Журнал «Вокруг Света» №09 за 1971 год

Вокруг Света

 

Айсберг меняет курс

Отрывок из книги «Под ногами остров ледяной», которая выходит в издательстве «Молодая гвардия» в конце 1971 года

Это не совсем обычная дрейфующая станция. Комсомольско-молодежная станция «Северный полюс-19» отличалась от всех восемнадцати предыдущих, начиная с папанинской станции тем, что базировалась не просто на льдине трех-четырехметровой толщины, а на гигантском ледяном острове в сто квадратных километров, толщиной в тридцать метров. (Казалось, это так надежно!..) Необычен был состав станции, в основном молодежь в возрасте до тридцати, большинству из них предстояло впервые зимовать на дрейфующем льду. Необычны были и научные задачи: предстояло выработать новые программы научных наблюдений и исследований, ранее никогда не проводившихся на дрейфующем льду.

Целый год, полный событий, прожили молодые ученые на дрейфующем ледяном острове. Получены интересные материалы. Научная программа завершена. Дрейф ледяного острова «СП-19», однако, продолжается, и все так же изо дня в день несет научную вахту во льдах полярного бассейна новая смена полярников.

365 дней... Мы приводим рассказ о событиях только одного из них. Рассказывают участники дрейфа: начальник станции Артур Чилингаров, океанолог Эдуард Саруханян. метеоролог Михаил Евсеев.

Эдуард Саруханян. После Нового года у нас пошла спокойная жизнь. Научные павильоны построены и оборудованы, системы, как у нас говорили, «задействованы». В домиках уютно и тепло, мягко светят настольные лампы, на нарах вместо надоевших спальных мешков — чистые постели с шерстяными одеялами. Правда, Леня Васильев утверждает, что спать в постелях на «СП» — это разврат, и принципиально спит в мешке, но остальные предпочитают «развращаться». Остров, который в течение двух месяцев суетливо перемещался то к северу, то к югу, тоже принял более или менее постоянный курс на северо-запад.

— Какие у нас последние координаты? — спрашивает Артур. В руках у него бланковка, на которой мы прокладываем дрейф.

— 75° 23" и 159° 06".

— Значит, топаем прямо в пролив между тремя островами. Не заблудиться бы как в трех соснах.

— Да, райончик дрянной. Ведь именно здесь потерпела бедствие экспедиция Де-Лонга: льдами раздавило «Жаннетту». А недалеко зажало «Фрам» и впоследствии — «Георгий Седов».

— Что там вспоминать давно прошедшее. Тут всего пару лет назад четырнадцатую ломало. Но нашей махине это не грозит. Ты же видел — по краям лед торосит, дальше — ни шагу.

— Тридцать метров — это тридцать метров. Вот только глубины не подвели бы.

— Ну что гадать, как понесет, так и понесет. С тем и заснули.

Из вахтенного журнала

«4 января 1970 года 22 часа 40 минут МСК. Из гидрологической палатки поступил сигнал тревоги. Началось торошение ледяных полей, окружающих остров. Под угрозой оборудование».

Резкий телефонный звонок разбудил нас одновременно. Артур взял трубку.

— Вдоль края острова трещина. Дышит. По припаю тоже трещины, — услышал я встревоженный голос дежурного.

— Сейчас выходим, — коротко ответил Артур. Я уже одевался.

— Поднимай гидрологов, прихвати доктора. Я к механикам, пусть заводят трактор.

На улице темень. Луны не видно. Впятером, освещая путь фонариками, мы почти бежим к краю острова.

Трещина до полуметра шириной проходит по краю острова, отсекая припай. За ней еще ряд трещин. Артур с Вадимом бегут по припаю к гидрологической палатке. Мы начинаем откапывать домик и палатку с запасным оборудованием на самом краю острова. Трещина уходит прямо под них.

Подошел трактор. Прицепили к нему домик. Но он сидит прочно, наверное, примерз полозьями. Возвращаются Артур и Вадим:

— Глубина тридцать метров. Мы или уже сидим, или сейчас сядем на мель. Поэтому и отрывает припай.

— Сейчас главное — оттащить домик. Продолжайте откапывать.

Трактор ревет, надрывается, но домик ни с места. Раздается треск. Трещина множится, параллельно ей бегут бесчисленные узкие змейки. Еще немного, и трещина разойдется.

— Быстрее в палатку! Вытаскивайте оборудование! — кричит Артур.

Бросились к палатке. С трудом опрокинули ее на бок. Хватаем что попадает под руку и оттаскиваем от края. Один ящик, другой, третий...

Снова треск. Край острова вместе с нами и палаткой внезапно осел вниз. За спиной Михаила Ивановича открывается трещина. Он на краю.

— Миша! — кричу я и хватаю его за грудь.

