Дорога свернула к реке. За мостиком — дорф. Под указателем Мariendorf, как Аленушка на камушке, сидит ротный. Не грустит. Нас ждет. С утра ехал он впереди батальона на виллисе комбата, дружка по училищу. Хорошо ехал: в багажнике виллиса ящик коньяка. И поют канареечки песни строевые в душах отцов-командиров…

— Р-рота-а! — протяжно выпевает разрумяненный ротный. — Стой! Гей, славяне, под-тянииись! По четыре становииись! Через дорф пройти с песней! Как положено победителям!!! — Тут под ротным земля накренилась, его повело в кювет. И он спешит передать командование:

— Старший сержант, принять командование парадом… Победы!

Акимов резво выбегает на обочину, базлая с ходу:

— Рррота-а-а! Рравня-айсь! Смиррр-но! На прра-о! Шаго-ом ыррш! Ррыс, два-а-а! Ррыс, два-а-а! Пулеметчики-и! А вам чо? Особое приглашение?! Где оружие? Воротнички-и!! Мать перемать! За-астегнуть воротнички!! Па-адтянуть ремни! Па-адтянуться! Носы от пупков ааатар-вааать! Мать вашу перемать! Выше головы держать! Рррыс, два-а! Чо позагибались?! Рраспустили жопы на пол-Европы!! Рразогнуться! Подобраться! Ррыс, два-а! Но-ожку! Тверже ножку! Ррыс, два-а! За-апева-ай!

Схватив с повозки карабин и дегтяря без диска (так он полегче и ловчей), я и Леха догоняем роту, заполняя последнюю шеренгу. Перед нами в лад качаются охомученные скатками пропотевшие спины. Качаются мерно, согласованно, как в грозном ритуальном танце. Пахнет привычно душноватым запашком родной роты, старательно печатающей шаг.

— Ррыс, два-а! Ррыс, два-а!..

Бух! Бух! Бух! Бух!.. — бУхает по дороге сотня, окованных железом, разбуханных фрицевских прохорей. Бухают в монотонном ритме пехотной поступи тяжелой от своего могущества. Тут не хухры-мухры, не просто «уныло бредущее стадо малахольных кашеедов», как ласково называл нас прежний старшина. Сила прет! Боевая единица — рррота! Хотя нас всего полроты… Дорф безлюден. Это кажется. Знаем, что жители дорфа, как тараканы, по щелям заныкались. И десятки глаз из укромных мест наблюдают за нами, сравнивая с мужьями и сыновьями, которые так же самоуверенно бУхали сапогами, уходя на войну.

Только мы бухаем прохорями не уходя, а возвращаясь с войны, бухаем по их земле австрийской, бесцеремонно оглашая их дорф нашей, русской, песней! И в этом две большие разницы между нами и ихними, когда-то бравыми, мужичками. И прячутся от нас тещи, матери и жены тех, кто ушел на войну из этого дорфа. И под ритмичное буханье сапог полсотни российских глоток лихо горланят пустословную солдатскую «ПерепетУю» из недоброй памяти голодных и холодных учебок. И подхваченная разухабистым ритмом, молотит российская полурота австрийскую дорожную щебенку сотней немецких прохорей.

Так поцелуй же ты меня, Перепету-уя, Я тебя так безумно люблю-у! Раз, два! Для тебя, чем угодно риску-уя… Сакану, сакану, сакану!

— А-атставить песню! Почему зад не поет? Подтянуться заду и петь! Сакуете, пулеметчики! Ррраспустились?! Ррыс, два-а! Ррыс, два-а! — старается Акимов, выслуживается за вчерашний прокол. — Ррота-а… запева-ай!

Обниму я тебя, как обмо-откою,

Как винтовку к груди я прижму — эх-ма!

В твои губки прямою наво-одкою

Поцелуев полсотни…

…вдруг! — по спине — холодок тревожный… а за спиной — стремительно нарастающий гул, а в брюхе спазм… от запоздалой команды:

— Во-оздух!

Заполошный крик прессует время в жуткий миг: из-за поворота ущелья, завалясь на крыло, падает на роту стремительный мессер!! Вот уж, не скажи, как повезло…

Снижается… Приближается… Ух, ты-ы-ы… кранты??!

Хоть круть, хоть верть, вот же она — смерть!!!

Беззащитное какое… неуклюжее тело… такое большое!

Черт побери, а ноги, будто прилипли к дороге!

Небесный Отец, неужто — конец?!!

Нет, нет, нет!!.

В кювет!!!

Это не мысли, это вихрь ужаса крутанулся в рванине из мыслей парализованного сознания! И я, как в страшном сне, отталкиваюсь! Отталкиваюсь!!. Изо всех силенок отталкиваюсь!!! — проскальзывающими на щебенке, непослушными ногами, а медлительное, как у моллюска, тело каждой клеточкой рвется изо всех сил в сторону, в кювет, с этой беспощадно открытой дороги, едва-едва сдвигая с места ноги! А бронированная летучая громадина, испачканная коричневым маслом, нарастает стремительно… и падает, падает, мир затемнЯ… на меня! на меня!! на меня!!!

