— Ну, на сей раз история будет невыдуманная,— начал он, и взгляд его голубых глаз обжёг

незадачливого рассказчика.

   Вот уже десятки лет отец Илие, настоятель городского собора, прогуливал свою красную

камилавку и вишневый пояс протопопа по уезду, объезжая церкви, скиты и монастыри.

Прирождённой своей услужливостью он снискал благорасположение обеих конкурирующих

политических партий, так что, когда одна из них теряла власть, другая неизменно оставляла его

как старого, доброго служаку.

   Когда он был возведён в протоиерейский сан, волосы его были точно вороново крыло, а борода

иссиня-чёрная. Теперь на щеках его болтались белые клочья, мягкие, словно пена, и дорожный

ветер ласкал их, припудривая пылью.

   Поскольку платили ему кое-как, а суточные были — сущий пустяк, протоиерей воплотил в

жизнь мысль того скептика-законодателя, который, пораскинув мозгами над нашим порядком

вещей, определил ему за труды это скудное обеспечение. Ибо законодатель этот знал, что, как

бы велика ни была оплата чиновника, путевые расходы и содержание всё равно падут на

ревизуемых. И вот протопоп нежданно-негаданно рано поутру оказывался в пригородном селе.

Здесь отпускал он телегу, на которой приехал, и шёл, подобно апостолам, пешком.

    Ежели то было воскресенье или какой-то большой праздник, приходский священник и

оглянуться не успеет, а протопоп уже в церкви, где с пристрастием наблюдает, как идёт

служба. И горе тому, кто служил без должного тщания, пропускал молитвы или проглатывал

песнопения!

    Затем отправлялся протопоп в канцелярию — обычно комнатушку при поповском доме,— где

просматривал документы, счета, бумаги, приходы и расходы, проверял, сделан ли ремонт,

определял, по чьей вине нанесен ущерб храму господню, выслушивал жалобы, собирал

заявления, не оставлял без внимания и дела миссионерские и просветительские.

— Почему у тебя ошибки в этой записи о крещении?

Священник заикался, стараясь поскорее перелистнуть церковную книгу, но палец протопопа

нависал, подобно гвоздю, над неисправной страницей.

— А где расписки плотника?

— Да, видите ли, ваше высокопреподобие, Стэнике, плотник... Да то, да сё...

— Покажи мне предложения других поставщиков.

— Да откуда их взять, грехи наши тяжкие,— причитал провинившийся,— нету здесь

других поставщиков!..

— Почему не искал в городе? Устроил ты торги, чтобы покрыть купола?

    Поп, припёртый к стенке, таращил глаза. Торги? Это ведь когда бьёт барабан и выкрикивают,

как на аукционе. Да разве такое возможно?

    В общем, попробуй потягайся с ним — он заведёт дело в такие дебри, что самый ловкий и

многоопытный поп запутается!

    Ну, поп всё-таки мужчина, и он даже если и падал духом, то в конце концов приходил в себя.

Но попадью разбирал страх, и над домом разражалась буря, жертвой которой оказывались

сперва ребятишки — им доставалось на орехи, дабы неповадно было проказничать, а потом или

поросёнок — тот попадал на противень,— или цыплята — их сажали на вертел...— иной раз и

то и другое,— лишь бы его высокопреподобие были милостивы к прегрешениям священника,

последний же со своей стороны из кожи лез, чтобы цуйка и вино веселили и умиротворяли.

Протопоп, задав виноватому хорошую баню, быстро смягчался, тем паче что из-за стены вот

уж в третий раз доносился зов попадьи:

— Пожалуйте к столу, чорба остывает.

   Отцу Илие, который замешкался с ревизией, ничего не оставалось, как принять приглашение. А

то где ж ему было найти пищу, приличествующую его сану? На постоялом дворе — есть

засиженные мухами бублики и пить самогон вместе со всеми странниками? Не станут ли люди

смеяться над священником, который отпустил его из дому, не оказав гостеприимства?

   Обед под разговоры о детях, о бесчисленных бедах и печалях жизни, о болезнях попадьи и

хворобах попа затягивался надолго. Потом, слегка передохнув и подремав, отец Илие,

протопоп, угодный обеим партиям, колдовал над актом согласно установленному порядку,

подтверждая, что он всё нашёл в наилучшем виде, и хозяин впрягал лошаденку в бричку или

брал у соседа телегу, дабы доставить его высокопреподобие в соседнее село.

   Здесь протопоп попадал — вроде как снег на голову — в распростёртые объятия другого

священника, который ещё с утра получал депешу от своего собрата о грядущей напасти. Попы

всего уезда поклялись предупреждать друг друга об опасности. Так что едва красная камилавка

отца Илие показывалась у городской заставы, как вся цепочка сельских попов, находившихся

на пути его следования, начинала гудеть почище телеграфа — это пономари, пыхтя, сновали

взад-вперёд с криком:

— Протопоп едет! Уже принялся за нашего отца Михая!

   И протопопа угощали и ублажали, носили на руках в каждом приходе, а он продолжал

неуклонно свой дозор. О его возвращении домой заботились сообща все священники. Тот, до

кого доходил черед, отправлялся в город по какому-нибудь делу и загружал в почтовую карету

его высокопреподобие со всеми дарами, которые насильно ему вручали: с гор — цуйку и

вино, с равнин — сало и муку, а на пасху — и живую домашнюю птицу.

   Бывало, две-три недели ещё не пройдут — снова тревога. Красная камилавка показывалась у

другой границы уезда, обращая в бегство, точно зайцев, и других священнослужителей. Где

только не настигали депеши бедных батюшек! Одних отрывали от отдыха, других — от дел,

сгоняли с полей, извлекали из трактиров.

— Протопоп. Едет протопоп!

— Значит, отправился протопоп в свой дозор.

   Объезд этот не всегда проходил одинаково. Чаще всего события принимали неожиданный

оборот, возникали задержки и осложнения, из-за чего протопоп где замешкается, а где и

вовсе свернёт в сторону: ежели, например, крестины да ещё с обедом — глядишь, целый

день вон. Другой раз, бывало, пышная свадьба: тут уж остановка получалась не меньше, чем

на три дня и три ночи. А там, смотришь, похороны с долгими богатыми поминками. Разве

уедешь, оставив без утешения людей, собравшихся на тризну? На это тоже надо дня три-четыре.

   Не забудьте и про престольные праздники, когда прихожане, точно овцы, стекались отовсюду и

их белые стада с волнением и гордостью внимали протопопу, этому величественному гайдуку в

ризе, служившему перед всем собором.

   Протопоп не только не избегал подобных случаев, но, напротив, отыскивал их днём с огнём: на

праздниках и пиршествах он распускался как цветок.