— Ну, что ты орешь? Что я, не бывал в подобных ситуациях?

— Выбирайтесь на берег, — командует Артур, — скорее на берег!

Перед нами гладкая, совершенно отвесная ледяная стена. Забраться наверх нет никакой возможности. К счастью, рядом с Артуром лестница. Повернувшись, он хватает ее и спускает нам. Мы взбираемся наверх.

Домик на боку. Припай медленно отходит от края острова, и домик постепенно погружается в расширяющуюся трещину. Трактор уже отцепили. Помочь он не в силах.

Душу надрывает пронзительный скулеж Жоха. Он оказался на припае и не может перебраться к нам.

С глухим всхлипом домик проваливается в черную воду. На мгновение темноту прорезают голубые вспышки — это с сухим треском рвутся кабели, подводившие ток. На снегу остались карабин, ракетница и телефон, которые в последнюю минуту вынесли из домика.

— Пали ракеты, фотографируй, — устало говорит Артур. — Потребуется для акта.

Зазвонил телефон. Артур взял трубку.

— Да, да. Ясно. Сейчас выезжаем. — Он бросает трубку. — Трещит в лагере. Я с Быковым — туда. Вы пока оставайтесь здесь. Может быть, трещину сведет и удастся спасти гидрологическую палатку. Если в лагере будет все нормально, пришлю еще людей...

Вдвоем с Быковым на пятой скорости они несутся в лагерь.

Михаил Евсеев. Полночь по московскому времени. Здесь, на сто шестидесятом меридиане, утро, а по нашему островному времени — двенадцать часов дня. Днем это можно назвать чисто условно: снаружи непроглядная темнота. Разгар полярной ночи.

Сделаны последние наблюдения, записаны последние показания приборов, убрано рабочее место, аккуратно сложены рабочие книжки и тетради — время сдавать вахту и идти завтракать. Я предвкушал хороший завтрак и возможность наконец поспать после непрерывной суточной вахты. Резкий телефонный звонок прервал мои приятные мысли.

Я снял трубку. Взволнованный голос Артура скороговоркой произнес:

— Миша, все свободные от вахты должны немедленно идти в лагерь гидрологов. Там трещина разошлась, надо спасать палатку... быстрее лопату... лом... у кают-компании... — он не договорил и бросил трубку. Я вскочил с места и стал быстро одеваться. Как назло, куда-то пропал один унт. Лезу под стол, осматриваю углы — вот он где наконец.

Услышав мою возню, из-за занавески появился Виталий. Физиономия заспанная.

— Что там стряслось? — спрашивает он.

— Быстрее одевайся, принимай вахту, — говорю я. — Меня срочно требуют в лагерь гидрологов. Трещина разошлась, и что-то там произошло, а что, не знаю, Артур толком ничего не объяснил.

Надев наконец унты и накинув шубу, бегом направился к кают-компании. Посмотрев в сторону выносного лагеря гидрологов, я ничего не увидел. Вместо привычных, ярко горевших ламп там сейчас была темнота. В душу закралась тревога: что же там случилось?

У кают-компании остановился, по-прежнему напряженно всматриваясь в то место, где должен находиться лагерь. В безмолвной тишине я отчетливо услышал тихий звонкий треск, как будто кто-то невдалеке разбил стеклянный стакан. Войдя в кают-компанию, я застал там одного Артура. Он возбужденно ходил из угла в угол и щипал ус.

— Миша, бери лопату и иди скорее, — проговорил он. — Все только что ушли. Там такое... — он не договорил и махнул рукой.

Я выбежал наружу, нашел лопату и догнал своих у аэрологического павильона. Впереди шел Толя Воробьев, в середине возвышалась фигура Волдаева — он нес несколько ломов и лопат. Рядом с ним шли Боря Ремез, Валерий Кривошеий и Володя Сафронов. Выйдя из лагеря, мы сразу же очутились в полной темноте. Толя зажег фонарик, и тоненький луч света заметался по снежным застругам и буграм.

Снова раздался предательский треск, на этот раз ближе и отчетливее.

— Трещит, — сказал кто-то впереди. Ему не ответили. Молча прошли еще минут пять. Внезапно затрещало совсем рядом. Луч фонарика идущего впереди ткнулся в трещину шириной в несколько сантиметров, зловеще протянувшуюся по снегу черной ломаной линией. Не останавливаясь, пошли дальше. Через несколько десятков шагов наткнулись на вторую трещину, идущую параллельно первой. Она была шире. Анатолий опустил в нее лом, но дна не нащупал. Снег сухо прошуршал по стенкам.

— Сквозная...

Стоять не было времени. Снова пошли вперед и через несколько минут оказались в лагере гидрологов.