Гулкая злая дробь крупнокалиберных пулеметов заглушает надсадный рев могучего мотора, в уши врезается по-женски пронзительный крик обезумевшей лошади, понесшей повозку! Злые фонтанчики брызг от дорожной щебенки ближе!.. ближе!!. Боже!!! В тот же миг, когда, отпрыгнув от жутко оскаленной лошадиной морды, достигаю я спасительного кювета, хлестко стегает меня щебенкой, накрывает тенью от самолета и…

— Ма-а-а!!! — истошно кричит кто-то из моего нутра, кричит дико, бессмысленно, как в кошмаре. Мир рррушится сверху, с оглушительным ревом мотора, грохотом крупнокалиберных пулеметов, пронзительным криком лошади, и…

…А почему тьма и тишина-а??. Тишина напряженная, как струна натянутая… вот-вот сейчас и… и — ничего.

— Тьфу, мать твою… — отплевываюсь я, вытирая кюветную грязь с лица и выглядываю вслед мессеру, безмятежно улетающему в синь небесную. Выглядываю из-под чего-то, закрывшего весь белый свет. И интересуюсь из-под лежащей на мне пятипудовой (вместе с сидорочком) Лехиной туши, недвижной… вот те на!.. Да неужто! — бездыханной???

— Это ты, Лех?

— Я-а-а… — бодро оживает Лехин пятипудовый организм.

— А я подумал, самолет на меня упал! А ты чо на мне разлегся? С удобствами!.. Места в кювете мало?!

Вполне живой, невредимый Леха помогает мне выбраться и очиститься от мерзкой кюветной жижи. Рядом крутится колесо перевернутой повозки. Бьется в смертной муке лошадь, пытаясь встать. С натужным хрипом выдыхает кровавыми пузырями трудную лошадиную жизнь… по ее дергающемуся серому лошадиному боку расползаются багровые пятна… А по дороге в разных позах, жутко неподвижно лежит несколько человеческих тел, странно чужих, не знакомых: не сразу узнаешь тех, кто внезапно выпадает за грань бытия.

Это — Попов. Только что, запуская пальцы в мой кисет, балаганил он что-то изысканное, вроде: «Разрешите бумажку, чтобы вашего табачку закурить, а то у меня огонька нет и поужинать негде!» — и подмигивал озорно. И улыбался он, радуясь концу войны, солнышку, махорочке… а солнышко все так же светит… и война-то вот-вот… а Попова — нет! И бочатки, недолговечная трофейная штамповочка, тикают на холодеющей руке Попова, пережив его жизнь, еще более короткую. И кажется, не он это, не Попов, а кто-то другой… неподвижный, бездыханный…

А вот — Фролов… не спроста ему такой сон привиделся…

А это — невероятно: ротный!!! Всю войну на передке и в пехоте! Вот-вот война закончится, как говорят, де юре. И после того, как отгремят парадные салюты и все радостно отпразднуют, кто в компашках, кто без, но все обязательно отпразднуют окончание войны, после этого праздничного дня, полного планов и надежд на прекрасное послевоенное будущее, придет одинокой учительнице на Рязанщине страшное письмо-похоронка, где за бездушными помпезно казенными словами откроется ужасное, неприемлемое для разума материнского, известие о том, что ее единственного сына, Володи, уже нет… совсем нет!.. и ни-ког-да не будет!!!..

Не спасли старлея неумелые, но истовые молитвы материнские по ночам, когда никто в коммуналке не мог подглядеть, подслушать, как страстно молит Бога учительница, убежденная атеистка, комсомолка двадцатых годов. Не спас ее единственного сына и семейный амулет — серебряный крестик прадеда… Достала Владимира Стенина Курносая из ошалевшего мессера!

* * *

На тихом, аккуратном деревенском кладбище, в стороне от немецких могил, хороним старлея, рядовых Попова и Фролова, укрытых с головой шинелями. Тут у них последний привал. И русская могила на австрийском кладбище роднит нас с жителями этого дорфа, напоминая, что все мы жертвы этой проклятой войны, затеянной сволочными правителями. Курносая не только ссорит, она и помирить может.

Складываем пирамиду из крупных камней, надпись пишем на фанерке. Комендант и староста позаботятся о постоянном памятнике. Поверх пирамиды Акимов каску кладет. Последнюю каску, оставшуюся в роте, каску Петра Фролова. И фамилия внутри каски выцарапана: по-хозяйски у него все… было… земля ему пухом… и соседям его… Отсалютовали над могилой, как положено.

И стал командовать нашей ротой командир взвода первой роты, младший лейтенант, произведенный в офицеры из сержантов. Типичный Ванька Взводный, образца военного времени. Начальство, как и родителей, не выбирают. Наше дело солдатское: ешь глазами начальство и не чавкай, блевать потом будешь.

Выбраться бы из этой альпийской романтики без таких грустных вех на героическом пути, как эта братская могила. Когда войне конца не видно, то смерть это само собой… Что за война без смерти? Пионерская «звездочка»? Так что знали: не сегодня, так завтра — твой черед. А если ранение, значит, повезло по службе и в личной жизни! Как будто бы жизнь бывает личная, безличная… безналичная… Но погибать сейчас, с головой набитой до отказа мечтами о будущей жизни! Какая дурацкая нескладуха!

Молча топает угрюмая рота. А с утра какие все были резвые! Только я, каким был, таким остался, задумчивым. И разговаривать не хочу, потому что

от всякой беды есть два лекарства: время и молчание, сказал граф Монте-Кристо.

И с какого гвоздя сорвался этот мессер осатанелый? Зачем, дожигая в цилиндрах могучего мотора, быть может, последние капли бензина мчался он не на юг, где ждали его жизнь и свобода, а на север, где война, где настороженно щетинятся в небо зенитные орудия и счетверенные пулеметы, а на аэродромах изготовились к прыжку в небо заправленные боекомплектом истребители?