   Однажды в майское воскресенье, проснувшись на заре, протопоп Илие поехал в церковь на

окраине города, где служили тогда два священника. Он оставил одного из них заканчивать

службу и поспешил с другим, отцом Владом, в его коляске в отдалённую деревню, лежавшую в

стороне от большой дороги, куда давно уже не наведывался.

   Погода стояла райская. Небо Молдовы, обычно блёклое, а теперь высокое и насыщенно-синее,

опускалось своими хрустальными краями к далёкому окоему, и солнце вставало из-за него,

глядя на мир точно сквозь гигантскую слезу.

   Прохладное дуновение, приносившее с цветущих лугов аромат благовоний, делало ещё

осязаемее лёгкий, свежий и сочный воздух. Он наполнял собою всё и, устремляясь вверх,

становился прозрачнее и играл всеми цветами радуги. Морем волновались нивы, трещали

коростели, стрекотала саранча, выкрикивали своё имя перепелки. Дорога стелилась гладкая,

чёрная, ещё влажная от росы и скользкая. Конь бежал бодро и резво, без понуканий. Отец

протоиерей чувствовал лёгкость и воодушевление необычайное; через ноздри, которые

щекотали запахи, через бороду, которую разглаживала быстрая езда, оно проникало в

богатырское тело и разливалось по нему радостью опьянения и урчанием, пробегающим по

пустому животу.

   Мысли рвались вперёд, быстрее рыжего коня, к пище, которая — это протопоп хорошо знал —

его ожидала.

   Добравшись до деревни, он направился прямо в церковь. Был полдень, солнце стояло высоко,

пора бы уж кончиться утрене и начаться обедне.

   Отец Влад, покинув его у входа на колокольню, вернулся к своей коляске, огрел бичом

арабского коня — и был таков. В спешке у него не оказалось ни времени, ни возможности

предупредить собрата о владычном объезде, и протопоп явился сюда нежданно-негаданно.

   Протопоп Илие величественно проследовал во двор. Какие-то старушонки суетились у могил.

Двери церкви закрыты. Оттуда не слышно ни молитв, ни песнопений. Он поднялся по

лестнице, нажал щеколду, подергал сильнее — храм божий заперт. Старухи увидели его и,

робея, приблизились.

— Где священник? — свирепо прикрикнул он.

— Не знаю, ваше высокопреподобие,— сказала одна из них,— мы сами его с зари поджидаем. Не

видать его что-то.

— Вечор он сзывал на молитву? — гневно вопрошал благочинный.

— Не слыхала я, отец протоиерей,— поспешно ответила другая.

— А ты помолчи, небось глухая! Не сзывал он, батюшка. Только мы всё равно пришли — даром,

что ли, зовёмся православными?

— А другие люди — прихожане? — продолжал допрашивать епархиальный благочинный.

— Постояли-постояли да и разошлись, потому как трактир открылся.

   Протопоп, сердитый, направился в канцелярию, то есть к поповскому дому, старухи — за ним,

и от этого он разъярился ещё пуще. А здесь попадья хлопотала по хозяйству, босая, в одной

юбке, она рубила траву утятам и время от времени отгоняла прутом стайку ребят, не дававших

птице спокойно поклевать. При виде красной камилавки она в забвении чувств опрокинула на

птиц целое корыто кукурузной муки — и шасть в дом! Пострелята в испуге дунули к изгороди.

   Отец протоиерей подождал-подождал, да как начал колотить посохом по полу галереи!..

Никого. Потом стали выползать соседи.

— Посмотри-ка, кто там дома,— мрачно обратился протопоп к одной женщине.— Позови

кого-нибудь открыть мне канцелярию.

   Соседушка пробралась с заднего хода и вернулась со словами, что попадья, мол, просит

прощения: она не может выйти, потому что не одета.

— Пусть, это её дело! Мне она не нужна! — гремел протопоп, потрясённый этаким бесстыдством.

— Пускай выходит священник.

— Она говорит, болен он.

— Так ведь не при смерти!.. Пусть выйдет на минуту со мной поговорить!

Женщина опять скрылась, посовещалась с хозяевами и вскоре принесла ответ:

— Говорит, он совсем был плох, и она отправила его в больницу.

— Кого? — растерялся его высокопреподобие.

— Батюшку,— выпалила женщина.

   Протопопа в жар от злости кинуло. Он снял камилавку, вытер пот полосатым платком и поднял

глаза к небу. Трудолюбивое солнце уже встало. Голод давал о себе знать. И негде было

разжиться пищей или хотя бы повозкой, чтобы доехать до соседнего села, к попу Макарию —

небось тот живо, в одну минуту схватит цыплёнка, обваляет его в кукурузной муке и зажарит.

— А давно ли болен батюшка? — вспомнил его высокопреподобие свои обязанности

христианина, требовавшие жалости и снисхождения к страданиям ближнего.

   Женщина, которая, как соглядатай, переносила слова с улицы в дом и из дома на улицу,

смутилась и снова бросилась было бежать к попадье, когда вмешался какой-то мужчина:

— Да какой он больной, когда я его чуть свет видел здесь неподалёку, на Озёрной поляне.

Их много людей там было, задумали они косить траву. Всем миром работали, как обычно в

воскресенье. Я спросил, почему он не отложит это дело на после службы. А он говорит, как бы

потом дождь не пошел.

   Протопоп от удивления рот раскрыл, у него даже пересохло в горле, и он чуть не выругался.

Тут-то и объявился как из-под земли пономарь.

— Сию минуту батюшка бежит сюда,— выпалил он, едва переводя дух.— Нас мальчонка

предупредил, что вы изволили пожаловать,— суетился он, целуя руку, вцепившуюся в палку.

— Значит, не болен он и не в больнице! Всё это ложь, а?! — скрежеща зубами, кричал протопоп.

— Да нет, больной он, только — что делать, работа не ждёт,— откликнулся пономарь.— Батюшка

едва ноги волочит. Да вот и сам он.

   Поп Болиндаке еле передвигал ноги, и вид у него был виноватый; извинениями и мольбами он

склонил протопопа, всё ещё гневавшегося, смилостивиться и войти в дом, где всё и

разъяснилось. Поп был болен и ушёл на рассвете, попадья же подумала, что он — как и

собирался — в больнице. Но он не решился оставить работу, которую задумали всем миром

ещё среди недели.

— Хорошо, но служба? Ведь сегодня воскресенье! Как ты осмелился оставить народ без

божественной литургии? — гремел протопоп.

— Так ведь такое дело, ваше высокопреподобие, я-то всё равно не могу служить, едва на ногах

стою,— ответил греховодник.— Сговорился было тут с отцом Митрофаном, из монастыря,

чтоб он за меня отслужил. Ему и поминания принесли, и ладану да ещё полтора лея посулили.

Разве могло мне в голову прийти, что он не сдержит слова! — стонал поп, ломая руки.— Кабы

знать, я всё равно стал бы служить, даже если бы упал прямо в алтаре...