Я не узнал местности. Вместо пологого спуска к припаю перед нами был край ледяного обрыва высотой в два-три метра. Внизу хаотическое нагромождение глыб льда, черная вода. Подальше, на припае, в свете ракет можно было разглядеть накренившуюся гидрологическую палатку. На этом краю не осталось почти ничего, кроме нескольких ящиков с оборудованием, которые ребятам удалось спасти. Правда, чуть подальше от края уцелел склад горючего. На том берегу показался Жох. Пес отчаянно метался по краю, пытаясь найти спуск к воде. Наконец, подбадриваемый нашими криками, он каким-то образом сполз к воде и по кускам льда стал перебираться на нашу сторону. На середине разводья вместо крепких ледяных глыб оказалось мелкое крошево. Пес провалился сразу четырьмя лапами и, отчаянно воя, беспомощно забарахтался в ледяной каше.

— Давайте пристрелим, — не выдержал кто-то. — Все равно не выберется, замерзнет.

Собака отчаянно боролась за жизнь. Наконец, нашли веревку, после десяти или двенадцати бесплодных попыток удалось накинуть петлю на голову собаке. Осторожно подтягивая веревку, помогли Жоху вылезти на крепкий лед и втащили наверх. Все облегченно вздохнули.

Зазвонил телефон. Трубку взял Вадим. Все выжидательно смотрели на него.

— Хорошо, идем, — произнес он наконец. — Ребята, трещина в лагере под кают-компанией.

Молча собрали лопаты и ломы и двинулись в обратный путь Треск льда прекратился, и только увеличившиеся трещины на обратном пути в лагерь свидетельствовали о колоссальных напряжениях в толще льда. В лагере все спокойно. У каюты нас встречает дежурный по лагерю — Леонид Васильев

— Я убирал в каюте... — услышал я его голос,— когда раздался громкий треск, я почувствовал, как каюта осела на один угол. Выбежал наружу, но в темноте ничего не увидел.

— Вот! — воскликнул кто-то. Все бросились к нему. В слабом свете фонариков на снегу была отчетливо видна трещина, уходящая под кают-компанию

Эдуард Саруханян. Собрались в каюте. Время завтракать. Но все взбудоражены событиями. Впрочем, действительного положения мы пока не представляем.

— Ну что. Эд, все потерял или что-нибудь осталось? — спрашивает Толя Воробьев.

Я безнадежно машу рукой. На душе мрак. Спасти удалось очень немногое, да и не самое главное. Не осталось ни одной лебедки, а без нее даже глубину не измеришь, не говоря уже о более сложных наблюдениях. Один батометр, одна вертушка. Как будем работать, не знаю Мои невеселые мысли прервал Артур:

— По-видимому, остров сел на мель. В результате оторвало припай с палатками, обвалился край острова, и вблизи лагеря и под каютой прошли трещины. После завтрака трещины обвесим черными флажками. Их подготовить аэрологам. Думаю, что особой опасности нет, но нужно быть внимательными. Из лагеря без моего разрешения не выходить.

Внезапно снаружи раздался мощный гул. Было такое впечатление, что над станцией кружится несколько самолетов. Все мгновенно выбежали наружу. Гул доносился со всех сторон.

Кто-то в шутку высказал предположение, что это заработал прибор Миши Евсеева, на неисправность которого он жаловался последние дни. Гул смолк так же внезапно, как и начался.

Стали понемногу расходиться. Близился полдень. Небо в южной части горизонта чуть посветлело.

Артур сел составлять донесение в институт. Мы с Вадимом готовимся к определению координат.

Дверь в домик распахнулась. На пороге — Гена.

— Под складом продовольствия трещина! Расходится!.. — выкрикнул он и кинулся обратно.

Бросились за ним. Из соседнего домика выбежал Олег, на бегу схватил топор и заколотил в рынду. Ото всех домов к складу бежали ребята...

Михаил Евсеев. Я переодевался, когда раздался громкий треск, идущий, как мне показалось, прямо из-под домика.

— Миша, выходи! — предостерегающе крикнул Виталий и выбежал наружу. Кое-как надев валенки и набросив шубу, я последовал за ним.

Новая серия громких звенящих ударов раздалась где-то совсем рядом. Была полная иллюзия, что звуки идут прямо из-под ног. Я завертелся на одном месте, пытаясь разглядеть трещину или хотя бы определить, с какой стороны следует ожидать опасность. Ничего не видно.

В домике тревожно звенит телефон. Вбегаю, хватаю трубку.

— Быстрее к кают-компании!.. — слышу голос Артура. — Трещина!

Артур Чилингаров. В двадцати метрах от каюты, параллельно нашей «главной» улице, зияет широкая трещина. Она прошла совсем рядом со складом продовольствия, отрезав от нас запасы горючего, газа, палатку с хозяйственным оборудованием. В наиболее угрожающем положении — склад с продовольствием. Просто чудо, что вся эта гора ящиков и мешков осталась на краю и не свалилась в пропасть.