Зачем он с бессмысленно злобной расточительностью расходовал драгоценный боезапас для того, чтобы причесать беззащитную колонну пехоты, уходящую в тыл тогда, когда война сама по себе рассосалась по ласково зеленеющим альпийским долинам? Значит, за штурвалом был не немец. Немцы расчетливые. Даже чересчур…

Чудится мне в этой бессмысленной злобе что-то родное… как если бы за штурвалом мессера был кто-то из друзей моего переполненного ненавистью детства, кто-то из тех, у кого не осталось в этой жизни ничего, кроме желания мстить, у кого не было из войны другого выхода, кроме такого, на котором можно разменять свою окаянную жизнь чесеирскую на несколько советских. Будто бы мятежная душа Ежака вселилась в этот мессер, чтобы мстить, мстить! Даже после смерти мстить!

Боже, — сказал граф, — иногда твое мщение медлит, но тогда оно еще более грозным нисходит с неба!

* * *

Мщение… Но почему провидение направляет месть не на фюреров и вождей, а на тех, кто так далек от власти?! За что мстит оно одинокой рязанской учительнице, потерявшей единственного сына, уральскому мастеру, потерявшему жену и сыновей, веселому шеф-повару, потерявшему семью и конечности, крестьянке, любящей жене, заботливой матери, потерявшей мужа, детей и свою душу, разум… и десяткам, сотням миллионов других людей, потерявших тех, кто им дороже собственной жизни??! За что им-то такая кара?!.

Непостижимы пути возмездия. Месть не правосудие и не обязано соответствовать вине каждого. Зато в отличие от правосудия возмездие неотвратимо!

Ибо закон возмездия всего угоднее Богу, — сказал граф Монте-Кристо.

Бог не фрайер, зрит Он в корень. И страшная кара постигает не фюреров и вождей, не нацистов и коммунистов, а тех, кто их создал, тех, кто виновен в том, что они у кормила власти огромных государств. Месть настигает тех, кто опуская избирательный бюллетень, не удосужился подумать: за кого он голосует? Если бы он выбирал правителя для жены своей — ну и хрен с ней! Но он выбирает вождя для тебя, для меня и наших будущих детей!! Никуда не денешься: политика — дело общее, компанейское. И тот, кто гордится незапятнанным ореолом политической «святой простоты», предает не только меня, себя и своих современников, но и наших сыновей и внуков, которые погибнут от войн и голода из-за политической безграмотности и равнодушия их родителей. Не Сталин, не Гитлер виноваты в гибели миллионов людей, а ты — раззява! Ты виноват! Ты, кто со страху или от невежества, не вычеркнул из бюллетеня фамилию ставленника преступной партии! Ты, кто потом не бастовал, не вышел на демонстрацию протеста! Ты, кто высказал недовольство властью только жене на кухне! Ты, кто решил: моя хата с краю! Ты, кто успокоил себя мыслью: а что могу изменить я, маленький, неумелый, незаметный человечишка, которому так хочется жить спокойно! В политике и маленький человечишка может стать большим скотом, потому что политика — дело общее, у каждого право голоса. В голосах избирателей — судьбы гитлеров и сталиных. А если бы избиратель приходил на избирательный участок не потому, что «в буфете колбасу дают», а с пониманием того, что он вершит историю, было бы иначе. И сегодня…

…звенел бы радостный детский гомон в добротном доме Гордеича, и говорил бы Гордеич супруге озабоченно: «Понимаш-ш, семья-то баско растет… о-от. Тут-то и до правнуков недалече, о-от… надобно ужо пристрой к дому мастерить…о-хо-хо!» А от забот таких теплело бы на душе стариков тем ласковым теплом, которое зовут — счастье…

…разогнул бы на весенней пашне натруженную спину зажиточный крестьянин Петр Фролов. Смахнув пот с бровей, взглянул бы с гордостью родительской на сыновей: «Мужики-то работящи… ить, сами пашут ужо!» И захлестнула бы душу его волна нежности при виде того, что с края поля машет ему белым платком заботливая жена его, а подле нее прыгает от нетерпения озорная дочурка: значит, обед поспел! Никогда не думал про счастье домовитый мужик Фролов, но чувствовал его душою, вроде набежавшего откуда-то теплого, ласкового ветерка, пахнущего оттаявшей землей и хлебушком…

…шила бы рязанская учительница ползунки своему внуку, сетуя между делом на раннюю женитьбу легкомысленного сына, не успевшего институт закончить. Надо же матери немножко поворчать: положение свекрови обязывает… Но в душе чувствовала бы она покой и радость, потому что счастье сына — это счастье матери…

…с шутками и прибаутками командовал бы большим и сложным кухонным хозяйством роскошного ресторана разбитной шеф-повар, отец прелестной дочурки и муж очаровательной жены, — счастливейший человек! — понимающий, что каждый радостный день жизни, обыкновенной жизни в заботах, замотах любимой работы, среди уважающих и любящих родных людей и друзей, это обыкновенное, настоящее счастье…

…а когда наступил бы сегодняшний весенний теплый вечер, то по улицам больших городов, ярко освещенных неоном, и по улочкам маленьких городишек, пахнущих расцветающей сиренью, в Европе, в Азии, в Америке спешили бы на свидания со счастливыми девушками миллионы веселых парней, не знающих о том, что они должны были сгнить в братских могилах Второй Мировой из-за политических маразматиков и по— скотски равнодушных к политике своих современников, благодаря которым у власти оказались эти маразматики!

