приходи с

миром завтра.

   Монах поклонился, приложив правую руку к сердцу, и вышел, благословляя Валенцу.

Она проводила его до ворот, потом торопливо вернулась и о чём-то таинственно

заговорила с посетителями; те встали; это были разбойники; они быстро пошли следом

за Евтихием, догнали его и уже не упускали из виду, пока он ходил по базарной

толкучке, по лавкам и погребкам, где собирал у торговцев деньги, которые те

задолжали монастырю. До обеда он и это дело выполнил. Боярин Черника ждал его к

столу, где других именитых гостей угощал духовной пищей отца Евтихия, блиставшего

россыпями наставлений, поучений и рассказов.

   Вечером, после того как монах получил от хозяина ещё золотые — за аренду, службы и

поминовения,— они заперлись в комнате, уставленной книгами, и начались их давние и

тайные разговоры о получении золота. Черника был уверен, что Евтихий владеет

секретом этого чуда — столько он повидал на свете и столько знает. Стали снова

обсуждать подвиг святого Спиридона.

— И вы говорите, ваше преподобие, что только змея может превратиться в золото? —

пыхтя, спросил боярин; он был полный и страдал одышкой.

— Только змея,— подтвердил Евтихий.— Так сказано в житиях о святом Спиридоне.

— Я читал и перечитывало чуде,— пытал монаха Черника.— Вон там книга, но в ней не

сказано, что святой обратил змею в золото, а только золото в змею, которая тут же

скрылась в своей земляной норе. Вы, ваше преподобие, будто бы делали обратное? Вы

так, кажется, говорили...

— Я не говорил, что могу. Пытаюсь лишь с моей змеёю, ращу её и за ней хожу, как вы

знаете, вот уж два года. Эту зиму я держал её под кроватью в горшке. Если угодно

богу, с помощью молитвы святого Спиридона, на её месте будет гора золота, которое

нужно, чтобы построить — раз я дал зарок — церковь. Больше оно мне ни на что не

надобно...

   И он троекратно осенил себя крестным знамением после чего заперся на засов в своей

комнате.

   На рассвете, произнося полагающиеся молитвы, сопроводив их земными поклонами,

Евтихий сложил монастырские деньги в кошель, привязал его шнурком к шее и

опустил глубоко за пазуху, под рубаху у самого тела. Застёгнутый до горла подрясник

и просторная ряса скрывали его тайник. Свои же деньги, частично дарованные

боярином, частично полученные за крестики и коробочки со святыми мощами, которые

он привёз торговцам, он рассовал по разным карманам.

   Боярский дом спал. Проснулись только слуги и, ступая неслышными шагами,

принялись за работу. Монах ещё с вечера простился с хозяином и потому не

задерживался.

   На улице воздух и свет хлестнули его, словно бичом... Восток потихоньку загорался

зарёю... Купола на высоких колокольнях церквей, пока ещё темные, бодрствовали,

поджидая своего часа, чтобы зажечься огнём. Только далеко в воздухе сквозь

гигантский сапфир сверкало золотое пламя.

   Дойдя до центра пустого города, Евтихий остановился, оглядел богатую улицу и

глубоко вздохнул. Он был свободен, он сам себе хозяин... И вдруг три великих

искушения загорелись в нем, призванные усердным стремлением к битве.

   Сперва на него обрушился дьявол денег, Маммона. Почему не принадлежало ему

богатство, которое он нес с собою? Он мог бы присвоить его, если бы убежал в

дальние страны и там спрятался... Разве не знал он как свои пять пальцев Восток? И

золото толкало его, жгло ему тело. Но немедля другое искушение, вспыхнувшее там

же, захлестнуло его и слилося с первым: искушение похоти... Белое тело Валенцы

плясало у него перед глазами и тащило его к мосту Калинин. Он купит гречанку,

сведёт её с ума, заставит бежать в дальние страны... Он кружил около трактира; было

слишком рано, даже слуги не встали. Хозяйка спала, и ему наяву померещилась голая

гречанка: она раскинула по простыне ноги, а он осыпал её золотым дождем... И

искушение похоти покрыло и превзошло искушение. денег.

   Третье искушение излилось ему во чрево... Все яства скоромной пищи, придающие

вкус жизни, представились ему, он почувствовал их запахи, и рот его наполнился слюною.

Женщина раскладывала их перед Евтихием, маня рукою цвета слоновой кости...

Воздержание было уже невозможно. Дьяволы толкали его в сени трактира, он готов

был стучать в ставни. Растерянный, он поднял глаза: на побеленной известью

стене, вспыхнувшей в первых солнечных лучах, грозно бодрствовал на белом коне не

Михай, но архангел. Ужаснувшись, Евтихий отпрянул назад и бросился бежать,

нащупывая свой молоточек. Некоторое время он плутал наугад, как в бреду, пока ему

не встретилась на пути церковь, в притворе которой он и нашёл приют. Упав ниц, он

обратил глаза свои на стену с изображением Страшного суда, и тут только

успокоился. Всходило солнце, и яркий свет омыл его. Он встал и поспешил в

монастырь. Прошёл через рынок, мимо дровяных складов, мимо мастерских —

ткацких, сапожных, кожевенных и других всевозможных лавчонок, где мальчики

на побегушках вывешивали под навесами кэчулы, сапоги, шаровары, платки, пояса,

войлочные накидки, пелерины... От запаха сложенных в штабеля еловых досок, от

пестрых ситцев у него разбежались глаза и смешались мысли. При выходе он

остановился перед трактиром, вспомнив про водку, заказанную Валенце. Он вошёл,

купил два штофа и всунул их в карманы рясы — их тяжесть с двух сторон

восстановила его равновесие — и он двинулся дальше.

   Дорога, ещё устланная росою, спускалась в топкую долину, где пасся скот Гикулештов,

чей дворец сверкал своими крышами сквозь листву парка. Он не спешил. Дойдя до

тропки, которая вела вправо, он вступил под шатёр леса... Власия его поглотила.

Искушение женщиной пронеслось, как буря. Но здесь, в лесу, возродилось другое —

искушение золотом. Что, если он больше не вернется в монастырь? Зачем нужна

этому вонючему игумену такая масса денег? В то время как он с лёгкостью может

отправиться в Галац и оттуда, на корабле, к Афинам или Иерусалиму. Но у дьявола не

было уже сил обрушиться на него, как вначале, и блаженный с лёгкостью его поборол:

в конце концов, что делать с золотом? Как строить — даже святой дом — на деньги,

добытые грехом? А куда ещё их тратить, он не знал... Лучше уж подождать: змея в

келье должна обратиться в золото. Если ему удастся уйти от тех, что его преследуют...