Отдаю распоряжение оттаскивать ящики в сторону и раскладывать в нескольких местах на случай дальнейшего разлома острова. Закипела работа. Замелькали волокуши, ящики, мешки. Цепочка людей протянулась от склада к «главной улице» лагеря. Попробовали перебраться на другую сторону трещины и попытаться спасти хоть что-нибудь из палатки. Через трещину перекинули две широкие доски. Вадим первым очутился на другой стороне. В этот момент из трещины послышалось зловещее шипение и края медленно стали отдаляться друг от друга.

— Назад, назад! — закричали Вадиму. Он махнул рукой и побежал обратно. Трещина расходится на глазах. Доски неуклонно ползут к краю обрыва и через несколько минут рушатся вниз. Туда же сваливается несколько мешков и ящиков с продовольствием. Подходят удрученные Толя Быков и Олег.

— Не удалось спасти соляр. Трещина была уже слишком широкой.

Полного представления о случившемся у нас все еще нет.

— Эд, давай на разведку. Пойдем обследуем, что у нас осталось.

Взяв с собой запас ракет, мы уходим. Двигаемся вдоль разводья. Чем ближе подходим к краю острова, тем разводье шире. Видимость плохая, началась метель. Под ногами скрип и шуршание. Каждый шаг с опаской: не угодить бы в трещину.

— Дойдем до края острова, посмотрим, не оторвало ли от нас полосу. Ведь там у нас основной запас горючего.

По времени край острова должен быть уже где-то рядом. Дали ракету. В ее зеленоватом свете увидели невдалеке торосы и все то же разводье. До складов не добраться.

— Да. Дело дрянь. Рассчитывать можем только на те запасы, что на краю острова.

— А много там?

— Бочек сорок наберется. До весны хватит. А там завоз. Лихо нас ломануло. Сколько же осталось от острова?

Михаил Евсеев. Два с лишним часа непрерывной работы. Выдираем из снега последние ящики со сгущенным молоком. Боря пытался сфотографировать черную пропасть трещины в блеклом свете ракет — по-моему, пустая затея.

Несу последний ящик. Кидаю его в снег и сажусь рядом с ним передохнуть. Не хочется ни о чем думать.

Вернулись из разведки Артур с Эдом. Артур собрал в своем домике старших специалистов и коротко пояснил обстановку. Говорить много никому не хочется. Даже бывалым полярникам подобного разлома наблюдать не приходилось. На морском двухметровом льду ведь все иначе: там края трещины возвышаются над водой лишь на полметра. Здесь же обрыв до шести метров. К тому же мы не уверены, что при дальнейшем разломе куски нашего айсберга не будут переворачиваться.

— Словом, так, — подытоживает Артур. — Сейчас первым делом передвинем подальше от разводья домики врача, гидрологов, мой, метео и рацию. Всем приготовить аварийный рюкзак с теплыми вещами и самым необходимым, сложить на большую волокушу. Доктору и повару отобрать запас продуктов, Васильеву подготовить аварийную рацию. Держаться по возможности вместе. Сейчас переговорю с «восемнадцатой» и дам радиограмму в институт о результатах разведки.

— Вот тебе и тридцать метров, — сказал Вадим, когда мы выходили из домика. — Уж лучше обычный лед.

Эдуард Саруханян. Через несколько минут по всему лагерю стоял треск отдираемых досок. За шумом работ мы уже не слышали шуршания и треска самой льдины. Ребята освобождают домики от тамбуров, так заботливо сколачиваемых прежде. Снимают электропроводку, телефонные провода. Наша спокойная жизнь длилась недолго.

Я упаковывал в домике химическую посуду и приборы, когда в дверь заглянул Валя Дондуков:

— Эдик, я приготовил обед, а людей нет. Надо хоть немного поесть.

— Спасибо, Валек, не хочется.

— Ты это брось, поесть обязательно надо. В каюте Вадим, Олег, Володя Волдаев.

— Все неприятности лучше встречать на полный желудок, — шутит Вадим. — Налетай.

Олега уговаривать не надо. Он и раньше не страдал отсутствием аппетита, и сейчас наворачивает, не обращая внимания на подозрительные шорохи под полом каюты.

— А у нас сегодня, как назло, зонд лезет и лезет. Нужно идти вам помогать, думаешь: «Скорей бы лопнул!» — а он хоть бы что... Дотянул до сорока двух километров... Прямо рекорд.

Это Володя. У него на лице такое благополучие, будто ничего не происходит. То ли действительно у парней крепкие нервы, то ли это храбрость от непонимания всей серьезности обстановки.

