Дом номер шесть на проспекте Добролюбова выкрашен в спокойный кремовый цвет. Солидный дом. Ничто тут не напоминает о былых страстях.

А тогда, тридцать лет назад…

Еще минута, и мы бы разминулись. Она уехала бы в Тосно. Но она не уехала. Был бурный разговор. Вернее, говорила и кричала Люся, а я только заглатывал воздух и бессмысленно кивал. Но постепенно дыхание выровнялось, и я сумел сказать ей, какой я идиот. Почему я, получив извещение из Саратова, что «адресат выбыл», сразу решил, что Люся уехала к родным в Баку? Нет, это же надо быть таким идиотом! Ни малейшего сомнения не было: уехала в Баку, да и только! Между тем летом сорок четвертого Люся вместе с университетом возвратилась в Ленинград, к началу нового учебного года. Не получив ответа на свое покаянное письмо, она, разумеется, решила, что все между нами кончено.

А ведь я был виноват больше, чем она…

Я, виноватый во всем, стал перед ней на колени и склонил голову, а она дергала меня за руки, подняла, и плакала, и твердила как заведенная:

— Юрочка, Юрочка, Юрочка, Юрочка…

На ней было старое платьице, знакомое мне еще до войны. Коричневые волосы были коротко, по-мальчишески стрижены. Я целовал ее осунувшиеся, мокрые от слез щеки, ее светло-карие глаза. Она схватила меня за голову и повернула лицом к окну. Всмотрелась, впилась взглядом.

— Боже, какие у тебя стали глаза, — сказала дрогнувшим голосом. — Какие они… много повидавшие… Юрка! — Она прижалась, прильнула ко мне. — Юр-ка! Неужели ты?

— Люблю тебя, — задыхаясь, сказал я.

— Люблю, — задыхалась она. — Навсегда… навсегда…

Мы опомнились лишь несколько часов спустя. Я уже не успевал заехать домой за чемоданчиком, черт с ним, ничего там жизненно необходимого не было, я позвонил матери, что уезжаю, и мать страшно удивилась. Мы с Люсей поехали на Балтийский вокзал. Таллинский поезд уже тронулся, когда мы прибежали, я вскочил на подножку последнего вагона, вцепившись одной рукой в поручень, а второй замахал Люсе, а она бежала, бежала за поездом, пока я, висящий на подножке, не исчез из виду.

В январе сорок шестого я взял отпуск, свой самый первый отпуск, и поехал в Ленинград. Я извлек Люсю из тосненской школы, мы расписались в первом же попавшемся загсе, и я увез ее к себе в Пиллау. Там у меня была комната с чугунной печкой, от которой коленом уходила труба, вделанная в настоящую кафельную печь, и был в подвале запас трофейных торфяных брикетов, которые, сгорая, превращались в красноватый порошок…

До свиданья, дом номер шесть, высокий крепкий утес, омываемый волнами воспоминаний. Я медленно поворачиваю в Зоологический переулок. Оставляю позади и другое общежитие — желтый дом на Мытнинской набережной с четырьмя маленькими, невзрачными кариатидами, поддерживающими огромный двухэтажный балкон. Тут, у Мытнинской набережной, стоит с недавних пор трехмачтовый барк «Кронверк» со здоровенным бушпритом и зелено-медным княвдегедом — головой дракона под ним. На «Кронверке» — ресторан. Мы с Люсей однажды отправились туда, ведь это наш уголок Ленинграда, — но не попали. Не было мест. Сунулись было в другой ресторан, но тоже не попали. Посадочных мест не хватает не только в надводных ресторанах, но и в наземных. Ну да ладно.

А тучи рассеялись, просветлело. Может, не будет дождя.

Переезжаю мост Строителей. Коротеньким сигналом салютую Бирже, в которой помещается Военно-морской музей. Еду по Дворцовому мосту, и навстречу наплывают медные волны духового оркестра. Только оркестра мне и недостает сегодня. Не доезжая до Адмиралтейства, торможу. Передо мной стоят машины, позади меня останавливаются машины. Движение замерло.

Проезжую часть пересекает длинная колонна моряков, направляясь со стороны Дворцовой площади к Адмиралтейству — к Военно-морскому инженерному училищу, к моей родной Дзержинке. Подавшись вперед, грудью ложась на баранку, смотрю на строй моряков.

Братья-курсанты, как хорошо вы идете! Бухает оркестр. «Наверх вы, товарищи, все по местам…» Раз-два, раз-два… Мерно покачиваются бескозырки в белых чехлах. Руки в белых перчатках одновременно, в такт маршу, дают отмашку. Плывут синие воротники. Раз-два, раз-два…

Гос-споди! Вон тот, правофланговый, как он похож на Андрея Козырева! Такое же загорелое, резко очерченное лицо с косыми бачками и светлыми глазами… Да что же это… Что тут происходит?..

Давайте встанем в строй, братцы! Все наверх! Живые и мертвые… Ну, по росту — кто первый? Володя Толоконников, контр-адмирал, командир отдаленной дальневосточной базы, — становись! Толоконников Федор, капитан третьего ранга, погибший со своей лодкой в июне сорок третьего, — занимай место рядом с братом! Дальше кто? Андрей Константинович, дорогой мой, оставьте свою иронию — прошу в строй! Теперь ты, Гриша Слюсарь. Ничего, что в сапогах и канадке, ничего, что в шлеме. Как был одет в ту апрельскую ночь сорок пятого, когда погиб, высаживая с катеров своего отряда десант на косу Фрише-Нерунг, таким и становись в строй! Давай, Гриша, давай, дружище! Балыкин Николай Иванович, вас тоже попрошу. Без вас парад неполон. Одним огнем нас обожгло. Одним концом копья вскормлены… Дальше кто? Ага, Уманский — военфельдшер, а затем политрук. Я слышал, тебя сильно покалечило взрывом мины на тралении? Ничего, ковыляй, друг, крепче держи костыли, вот твое место в строю! И ты становись, Галкин, единственный путный старичок среди нас. Ну, быстренько, пузом вперед! Мичман Анастасьев, где ты? Где же, как не в Кронштадте, в Кракове родимом. Становись! И ты, красавчик боцман Кобыльский! И ты, заклятый друг Фарафонов! И вы все, мои чумазые мотористы! Костя Плахоткин, я виноват перед тобой — не поместил в стенгазете твои стихи. Прости, милый! Занимай свое место! И мне, ребята, дайте встать рядом. Вот так хорошо. Плечом к плечу. Ну — шагом ма-арш! «Наверх вы, товарищи… все по местам!.. Последний парад наступает…»

Раз-два, раз-два! Хорошо идете, братцы-курсанты! Хорошо идем…

Гудки машин.

— Папа! Папа! — Таня испуганно трясет меня за плечо. — Почему ты не едешь? Что с тобой?

Сзади нетерпеливые гудки машин.

А что со мной? Ничего со мной. Просто глаза застланы слезами.