От этих быстрых шагов...

   Он как раз добрался примерно до центра Власии, до одной полянки, когда кто-то сзади

рявкнул:

— Стой!

   Из-за ствола вечнозелёного дуба выскочили два разбойника с мушкетами наперевес...

   «Бесы»,— подумал Евтихий, остановился и стал креститься.

— Руки вверх! — приказал один из них.

   «Это, пожалуй, не черти, а разбойники»,— подумал, отрезвев, блаженный.

Приходилось ему страдать и от них, когда он ходил по арабским пустыням.

   Сопротивляться значило получить пулю в грудь. И он поднял руки. Грабители

зловеще приближались.

   Отец Евтихий распознал их с первого взгляда: слева, кажется, был начальник,

атаман; он выше, плечистее, сильнее и неповоротливее, лицо загорелое, скуластое,

злые глаза, чёрные, как мазут, толстые губы. Другой похудее, погибче, но жилистый,

хотя и не выглядел сильным, бледнолицый и не такой мрачный. Оба горделиво

подкручивали длинные усы, торчавшие почти до ушей. Разбойники были в белых

рубахах, коротких безрукавках из грубой белой шерсти, расшитых чёрным; на

роскошных шевелюрах сидели тюбетейки, украшенные серебром и слегка

сдвинутые набок. Штаны, широкие сверху, сужались к щиколоткам, на ногах —

остроносая крестьянская обувь; у пояса пистолеты и ножи.

— Что вам от меня надо, братья? — жалобно заныл блаженный, притворившись

более трусливым, чем он был на самом деле.

— Деньги, чернец.— И они, как клешнями, сжали ему руки.

— Деньги монастырские,— пролепетал Евтихий.

— Молчи, не то убью! Где они? Вынимай! Монах уже не колебался.

— Пустите меня, иначе я не могу их достать.

   Бандиты разжали руки, но не спускали с него глаз. Тот, который молчал,

вытащил из-за пояса нож и схватил его зубами, чтобы быть наготове.

Мушкеты были теперь ни к чему.

   Евтихий поспешно вытащил из-за пазухи кошель с деньгами и пытался отвязать его от

шеи. Но нетерпеливый грабитель схватил кошель и дёрнул что было силы. Шея монаха

согнулась, посинела, он задыхался. По счастью, шнурок не выдержал. Но на том месте,

где он был привязан, осталась красная полоска.

— Ладно, эти сойдут... А больше нету? Да не вздумай врать нам, попадёшь чёрту в лапы...

Вы, монахи, погрязли в грехах хуже, чем мы...

— У меня немного своих деньжат, есть так, мелочь...

— Hу и давай их сюда, чего ждёшь...

   Евтихий порылся в карманах и высыпал в руки бандиту несколько ирмиликов,

несколько пфеннигов, несколько серебряных монет и ещё кое-какие турецкие деньги.

— И всё? Давай ещё вытаскивай... Я знаю, у тебя набиты карманы.

— Нет у меня, братья,— жалобно сказал благочестивый.

— Так ведь вы, попы, самые и есть разбойники. Сейчас тебя обыщем. Здесь у тебя что?

   Они нащупали в рясе бутылки.

— Это водка для игумена,— соврал блаженный.

— Да ты, чёртов монах, небось, сам налижешься у себя в келье?! А ну, подавай

сюда. Возьми её, Георге... Не то я сейчас его раздену, чтобы как следует

обыскать.

   «Значит, одного из них зовут Георге»,— отметил про себя Евтихий.

   Раздетый, в одном только исподнем — рубахе и подштанниках — он застыдился...

— Ну, так ты больше похож на человека! — съязвил бандит.

   Другой, которому атаман бросил рясу и подрясник, стоял молча, держа их и не

выпуская изо рта нож.

— Эй, ты, обыщи вещи, чего стоишь без толку,— приказал атаман.— Выверни их

наизнанку, осмотри подкладку — эти прохвосты умеют прятать деньги...

   Георге выворотил одежду, потряс её, помахал ею в воздухе, вывернул карманы: ничего

не упало.

   Другой безжалостно обыскивал блаженного, расстегнул ему пояс, чтобы убедиться, что

к ногам не привязан мешочек с деньгами. Евтихий стоял неподвижно. Главной его

заботой было, чтобы разбойники не нашли пистолетов в ботфортах. Потому он сам с

радостью спустил подштанники пониже... Его зелёные, до тех пор вялые глаза, со

зрачками, величиной с булавочную головку, расширились, загорелись, перебегая с

одного бандита на другого. Потом взгляд их остановился на лбу вора, он стал быстро

отыскивать его глаза, вперился в них... И мысленно приказал ему остановиться.

Грабитель прекратил обыск и провёл рукой по лицу — казалось, он хотел стереть нечто

ему мешавшее.

— Хм... как будто больше ничего нет,— подтвердил он, вставая во весь рост. Он

был на голову выше монаха.— Что теперь с тобою делать? Убить? — И он

ухмыльнулся.

— К нему тебе понапрасну обременять себя самым страшным грехом? — смиренно

заговорил Евтихий.— Я на тебя не держу зла, деньги были монастырские. И я не знаю,

кто ты такой, иди себе с миром... Мы больше не встретимся. Мне же разреши пойти

своею дорогой. И мы разойдемся примирённые...

— Пусть будет так,— согласился вор.

— Позволь теперь мне надеть подрясник,— попросил монах.—А то я себя чувствую как

будто голым.

— Одевайся,— разрешил грабитель.— Я тебе ничего не сделаю. Только... почему предала

тебя эта женщина?

   Евтихий вздрогнул.

— Какая?

— Ну, какая! Гречанка, Валенца, с которой ты вчера разговаривал... Она твоя

любовница?

— Да,— соврал монах, всё понимая.

— Женщина всегда иуда,— пробормотал про себя разбойник. Потом вслух добавил: — Не

попадайся ей больше... А теперь давай угостимся. Небось, ты изрядно струсил. Глоток

водки тебя подбодрит.— И он кинулся на землю в тень вечнозелёного дуба.— Георге, а

ну, сверни ему горло...