Ем с трудом. Первое кое-как проглотил. Шум под каютой резко усилился. Задрожали стены. Будто кожей ощущаешь, как ползет, царапая по дну, наш обломок. Выпил компот — и скорее наружу.

Михаил Евсеев. Треск, шум и скрип ломающегося льда приближался к лагерю со стороны метеоплощадки. Через несколько минут затрещало где-то непосредственно под лагерем и отдельные звуки слились в сплошной гул.

— Срочно вынести все необходимое из домиков! — стараясь перекрыть шум, кричал Артур. — В первую очередь материалы научных наблюдений. Все на волокушу!

Побежали с Прозоровым к своему домику. Здесь, на самом краю светлого пространства, за которым начинается сплошная темнота, наполненная гулом и скрежетом, было довольно неуютно. В ломике схватил папку с материалами, несколько необходимых вещей, все бросил в чемодан и отнес на волокушу.

Бегом возвращаюсь к радиорубке. За столом у передатчика спокойно сидит Валерий Кривошеий. Он держит в своих руках единственную ниточку, связывающую нас с Большой землей. В тамбуре басовито гудит умформер, в наушниках монотонно пищит морзянка. С «восемнадцатой» нас подбадривают, там непрерывно следят за нами. Каждый час вызывает на связь радиостанция Певека, просит сообщать обстановку.

Треск снова усилился. Выхожу на улицу и медленно иду к аэрологам. К треску и скрипу разламывающегося льда внезапно присоединились какие-то новые звуки: будто кто-то под тобой изо всех сил гигантской теркой скоблит лед. Это скрежетал о морское дно наш айсберг.

Вся картина разрушения казалась мне теперь ясной. Под мощным напором окружающих льдов наш осколок потащило через подводную банку. Оторвавшись от основного массива, айсберг теперь пахал дно, трещал и разваливался. Треск и скрежет достигли апогея. Я остановился на бугре, напряженно всматриваясь в поверхность снега. С минуты на минуту можно было ожидать появления новых трещин.

Артур под скрежет ломающегося льда спокойным голосом отдавал распоряжения:

— Виталик, ты отвечаешь за оружие. Смотри, чтобы все оружие было в одном месте. Леня, как рация? Срочно тащи сюда аварийную. Миша, — увидел он меня, — ты к разводью, наблюдай за ледовой обстановкой.

— Сильно трещит, — сказал я ему.

— Пусть трещит, не обращай внимания. — И, повернувшись, он пошел к радиорубке.

Я побрел к разводью. С опаской приблизился к краю, посмотрел туда, где должен был быть противоположный край пропасти, и не поверил своим глазам.

Тот край был на несколько метров ниже и смутно белел где-то далеко внизу. Я оторопело смотрел вниз, соображая, что бы это значило. Потом, повернувшись, кинулся в лагерь.

В центре лагеря на большой волокуше было собрано наше нехитрое имущество: чемоданы, мешки, рюкзаки. Рядом бодро тарахтел трактор. Звук работающего мотора вселяет в меня уверенность. Нахожу Артура и Эда и рассказываю им об увиденном. Артур слушает краем уха, глаза тревожно перебегают с одного человека на другого. Чувствуется, что он волнуется. Я не успел закончить рассказ, как вдруг рядом ахнул Олег:

— Вот это торосы!

Мгновенно обернувшись в сторону метеоплощадки, я замер. Там, где только что был край обрыва, высились громадные глыбы льда; они медленно надвигались на лагерь. Под чудовищным напором ледяной стены с хрустом вспарывался тридцатиметровый лед, ломался на огромные куски и вздыбливался, сверкая острыми гранями.

Вал торосов был уже метрах в двадцати от радиорубки и неумолимо продвигался дальше. Его переднюю часть составляли самые крупные льдины, а вершину венчал громадный, почти правильной формы ледяной куб, выломанный изо льда какими-то уже совершенно фантастическими силами.

— Скорее к рации... трактор... руби кабель!.. — закричал Артур.

Трактор, как бодрая скаковая лошадь, рванулся с места и покатил к домикам. За несколько секунд перерублены все кабели, соединяющие домик с силовой сетью и антеннами. Под ударами ломов затрещал и зашатался с таким старанием сделанный тамбур.

На вертлюг трактора быстро накинули металлический трос, продетый под домиком. Судаков дал газ — и домик, освобожденный от многочисленных проводов и тамбура, двинулся прочь от опасного места.

Следя за отъезжающим домиком, я вдруг обнаружил, что не слышу треска и скрежета льда. Не веря себе, я опрометью бросился за кают-компанию, к обрыву.

Далеко внизу отсвечивала черная блестящая поверхность воды. Метрах в двадцати белела противоположная отвесная стена. Было хорошо видно, как она медленно удалялась.