— Почему вечор не сзывал на службу?

— Так ведь я — сами изволите видеть — сильно больной был!

— А звонарь?

— Звонарь (которого здесь не было, и поэтому о нём говори что душе угодно), звонарь напился и

позабыл.

   Туда-сюда, в общем, поп повернул дело так, что виной всему — отец Митрофан из монастыря,

он-то и должен быть в ответе и искупить прегрешения. А так как еда не была ещё готова —

попадья ведь тоже хворала,— то отцу Болиндаке удалось направить стопы протопопа в

монастырь, он был неподалёку, куда они и попадали как раз к обеду. У монахов за оградой

пруд, и они варят чорбу из рыбы и подают сарамурэ с перцем — оближешь пальчики!

   И чтобы замолить все свои грехи, поп Болиндаке, исцелённый чудесным образом от

соприкосновения с его высокопреподобием, запряг свою прекрасную белую кобылу. Кобылу

звали Лиза, и была она знаменита на всю округу, а сам поп на неё молился. Он держал её

взаперти, за семью замками, будто наложницу, и берег как зеницу ока. Запрягая кобылу, он

рассказывал его высокопреподобию, как воры раза три или четыре пытались её выкрасть. Вот и

на прошлой неделе взломали конюшню. С тех пор при ней в яслях спит сторож.

   И в самом деле, кобыла была отменная: тонкая, нервная морда, глаза большие, горящие и

умные, нос словно точеный, дрожащие ноздри, шея напруженная, как тетива, мощная грудь

выпячена, живот подтянут, бабки тонкие, точно перетянутые, и маленькие копыта, которыми

она то и дело била в нетерпении. На ходу корпус её будто вытягивался, и она распластывалась,

что борзая. Одно удовольствие было смотреть с козел, как играла она мускулами крупа —

ровно танцевала и бежала будто своей волей...

— Но-о, Лиза! — любовно понукал её поп.— У воров она всегда на примете. Да и я не плошаю:

если что — она и со мною в комнате поспит,— исповедовался Болиндаке протопопу.— Потому

что днём ворам из-за детей дорога заказана. У меня детишек пока что семеро. Выходит, помимо

меня, четырнадцать глаз и ещё четырнадцать ушей.

— Ну, с разбойниками ты не связывайся,— насторожился старик.— Вот хотя бы теперь — едешь

один. Нет чтобы взять с собою мальчонку.

— Э, если богу угодно, ещё засветло будем дома. Перекусим немного — к тому-то времени

попадья уж чего-нибудь приготовит — да и спать, а завтра в котором часу велите, ваше

высокопреподобие, будем где пожелаете.

— Да где ж ещё? У отца Георге...

— У отца Георге, в Скулени? Чего проще! Туда езды не больше часу с половиной. — И мысленно

он сказал себе: «Ну, я ему, отцу Георге, тоже приготовлю гостинец, какой мне этот негодник

поп Влад преподнёс.— И поп послал проклятие своему неверному собрату.— Пускай ему

протопоп как снег на голову свалится, да и этому старому хрену будет наука, чтоб не совался к

людям без предупреждения...»

   Обогнув дубовую рощу, спустились в ложбину и взяли направо по проселку, заросшему по

обочинам кустами шиповника в цвету, увитыми хмелем и чудо-цветом. Вдали, защищённый со

всех сторон холмами, засаженными виноградом, выглядывал из-за зелени монастырь: белый

ковчег — церковь — в хороводе келий.

   Здесь новая нежданная напасть. Тяжелые ворота из тёсаного дуба на замке. Постучал поп

концом хлыста, постучал протопоп — ещё нетерпеливее своим посохом, звали, звали, кричали,

кричали, даже бросали камни — никого. Ну просто мёртвое царство. Поп уж надежду потерял

сунуться со своей белой кобылой и красной камилавкой протопопа в ворота и повернул вдоль

высокой, точно крепость, монастырской стены до заднего проулка, через который проносили

сено, проезжали телеги с дровами, подвозили бочки с вином к погребку. Здесь они нашли

решётку из тонких планок, тронешь пальцем — откроется.

   И вот они уже во дворе, и на них, шатаясь, надвигается отец привратник в заплатанном кафтане

и монашеском клобуке на взъерошенных волосах, готовый их растерзать. Счастье ещё, что в

каждой руке у него по оплетённой полной бутыли, а на голове — третья, и того тяжелее.

— Чего вам здесь надо, воровское отродье!

   Протопоп покраснел как рак и поднял посох наподобие щита. Поп схоронился за спиной

кобылы.

   Но тут как раз у входа в погреб, что под монастырской гостиницей, показался игумен Иоасаф,

который, едва завидев протопопа, подбежал к нему, обнял и радостно поцеловал в лоб, в

подбородок и в плечи — точно крестом осенил. Был отец Иоасаф очень весел, и от него пахло

добрым вином. Увидев такое, показался и поп из-за кобылы и тоже удостоился

крестообразного приветствия поцелуями.

— Пожалуйте наверх! — И хозяин повёл их чуть ли не в обнимку.

— Отец протоиерей пойдет. Мне-то нельзя,— сказал священник, озирая двор.

— Почему?

— Я кобылу одну не бросаю, украдут её. Пока не найду, где её запереть или человека какого-

нибудь посторожить, мне нельзя ступить и шагу.

— Ничего, батюшка, это я устрою.

   И игумен приказал отцу привратнику не отходить от животного, ибо ответит за него головой.

Через мгновение они уже поднялись в гостиницу.

— Вы ели?

— Какое! Умираем с голоду. — Протопоп раскрывал рот, как рыба, выброшенная на берег.

   Игумен ударил в ладоши.

— Принесите нам закуски... Не посетуйте, вы застали нас врасплох,—оправдывался он. — Мы

сами тоже не ели. Вот уже три дня, как мы разливаем вино в погребе — май месяц, и оно,

проклятое, забродило, и так в трудах мы позабыли о нуждах телесных.

— Служили сегодня? — озабоченно спросил протопоп.

— Там, внизу, в погребе,— со святой невинностью ответил игумен,— ведь бог не в одном только

месте, он повсюду.

— Да как же это так?!

— Прочли несколько молитв и поклонились смиренно.

— Среди бочек?

— Бочки, они тоже драгоценную кровь Христову сохраняют,— разъяснил игумен.

   Протопоп, оторопев, не сказал ни слова... тем более что прибыли закуски. Удивление он

проглотил вместе с несколькими кусками сыра. Затем воспоследовали крутые яйца, нарезанные

ломтиками, копчёный окорок, пастрама из ягнёнка, брынза, свежее масло, копчёности, свиная

колбаса с чесноком... И всё это омывалось цуйкой из садов святого монастыря.