Все знают про Ксантиппу, которая отравила Сократу жизнь. И не все знают, а за что отравили Сократа цикутой земляки его? А за то, что Сократ боролся, как умел, против демократии, объясняя, что демократия — кратчайший путь к деспотизму. Так как дураков гораздо больше, чем умных, то всегда будет власть из популярных дураков, которых так любят дураки. А дурное начальство будет насаждать в народе невежество, сохраняя этим то дурное статус кво, которое так необходимо дурной власти для стабильности, то есть неизменности. Сократ боролся против народного быдла, которое, для сбережения своего скотского спокойствия, не давало раскачивать лодку демократии. ИЗБИРАТЕЛЬНЫЕ ПРАВА, ДАННЫЕ ДУРАКАМ, — ЭТО ГИБЕЛЬ «СТРАНЫ ДУРАКОВ»! За эту слова Сократ был осужден и казнен, как «враг Афин, народа и демократии»! Осужден был очень демократично: судом из выживших из ума стариков, уважаемых сограждан, которые боялись популярности Сократа среди молодежи — противнице стабильности. Умирая, Сократ сказал: «Я выше суда дураков!» Сократ был первый враг народа в истории человечества. Он отдал свою жизнь за народ!

Чтобы рулить авто, этому учатся. А кто проверяет знания невежд, сидящих за рулем государства? Хотя до нашей эры было написано в Библии:

Царь ненаученный погубит народ свой (Сирах).

Но и каждый гражданин, который тянет лапу к избирательному бюллетеню, избирая главу государства, тоже влияет на управление государством, а значит, должен пройти проверку на разумность и знание политики! А тот, кто говорит: «Мое дело работать, а не политикой заниматься!», не должен к избирательному бюллетеню допускаться! Диктаторы приходят к власти благодаря демократии, потому что быдлу, которое в большинстве, импонирует дурацкая решительность диктаторов. И эта война — справедливое возмездие простым людям за их невежество, за их любовь к диктаторам, за обожание народами Сталина и Гитлера и за «мояхатаскратизм»! Всегда актуальны слова Бога:

ИСТРЕБЛЕН БУДЕТ НАРОД МОЙ ЗА НЕДОСТАТОК ВЕДЕНИЯ ! (Ос.4:6)

Нет большего преступления, чем скотская народная любовь к вождям! Тем более, к мерзавцам, зато своим в доску! Но самое тяжкое преступление — тяга к стабильности, препятствующей эволюции — движению к совершенству. Чтобы продержаться подольше, власть во имя стабильности (неизменности), уничтожает любые передовые идеи! И тех, кто их высказывает.

Власть. Пока существуют государства, до тех пор чья-то власть неизбежно давлеет над нами. И пока судьбы наши и наших близких зависят от власти, то нет интереса более насущного, чем интерес к политике. И нет профессии более необходимой, чем профессия журналиста, способного докопаться до истины в грязных политических и криминальных интрижках, которые неизбежно затеют власть имущие, если им вовремя не дать по рукам, а лучше — по мордАм.

Каждый честный и дотошный журналист стоит на страже счастья и жизней миллионов людей, предупреждая их об опасности. Конечно, если это настоящий журналист, а не подлая, лживая журналюшка, которая размазывая похотливые слюни, трезвонит о новостях в постелях кинозвезд! А политическое невежество, которым гордятся простые люди, — это гнусное предательство себя и наших потомков! Нет хаты с краю! Политика достает каждого с бесцеремонностью обуха по темечку.

Таинственны пути возмездия. Когда-нибудь, узнав правду об этой войне, содрогнутся от ужаса наши потомки, поняв, какое страшное, но заслуженное возмездие получил русский народ за то, что утратил он чувство не только совести, но и ответственности перед Богом и потомками: не спас кормильцев-крестьян от раскулачивания; не защитил интеллигенцию от уничтожения лучших умов и талантов; за то, что этот народ шельмовал честных людей и восторгался продажными сладкопевцами — советскими поэтами, писателями, режиссерами, предавшими народ!

И если не будут наказаны вороватые и корыстолюбивые члены партии, трудившиеся над тем, чтобы превратить народ в безмозглое быдло, если не отсидят сроки в лагерях сотрудники НКВД за бесчеловечные преступления, если весь народ не покается в том, что по его вине десятки лет у власти были воры и мерзавцы, то… нет на свете такой страшной кары, которой бы не был достоин русский народ!

Когда в муках погибают миллионы ни в чем не повинных лучших людей, когда из человеческого общества извергается гигантский протуберанец горя, обиды, злобы, не скомпенсированных радостью возмездия, — тогда ОБЩЕСТВО НЕ ДОСТОЙНО СУЩЕСТВОВАНИЯ! В Апокалипсисе, после перечня совершенных злодеяний (четыре печати), наступает время, когда снимается Пятая печать, и души погибших требуют у Бога наказания виновных:

…доколе Владыка святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? (От.6:10).