Неужели нас наконец протащило через эту проклятую мель и мы снова на плаву? Я закричал и замахал руками. Подбежали ребята. Борис выстрелил из ракетницы. В красноватом свете ракеты перед нами предстала страшная и величественная картина разлома.

В черной воде медленно и безмолвно двигались голубовато-белые обломки бывшего ледяного острова с совершенно отвесными стенами. Их обгоняли бесформенные куски льда с рваными, изломанными краями, мелкая ледяная крошка. Все это проплывало мимо нас, исчезая в черноте ночи.

Эдуард Саруханян. К десяти часам собрались в каюте. Надо же было так случиться, что именно в этот день Всесоюзное радио организовало для нас передачу с выступлениями наших родных. Несмотря на авральную обстановку, передачу слушали, поочередно меняясь у репродуктора. Прослушал своих — выходи работать, уступай место другому.

— Желаем вам счастливого дрейфа, крепкого льда! — доносится из кают-компании, сиротливо стоящей на краю шестиметрового обрыва, всего в пятнадцати метрах от линии разлома.

— Пусть ваша надежная льдина ведет себя нормально!

Наша льдина не такая уж надежная. Однако, жаловаться не стоит. Нам еще повезло, могло быть хуже. Впрочем, успокаиваться рано. Артур отдает новые распоряжения:

— Эд, бери Вадима, Олега и еще раз обойдите обломок до берега. Проследите все трещины. Поставьте на них флажки метров так через сто.

Уходим. В кармане ракетница и несколько ракет (их у нас осталось немного). Начинаем с трещины за аэрологическим павильоном. Она идет прямо от разводья, достигая там ширины около метра, потом сужается сантиметров до тридцати и через полкилометра пропадает совсем. Прощупываем снег чуть ли не руками, но найти ее не удается.

По дороге к «берегу» обнаруживаем еще несколько трещин, расположенных параллельно первой.

К краю обломка подошли в том месте, где был наш выносной лагерь. Дали ракету. Припай всторошен. От наших палаток уже никаких следов.

Идем вдоль края. Здесь припай местами сохранился и есть пологий спуск на морской лед. Постепенно у нас складывается более полное представление об обломке, на котором мы оказались. Размеры его примерно километр в ширину и полтора в длину. Но если трещины разойдутся, придется нам куковать на обломке 200 на 300 метров, а может быть, и меньше.

С момента выхода из лагеря прошло уже часа полтора. Пора возвращаться.

По возвращении, советуясь с Вадимом и Олегом, быстро набрасываю примерные кроки льдины. В каюту тем временем сходятся старшие групп. Докладываю обстановку.

— По-видимому, отсюда нужно уходить на другой край обломка, — говорит Леня. — Там хоть нормальный спуск на лед, не то что эта стенка. Будет еще ломать, сойдем на паковый лед.

— Нам тоже важно, чтобы на припай был спуск. А то с этого обрывчика много не наработаешь, — поддержал Вадим.

— А трактор через трещины пройдет? — спрашивает меня Артур.

— Вероятно. На дороге они, правда, шириной до метра. Как, Толя?

— Попробуем проскочить.

— Тогда так, ребята, — подытоживает Артур. — Завтра будем переезжать. Сегодня свободные от вахт могут часа три-четыре поспать: день предстоит тяжелый. Олег, смени дежурного, — обращается он к Смелкову. — Обход лагеря каждый час.

— Особенно поглядывай за трещинами, — добавляет Вадим. — Не задышали бы.

Легли, не раздеваясь, и мгновенно заснули тяжелым сном.

Радиограмма

Весьма срочно

Москва Главгимет Матвейчуку Ленинград Трешникову

6 января произвели переезд лагеря на наиболее безопасное место тчк новый лагерь находится расстоянии 150 метров прежнего расположения лагеря гидрологов тчк

Начальник СП-19 Чилингаро в

В тот же день была направлена радиограмма из института летчикам. Копии шли нам и на «СП-18».

Связи значительным ухудшением обстановки районе сп18 зпт сп19 прошу выполнить наличии лунного освещения полет район этих станций для ознакомления состоянием ледяного покрова также возможного оказания помощи тчк выполнение задания прошу поручить экипажу имеющему опыт ледовой разведки тчк Трешников

Здесь, в Арктике, расстояния измеряются иначе, чем на материке. И три станции, дрейфующие в сотнях миль одна от другой, считаются соседями. По-соседски помогаем друг другу, по-соседски обмениваемся новостями. Каждый месяц у нас радиоперекличка. Эта, январская, посвящена в основном разломам. Ломало всех. Почти одновременно с нами трещала льдина «СП-18», а сейчас вовсю крошит «шестнадцатую».