   По мере того как протопоп утолял голод, мягчал и его гнев, который, видно, возрос от пустоты

в желудке.

— А что, если, пока приготовят настоящий обед, нам всем спуститься в погреб? Там ещё

осталось разлить бочку рубинового. Вся братия внизу, не покидать же их, несчастных...

   Гости с радостью согласились. Взяв остатки провианта, процессия бодро протиснулась сквозь

узкий вход в погреб. Здесь при свете коптилок монахи, подоткнув свои рясы и засучив рукава, с

котелками, горшками и деревянными ковшами в руках, пошатываясь, бродили от бочки к

бочке. Уже у самого входа ударял в нос, душил, проникал до самого мозга костей винный дух,

пьянящим паром висевший в спёртом, пронизанном плесенью воздухе.

   Протопоп, задохнувшись, остановился.

— Смелее,— подбадривал его отец Иоасаф.— Это только вначале тяжко, а потом

привыкаешь и нравится.

   Так оно и случилось. Протопоп привык вскорости, как будто бы родился там, среди бочонков

вина. Захмелев, стал и он тоже слегка пошатываться.

— Что это, отец игумен? Я понимаю, ваше высокопреподобие, вы здесь уже три дня занимаетесь.

Но я ведь и десяти рюмок цуйки не выпил...

— Тому виною глубина и застоявшийся воздух,— разъяснил хозяин.— Вы не пьяный и не

думайте, будто мы все здесь пьяны. Просто захмелели от винных паров, которые вдыхаем, они

во сто раз крепче вина, принимаемого внутрь. А как выйдем на свежий воздух да отведаем

жирной пищи — так сразу в себя придём, не успеешь прочесть «Отче наш» — и не узнать

тогда, что с нами было.

   Протопоп, поверив, отдался на волю дурманящих паров и попечению игумена, который

потребовал солидной пищи и устроил там, под землей, весьма приятную пирушку, попробовав

кое-что из запасов, какие были наверху. Так, прямо стоя, отведали они голубцов из свинины с

кислой капустой, которую монахи держали в погребе в забитых бочонках, и потому она не

портилась до самого липеца, то есть до июня месяца; жаркого из свинины, вымоченной в

уксусе со специями, а потом зажаренного на гратаре; колбасы, свежей, как утренняя роса, и

прекрасной мамалыги — не слишком жидкой и не слишком густой, какую умела готовить

только та проворная девица, что служила у святой Пятницы. Всё это запивали вином из

глиняных кружек.

   В полдень, веселые, вышли они на свет божий и сели за настоящий обед, поданный в большую

трапезную.

— Теперь закусим и мы как полагается,— вздохнул игумен и посадил протопопа на

противоположный конец стола, а монахов разместил по обе стороны.

   Отец привратник, призванный колоколом, дабы не нарушить приказа, привёл кобылу к окну

трапезной, чтобы была она на виду у хозяина и чтобы за ней следили и защищали её все святые

отцы разом. Кобыла всунула свою умную морду в окно и заржала, словно что-то проворковала

хозяину. Ей привязали к морде мешок с овсом, чтобы у неё не текли слюнки.

   Как раз кончили молитву и собирались приняться за еду, когда, посчитавши, с испугом

увидели, что их тринадцать — иудино число.

— Нельзя! Надо найти четырнадцатого,— решил игумен.

   Только откуда его взять? Они вертелись по комнате, тщась отыскать четырнадцатого.

— Сними со стены икону Спасителя, поставим её на стул, а перед ней — прибор, как в Кане

Галилейской,— предложил в конце концов отец Минодор, румяный женоподобный юноша,

баловень игумена.

— Замолчи, дурёха!— одёрнул его игумен.— Во времена брака в Кане Галилейской Иисус был во

плоти и ходил среди людей. Теперь же он наш бог и нас накажет!

   Женоподобный не унимался, он продолжал, опустив длинные мягкие ресницы:

— Тогда я не буду есть, а постою за вашей спиною и стану вам прислуживать.

— За мной ты постоишь в другое время и на другом месте,— улыбнулся, смягчаясь, игумен.— А

теперь сядь рядом со мною и спой. Недаром ты иеродьякон. Не тревожься, найдём и

четырнадцатого.

   Вдруг отец привратник, которому надлежало не сводить глаз с окна, дабы видеть лошадь,

отчего ему было бы не до еды, вскочил, озарённый мыслью:

— А что, если привести в дом кобылу? Тоже ведь божья тварь. Посадим её во главе стола, чтобы

было ей просторнее и чтоб нас не стесняла, повесим ей на голову мешок с овсом, а кадушку с

водой на стол поставим.

— Говорят, лошадь равна семи людям,— подтвердил игумен.— Так что мы намного превысим

число Искариотово.

   Избавление от грозивших препятствий было встречено криками радости.

   Угощения следовали одно за другим. Суп с фрикадельками, голубцы, вырезка и отбивные,

зажаренный на противне поросёнок с капустой и картошкой, тефтели маленькие и большие,

величиной с ладонь, шипящие сардельки, из которых, стоит дотронуться вилкой, брызжет сок.

И всё это окроплено пятью сортами доброго вина, которое пили из глубоких хрустальных

бокалов. Поскольку брат Минодор чувствовал большее расположение к женским сладким

винам, игумен, его повелитель, в отеческой своей заботе разъяснял ему когда словом, а когда

примером и направлял его к винам мужским, крепким, вселяющим мужество.

   В самый разгар трапезы кобыла, которая ела многовато, стала исторгать переваренную пищу с

непристойным шумом и дурным запахом.

— Скотина, она скотиной и остается! — с отвращением сказал отец привратник и

поспешил перевязать ей мешок с морды на хвост.

   Но напрасно. У кобылы были и другие мерзкие нужды. Она без стеснения расставила задние

ноги, и полилась та пахучая влага, которая способна отрезвить пьяниц. Лужа достигла ног

святых отцов, отчего те были принуждены поднять их на перекладину стола.

— Выстави её снова на улицу,— приказал игумен.— Пускай делает у окна, что ей

вздумается.

   И её привязали к решетке, а Лиза просовывала сквозь неё голову и, казалось, улыбалась шутке,

какую сыграла с монахами.

— Теперь принесите четырнадцатый прибор сюда, ко мне.

   И, шаркая ногами по луже, оставленной грешницей, игумен Иоасаф вновь уселся во главе

стола. По его приказанию справа и слева ему поставили по миске и по бокалу, а к ним рядом с

двух сторон положили вилку и нож.

— Я,— разъяснял он братьям,— ем по крайней мере за двоих, да вас двенадцать — всего

четырнадцать. Но на сей раз, может, одолею и за троих.