К мести не царям, не злодеям, не Гитлеру, не Сталину призывают души убиенных , а к мести ЖИВУЩИМ НА ЗЕМЛЕ — тихим обывателям, ибо это они создают обожаемых вождей и фюреров! Это они, бюргеры и бауэры, в уюте спален и сытном тепле кухонь возмечтали о мировом господстве и создали Гитлера, это они, сребролюбивые партийные жлобы и подлые сексоты гебни, возжаждали всемирную халяву — коммунизм и создали Сталина! Уничтожать гитлеров и сталинов нужно самим людям, но уничтожить целые народы, которые тут же создадут и с поросячьим визгом будут славить другого такого же диктатора, — такая работенка по силам только Всевышнему, который для этого дает человечеству Всемирные войны.

Не царь иудейский, не Пилат виноваты в казни Иисуса Христа. Виновато тупое быдло — народ, кричавший на площади: Распни Его! Но больше всех виноваты тысячи равнодушных и законопослушных, которые слушали проповеди Христа, ели подаренные Им хлеб и рыбу, Иисусом Христом исцелялись и с проповедями Иисуса соглашались… но!.. когда пришло время защитить Иисуса, — ни один, ни один! — паршивец из иудейского народа не рванул на груди тельняшку, то бишь хитон, и не крикнул на Голгофе: «Люди! Что вы, сволочи, делаете! Одумайтесь, падлы позорные!!!»

А кто заступился за прекраснодушных революционеров и героев Гражданской в России в тридцать седьмом? Чем русский народ лучше иудейского?! Иудеи за спокойную жизнь предали свое будущее — Царство Божие на земле, русские предали будущее человечества — коммунизм. И те и другие предавали будущее свое и детей своих вместе с пророками и мучениками земли своей. Так стоит ли Богу церемонится с такими народами? И заполыхала Вторая мировая, пожирая в огне русский народ. И повалил дым из труб газовых печей, сжигая народ иудейский.

Выполнил Бог обещание, данное при снятии Пятой печати. Настигла расплата живущим на земле, благодаря равнодушию при котором благоденствуют злодеи. Увы, приходится такую санобработку планеты делать Богу за тех, кто должен был бы сам следить за чистотой! Ибо ЛЮДИ ПРОСЯТ БОГА ДЕЛАТЬ ТО, ЧТО ДОЛЖНЫ ДЕЛАТЬ САМИ! Сами должны отстаивать счастье свое живущие на земле , сами должны уничтожать гитлеров и сталиных, а не Бога просить об этом! Бог привык к масштабной работе. Если люди поручат Богу борьбу со вшивостью, Бог сперва истребит людей, чтобы вши не заводились. Нахрен Богу вшивое человечество, которому лень мыться? Помнить надо: все пути к Царству Божьему на земле и к коммунизму перекрыты старательным и педантичным слугой Божиим — искусителем, и нет туда халявных лазеек через капустную жрачку в монастырях! «В Царство свободы дорогу» каждый прокладывает сам, как сказал Христос:

Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его (Мф.11:12).

Кулаками или пулеметом, чем придется, но царство Божие на земле силой берется, а не молитвой. Не для себя, любимого, для всех! Вместе прорвемся!

* * *

Щебеночная дорога выходит на асфальтированное шоссе с указателем: «Вена 98 км».

— Ррота-а-а! Приставить ногу! Влево от шоссе… прива-ал! Ррразойди-и-ись! — по-сержантски лихо заливается Звонкий Ванька. Экое звонкое начальство досталось!

Вовремя привал подоспел, радуюсь я — весь истоптался… Хотя и рановато: солнце высоко и до ночлега как до Вены. Подошел, потому что ночью почти не спал. Снимаю с плеча дегтяря и сидорок, распускаю на пару дырочек ремень солдатский, брезентовый, с тоненькой кожаной полосочкой посерединке, тяжело плюхаюсь на скатку. Позади меня, громыхнув сидорком с дисками, шлепается на свою скатку Леха. Наваливаемся потными спинами друг на друга, вытягиваем ноги и… как в кресле оба. Удобная спина у Лехи: широкая, теплая, привычная. И сколько мы так прожили — спина к спине, смешивая общий пот в крутой пехотный коктейль… сколько стран… на глобус посмотришь — ого! — а все пехом… Но не успеваю я додумать эту интересную мыслЮ, как глаза четко, как с фиксатором — чик! — захлопываются, голова падает на грудь…

…надсадно ревя моторами, снижаются черные самолеты!..

— Двадцать седьмой! — слышу крик Лехи и вижу, как медленно, очень страшно пикирует на меня черный самолет с цифрой двадцать семь! Хищно оскаленный черный пилот выцеливает меня, пулеметчика, и больно заколачивает мне в бок черные, крупнокалиберные пули…

— Гля! Санька, гля! Двадцать седьмой! — колотит локтем меня в бок Леха. Я просыпаюсь.

— Где??! Где двадцать седьмой? — схватив ручник, пялюсь я в голубую пустоту неба.

— Да вон — двадцать седьмой годик! Последний военный призыв! Гля-я… ка-ак красиво выезжают! Впрямь — парад!

— И-иди ты… — удивляюсь и я. Со стороны Вены, грозно рыча мощными моторами на крутых виражах, «поднимается медленно в гору» колонна мощных студебекеров. Машины новенькие — только что из Америки, непривычно огромные. В высоких кузовах тесно сидят одинаковые, как автоматные патроны, солдатики образца двадцать седьмого года. По сравнению с громадными машинами, солдатики — совсем игрушечные. Все в одинаковых, добротно шерстяных и почему-то зеленых шинельках из Австралии и… в касках! Для устрашения незримого классового врага? А круглые и наивные мордашки под воинственными касками, хотя тоже до смешного одинаковы, а однако ж, весьма серьезны. Чтобы соответствовать историческому моменту: ведь у каждого стударя на решительно торчащем, черном, сокрушительно массивном бампере белой краской через трафаретку выписано: МЫ ПОБЕДИЛИ!

