— А денек-то сегодня хорош, — сказал Аффонсо, задрав к небу клочковатую желтую бороденку, отросшую за время плавания.

День, и верно, выдался погожий. Корабли, стоявшие на якорях, лишь слегка покачивало на зыби. С неба наконец-то сползли тучи, поливавшие нас холодным дождем, пока мы шли черт знает куда (перекрещусь при мысли о черте), не зная, обогнули ли мы проклятый этот мыс или все еще не дотянули до него. Наши корабли мотало и швыряло с волны на волну, с волны на волну. Стонали переборки, скрипели и гнулись мачты, будто под тяжестью туч, и ветер завывал страшно. Молнии то и дело взрезали темное небо — не иначе, как он (опять перекрещусь) скалил зубы.

Мы валились с ног, окоченевшие, обессиленные, третий день без горячей еды. И ропот пошел на «Сао Рафаэле». Аффонсо, ну да, он-то первым и начал зудить и подбивать нас, матросов, на бунт. Но когда капитан с высоты кормовой крепости закричал нам, сгрудившимся внизу, на главной палубе, чтобы немедленно спустились в трюм вычерпывать воду, — вперед выступил не Аффонсо, нет, а его дружок Жануарио с лошадиной нижней челюстью. Да, Жануарио проорал сквозь завывания ветра требование экипажа: повернуть обратно и идти в Лиссабон… потому что вперед дороги нет, а в гости к морскому епископу никто не хочет. Капитан стал грозить заковать бунтовщиков в кандалы, а зачинщиков вздернуть на рею. И он это сделал бы, потому что капитан «Рафаэля» был нисколько не добрее своего старшего брата, капитана-командора, шедшего на «Сао Габриэле». Но тут кормчий крикнул, что с «Габриэля» сигналят флагами о перемене курса.

Ну да, капитан-командор повернул флотилию на северо-восток — должно быть, решил, что уже обогнули мыс Бурь.

И так оно и было, слава Господу. Шторм утих, через два дня мы увидели берег. Он был гористый, неприветливый — а с чего ему быть приветливым? В этих краях если и живут люди, то уж у них, верно, собачьи головы. Это Аффонсо так говорил по вечерам в кубрике, когда матросы, свободные от вахт, валились на свои жесткие койки.

И опять трепал нас шторм, и один из кораблей — маленькая каравелла-ретонда, груженная провиантом, — сильно потекла и стала совсем непригодна для плавания. На стоянке в заливе, в который впадала какая-то река, капитан-командор приказал перегрузить бочки с водой и вином и ящики с провиантом на другие корабли, а ретонду сжечь. Всю ночь она полыхала. А утром на берег вышли черные почти нагие люди — должно быть, их привлекло ночное зарево. Головы у них были обычные, не собачьи. В общем, они были такие же, как на той стороне Африки, в Гвинее, откуда уже лет двадцать в Португалию привозили чернокожих рабов.

И пошла на берегу потеха. Из ящика со всякой мелочью туземцам дарили бубенцы, стеклярус, зеркальца. Они радовались, как дети. Отдавали в обмен ожерелья из зубов каких-то зверей, браслеты из слоновой кости. Мне досталась большая розовая раковина. Приложишь ее к уху — услышишь легкий гул, будто утренний бриз посвистывает. Хорошая была раковина — пока Аффонсо не положил на нее глаз.

— Эй, кастельяно, — сказал он, когда мы вернулись с берега на «Сао Рафаэль». — Отдай раковину.

— Это еще почему?

— Чернорожий мне ее протянул, а ты перехватил.

— Врешь, — говорю. — Я ему пуговицы дал, а он мне раковину.

— Я вру? — прошипел Аффонсо. У него такая была манера: когда злился, оттягивал углы рта чуть не к ушам, губы вытягивались в неровную нитку, и он шипел, как рассерженный кот, а из злобно прищуренных глаз только что искры не вылетали. — Я вру?! Ах ты, кастильская собака!