   Взяв в правую руку ложку, а в левую — другую, он опустил их в суп, потом сунул обе в рот

одновременно, как будто ели сразу двое. Тем же манером, вооруживши обе руки вилками, он

заглатывал сразу по два куска жаркого и два колёсика огурца, размалывая их с лёгкостью

зубами и смакуя, точно сладости. А когда взял в обе руки по бокалу и чокнулся сам с собой, то

воцарилось священное молчание. Все с удивлением и завистью смотрели, как ловко он поднес

их к губам и опустошил оба разом, слегка откинув назад голову, и при этом ни капли не

пролил.

   Обед длился до позднего вечера за болтовней, побасенками и историями, но пуще всего за

светскими песнями и стихирами. И не прервался бы, если б не кобыла. Забота о ней протрезвила

попа Болиндаке и отца привратника, попечению которого была она вверена. Отцу же

привратнику было желательно поскорее вернуться на пиршество, с которого он принужден был

уйти раньше.

   Где запереть её на ночь? Поповские страхи — будто её преследуют разбойники, карауля, чтобы

украсть,— усугублялись, подстрекаемые вином, от которого, как известно, тревоги разрастаются

по крайней мере вдвое. А тут ещё подул ветер и спустилась тьма, так что попу везде мерещились

схоронившиеся бандиты.

   Монастырская конюшня — развалющий сарай, прохудившийся, грязный, где стояло несколько

кляч,— была не для Лизы. Не запереть ли её в келью? Один чёрт! Разбойник ударом плеча может

высадить дверь. Разве если кто там спать будет. Но заботливый хозяин понимал, что, кто бы,

принеся себя в жертву, ни лёг с лошадью, всё равно спать будет без просыпу, как убитый. В

кельях для приезжающих, где крашеные стены и циновки на полах, она снова набезобразничает.

Да и кельи эти как следует не запираются.

   Отец Нафанаил, старик с пучками бровей, точно два хохолка, упавшие на сверлящие глазки,

высказал соображение, что стоило бы запереть её в церкви. Толстые каменные стены, кованные

железом двери, стальной замок с потайным запором и окна высоко — сам дьявол на них не

вскарабкается.

  Но игумен возмущённо воспротивился и принялся хулить Нафанаила на чём свет стоит.

— Как можешь ты, отец, рассуждать, точно юнец неразумный? — распекал его игумен.— Смеем

ли мы осквернять дом господень?

   И стали снова обсуждать, куда укрыть кобылу. Пока они изрядно так друг друга мучили, попу

вспомнился его забытый дом, попадья и заждавшиеся дети...

— Воротимся домой, отец протоиерей,— забеспокоился он.— Доедем поздненько, однако

всех найдем бодрствующими, и стол от еды ломиться будет. Теперь жёнка, как я ей и велел,

зарезала гусыню и двух кур. Пироги испекла из кукурузной муки. У меня и цуйка и доброе винцо,

за которым можно побеседовать.

   Протопоп туго стал соображать, мешкал. Игумен же и другие монахи на них набросились и в

один голос со всех сторон настаивали:

— Да как такое возможно! Никогда не позволим. Уезжать среди ночи? Чтоб на отца протоиерея

разбойники напали? Чтобы у попа украли кобылу? Не разрешаем им уехать, и всё тут!

Слыханное ли дело так попирать законы гостеприимства!..

— Беги, брат,— приказал игумен привратнику,— возьми себе кого-нибудь в помощь, заприте

изнутри большие ворота — как зимой. Чтоб никто не ушёл и особливо чтоб никто не вошёл и нас

не потревожил. Да задвинь их покрепче на засов — как от бандитов.

   И другие гигантские дубовые ворота, что были рядом — у того проулка, через который въехал

Болиндаке,— тоже были заперты. Теперь монастырь стал как крепость. Чтобы туда

проникнуть, надо было взять его штурмом!

— Ну, что ты теперь скажешь? — спросил игумен.

— Скажу, что кобылу мою скорее здесь украдут, где она сокрыта, чем на дороге,— резонно

возразил поп на похвальбу игумена.— Значит, ночь ей здесь проводить посреди двора, и роса на

неё падёт или дождик намочит. Потому как в конюшню вашу я её не поведу.

   Старец почесал затылок.

— Накроем её одеялами.

— Нет... Я другое скажу. Оставлю я в монастыре отца протоиерея — пускай живёт сколько

заблагорассудится.

— Ему надобно пожить здесь не менее трёх дней, как положено в монастыре,— оборвал его отец

привратник.

— Пускай остается сколько вздумается,— продолжал поп,— а вы доставите его дальше, куда ему

нужно.

— Нет!.. Такое тоже невозможно! Что ж это, его высокопреподобие у нас гостем всего на

один-единственный день, как первый попавшийся проходимец? — выговаривал ему игумен. Он

сидел, развалившись, расставив ноги и раскинув руки. — Через мой труп, ну, дави меня, топчи!

— кричал он.

   Тут уж со страху все заголосили и при большом шуме, точно на поле боя, потребовали от

гостей послушания и повиновения, как то приличествует священникам.

— С кобылой мы всё устроим, сами знаем, она тоже имеет право на гостеприимство.

   В этот миг в мозгу отца привратника жужжала точно муха мысль, которую он тем не менее

никакими силами не мог изловить. Однако она была, монах это чувствовал. И вдруг он ухватил

её.

— Погодите! — завопил отец привратник трубным гласом.— Нашёл!

— Что? Что?

— Спустим её в винный погреб...

— Нельзя,— перебил его игумен.— Вино, проклятое, ведь всякая какая мерзость там случится —

оно весь этот запах примет. Довольно она нам трапезную запоганила.

— Да и я не разрешаю,— всполошился поп, задетый, что его кобылу унижают.— В погребе

сырость, чего доброго, схватит ревматизм, она ведь нежная. И потом, запах спирта и страшная

плесень, мы-то люди и то от этого захмелели, а она совсем отравится. Завтра придём, а она

спит или подохла.

— Другое,— рявкнул привратник.

— Что другое?

— Поднимем её на колокольню. Первое — никому не придёт в голову искать её наверху, будь то

хоть вор из воров. Второе — и захочет, так не сможет украсть. Дубовая дверь устоит и перед

пушкой. Запоры с немецкими замками не поддадутся, даже если их будет трясти Самсон,

разрушивший капище филистимлян. И наконец, на колокольне чисто и здорово — даже

чахоточному побыть не вредно.

— А если у воров разрыв-трава есть и они отопрут замки? — вмешался брат Минодор.

— Ни черта у них нету! — отмахнулся привратник.— Да пусть хоть разрыв-переразрыв-трава

будет, и то им с замками не справиться.

   Так и порешили. Кобылу напоили-накормили, потихоньку повели под уздцы и, лаская, гладя и

похлопывая по спине, довели её до входа. Впереди белое животное, а за ним чёрная толпа —

казалось, лошадь тянет за собой погребальные дроги.