Мимо нас с утробно тяжелым ревом величественно шествует первый стударь, второй… уже десятый… со счету сбились мы, а они идут, идут! Одинаковые могучие машины с одинаковыми словами на одинаковых грозно торчащих бамперах: МЫ ПОБЕДИЛИ! МЫ ПОБЕДИЛИ!.. И солдатики, закругленные касками, как автоматные патроны, свои подбородки из-под касок решительно выставляют, будто бы у каждого персональный бампер, хоть пиши на нем: «И я победил!»

— Гля! — победители! Ха-ха! Победителей в Европу завезли! Аккурат посля войны! Однако, силища-то какая! — ого?! — восторгается Леха и машет рукой проходящему стударю. Одинаковые солдатики, как по команде, поворачивают скругленные железом головы и, поджав воинственно выставленные подбородки, застенчиво улыбаются и машут ладошками. И долго, выворачивая тонкие шейки, внимательно разглядывают нас, вольно возлежащих вдоль шоссе. Я представляю, какими они видят нас с высоты громадных стударей: наши белесые гимнастерки, причудливо раскрашенные разводьями от пота и грязи, наши цивильные шкарята в сочетании с фрицевскими прохорями…

Все признают, что форма вермахта самая красивая в мире. Форма солдата делает из любого увальня-боша бравого веселого парня, а форма офицера, даже из баварца, строгого, стройного мужчину.

А мы, «советские воины», одеты так причудливо не потому, что пообносились. Каждый из нас под любым предлогом, а то и без спешил на передке избавиться от нижней части формы, которая придумана, как специально, для того чтобы солдат не был похож на человека. Форма солдата не только уродлива, но и не удобна.

На казенной части солдата, почти бестелесной от диеты Чебаркульских и Еланских лагерей, жалко тилипаются, как на клоуне, просторные армейские бриджи. А из просторных обручей стоячих воротников гимнастерок трогательно, как одуванчики, тянутся к солнышку стебельки тонких солдатских шеек! Но самое смешное в одежде солдата, это, конечно же, обмотки, которые делают солдата похожим на аиста, отощавшего после перелета из бескрайних российских болот на асфальт Европы, где уже сто лет лягушек нет, как нет.

Конечно, нету худа без добра — солдат и обмотку приспособит не только для того, чтобы на ней повеситься. Ведь только она, родимая, обеспечивает такое надежное крепление баландомета (по цивильному ложки) к солдатской ноге! Без пулемета солдат выживет, еще и победит, а без баландомета — везде ему полный пипец! То есть аллес капут.

И при всей-то нашей пестроте в одежде, единственно, что у всех одинаково — это вольная фронтовая расхристанность. И не только в одежде, но и в манерах, жестах, разговорах с начальством. Со стороны посмотришь — не рота, а табор… жаль, без цыганочек. Но на рваных гимнастерках — боевые награды. И с уважительной завистью глядят на нашу, заросшую волосами фронтовую вольницу, спрессованные армейской дисциплиной, одинаковые как из-под штампа солдатики, рожденные в двадцать седьмом году, а потому не понюхавшие пороху.

Один за другим, с грозным ревом могучих американских моторов торжественно шествуют мимо нас громадные бамперы с триумфальным кличем: «Мы победили!» Сперва я и Леха хихикаем над этими надписями, несколько нескромными для опоздавших повоевать. Но потом до меня доходит глубинный смысл этого лозунга. «Мы» — это не относится к солдатикам двадцать седьмого года. Даже к нам, фронтовикам, тоже. «Мы» — это коммунисты-фашисты. Это они победили кровью своего народа, победили своих соперников социалистов, то есть нацистов. «Мы» — это ВКП(б), которой так нужна была вторая мировая! Да, «они» победили! И теперь «им» никто не страшен, раз нет нацистов, сила которых, как у коммунистов (фашистов), в том, что они сперва стреляют, а потом выясняют: кого расстреляли для «исторической необходимости»? А Европа, и так под завязку заполненная советской армией, теперь пополняется еще более надежной опорой советской диктатуры — не воевавшими солдатами двадцать седьмого года.

Стандартные, как оловянные солдатики, избавят они старушку Европу от юридических заморочек вроде прав человека. Напичканные трескучей демагогией, зажатые в тиски уставов и армейской дисциплины, отученные от любой мысли и до смерти запуганные Смершем, потопает двадцать седьмой годик по Европе, наводя сталинский порядок, заодно напоминая нам, фронтовикам, о том, что слишком много свободомыслия вдохнули мы с европейским воздухом!

Не спроста партия одела двадцать седьмой год во все новенькое. Нас, отправляя на смерть, так красиво не одевали. Не спроста вооружили их самым совершенным оружием! Пол-Европы под советскими войсками и никуда они отсюда не уйдут! Колесо истории набирает обороты, и сейчас только чудо спасет Европу от сталинской оккупации, при которой европеец сперва робко оглянется, будто бы пукнуть хочет, а потом осмелится подумать: «А при Гитлере дышалось свободнее»! Хуже мы, фашисты, нацистов или лучше — не мне сравнивать. Пока они порабощали другие народы, гебня превратила в рабов свой народ… других-то народов у гебухи не было. А сейчас?