Он бросился на меня, стал вырывать раковину, я его отпихнул, в следующую секунду мы сцепились, покатились по кренящейся палубе, тыча кулаками куда попало. От сильного удара в нос я взвыл, раковина выпала из руки, Аффонсо быстро перехватил ее и, размахнувшись, вышвырнул за борт. Ругаясь, я кинулся на него, но ребята нас разняли.

Не знаю, почему этот злыдень невзлюбил меня, можно сказать, с первого взгляда. С того дня, когда на «Сао Рафаэле», стоявшем в лиссабонском пригороде Белеме, на синей широкой воде Тежу, начал размещаться экипаж. В кубрике я занял койку и рундук рядом с ней. Рундук для моряка, сами знаете, вещь очень важная: в нем он хранит, под замком, добычу, ради которой вообще-то и пускается в дальнее плавание. Сорок крузадо, выданных каждому матросу перед отплытием, тоже, конечно, вещь далеко не лишняя. Но их можно и на суше заработать, если повезет. А вот в дальнем плавании, когда идешь искать дорогу в Индию, непременно должна быть добыча: либо в новых землях ее возьмешь, либо на кораблях, которые захватишь и обчистишь в море. Тут-то и нужен хороший запирающийся рундук. Так вот, только я занял рундук рядом с койкой и возился, присев, с его замком, как кто-то пнул меня сапогом в зад. Я вскочил и воззрился на невысокого широкоплечего матроса. У него из-под вязаной шапки из овечьей шерсти торчали во все стороны вихры, такие же темно-желтые, как и шапка. А глаза были железного цвета.

— Чего надо? — сказал я. — Чего ты пихаешься?

— «Чего пиха-а-ешь»! — передразнил тот, оттягивая углы губ чуть не до ушей. — Ты откуда, из Кастилии, что ли? Это мой рундук!

— Нет, мой, — говорю. — Я его занял.

— Я занял раньше. Убирайся!

— Сам убирайся!

— Не хочешь по-хорошему? — Взгляд Аффонсо, так его звали, стал прямо-таки режущим. Рука легла на широкий пояс, с которого свисал матросский нож в кожаных ножнах.

— Эй, Жануарио! — крикнул он.

К нам сунулся верзила с лошадиной нижней челюстью, в плаще с капюшоном.

— Покажи этому… этому кастельяно, — прошипел Аффонсо, — кто раньше занял рундук.

Я взглянул на огромные ручищи Жануарио, выругался: «Voto a Cristo!» — и пошел искать другой свободный рундук. Ну их к черту (я перекрестился). У меня тоже, конечно, висел на поясе матросский нож, но — очень уж неравные были силы.

Кастельяно — так прозвал меня этот бесноватый Аффонсо.

Вообще-то я, и верно, не совсем португалец. Мать-то у меня португалка, а отец родом из Кастилии, из Алькантара — городка на реке Тахо, в том ее месте, где она пересекает португальскую границу и дальше называется уже не Тахо, а Тежу. Отец рыбачил, ну а я с малолетства шастал с ним по реке в его лодке — управлялся и с веслом, и с парусом. А когда вошел в возраст, стал наниматься матросом на морские суда. Португальский язык похож на испанский, я на нем говорю свободно, ну, может, немного растягиваю слова. Это что — повод, чтобы обзывать меня «кастельяно» и ненавидеть? За что?

Когда после долгой стоянки в бухте Святой Елены снимались с якоря, крутили кабестан, медленно идя по кругу и грудью налегая на вымбовки, Аффонсо, шедший за мной, вдруг ударил ногой по моей ноге так, что у меня коленка подкосилась. Я заорал от боли, покрывая скрип кабестана и мотив унылой песни, какую всегда поют, выбирая якорь. «Эй вы, что такое?» — гаркнул офицер. Нет, я не стал жаловаться ему на Аффонсо. Что толку? На кораблях не бывает без ссор и драк.