   У входа небольшая заминка: лестница узкая, скрипящие и крутые ступени. Кобыла

замешкалась, отступила назад и потом испуганно попятилась.

— Не хочет,— забеспокоился поп.

— Захочет, деваться ей некуда! А ну, принесите ведро овса!

   И с помощью овса — ведро то подсовывали к самой морде, то ставили как приманку на

следующую ступень, чтобы кобыла поднялась к нему,— поощряя и завлекая её — тут, глядишь,

ласково подтолкнут в спину, там с сердцем переставят ей ноги — помучившись изрядно,

терпением и ловкостью отцам удалось взгромоздить кобылу на колокольню, где они и оставили

её гулять не привязанную. Закрыли на лестнице верхнюю дверь, чтобы ей не вздумалось

спуститься, а нижний вход замкнули множеством замков, замотали цепями и другими

запорами, словно на крепостной башне.

   И, покончив с этой заботой, успокоенные, вернулись за стол в трапезную, ибо от таких трудов

и раздумий почувствовали голод.

— Сегодня по порядку была свинина,— объяснял им игумен свои кулинарные замыслы, снова

поглощая голубцы, вырезку, отбивные и другое жаркое.— Завтра же — день птицы. Позаботься,

брат повар. Отыщи откормленную гусыню, поймай того петуха развратника, который совсем забил

нам кур. Да не забудь влить им в глотки две чашки рому. Соверши набег на цыплят, вылупившихся

на рождество, наметь десятка с два. Не удалось мне развести фазанов,— с огорчением обратился

он к протопопу.— Но мы зарежем несколько каплунов, у них такое же мясо... Слышишь, брат!

Да не забудь про голубей для чуламы.

   Повар кивал при упоминании каждого нового сорта птицы и брал себе на заметку.

   Пировали без устали и ночью, поддерживая себя дымящимся кофе, который стал появляться

всё чаще, и сигаретами — их скручивали тут же.

   Игумен, развалясь в кресле, тоже курил, держа на выставленном вперёд колене брата

Минодора. Круглые щеки, томные голубые глаза, еле приметно пробивающиеся на верхней

губе чёрные усики, кольцами вьющиеся волосы, ниспадающие на спину, делали его похожим

на ангела, прикорнувшего на груди у святого старца.

   Ангел пел мелодичным голосом «Монаха из старого скита», а старец вторил ему. Привратник

трубил... отец Нафанаил мурлыкал «Воскресный тропарь», протопоп бормотал заупокойные

песнопения.

   Заря понедельника застала их за этим благочестивым и весёлым занятием. Утро прошло

быстро, незаметно и оставило их на том же месте.

   В обед прибыли блюда, заказанные накануне, и весь понедельник пиршество разворачивалось

под знаком домашней птицы, приготовленной в виде супов, соусов, десятка разных жарких — с

картофелем, капустой, на вертеле, на противне, в печке, варенных с чесноком и уксусом, а

также жареной печёнки, желудка, петушиных гузок и грудки каплуна.

   По этому случаю переменили и вина — на сей раз на более лёгкие и игристые.

   Свинина требует вин более терпких, пьянящих, крепких и старых, чтоб растворить её жир; к

птице же идут вина тонкие, воздушные — красное, пенящееся профирэ, белое, из которого,

как из минеральной воды, выходят колючие пузырьки, а особливо рубиновое, более спокойное

и уравновешенное,— оно подходит к жирным жарким и пирогам из кукурузной муки, а также к

пахлаве, печенью с мёдом и с орехами. Всё это выполнялось в точности. Сорта три белого,

два — золотистого, как янтарь, и огненно-красное с лёгким привкусом базилика стояли на

столах, разлитые в большие кувшины... И снова песни, на этот раз плясовые, и снова смех,

крики и шалости брата Минодора, который, танцуя польку, кочевал из одних братских рук

в другие.

   Вторая ночь застала их на тех же местах, неколебимых, как во время большого, торжественного

бдения. За маленькими делами они уже не выходили, вдохновлённые примером кобылы,

память о которой жила ещё у них под ногами и всё ещё отдавала в нос. И потом, отхожее место

было так далеко — в конце тёмного зала, добраться туда можно было только ощупью.

А места у стены много, хватило бы на целый полк, не то что на тринадцать монахов-

отшельников.

   Главное же, что на них снизошло просветление, отрешённость, забвение всех забот, точно

какое-то колдовство замкнуло их на счастливом острове. Такое, быть может, почувствуем и мы,

когда перенёсемся в мир иной. А они были там уже сейчас, и на заре третьего дня, то есть

вторника, игумен поведал братии об ожидавших их благах — то бишь прочел меню,— это

будет рыбный день: значит, раки, икра, устрицы, улитки. «Потщись, брат повар! Аминь!»

— Да смотри, как бы не забыть про остропел, — не унимался весьма обеспокоенный игумен.

— Остропел из рыбы? — причмокнул протопоп.— Тысячу лет не едал!

— Живите на здоровье ещё тысячу, а уж как наш повар его готовит — такого нигде не найдёте!

Это его гордость!

   И игумен, как нектар, проглотил набежавшую слюну.

   А потом снова стук, и хлопки, и танцы, и хороводы под кларнет одного из братьев, который

скрывал свой талант, пока не получил приказ от игумена.

   Третий день,— значит, вторник,— был, как и решили, днём рыбным, ихтиос. Монастырские

пруды, прочёсанные неводами, явили миру и прислали к столу, словно в сказке, готовых —

варёных и жареных (ибо как иначе мог успеть отец повар всё это приготовить) лупоглазых

сомов, толстопузых карпов, гибких щук, золотистых усачей, сплющенных лещей, линей со

змеиной кожей, угрей, устриц, раков в самых разных закусках и видах: в чорбах, в маринаде с

луком, с капустой, фаршированных изюмом, орехами, под соусами из орехов с чесноком;

потом шли пилафы из раковых шеек, гювеч на противне, с оливковым маслом, с маслинами

Воло, пена икры, штабеля раков, красных, как щеки святых отцов.

— А знаете, ваше высокопреподобие, что нужно, чтобы икра вышла порядочная? —

обратился игумен к протопопу, вонзая свою вилку в гору икорной пены.

   Протопоп не знал.

— Нужен расточитель, который лил бы оливковое масло, и безумец, который бы её

сбивал. А вот у нас брат повар, когда речь идёт об икре, он сам себе и рука щедрая и

сумасшедший.

   К рыбе и вина идут другие. Значит, переменили напитки, сперва дали вино немножко покислее,

чтобы перебить тяжелый привкус тины и болота; потом появились другие, более крепкие

прозрачные вина, отдающие коньяком, в которых рыба не плавает, точно в воде, а сразу

растворяется.

— Ой! Ты забыл воблу...— огорчился игумен.— Беги, брат мой!