Первым вышел в эфир начальник «СП-16» Павел Морозов:

— Ломает нас, ломает... От восьми километров осталось метров восемьсот... Полосы нет. Вот уже третьи сутки все время на ходу. Ионосферу перевозили два раза. Погода паршивая, метель. Стихнет, поищем место для ВПП (взлетно-посадочная полоса). А пока кричим «ура!» Переезжать некуда. Сгуртуемся! «СП-19» — Артур Чилингаров:

— Поняли тебя, Паша, поняли. Держитесь! Мы уже «ура!» откричали. От нашего линкора остался торпедный катер. Теперь ждем, когда торпедируем Жаннетту или Генриетту. Переехали налегке. Если видел фильм «1000 000 лет до нашей эры», так это примерно то, что здесь было...

Включается «СП-18». Илья Романов:

— Здравствуйте, ребята, здравствуйте, «СП-16», «СП-19»... Ну, у нас вроде нормально. Трещина через лагерь подышала, успокоилась. Три дня уже не ломает...

Вслед за перекличкой из «восемнадцатой» получили радиограмму.

СП-19 Чилингарову 22.00 МСК нам выходит борт ли-2 прошу по возможности пройти полосу 2 тире 3 раза трактором зпт обозначить ее кострами

Начальник СП-18 Романов

Артур Чилингаров. Весть о вылете самолета обрадовала и озаботила. Как принимать? Полосы нет. Подготовить ее не успеем. Может быть, не сажать? Но Романов сообщает, что может перебросить с «восемнадцатой» лебедку, несколько батометров — для гидрологов это необходимо.

Вызвал Быкова:

— Как думаешь, сумеем принять? Толя задумчиво протирает очки:

— Поехали, посмотрим...

Сразу за лагерем нашли относительно ровную площадку. Она тянется вдоль края обломка.

— Метров шестьсот будет, — говорит Толя. — Вепрев посадит. Но надо катать.

Как назло, ломается трактор. А ЛИ-2 уже на подходе. Сажать или не сажать?

Чтобы скрыть волнение от ребят, вышел из радиорубки. Погода отличная. Метель стихла. Площадка кажется абсолютно ровной. На снегу — темные фигуры ребят, по моей ракете они должны зажечь плошки.

— Борт запрашивает посадочный! — распахнув дверь рубки, кричит Валерий.

Эх, была не была!

— Сто шестьдесят градусов, — отвечаю и даю ракету.

Загораются костры. Самолет, сделав круг, заходит на посадку. Коснулся лыжами поверхности снега. Закачался на буграх. Несется прямо на гряду торосов.

«Черт, неужели врежется?» Молодец Вепрев! Прямо перед торосами самолет, взревев моторами, останавливается.

Обнимаюсь с Вепревым, Романовым, летчиками.

— Что, сломали остров?..

— Сила есть, ума не надо...

— Главное, ребята, сердцем не стареть, — говорит Лев Афанасьевич Вепрев.

В домике не присесть. Все завалено ящиками с теплыми вещами и продуктами. Освобождаю место на столе, чтобы Илья мог расстелить карту ледовой разведки.

— Разломало вас по всем правилам, — говорит Илья. — Вокруг сплошная каша из обломков. Вам еще повезло — оказались на самом большом. Но основная часть острова цела. Дрейфует вслед за вами, в километре.

—- Полоса на нем сохранилась?

— Не видел. Летели почти в темноте.

— Давайте, ребятки, закругляться. Нам еще Илью домой забрасывать, — озабоченно говорит Вепрев.

— Сейчас, только почту подготовим.

Ребята уже принесли кучу писем. Сажусь, быстро набрасываю записку в институт. В последней фразе прошу извинения, что сломали остров. Пусть знают, что мы не киснем. Для письма домой времени уже нет.

Короткий до предела разбег — и самолет в воздухе. Там, где он только что стоял, осталось несколько темных предметов: лебедка, ящики с батометрами и термометрами — подарок с «СП-18».

Радиограмма из Ленинграда СП-19 Чилингарову Письма получены извинения приняты спасибо выдержку спокойствие иначе не ожидали тчк крепко обнимаем всех скоро солнце

ПАГ (начальник высокоширотной экспедиции «Север-21» Павел Афанасьевич Гордиенко)

От всех участников дрейфа. Как-то уж так получилось, что в литературе о полярниках прежде всего рассказывается о борьбе человека со стихией. И это, вероятно, справедливо. Но, к сожалению, научная работа исследователей часто остается вне рамок повествования.

Действительно, что делают люди на дрейфующих станциях — а главное — для чего это делают?

Основная задача всех дрейфующих станций в Северном Ледовитом океане — наблюдение за состоянием атмосферы, океана и ледяного покрова, или, как принято говорить научным языком, сбор гидрометеорологической информации в Центральном Полярном бассейне. Наблюдения за искусственными спутниками Земли, изучение ионосферы с помощью радиоволн, аэрологическое зондирование атмосферы, наблюдения в приземном, а точнее, в приледном слое, изучение дрейфа льдов и физических свойств океана, подледного рельефа и грунтов — вот краткий перечень тех работ, которые выполняет небольшой отряд исследователей на дрейфующем льду.