   Евтихий вздрогнул. Но бандит просто протянул помощнику штоф.

   Только тут Георге вспомнил про нож и, вынув его изо рта, проткнул им пробку и,

запрокинув голову, выпил залпом четверть штофа.

— Стой, ты мне оставь!..

— Не оставлю... У тебя другой есть... И он так и не расстался со штофом. Атаман открыл

другой тем же способом и, напившись вдоволь, великодушно протянул его

блаженному.

— На, попробуй и ты: так тоже идет, на пустой желудок... У тебя нет с собой какого

кусочка просфоры?

   И он криво усмехнулся...

Евтихий трижды перекрестился, мысленно попросил убога прощения, заткнул языком

горлышко бутыли, повернулся в сторону, делая вид, будто пьёт залпом.

— Довольно!— крикнул вор.—Давай назад...

   Верзилы быстро захмелели и уселись по-турецки, положив мушкеты на колени.

   Тем временем Евтихий лихорадочно думал, как ему быть дальше. И вдруг он

вспомнил подобную историю, которая случилась с одним монахом и рассказ о которой

обошёл монастыри Востока. И решил он попробовать сделать, как и тот.

— Прошу тебя, брат,— обратился он с глубоким поклоном к атаману,— разреши мне

надеть рясу...

— Нет! Она слишком хороша. Останется у меня... Зимой сделаю себе шубу.

— Отдай ему, Думитру,— вмешался другой.— Мы ведь его ограбили, зачем ещё

раздевать?..

   «Ага,— подумал Евтихий,— этого зовут Думитру».

— Ну, ладно,— согласился вор.

   Евтихий поблагодарил, сделал шаг назад и поднял с земли рясу.

— И ещё я вас попрошу,— и он как ни в чем не бывало повернулся к бандитам,— в

монастыре братия и игумен, как бы я ни клялся, мне не поверят. Скажут, что я

припрятал деньги, а вину свалил на грабителей. А потому придется мне поехать в

Бухарест в аджию, где меня заставят признаться в том, что я знаю и чего не знаю.

   Воры вопросительно на него посмотрели, не поняв, куда он клонит.

— Потому я прошу вас, сделайте милость, прострелите мою рясу: пробитая

пулями, она будет лучшим доказательством.

— Ну и молодчина, поп, умник, здорово придумал! — весело закричал Думитру.

   Он встал, но сильно пошатнулся. Он еле держался на ногах.

   Монах — точно это была игра — повесил рясу на деревцо, которое подальше, растянув

полы, как крылья, в разные стороны.

— Погоди немного, сейчас стукнем эти пустые бутылки,—сказал Георге.

   И два штофа были брошены с силой, ударились о деревья и разлетелись вдребезги.

Потом бандиты повернулись к рясе.

— Пожалуйста, постарайтесь попасть в полы,— просил Евтихий,— чтобы спина у

меня осталась целая — зимой носить.

   Разбойники с грехом пополам расставили ноги, приложили ружья к плечу,

прицелились и выстрелили. Залп взорвал глухоту леса... Свинцовый дождь изрешетил

всю рясу и забарабанил по листве.

— Добро! — подбадривал их монах.— Ловко же вы стреляете! Ой-ой-ой, клобук-то

у меня целый...— И он положил клобук на пень.— Сделайте милость, прострелите и

его!..

   Верзилы, помирая со смеху, вытащили из-за пояса пистолеты — по пистолету в каждой

руке. Четыре выстрела, слившись в один, прокатились по тишине леса. Клобук упал,

как простреленная чёрная птица.

— Ну, теперь ты доволен? — ухмыльнулся главарь, пытаясь снова всунуть за пояс

разряженные пистолеты.

— Весьма доволен... А сейчас посмотрим, будете ли вы довольны,— произнес Евтихий.

Он нагнулся и, мгновенно вытащив из ботфортов пистолеты, приставил их к груди

бандитов. Они не успели опомниться. И прежде чем бандиты потянулись за ножами,

монах предупредил:

— Не двигайтесь, стрелять буду...

   Разбойники застыли; они смотрели на него с испугом - он весь переменился:

святость, отрешённость исчезли, уступив место страшной силе...

— Отстегните ремни...

Всё ещё не осознав этого превращения, они заколебались.

— А ну, живо! Дважды повторять не стану, уложу на месте...

Деваться было некуда — они расстегнули ремни.

— Теперь штаны вниз!

Воры не поняли и растерянно на него смотрели.

— Расстегните ремни брюк!

Разбойники, всё более теряясь, подчинились.

— Спустите штаны.

Бандиты вытаращили глаза. Они снова не поняли.

— Как вы делаете, когда выходите по нужде.

Воры подчинились — пояса были отстегнуты.

— Не так... Ниже, спустите их ниже, до пяток! — кричал неумолимый Евтихий.

Только тут они поняли: штаны стягивали лодыжки, как кандалы... Теперь не убежишь.

Разбойники едва передвигали ноги; и то только вбок, как закованные в цепи.

— Теперь вынимайте мушкеты, ножи, пистолеты, бросайте их сюда, в кучу... Ты,

Думитру, береги кошель, как зеницу ока... Куда ты его спрятал?

И мою мелочь тоже, Георге! — приказал блаженный.

   Разбойник вытаращил глаза, удивляясь, откуда монах знает его имя...

— Связывай Думитру руки за спиной да хорошенько стяни,— приказывал он,

наблюдая за работой,— не жалей: он всё равно не дал бы тебе ни

гроша из украденных денег.

   Атаман был связан по рукам и ногам.

— Ой, батюшка, мы тебе поклонимся в ноги, мы деньги тебе назад отдадим, всё отдадим,

что есть — мушкеты, пистолеты, одежду, — только отпусти нас, хотя голыми.

— А, черномазый, скулишь теперь?!— бранил его монах.

— Ой, не веди ты нас в аджию, в Бухарест - нас повесят,— плакался Георге.

— Зачем мне аджия? — спокойно сказал монах.— Я поведу вас в монастырь: вы будете

монастырскими рабами. Пошли, пошевеливайтесь! И не пытайтесь свернуть с

тропинки, не то уложу вас на месте.

   И он повёл их к Чернику, приставив пистолеты им к спинам. Шли медленно. Воры еле

двигались, кандалы штанов не давали им шагать шире. Они тащились по тропинке,

едва переступая ногами, как стреноженные животные, и не могли не только убежать, но

даже сойти с тропинки.