И, может быть, это далеко не все, — загадочно произнес Монте-Кристо…

Вчерашняя газетка «За Советскую Родину!» писала про встречу на Эльбе наших генералов с американскими. Под жужжание десятков кинокамер и сияние фотовспышек всласть нацеловались генералы и слезами нерушимой дружбы друг друга до кальсон промочили под команды режиссерские: «Дубль! Еще один дубль! Слезу крупнее! Самым крупным планом!!!» Актеришки-самоучки. Представляшки. Проститутки политические. Но в рядовых русских и англо-американских душах медные трубы победный марш наяривают очень даже понатуре! Все о вечном мире мечтают. А Сталин, конечно, думает о том, что советская армия может идти по Европе и дальше — до Гибралтара. Кто ей помешает? Только не водевильная американская армия! А других-то уже нет… Так, чего доброго, сбудется моя сопливая мечта: «Гренада, Гренада, Гренада моя!»?

Поговорить бы с умным человеком об этом, поспорить бы… Впрочем, лучше не спорить. Афоризм «в споре рождается истина» — придумал стукач провокатор. В СССР после спора следует донос. А в армии спор способствует чистоте пола в казарме, если спор о Дарвине старшина подслушает. А он четко секет: разномыслие в армии недопустимо! Конечно, в природе все взаимосвязано, но думал ли Дарвин, что его «Теория видов» так благоприятно повлияет на чистоту полов в пульроте Чебаркульских лагерей?! Поэтому всегда надо помнить о том, что когда споришь с дураком, то он в это время делает то же самое.

Если не будет продолжения войны, то многие участники войны сменят военную форму на зековскую робу, чтобы за колючей проволокой подумать над тем: кого они защищали? Сталин историей России интересуется. Про декабристов читал, которые задним умом сильны были: вышли на Сенатскую площадь за идеи Наполеона не в двенадцатом году, а в двадцать пятом. А в двенадцатом эти недоумки, вместо того чтобы на сторону Наполеона перейти, против него воевали, отстояв самодержавие и рабство! И русские крестьяне — рабы потомственные — самоотверженно отстояли свое право на крепостное право. Скоты-патриоты! Мать их… до чего позорна история России! Как трусливы и глупы все наши предки!!! А мы? Мы что умнее, храбрее?

Есть сейчас в России прозорливый Сталин, который опередит современных декабристов! А глупый русский народ, обожая гебню, долго и искренне будет радоваться победе… над своей свободой! Еще и праздник Победы придумают… как праздник рабства! А я? Что я — других умнее? Сам влез в это дерьмо и расшарашился с пулеметом в самом загаженном политическом месте истории! Тилипаюсь туда-сюда, размышляя: в какую сторону шмякнуться, коль со всех сторон дерьмово? Воюю не за что-то, а за компанию с первым взводом второй роты третьего батальона. Обрыдло это. Как говорят фрицы: «Генук фюр михь!» (С меня хватит!). Настрелялся…

* * *

Прошла колонна стударей. А вслед за ними, на опустевшей дороге, виляя от обочины к обочине, неторопливо катит старинный грузовичок с развевающимся греческим флагом. Звонкий Ванька тут как тут, выскакивает на дорогу — бдительность демонстрирует:

— Стой! Кто такие?

Грузовичок останавливается. Шофер достает представительную бумагу с печатями и демонстрирует греко-рязанский акцент:

— Калимера-бонжур-сервус унд гут дей! Мы есть грека — раб фашистского дрека, мать их растак! Гутен таг! Ком нах хаус! Хрен в Рот фронт! Но пасаран!! Гитлер капут! Фрау фикен гут!

Дюжий детина в тесноватой, концлагерной полосатой одежде, поднимается в кузове:

— Калимера и здоровеньки булы! Тринкайте, хлопчики, за перемогу! Це вино доброе! — покачиваясь на нетрезвых ногах он, играючи подбрасывая, передает, подбежавшим солдатам, трехведерный винный бочонок овальной формы.

— Гамарьджеба, кацо, держи на закусь! В Греции все есть! — сверкает улыбкой высокий красавЕц брюнет в просторном норвежском свитере, доставая поросенка, зажаренного на вертеле и завернутого в плащ-палатку. Еще один, смуглый, в тирольке с пером, подает из кузова пару жареных гусей. — Алла верды, славяне, хавайте на здоровье! Аллах акбар! Калимера!

Еще двое в распахнутых маскхалатах, один в лагерной куртке, другой — в лагерных штанах, спят на показ в раскладных креслах в кузове. Пока Ванька Звонкий, который и по-русски-то читает с трудом, морща лоб, рассматривает бумагу на неизвестном языке, водитель, покинув кабину, разгибает погнутый указатель и читает вслух название дорфа, в котором нашей роте перепало от мессера:

— Марьендорф! Е-мае! Машкино село! Эх, пощупаем Манюнечку за сладкое!..

Ротный бросает бумагу в кабину, ворчит: «Ехал грека через реку»… И спешит туда, где рота столпились, — вино разливают по котелкам. Насчет греков у ротного инструкции нет. Если б это были фрицы… а то — неизвестно кто?! И тут до меня доходит: это — мой шанс, это та третья сторона, куда мне надо! Понатуре, красиво из войны выскочу — сразу в клевый кодляк! Рота дарами занята, я грузовичок обойду… дверь в кабину открыта — присяду… «греки» не фрайера — не сдадут… погоню нашим не на чем устраивать… да и спохватятся меня, когда поросенка схавают!