А однажды в кубрике, после ужина (день был постный, без мяса, с овсяной кашей, ну и, как положено, выдали по чашке вина и немного сыра), Аффонсо принялся рассказывать, будто видел в горах озеро, на поверхность которого всплывают обломки кораблей, потерпевших крушение в дальних морях. Вдруг остановил свою травлю, крикнул мне:

— Эй, кастельяно, чего усмехаешься? Не веришь?

Я говорю:

— Где ты видел такую гору? Ты ведь из Алентежу, там и гор никаких нету.

— Как это нету? — зашипел он. — Вот я набью твою кастильскую морду!

И двинулся было ко мне, но усилившаяся качка бросила его в сторону, и тут вахтенный прокричал сверху из люка:

— Марсовые, к вантам! Брать рифы у марселей!

Я карабкался по вантам на тринкетто — переднюю мачту, она уже здорово раскачивалась. Хоть и привычно, но все равно страшно. Ветер быстро набирал силу, но от тебя требуется еще большая сила, чтобы, вися на марса-рее, зарифлять неподатливый парус. Проклятый ветер рвал завязки из рук, озябших до костей. Океан, будто обуянный непонятной злобой, гнал вал за валом, и под их ударами корабль содрогался своим деревянным телом, валился с борта на борт, стонал от боли. Клочья пены летели, достигая до марсовых, висящих на верхотуре. В завываниях ветра мне вдруг почудилось: «Убью-у-у… убью-у-у… чужезе-е-мец…» Я покосился на Аффонсо, работающего слева от меня, — его рот был растянут от уха до уха, так уж мне показалось, — растянут в злобной усмешке.

Идя на север вдоль африканского побережья, мы давно уже оставили позади белый столб над высоким обрывом — «падрао», водруженный Бартоломеу Диашем в крайней точке своего знаменитого плавания. Похоже, мы вышли из полосы штормов. Морской черт перестал скалить зубы. Под Рождество миновали зеленый берег, на котором паслось стадо безрогих коров, — его так и назвали: «Natal», то есть Рождество. Встречные течения, безветрие останавливали продвижение. Но мы все же шли и шли. Капитан-командор упрямо вел корабли в неведомые воды, к незнакомым берегам.

Была долгая стоянка в заливе близ широкого устья реки. Набирали в бочки пресную воду. Выменивали у чернокожих обитателей этих мест продовольствие (надо же, у них такие же куры, как в Португалии!) — в обмен на зеркальца и тряпки. Ждали попутного ветра.

Аффонсо задрал к безоблачному небу клочковатую бородку и сказал, лениво потягиваясь:

— А денек-то сегодня хорош.

— Еще как хорош, — подтвердил Жануарио. Он всегда и во всем соглашался с Аффонсо. Скажи тот, что, к примеру, вон с того холма взлетела ведьма на помеле, он и это подтвердит. Не дал Господь ему, Жануарио, большого ума. Зато силы у него было много, хоть отбавляй.

День, клонившийся к вечеру, и верно, выдался прекрасный — как бывало на Пасху в моем детстве в Алькантаре. «Сао Рафаэль» — наше деревянное корыто, изрядно расшатанное штормами, — слегка покачивало на зыби. С моря тянул теплый ветерок, ласковый, как голос мамы, сзывавшей нас, пятерых деточек, на ужин. Я маму плохо помню, она умерла при очередных родах, но голос ее застрял у меня в ушах. Облокотясь на фальшборт, я глядел в морскую даль. Откуда я знал, что море тут называется Мозамбикским проливом? Странно. Уж не приснилось ли это название? В морских снах чего только не углядишь, не узнаешь…

И тут я увидел: в наветренной стороне, не далее чем в полулиге, всплыло как будто здоровенное бревно… темно-оливковое, лоснящееся на солнце… выбросило в небо фонтан веселой воды…

— Кит! — крикнул я. — Смотрите! Это мой кит!

Тут и дозорный с тринкетто заорал:

— Киты!

Да-да, вон еще фонтан… и еще… да их тут целое стадо!

— Киты!