   К вечеру процессия, которую возглавлял Георге и заключал Евтихий, вошла в ворота

монастыря.

   Привратник ударил в сполошный колокол. Рой монахов окружил их. Пришёл и игумен.

Блаженный рассказал о своем подвиге, развязал руки Думитру и приказал вручить отцу

игумену кошель, взял назад свои деньги и передал разбойников под надзор настоятеля,

уговорившись, что на другой день кто-нибудь доставит оружие, брошенное в лесу.

IV

   Разбойники были заперты в погреб, куда обычно заключали цыган, осуждённых за

побег или неповиновение. Три дня и три ночи без воды и без пищи они просидели тихо,

отыскивая дыру, через которую можно было бы убежать. Потом, подстрекаемые

голодом, начали волноваться, выть, кричать.

— Так укрощают диких зверей,— объяснил игумен.— Льва и тигра ничто другое не

сломит и не подчинит, только голод и жажда. Теперь ступай к ним, отец Евтихий,—

тебя они почитают за хозяина, ибо ты их схватил.

   Евтихий, сопровождаемый другими братьями, спустился в подвал, открыл ставень

зарешёченного окошечка погреба, где находились воры, и громким голосом кликнул их

по именам:

— Думитру, Георге, покажите свои грешные лица..! Негодяи высунули в окошечко

свои всклокоченные головы.

— Вот, нате вам воды и хлеба.

И блаженный опустил на крючки их протянутых рук по ломтю пресного хлеба и по

кувшину с водой.

— Покайтесь... Оставлю вам этот подслеповатый свет, чтобы вы мимо

рта не пронесли.

   И он не закрыл ставень.

   На другой день было то же, на третий он беседовал с разбойниками подольше, и они

смиренно слушали, сгрудившись у трещины в стене, откуда доносился голос их

укротителя. Две недели подряд блаженный, движимый состраданием, с новым пылом и

всё более пламенным усердием исповедовал их сквозь решётку, читал им молитвы,

рассказывал о догматах христианской веры, разъяснял им ужас их деяний, жестокие

наказания, их ожидающие на этом и на том свете,— геенна огненная и адская смола и

сера. После чего утешал благами покаяния и венцом добродетели.

   Разбойники совсем смягчились. Они исповедовались сквозь прутья решетки,

признавались в преступлениях, слово за словом повторяли за отцом Евтихием молитвы

попроще.

— Помните их,— наказывал блаженный,— и повторяйте всё время. А когда достигнет

и ваших грешных ушей колокольный звон, становитесь на колени и молитесь.

   Теперь они ожидали благочестивого с жестоким нетерпением, они ждали его прихода,

который означал для них еду и питье. Они слушали спасительные молитвы и акафисты,

принимали сквозь решетку темницы миро, смешивая его с хлебом и водою.

Духовник верил, что тьма их душ рассеивается, и он видел в исправлении этих

грешников свой высокий долг; движимый провидением, он обрёк их на это телесное

рабство, дабы иметь возможность самому освободить от рабство духовного.

— Вы не жалуйтесь на этот тёмный погреб, где пребываете теперь... Господь был к вам

милостив и позаботился ещё на земле показать вам, каков ад — он в тысячу раз более

жесток, чем это. А потому возблагодарите господа за страдания, которые

претерпеваете, ибо, покаявшись и ведомые мною, грешным, вы заслужите светлый рай.

   Наверху, у игумена, долгое время спорили об их судьбе. Игумен стоял на том, что надо

отправить разбойников великому aгe, в Бухарест, дабы тот сделал с ними что

пожелает, то есть согласно закону повесил.

   Некоторые из братьев предлагали оставить их как рабов, заковать в кандалы и днем

посылать на работы. Ночью же снова заключать в темницу. Другие, более человечные,

считали, что, поскольку они не причинили ущерба ни монастырю, ни Евтихию, следует

отпустить их на милость бога, единственного, кто волен судить и осуждать.

— Чтобы они вернулись к нам, когда им вздумается, — напомнил им игумен.

— Отец игумен, братья,— сказал в заключение блаженный Евтихий, смиренно

скрестив на груди руки.— Правильно, что эти негодяи должны принадлежать

монастырю, силу которому дал сам господь бог. Но и у монастыря есть долг по

отношению к любой человеческой душе, как бы низко она ни пала. Так попытаемся же

исполнить его. Посему, если вы доверяете мне, недостойному, я не только буду

наблюдать за ними, чтобы не сбежали, но сделаю всё возможное, дабы словом,

примером и молитвой их, воров и разбойников, превратить в людей добродетельных,

угодных господу.

— Ты берешь на себя это опасное бремя? — предостерёг его игумен.— Имей в виду,

блаженный, очень мне боязно, что и сюда вмешались хвосты всё тех же твоих

искусителей.

— Искушения от века пребывают в нас и для нас, вы это всё знаете, хотя и скрываете.

При их помощи всемогущий бог испытывает нас и просветляет.

И помните, отец игумен: когда они не будут уже нам ниспосланы, это будет знак

того, что мы пали в глазах всевышнего.

— Так, мы тебя выслушали. Не знаю, читал ли ты православном «Добротолюбии» —

если у тебя нет его, я дам,— что пишет блаженный Нил: «Говорю вам это не для

того, чтоб заказать иным дороги к спасению и воспрепятствовать им наставить

некоторых юношей на путь благочестия. Но да не примутся они за сии подвиги

необдуманно, памятуя лишь о приятной стороне их, о служении во имя учеников своих,

о мирской славе, и да помыслят о сопряжённых с ними опасностях».

— От опасностей защитит нас лишь господь бог. Что до славы и служения, то это вы

сами увидите,— возразил Евтихий, обращаясь к братьям.

— Хорошо. Что касается меня, то я скажу: возьми их, они твои, ты добыл их там,

в лесу, хитростью и храбростью... Только если будет на то воля братии.

   Таким образом, отец Евтихий стал хозяином этих негодяев. Тогда же, едва лишь

разошлось собрание, он спустился к ним и сообщил решение братии.

— Согласны вы со мной или не согласны? — спросил он их.— Или предпочтёте,

чтобы мы отправили вас в Бухарест на суд главного начальника полиции? Вы вольны

выбирать...

   И голос его дрожал.