И крадусь я бочком-бочком вокруг грузовичка…

Тут появляется Акимов и вполголоса, но строго:

— Саня! Стой! Не подходи… это бандиты! Е-мае! Жаль, далеко пулемет… да и малой кровью тут не обойтись… которые будто спят, у них шмайсеры на взводе… меня с тобой положат первыми… А — тот, Хаджи Мурат, гранатами поигрывает… ишь нервный… Им что терять? Колыму? А от роты что останется?! То ж не рота, а стадо баранов… столпилось! Все оружие побросали! Нах… такой героизм под конец войны??!

Водитель нагло, понимающе улыбается Акимову. Неторопливо садится в кабину. Грузовичок сворачивает с шоссе на грунтовку, к деревне. Из удаляющегося грузовичка доносится народная греческая песня:

Хасбулат удалой Бедна сакля твоя, Золотою казной Я осыплю тебя!

— Да-а… дружба советских народов… дадут они шороху гансикам в том дорфе, где нас мессер умыл… К вечеру успеют и туда, где мы ночевали. Им много золотишка надо — не близок путь до Аргентины, туда сейчас и русские, и немцы из Европы бегут со страшной силой. В городах золото из немцев Смерш вытряхивает, на то они спецы. А эти в глубинке золотишко ковыряют… тут и репатрианты, лагерники, власовцы… — говорит Акимов, провожая взглядом удаляющийся грузовичок. — Вот же — французы, скандинавы, чехи, словаки — люди как люди, до усрачки свободе рады, каждый драпает на родину, нах хаус! А русских хрен из Европы выколупнешь — жизнью рискуют, золото добывают, чтобы от от родины подальше оторваться!

«У пролетария нет родины, его родина — весь мир!» — цитирую я Маркса. — По этим словам в букваре я читать учился… А с чего начинается родина? С букваря?! Русскому чем от родины подальше, тем лучше, — отвечаю я, а сам думаю: «Да пропади она пропадом, моя подлая родина, «страна рабов»! Как хочется в Аргентину, чтобы жить по-человечески, не «под руководством партии»!

— Санька! Это твоя доля! И закусь! — кричит захмелевший Леха с котелком в руке.

Да… это моя доля… А винцо-то впрямь доброе: вкусное, хмельное, особенно с устатку и натощак. Закуси мало — жрать хочется. Заливаю вином досаду по несостоявшемуся аргентинскому танго. Не вЫтанцевалось оно у меня — Акимов помешал… А-а!.. Хреновому танцору и хрен мешает! Эх, Родина моя нежеланная, окаянная… остается мне напевать про жисть красивую:

Под знойным небом в Аргенти-ине, Где море южное так си-ине, Где женщины, как на карти-ине… Танцуют…

* * *

— Ррота-а-а! Па-адъем! В колонну па-а четыре ста-анови-и-ись! — заливается Звонкий Ванька… Поднимаются братья-славяне на негнущиеся после привала ноги, бурча, ворча:

— Одын татарын па четырэ стройся!

— Мать вашу, отцов-командиров, покатали бы нас, фронтовиков, на автомобилях по засранной Европе!..

— Лучше б скомандовали: «нах хаус!» Я б и на карачках так отсюда рванул, в автомобиле не догонишь!

— Пущай двадцать седьмой катается. Им служить в Европе до старости, как медным котелкам!

— Кто там на котелки намЯкивает? А где кухня?

— Там же, где наше светлое будущее!

— Эх, хорош порося, да мал…

— Терпи, солдат, ефрейтором станешь!

— Трах-тарарах кухню перетарараханную!..

Матерясь, поднимается с привала усталая пехота — профессионалы трудного, опасного ремесла, кровью своей заслужившие уважение и чувство собственного достоинства. Мы не двадцать седьмой годик… фронтовики мы! Но это пока вместе. Пока сидим спина к спине на привале, пока шагаем плечо к плечу на марше. А на гражданке растворимся мы среди чванливых карьеристов, подозрительных гебистов и прочих гадов и гадиков с душами заскорузлыми от зависти и злобы, как солдатская портянка класса СБУ после вошебойки. Закончилась война, а Россия, какой была и осталась такой… с российской злобой и гебней.

И почувствует фронтовик горечь одиночества и будет вспоминать военные ночки и денечки, как лучшие в жизни. Жить как все фронтовик не сможет — уже по другому на мир смотрит, человек в нем проклюнулся, а рассчитывать на уважение «благодарного отечества» не приходится. Не бывает отечество благодарным к тем, кто ему не нужен! Помню я, как обошлось оно с героями гражданской… И фронтовичков-инвалидов от общества изолирует наше отечество: сошлет куда-нибудь и… ага. Чтобы не кормить калек… они же живучие!

Собьет отечество гонор с фронтовичков. Награды девальвирует, а жизнь обеспечит как в сказке, на роли младшего сына-дурака: умные сыновья в Смершах и гебне ордена получают. Еще и подсмеиваются над фронтовиками, «места надо знать, где ордена на кустах висят». И уже гуляет подленькая модная присказка: «Война всё спишет», — такая удобная гебне! Ведь морем свежей крови войны смываются кровавые реки репрессий! «Война все спишет»… но не клеймо чес! Невозможна амнистия мировоззрению! Пока живы мы, живет в сердцах наших лихое и горькое звание — ЧеС!

Конец репортажа 28