Вмиг с «Рафаэля» слетело сонное оцепенение. Из своей каюты вышел капитан, приставил к глазу длинную подзорную трубу. Должно быть, и он подумал о том же, о чем кричали, перебивая друг друга, матросы на главной палубе: кит — это свежее мясо! Отличный жир для освещения, вместо вонючих сальных свечей! Что же — неужели упустим возможность поразвлечься… загарпунить такую зверюгу?

— Киты! Киты! — орали мы, столпившись на правом борту. — Сеньор капитан!

И капитан велел спустить на воду обе шлюпки.

Он и сам пошел в одной из них на охоту.

— Навались! — кричал капитан, сидя в корме и размахивая рукой в такт гребле. — Навались, чертовы лентяи! А ну, покажите, на что способны моряки короля Маноэля!

А мы и не знали, что он такой азартный.

И уж мы не жалели сил, клянусь Святой Троицей! Откидываясь назад, приподнимаясь над банками, мы с такой силой загребали веслами, что только жилы не лопались. Шлюпка летела по синей воде, как стрела, пущенная из арбалета.

— Догнать их, догнать! — вопил капитан. Над его черным беретом колыхалось огромное перо. — Навались!

Сидя на банках спиной к китам, мы не видели их, но понимали, что они не очень-то хотят, чтобы их настигли.

— Ага, толстячок! — закричал капитан, подавшись вперед, чуть не щекоча своей бородой лицо загребного. — Вот так, матросы, еще немного, и мы его возьмем! — Он повел вправо рулевое весло. — Давай, давай! Эй, гарпунщик! Не спи, чтоб тебе не иметь отпущения грехов! Готовься!

А Жануарио — он-то и был гарпунщиком, с его бычьей силой, — уже стоял наготове в носу лодки, за моей спиной. Я сидел на носовой банке, от бешеного темпа гребли сердце так колотилось, что казалось — вот-вот оно выскочит и, горячее, плюхнется в океан… в этот, как его… Мозамбикский пролив… и пролив задымится… Пот катил по лицу, заливая глаза… Voto a Cristo! Нелегко быть моряком короля Маноэля…

Стоя за моей спиной, Жануарио громко сопел и бормотал себе под нос — молитву, что ли? Один из трех гарпунов, лежащих на длинной полке под планширем, был у него в руках. Эти гарпуны — страшное оружие, они тяжелые, с острым железным наконечником. Такой вопьется в китовое мясо — уф-ф-ф!

— Суши весла! — скомандовал капитан «Рафаэля».

Теперь лодка скользила по инерции, и слева от нее оказался кит. Мой кит! Мы его догнали! Он плыл, приподняв огромную голову, и начал было поворачивать…

— Бей, гарпунщик! Не дай ему уйти!

Жануарио размахнулся и, хрипло вскрикнув, метнул гарпун. Футов сорок было до кита, даже больше, но недаром Жануарио слыл первым силачом флотилии: посланный им гарпун летел чуть ли не со скоростью ядра из бомбарды. И воткнулся киту в бок. Да, прямо в лоснящийся на закатном солнце жирный бок — мы видели это! Мы заорали от восторга — но тут же ор и оборвался. Раненый кит дернулся, и размотавшийся до конца канат, которым гарпун был привязан к планширю, резко сотряс лодку. Жануарио повалился навзничь…

— Эй, на носу! — выкрикнул капитан. — Второй гарпун!

И тут от удара по голове я свалился с банки на дно шлюпки. Не знаю, успел ли Аффонсо метнуть в кита второй гарпун. Да, Аффонсо… он греб на соседней банке, его широкая спина, обтянутая желто-серой фуфайкой, была у меня перед глазами. Он кинулся через мою банку к планширю, под которым лежали гарпуны, при этом локтем или кулаком двинул меня в висок. Кажется, я потерял сознание… а может, просто красным полотном заката заволокло… не знаю…

Но хорошо помню, что очнулся в воде. Холодная вода плеснула в лицо, и снова стал я зрячим… Увидел рядом качающийся берет капитана с мокрым пером… А вот голова Аффонсо в желтой вязаной шапке, приросшей, наверно, к его волосам…

Черная корма нашей лодки косо уходила под воду…