   Разбойники на коленях умоляли оставить их в монастыре послушными рабами на всю

жизнь... Тут Евтихий пролил обильную слезу и, вместо того чтобы выбранить, обнял их

и с любовью расцеловал.

— Бог вразумил вас, услышав мою молитву! — радовался он.

   И принялся вместе с ними чистить погреб от зловонных нечистот, которые скопились

там, и помог им вытащить всё наружу. Это послужило ему поводом для поучения.

— Вот видите, так и тело ваше подобно этому подземелью, в нём томится душа

ваша, испачканная нечистотами. Но коли вы будете внимать моим советам, я

постараюсь очистить ваши сердца от мерзостей, дабы вы вышли к свету небесному, как

теперь я вывожу вас на дневной свет.

   Негодяи молча кинулись целовать ему ноги, что исполнило монаха жалости,

смешанной с удовлетворением.

   Он вывел их из погреба и, не снимая с них кандалов, повёл к озеру, где раздел, помыл и

счистил с них коросту, подвергнув своего рода новому крещению.

— У нас все рыбы передохнут от этой мерзкой грязи,— вслух говорили монахи,

собравшиеся посмотреть на них, точно на диковинку.

— Рыбы подохнут, дабы воскресли люди! — смело бросил им Евтихий.— Ибо более

похвально и угодно богу спасти грешную душу, нежели всю жизнь понапрасну бить

земные поклоны, как это делают некоторые.

— В вас говорят надменность и гордыня, отец,— крикнул, задетый, один из братьев.

— Оставьте мне усилия надменности, а себе сохраните лень унижения,— съязвил

Евтихий.

   И продолжал заниматься своим делом. Потом он привёл разбойников в свою келью и

приютил на лето у себя на крыльце, дабы иметь их неотступно перед глазами. С утра до

ночи он только об них и пёкся, ими держался и занимался. Стремление доказать свою

правоту, победить недоверие, его окружавшее, тяготило его, но и поднимало в

собственных глазах.

   Разбойники, голодные, одуревшие от мрака подземелья, выглядели вялыми и

послушными, как младенцы. Они похудели и казались теперь сухопарыми, скулы их

выпирали, а глаза ввалились; чёрные бороды, которыми они обросли в подвале,

смешались с обвисшими усами и патлами. Евтихий относился к ним любовно, но не

избавлял от бесчисленных духовных усилий. Работать не заставлял, они и соломинки

не подняли. Но кормил почти одними наставлениями и молитвами.

— Дети мои,—учил он,—духовная пища — основа жизни. Другая, материальная,

нужна нам разве что раз в день, в полдень.

   И он сам приносил им пищу. Даже воды всего два раза в день, по кружке между

восходом и заходом солнца. Но зато молитвы, земные поклоны, исповеди, этого

было вволю — на крыльце или в церкви. Теперь блаженный всегда бывал на службах,

не то что раньше. Он приходил со своими духовными сыновьями — «телками» отца

Евтихия, как называли их некоторые,— они становились на колени, не впереди, а

сразу у входа, в тёмной глубине церкви, как грешники, ищущие милосердия и

сострадания всевышнего. Даже самые неприметные призывы колокола, скажем,

после полуночи, заставали их, всех троих, «с зажжёнными светильниками и

горящими сердцами», как говорится в Евангелии.

   Георге, более сообразительный, выучил «Отче наш», «Святый боже», читал, запинаясь

на каждом шагу, «Верую». Тупой Думитру не мог усвоить ничего, даже «Господи,

помилуй»... Существо дикое, он уходил под тёмный, прохладный свод церкви, как в

лес. Здесь он чувствовал себя свободным от неусыпных наблюдений и наставлений

Евтихия. Монах, занятый молитвой, ослаблял свой надзор, следил за ним только во

время службы. Думитру стоял на коленях за столбом, словно таился в лесной засаде, за

деревом, ожидая посвиста сообщников, стороживших по дороге купцов. Зажжённые

над головой лампады напоминали звёзды, и оттого на душе у него становилось светлее.

Он ощупывал пояс без оружия... Но тут его пробуждал колокол. Потом и он попал под

ярмо Евтихия. Однако где-то внутри, куда не проникали отмычки духовника, всё же

ещё оставались затворы.

   Но трудности лишь усиливали рвение блаженного. Никогда и нигде его возбуждённый

дух не обретал такого успокоения, как теперь, в обществе этих бандитов, сознание

которых ненамного поднялось над сознанием скота. Превеликие его страдания, сила

его духа, некогда наводнявшие всё его существо, коих умиротворение он находил в

искушениях и в воображении,— обрели наконец своё русло и текли теперь спокойно во

имя спасения дорогих ему грешников, которых он усыновил. В трудах ради нужд

других Евтихий забывал о себе.

— Вы теперь единственные мои искушения,— говорил им блаженный.— Двое

мерзавцев, из которых я, точно искру из кремня, должен высечь во

славу божию чистых, как свет, людей. Уж не сердитесь, что я бьюсь над вами, подобно

крепкому oгниву.

   Блаженный не знал, что искры вылетают не из камня, а из ударяющей по нему стали —

значит, из него.

   Вскоре он с большим рвением впрягся и в другое дело: пристроить к своей келье

другую для своих дорогих негодяев.

— Я не брошу вас зимой как собак на крыльце,— успокаивал их Евтихий.

   В часы, свободные от молитв, они все трое оплетали камышом и мятликом,

принесёнными с озера, тонкие шесты и стволы деревьев, срубленных в лесу. Ученики

были счастливы. Их слабые умы избежали одури молитв и наставлений. Запах зелёного

дерева, свежий сок, сочащийся из него, опьяняли их, точно кровь — единственная,

какую они могли ещё пролить.

— Как ты даешь топор в такие руки? — бранили Евтихия братья, пришедшие

посмотреть на новую выдумку блаженного.

— Надобно подвергать их и трудам искушений,— отвечал он,— не только отдыху

молитв: я знаю, и мне ведомо, что они мысленно сейчас меня убивают. Пока они

довольны и этим. Но они непременно пожалеют о том, что могли бы совершить, будь

они свободны, и это останавливает их перед тем, чтобы перейти когда-нибудь к

действию. Ибо они видят, как я им полезен — какой гнев на них обрушился бы, если

бы я не стал их больше защищать, и потому они привыкли щадить меня. И они даже

прощают мне и начинают любить меня, как я их.