   И повар, вспыхнув, поспешил принести вместе с несколькими пучками лучин воблу, которую

тут же опалили, побили, посыпали перцем, петрушкой и полили уксусом и постным маслом.

— Форель тоже принести? — спросил повар.

— Принеси немножко, отведаем.

— Форель здесь? — удивился протопоп.

— Нет, нам присылают её братья из горных скитов — из Секу и Дурэу, в обмен на водку, которую

мы им дарим...

   Целого дня вторника не хватило на то, чтобы истощить все дары господни, хотя монахи, как и

гости, бились изо всех сил. Понадобилась третья ночь для завершения труда — особливо

потому, что рыба и рак требуют в еде тщания. Надобно аккуратно отделить их от костей,

очистить от панциря, кожи, разрезать, высосать, обглодать — это ведь не чистая и не лёгкая

работа, как, скажем, со свининой или бараниной. Порой и очки наденешь из-за проклятой

щуки, а то зазеваешься и придется брату привратнику лезть тебе пальцем в глотку, чтобы

вынуть кость, которая не желает выходить ни с вином, ни с хлебной коркой.

   Но закончился и день ихтиос, то есть рыбный.

   На четвёртый день, иными словами на среду, заказали баранину в трёх её ипостасях: жареный

молочный барашек, овца и баран как обычный, так и холощёный, то бишь кастрированный, и

всё к ним причитающееся — от мозгов, вымени и головы до срамных мест; пирог с ливером,

который зовётся ещё потрохами, холодный борщ, баранину тушеную, кушанья с эстрагоном,

потроха на вертеле и наконец кишки, вывернутые наизнанку и вымытые десять раз в воде.

Само собой разумеется, все подходящие к случаю салаты: из одуванчиков, жабника, кресса,

зелёного лука и чеснока, шпината и особливо салат-латук, взлелеянный на монастырских

огородах; а в заключение блинчики с вишнёвым вареньем, пончики, пироги-вертуты и слойки.

   Труднее было выбрать вино. Ягнёнок требовал одного, баран — другого, к овце из-за привкуса

сала нужен был особый сорт, примерно такой же, как для свинины, а супу приличествовали

сорта вин вроде тех, что к рыбе. Было решено поставить на стол, чтобы иметь под руками, все

сорта, полагающиеся к четырём разным кушаньям: свинине, птице, рыбе и баранине, и пусть

каждый пробует и решает, что к чему подходит.

   И пятнадцать больших, полных доверху графинов торжественно прошествовали в трапезную и

столпились на столе.

— Этот способ, когда вино подается в одних и тех же постоянно наполняемых графинах,—

разъяснил игумен,— намного выше той примитивной манеры, что принята в местах

развлечений и в большинстве домов, где вино ставится в бутылках, и, опустошённые, они

выстраиваются в ряд, подобно плачевным останкам. Это не только портит доброе

расположение духа, но и постоянно напоминает гостям, становясь своего рода счётом, сколько

они выпили, а у слабых духом пробуждает мысль о мере и тревожит идею сытости и равно всех

невольно наводит на мысль об определённых нуждах и потребностях, явно связанных с

количеством выпитой жидкости, которое, будучи непрерывно перед глазами, их пугает. Тогда

как при постоянно наполненных графинах, не убирающихся со стола, всё происходит

естественно, потребность возникает сама собой и отправляется свободно, словно по

вдохновению.

   На этом утром четвертого дня, то есть среды, распахнулись врата праздника в честь барашка.

   Только что покончили с предварительными закусками — тушёными почками, жареными

мозгами, варёными языками, гландами и другими железами в винном соусе, с варёными

глазами под хреном и перешли к срамным частям, огромным, как арбузы, когда вдруг до ушей

их, закрытых для всех грешных шумов, донесся принесённый неистовым ветром тревожный

звон. Они прислушались и узнали. То был один из больших монастырских колоколов.

Звон становился всё громче, всё яростнее, точно рука великана вознамерилась расколоть

колокол.

   Дрожь пробежала по спинам монахов. Что за нечистый дух решил посмеяться над ними и над

монастырем? По всему видать — дьявол. Это его проделки. Потому что никто другой — дитя

человеческое — не мог проникнуть сквозь все ворота и двери...

— Полноте! — произнес игумен после краткого раздумья.— Сатана колоколов боится, он

к ним не притрагивается, ибо они освящены. Это может быть только делом ангелов! Узнайте

же, что один из них снизошёл к нам, недостойным... возвестить о Вселенском соборе. Мы

заслужили милость за наши унижения и смиренную молитву!

   Но набат всё усиливался. Вступил и другой, ещё больший колокол, зазвонил, застонал то

коротко, то протяжно, точно язык его дёргал нечистый.

— Не к добру это, братья...— испуганно произнес игумен.— Берите чудотворную икону и

по кресту, пойдем посмотрим.

   С чудотворной иконой в руках, вооружённые большими и малыми крестами, отцы отважились

ступить во двор и издали посмотреть на колокольню, откуда неслись сигналы тревоги. Ничего

не было видно. Лишь ураган стонущих звуков сотрясал воздух. Пришлось подойти ближе.

Поразмыслили, поразведали, сквозь узкое окошко разглядели, как мечется по площадке

привидение в белых одеждах.

— Так и есть, ангел!—подтвердил игумен.— Злые духи — они чёрные.

   Вдруг поп Болиндаке, протрезвев, провёл рукою по глазам и завопил как оглашённый:

— Это кобыла!.. Моя кобыла...

   И он стал звать её:

— Лиза, Лизушка, детка, подожди, я сейчас!

  Теперь было ещё труднее отомкнуть запоры и отодвинуть засовы, обмотанные проволокой,

чем четыре дня назад, когда их запирали. В результате многих усилий дверь поддалась,

и все ввалились разом.

   Тут и поняли: кобыла, три дня и три ночи без воды и пищи, ржала, тыкалась в окна, пыталась

грызть дерево двери, вертелась, металась, билась головой о стены, пока, отчаявшись, не

разглядела, подняв глаза, верёвки колоколов, висевшие над ней, и не принялась их есть. Она

вытянула шею, схватила верёвку и потянула её книзу. Язык колокола пришёл в движение и

забил тревогу. Когда колокол закачался на крючке и вырвал верёвку изо рта животного,

кобыла принялась за другую, она в отчаянии потянула её, и снова раздался звон. И опять

колокол сдвинулся с места — вниз, вверх,— и лошадь выпустила изо рта верёвку, но не сдалась.

Она вернулась к первой верёвке, которая теперь не двигалась, и снова схватила её в зубы, и

колокол, дрогнув, жалобно застонал.

   Поп проклинал себя, бил кулаками по лбу: как мог он забыть про кобылу так надолго —

бедняга осталась без капли воды, без клочка сена! Но теперь она не желала сходить вниз.