   Бандиты, которых вывели на чистую воду, обнаружив их чёрные мысли, глядели

испуганно. Что было с их стороны более чем признанием. Хотя им и мешали кандалы,

но работали они без устали и постепенно была сооружена лачуга, где можно было

укрыться от суровой зимы.

   Так с душой, жаждущей благочестия, умиротворённые трудом, подошли они все трое к

рождественскому посту. Евтихий решил причастить своих сыновей по воле божьей как

раз в день рождества Христова. И он удвоил своё усердие.

— Как очищает золото огонь (слово «золото» молнией поразило обоих учеников), так и

нам, недостойным, следует очиститься,— сказал благочестивый, ставя себя в один ряд

с ними,— очиститься хотя бы на пять недель в пламени воздержания, бдения и молитв,

дабы стать достойными вкусить от сверкающих чаш крови и тела Христа.

   Бандиты не поняли, что это такое, но терпеливо вынесли — ибо деваться было некуда,

— всё изнуряющие приготовления к причастию в течение всего поста, после которых

стали похожи на мучеников.

   Наконец вымытые, во всем чистом, расчесав бороды и патлы, они смиренно вкусили

перед алтарём в день рождества святое причастие, которое поминали всуе столько раз...

Их духовный отец дрожал от счастья и снова пролил слезу.

   И тут же, прямо в церкви, к ним пришла неожиданная награда: перед лицом всей

братии Евтихий расковал им кандалы на ногах; они были теперь по-настоящему

вольными людьми. Потом их снова заставили встать на колени на клиросе, где под

епитрахилью священника оба они поклялись на кресте и Евангелии, что будут верными

сыновьями обители до самой смерти.

   Церемония закончилась новым коленопреклонением на клиросе перед игуменом и

целованием рук у монахов. Все отвечали им братским поцелуем в лоб.

   Так, окроплённые святой водою, посвящённые, причащённые, поклявшиеся страшной

клятвой, они стали равными с братьями монахами и одеты были в рясы.

   Радость отца Евтихия не знала иных границ, кроме неба. Особливо потому, что игумен

пригласил их за большой стол в трапезной вместе с другими монахами. После того как

были поданы различные закуски и супы, игумен приказал громким голосом:

— Налейте вина и новым братьям во Христе, выпьем за их здоровье и трудолюбие, как

и за духовного отца их. Знаю, что отец Евтихий не пьёт. Посмотрим, как ученики.

   И перед учениками расцвели, как два высоких красных цветка, два бокала вина цвета

бычьей крови. Не успел блаженный Евтихий мрачно уставиться на них, как Думитру

опрокинул свой бокал. Георге застыл, держа его на полпути ко рту. Он заколебался,

потом опустил бокал вниз... но не мог оторвать от него взгляда.

— Не сердись, блаженный Евтихий,— пошутил игумен.— Тот, кто опорожнил бокал

целиком, был послушен, как монах: он выполнил приказ своего старшего, игумена

монастыря. А теперь — на здоровье, отправляйтесь отдыхать, как положено после

причастия.

   И он подал знак ученикам уходить. Угощение только тут набирало силу, приносили

поросят и жареных петухов, пирожки на сметане, слоеные пироги с орехами, вина,

вишневки, кофе... Евтихий униженно встал и повёл их, как добрый пастырь барашков.

Игумен его не задерживал.

   Погода словно приветствовала обращение учеников отца Евтихия из разбойников в

монахов. Рождество стояло бесснежное, было тепло и сыро — что-то вроде длинного

хвоста осени,— и от этого люди чувствовали вялость, их всё время клонило ко сну. И

поскольку день был на редкость утомительный — нескончаемые службы в церкви,

непрерывное стояние на коленях,— то неофиты тут же заснули. Евтихий с трудом

добудился их в полночь к ранней обедне, после чего они снова легли и заснули.

   На другой день блаженный, войдя будить их к заутрене, нашёл одного только брата

Георге, который страшно храпел —то басом, то фальцетом,— точно ржал королевский

жеребенок. Думитру отсутствовал. С трудом растолкал Евтихий спящего, чтобы

спросить о его товарище. Тот глядел ошалело и ничего не понимал. Он прыгнул в сон,

как с обрыва в реку. Вышли из кельи, кричали, искали... Тщетно. Наконец, были

найдены на коле у ворот клобук и ряса — она висела, точно на одном плече. Знак того,

что брат Думитру отказался от монашества и отбыл в широкий мир, оставив вместо

себя столб. Он унёс, однако, с собой некоторые воспоминания: на стене кельи отца

Евтихия не хватало четырёх пистолетов и ещё нескольких бутылок водки и трёх

серебряных крестов, усыпанных драгоценными камнями — даров от иерархов тех мест,

куда совершал паломничество блаженный.

   Игумен, когда узнал об этом, сказал только:

— Эти двое настоящие бесы Евтихия. Хорошо, что один скрылся... Вот если бы ещё и

другой поскорее сгинул!..

   Кинжал постыдной неудачи пронзил блаженного до самого сердца, но он пережил это с

бесконечным смирением. Дьявол сыграл с ним злую шутку; но не всё ещё было

кончено; у него остался другой ученик.

— Ну, что ты скажешь, Георге? — спросил он в сомнении.

   Георге послал вслед беглецу страшное ругательство, поминая, как в старые добрые

времена, всех святых. Духовник вытаращил глаза: он не поверил ушам своим... но не

стал бранить ученика, а проглотил огорчение молча.

— Уж не хочешь ли и ты уйти? — спросил он кротко.— Ты только не беги. Лучше скажи

мне, я отпущу тебя с миром...

   Но ученик тут же опамятовался, встал на колени, попросил прощения и, целуя руки

Евтихию, поклялся, что он останется верен монастырю и возлюбит его за двоих.

   Евтихий поблагодарил бога и утешился: неверный бежал — тем легче ему будет.

Теперь блаженный не будет делить свои усилия, что до сих пор сильно задерживало

духовное развитие учеников. Ибо Думитру, тяжелодум и наглец, не понимал, отставал,

следил за мухами, ползающими по стене, и это заставляло блаженного всё время

возвращаться и подгонять его хлыстом учения. Теперь вся забота и рвение падали на

Георге.

— Хочешь, сын мой, обучаться грамоте?

— Если ваше преподобие считает это нужным...—смиренно ответил бородатый сын.

   И Евтихий стал обучать его буквам и мучить дни и ночи чтением по слогам Часослова.

Он всё больше привязывался к ученику. Рядом с ним Евтихий молодел, вспоминал

времена своего послушничества, откровения тех лет, и это наполняло его нежностью и

усердием, отчего чаяния его претворялись полнее, нежели от былых волнений и

терзаний.

   Стремление к совершенству, ревность о боге не призывали его более к борьбе над

чудовищем искушений. Все сосредоточилось теперь на усилии превратить разбойника

в монаха, похожего как две капли воды на Евтихия.

   Он зачаровывал разбойника рассказами.

— А знаешь, как я купался в Иордане? — спрашивал он.— Как раз в том месте, где

крестился Спаситель. И мне показалось тогда, что и для меня отверзлось небо.

   Георге слушал молча, а взгляд его блуждал далеко, где-то за головой учителя. Теперь

Евтихий осмеливался посвящать его в более глубокие тайны, говорил ему о силе

нашего духа, об огне, который скрывается в наших сердцах — неведомый и

остающийся втуне — и понапрасну расточается на грешные чувства.

— Однако если бы мы умели извлекать его из глубин и сосредоточивать в нашей

воле и молитвах, то с помощью этой тайной силы мы, подобно святым, совершали бы

чудеса, — говорил он.

   Однажды в сильный, жестокий мороз он обломил сосульку с крыши и дал её ученику.

— Держи её клещами, Георге, не дотрагивайся тёплой рукой.

   Ученик исполнил в точности. Блаженный приблизился и вперил в сосульку взгляд. Так

он смотрел не мигая, как бы весь сжавшись в комок воли, столько времени, сколько

нужно, чтобы десять раз повторить «Отче наш». Рука ученика начала затекать. И вдруг

там, на улице, на страшном морозе, с сосульки стали капать слезы и, капля за каплей,

лёд стал таять.

   Георге поднял глаза: под крышей на другой стрехе ещё одна сосулька продолжала

висеть, твёрдая, как стекло.

— Вот так, сын мой, следует применять внутренний огонь наших страстей.

Растапливать с их помощью лёд сердца, превращая его в любовь к добродетели и

господу богу.

   В конце января снова пришёл срок ехать за жалованьем монахам и за деньгами на

другие монастырские нужды. Евтихий решил ехать в Бухарест в сопровождении одного

лишь брата Георге. Игумен всячески выказывал своё неодобрение, но блаженный

притворился, что и не заметил:

— Запряги коней в бричку, Георге, а то через лес не проберемся — съедят волки.

— А мы никого не возьмем больше, отец Евтихий?

— Нет, поедем вдвоем, только мы с тобой, ты будешь править лошадьми, а я —

читать вслух молитвы.

   На другой день они вернулись. И Евтихий положил игумену на колени кошель, полный

золота. Это напомнило ему, что для путешествий, к которым он готовился, нужны

деньги, в особенности золото, ценившееся превыше всего.

   С тех пор Евтихий и его ученик стали всё чаще разглядывать свою змею, заметили,

куда она вползает и откуда выползает, с какими именно знаками появляется, уж не

приносит ли она на голове или на хвосте ниточку золота из гнезда, где она прячется?

Ибо постоянно тварь кралась к келье игумена и там исчезала. Евтихий раскрыл

причину: настоятель держал в сундуках груды золота, на которые не только что

церковь — целую лавру можно построить.

— Но, с другой стороны, золото губит людей,— замял этот разговор блаженный, глядя

на ученика.— Если будет нужда, мы пойдем пешком, подобно апостолам; корабли

обычно берут странников и бесплатно.

   На святого Георгия отец Евтихий решил постричь сына в монахи окончательно. Не

знал он только, какое дать ему имя. И колебался между Геронтием, Геннадием и

Германом. Потом выбрал имя Гедеона, великого судьи Израилева и мужа, угодного

господу. Он с волнением ожидал этого события, как высокой ступени на трудном пути

восхождения обоих, учителя и ученика, к спасению. Он был безжалостен и не избегал

тяжких испытаний приготовления: бессонных ночей, полного поста, мучений и молитв,

которыми истязал и себя и ученика.

— После этого мы отправимся сперва на Святую гору, куда дойти легче; потом в

Иерусалим, а затем двинемся в пустыню Египта, где нашли себе пристанище отцы

наши Антоний, Макарий и Пахомий. Стар я становлюсь и не хочу оставить свои кости

здесь, во Власии, гнить рядом с костями игумена. Ты похоронишь меня рядом с ними в

песках, освященных их шагами. И быть может, ты сам обоснуешься там,— говорил он

просительно.

   Георге загадочно улыбался, и мысли его были далеко.

   Но игумен не разрешил постриг ученика.

— Слишком рано, отец Евтихий, для этого он ещё не созрел: сколько времени он

проходит послух?

— Почти девять месяцев, ваше высокопреподобие.

— Вот видишь, даже меньше, чем находится плод во чреве матери. А это взрослый

человек и к тому же разбойник.

— Ну и что ж? — вопросительно поднял брови Евтихий.

— Значит, он должен ещё побыть во чреве твоего послуха по меньшей мере в девять раз

больше. Иначе получится выкидыш.

— Какое отношение имеет женская утроба к благодати и духовному спасению? —

рассердился Евтихий.

— Очень даже имеет... потому что это тоже рождение, как говорит господь в Евангелии:

«Если вы не возродитесь вновь» и так далее...

— Это ошибочное толкование вашего высокопреподобия,— возмутился Евтихий.—

Разбойнику, которому бог разверз небеса и которого взял в рай, надо было всего лишь

одно мгновение, дабы покаяться.

— А ты что, Спаситель? — гневался игумен.

— Нет,— сердился порицаемый.— Но и мы идем следом за ним. И не дал ли он нам,

своим апостолам, власть соединять и разъединять землю, и небо, и все, что мы найдем

нужным?

— С тобой не сговоришься,— нахмурился игумен.— Теперь ты произвёл себя в

апостолы!.. Вот тебе моё решение: ты хорошо знаешь, что не слишком держишься за

мой монастырь. Ты здесь только добровольный гость. Твой дом — у митрополита, где

ты принял постриг. Отправляйся туда и попроси разрешения. Или ещё лучше: пусть

твой ученик пострижется там, ибо для вас обоих это родной дом.

   Евтихий уже не гневался. Напротив, он возрадовался.

— Все это козни сатаны. Это он ставит препятствия. Рогатый не хочет добром

выпускать из своих когтей душу Георге... Но я одолею и на этот раз.