Карабкаясь вверх, она не видела, какая под ней пропасть. Сейчас, едва высунув голову и

завидев крутые ступени, она напугалась, отпрянула и упрямо норовила лечь. Никакими силами

нельзя было сдвинуть её с места. Показали ей ведро с водой, манили вниз мерой овса, ласкали

её, понукали, подталкивали, хватали за ноги, вязали верёвкой. Кобыла только больше пугалась.

Она вырывалась, била копытами, брыкнула нескольких монахов и, придя в бешенство, стала

скалить зубы, кусаться, а то, повернувшись спиной, защищалась, точно от волков.

   Поп Болиндаке плакал, игумен в замешательстве чесал бороду.

— Давайте завяжем ей глаза,— посоветовал наконец игумен.— Она не будет видеть и

смело пойдет, куда мы её потащим.

   Закрыли ей глаза платком, завязали его за уши. Кобыла трепетала, как тростинка, не понимая,

чего от неё хотят. Теперь она действительно шла, но как слепая, ставя ноги куда ни попадя. За

дверью она провалилась бы в пропасть, если бы хозяин не кинулся к ней и вовремя не

предотвратил несчастья.

— Так не пойдет! — крикнул он.— Надо ломать стену и расширить окошко. Тогда мы

спустим её на верёвках.

   Брат Минодор тоже пришёл и подал свой ангельский совет: пусть кто-нибудь сядет на неё

верхом. Почуяв на спине человека, лошадь осмелеет и, ступень за ступенью, спустится вниз.

Монахи испуганно переглянулись.

— Что же, вы и садитесь, ваше преподобие,— проворчал, обращаясь к Минодору, привратник,—

вы полегче будете.

— Нет, нет,— встревожился игумен, напугавшись, не приключилась бы с любимцем какая беда.—

Пускай садится хозяин.

   Но тот признался, что кобыла не приучена к верховой езде. Выходит, извлечь её можно, только

если расширить окно... И он попросил инструменты, чтобы разбить стену.

— Погоди! — остановил его отец Нафанаил, старик с кустистыми, нависшими на самые глаза

бровями.— Есть у меня управа на твою кобылу! Разрешишь мне сделать, что я намереваюсь?

— Только не изувечь мне её,— согласился несчастный.

— Нет, скорее доставлю ей радость,— пообещал старик.— Принесите мне...

   Монахи навострили уши, думая, что он попросит цепи, колодки и кандалы для лошади.

— Принесите мне полную кадку крепкой водки и бутылку чистого спирта.

   Два монаха мигом предстали со странными орудиями, востребованными спасителем кобылы.

   Отец Нафанаил подкрался и поставил кадку поближе к злосчастному животному. При виде

питья лошадь с жадностью к нему кинулась, опустила морду и сделала несколько здоровенных

глотков. Потом остановилась, ноздри у неё дрожали, и снова опустила морду, разыскивая воду,

глубоко вдохнула пьянящие пары, висевшие в воздухе колокольни, опять притронулась к водке

и замотала головой, окропляя святых отцов брызгами. Ещё раз с надеждой наклонилась она к

кадке, но пить не стала. Однако водочные пары, блуждавшие над кадкой, на неё подействовали.

   Тогда отец Нафанаил, медленно размешивая рукой в ведре овёс, щедро полил его водкой. Затем

тихонько подтолкнул ведро к кобыле. На этот раз немного укрощённое животное, ослабев от

голода, стало есть; через силу, кое-как жевала она овес, размоченный в водке. Съев полведра,

она немного повеселела и успокоилась. Теперь легче можно было к ней подступиться.

— Подержите мне её, братья, и раскройте ей рот...

   Двадцать рук схватили лошадь где ни попадя, в то время как отец Нафанаил, всунув бутыль в

раскрытый рот кобылы, влил в него спирт, крепкий, как огонь.

— Теперь погодите немножко, она превратится в ягнёнка,— предсказал старик.

   Кобыла тихонько, нежно заржала, мотая, как колоколом, головой, задрожала, раскрыла рот,

закачалась в подпитии, опустилась на колени и, окончательно захмелев, улеглась, заснула и

захрапела.

— А теперь поднимем её,— распоряжался укротитель, подводя подпруги под седельную луку.

— Тихонько, стойте, помаленьку...

   И её, как бесчувственный труп, с передышками, от ступеньки к ступеньке, выволокли на

середину двора.

— Положите здесь, на свежем воздухе. После обеда она протрезвится и снова будет в состоянии

выполнять свой долг.

— А до тех пор давайте за стол, ужас как есть хочется,— молвил отец игумен.— Теперь вы

можете спокойно её оставить,— обратился он к отцу Болиндаке,— никакой вор к ней не

подступится.

   И так благополучно прошёл четвертый день — под знаком барашка, и превеликие почести

воздали они отцу Нафанаилу, тому, кто хитростью спустил кобылу с колокольни.

   К вечеру кобыла проснулась «смурная», выпила три ведра воды, съела две меры овса, зевнула и

заржала в тоске по дому.

— Как бы не пристрастилась она к выпивке,— забеспокоился поп Болиндаке, которому

показалось, что кобыла ведёт себя как-то необычно.

— Позабыли мы о чорбе из птичьих потрохов — и для кобылы и для нас,— хлопнул себя по лбу

отец привратник.

— Но кувшин крепкого кофе можете влить ей в глотку,— посоветовал игумен.

Только отец Болиндаке и этого не разрешил.

— Оставьте, не нужно это. Слава богу и отцу Нафанаилу, что мы видим её внизу. Спасибо

и вашим преподобиям за гостеприимство! — крикнул он, приглашая протопопа в телегу.

— Бог вам в помощь! — благословил их игумен.— Счастливого пути и пожалуйте

поскорее к нам,— провожал он их, размахивая широкими рукавами рясы.— Отвлечёте нас

снова от монастырской тишины, от постов да молитв.

   И гости двинулись, проехав на сей раз под величественным сводом главных ворот, где

исчезли, оставив опечаленных, покинутых монахов, красная камилавка протопопа и белый хвост

чудесной кобылы, звонившей в колокола точь-в-точь, как ангелы.

   Когда за дубовой рощей стали поворачивать, протопоп, точно проснувшись от

глубокого сна, вспомнил о ревизии, ради которой приехал в монастырь...

— Эх, отец Болиндаке, позабыли мы расспросить их да распечь отца Митрофана за то, что

не сдержал обещания и не служил у вас в воскресенье. Может, вернуться?

   Поп, испугавшись, хлестнул изо всех сил кобылу, и она полетела, как борзая.

— Мы больше не вернёмся, потому как, если нас снова поймают святые отцы, не уйти нам

от них раньше, чем через неделю, и попадья подумает, что нас прикончили...

   Протопоп глубоко вздохнул и подчинился.