   И он предстал перед митрополитом, держа за руку свою живую жалобу — Георге.

— Нет, вы только послушайте, — разъярился митрополит.— Отнеси этому дураку

от меня приказ постричь его. Если не подчинится, я сниму с него игуменский сан и

сошлю в лес, в скит Баламуки.

   И он послал указ, чтобы воля блаженного Евтихия выполнялась в точности и

беспрекословно. Игумену делать было нечего, и он подчинился.

   Между тем у весны окрепли крылья. Великий пост уже кончался. Пасха в тот год была

поздняя, после Георгия Победоносца. Кукушка в полнолистном лесу уже выкрикивала

своё имя. В небесах белыми косынками колыхались аисты. Пролетали, жалуясь,

журавли. Под крышами келий хозяйничали ласточки... И тёплый ветерок дул с юга, где,

по словам отца Евтихия, простиралось то синее море, которое опоясывает стан земли...

   Однажды утром, когда блаженный вместе с учеником отправлялись в церковь, кукушка

прокуковала трижды как раз за его кельей.

— Кукушка прокуковала у нас за спиной,— заметил Евтихий.

   Георге только навострил уши.

   В полдень кукушка прокуковала снова, как раз когда они с мисками отправлялись за

едою. Но у ученика вдруг схватило живот, и он ушёл в кустарник, где обыкновенно

справлял нужду... Евтихий ждал. Ученик не задержался, а вернувшись, спокойно

принялся за дело. Птица замолчала.

   Монахи готовились встретить молитвами, псалмами и хвалами господу богу праздник

Георгия Победоносца. Сердце блаженного учащённо билось. Завтра ученик, которого

вверил ему бог, будет отцом Гедеоном, монахом.

   После ранней обедни он благословил его отдохнуть с тем, чтобы на другой день тот

был бодр и силён. Сам он положил голову на жёсткое изголовье и впал в мучительное

оцепенение, как человек, у которого на душе тяжкая забота. Так продремал он

примерно час, в течение которого ему показалось — или приснилось — будто

скрипнуло окно соседней кельи. Потом его стал мучить кошмар: два существа с

чёрными лицами наклонились, чтобы задушить его. «Бесы»,— подумал он и напрягся,

дабы вырваться из когтей страшного сна. Он вскочил. Привидения окружали его со

всех сторон. Жестокое искушение, какого давно уж он не испытывал, надвинулось на

него как-то вдруг, и все грехи, начиная с Валенцы, его обступили. Он забыл об

ученике и о постриге.

   Он был застигнут врасплох, у него перехватило дыхание, и всё же по привычке

он вынул свой молоток, схватил таз и, подстрекаемый кольцом теснивших его

чертей, выскочил во двор и ударил в набат. Ученику был заранее дан приказ в

подобных случаях не двигаться. С большим трудом Евтихию удалось отогнать

свору нечистых к келье игумена, где бесы и исчезли под левым окном... Была еще

ночь, но вдали, как сквозь полотно, просвечивал утренний туман. Он поднял

глаза: окно было распахнуто и двое чертей висели там, в узком проёме. Блаженный

помахал перед ними молотком. Увидев, что им угрожают, черти спрыгнули вниз,

будто собираясь на него кинуться. Евтихий наклонился, вынул пистолеты. И бесы

отступили — они повернули к нему спины и бросились прочь. Но разозлённый

Евтихий выстрелил им вслед... Это тотчас же его успокоило — он вернулся в келью и,

обессиленный, уснул...

   На другой день — праздник Георгия Победоносца: в церкви зажжены все свечи, братия

в полном составе, служба — в самом разгаре. Ждали только игумена, который

запаздывал.

— Должно быть, неважно себя чувствует,— сказал кто-то.

— У него поясница болела, — подтвердил брат милосердия.— Он призвал меня

вчера вечером, я растирал его спиртом.

   Игумен выражал желание немного задержаться. Но такого опоздания не ждали.

— Я поднимусь с братом милосердия, и мы посмотрим, что случилось,— предложил

один монах,— чтобы не потревожить архиерея, который спит в задней келье.

   Монахи поднялись на лестницу, толкнули переднюю дверь — закрыта. Спустились,

обогнули здание: задняя дверь тоже заперта. Стучали, кричали, трясли щеколду:

ничего. Подошли к окну: оно открыто и разбито стекло. Они растерялись. Позвали

монаха, который понимал в слесарном деле, и он открыл дверь. Они вошли на

цыпочках, чтобы не потревожить больного, постучали в дверь и прислушались: опять

ничего. Они, робея, её приотворили, потом распахнули и всунули головы.

   Трое монахов закричали так, что из церкви, где проходила служба, вся братия

высыпала наружу. Посреди комнаты в луже крови лежал игумен... На шее у него

чернела страшная ножевая рана: его зарезали, как быка. Везде разбросаны вещи,

кровать перевернута, а постельное бельё раскидано, сундуки вытащены, взломаны,

перерыты.

   В другой комнате из угла на них глядел труп архиерея, глаза его налились кровью,

вылезли из орбит, а красно-сизая голова распухла. Он был задушен сильными руками.

В нескольких шагах от монастырских ворот нашли другой труп, с лицом, измазанным

сажей; это был брат Георге, ученик отца Евтихия. Пуля попала ему в левый бок, и он с

трудом дотащился сюда; за пазухой у него нашли три кошеля с золотом игумена Иоила.

   А отец Евтихий спал у себя в келье сном младенца, успокоенный блестящей победой

над самыми страшными искушениями, какие ему суждено было испытать.

Редактор Е. Орлова. Художник А. Васин Художественный редактор А. Купцов

Технические редакторы А. Талер, О. Печковская Корректор Г. Артемьева

Сдано в производство 12/1 1971 г. Подписано к печати 12/IV 1971 г.

Бумага 84х1081/32 бум. л. 4 3/4. печ. л. 15,96.

Уч.-изд. л. 16,38. Изд. № 12/12117. Цена 84 к. Зак. 1743

Издательство «Прогресс» Комитета по печати при Совете Министров СССР

Москва, Г-21, Зубовский бульвар, 21

Ордена Трудового Красного Знамени Первая Образцовая

типография имени А. А. Жданова Главполиграфпрома

Комитета по печати при Совете Министров СССР Москва, М-54, Валовая, 28

7-3-4 60-71