Один из основных разделов этой обширной программы — наблюдения за атмосферой: метеорологические, актинометрические и аэрологические. Метеорологические наблюдения производятся сейчас в основном современными приборами, работающими автоматически или полуавтоматически.

Исследования, выполненные на основании этих наблюдений, необходимы в первую очередь для составления прогнозов погоды, как для арктических районов нашей страны, так и для всей территории Союза.

Установлено, например, что изменение характера циркуляции атмосферы в Атлантическом океане вызывает изменение циркуляции атмосферы и погоды на европейской части территории Союза через два-три дня, а изменение характера циркуляции атмосферы в Тихом океане сказывается на изменении погоды в Европе через шесть-восемь суток.

Точно так же изменение характера циркуляции в Арктике влияет на характер погоды в различных районах умеренных широт нашей страны.

Таким образом, для прогноза погоды более чем на двое суток необходимо рассматривать всю атмосферу, все происходящие в ней процессы сразу на всей Земле или по крайней мере на пространстве северного полушария.

Большим шагом вперед в науке о прогнозах было появление искусственных спутников Земли и связанная с этим возможность фотографировать и передавать на Землю информацию о погодных процессах в атмосфере в виде снимков облачности.

Информация с искусственных спутников Земли, однако, в настоящее время еще не может заменить обычных метеорологических наблюдений на наземных станциях, выполняемых людьми. Поэтому в организациях Гидрометеослужбы СССР продолжают самым широким образом использоваться и обычные наземные метеорологические наблюдения.

Часть метеорологических данных идет в бюро погоды при штабах морских операций, данные астрономических наблюдений за дрейфом острова каждые сутки поступают гидрологам-прогнозистам. Они используют их при составлении прогнозов ледовой обстановки на трассе Северного морского пути, поскольку ледовые условия в арктических морях тесно связаны с характером дрейфа льдов. Навигация на севере как сельскохозяйственная страда — день год кормит. И знание погодных и ледовых условий очень помогает морякам использовать каждый день, каждый час для переброски потока грузов.

Продолжая наш рассказ об изучении Полярного бассейна, необходимо заметить, что не всегда и не во всем удается следовать при этом букве программы, составленной еще в институте. Местные условия вносят свои поправки. Когда мы еще только готовились к дрейфу, предполагалось, что ледяной остров вскоре выйдет на большие глубины, а затем будет пересекать район, простирающийся над подводным хребтом Ломоносова. Исходя из этого ставились и задачи экспедиции: особое внимание требовалось уделить изучению глубинных течений. Случилось, однако, иначе. Вначале ледяной остров довольно долго петлял, кружился в одном районе, вблизи островов Де-Лонга, пока не налетел на мель. После этого события его дрейф заметно ускорился. Избавившись от одной пятой своего объема, наш «фрегат» словно сбросил с борта балласт и резко увеличил ход. В течение весны и начала лета мы шли на северо-запад так, что «только столбики мелькали».

К концу лета сильными северными ветрами остров был вновь отброшен почти к самой 77-й параллели, и совсем рядом мы увидели скалистые очертания острова Генриетты. Словом, к концу годичного дрейфа ледяной остров все еще находился в «предгорьях» хребта Ломоносова, и об изучении глубинных течений не могло быть и речи. Однако изучение подледных течений и особенно дрейфа ледяного острова в этом районе имело особый смысл.

В недавнее время выяснилось, что довольно интересные результаты получаются, если астрономические наблюдения за дрейфом осуществляются одновременно на трех дрейфующих станциях, в плане образующих треугольник со сторонами 150—200 километров. Именно такое расположение станций и наблюдалось зимой, и мы вместе с астрономами двух других дрейфующих станций принялись за осуществление этой программы наблюдений.

Два раза в сутки в один и тот же срок наводились на звезды трубы теодолитов и определялось местоположение всех трех станций. Один раз в месяц в точно указанный срок уходили на одни и те же глубины (горизонты) буквопечатающие вертушки, фиксирующие в течение суток направления и скорости течений. Подобные совместные наблюдения проводились в зимний период впервые, и мы надеемся, что полученный нами материал поможет решению одной из задач в изучении дрейфа льдов. Благодаря нашим наблюдениям появляется возможность сопоставить дрейф ледяного острова с дрейфом обычных паковых льдов, на которых располагались другие станции.

Но, главное, получены новые данные для изучения так называемого глобального дрейфа, то есть дрейфа на значительных пространствах, по одновременным наблюдениям. И здесь могут обнаружиться интересные вещи как при изучении связи дрейфа льдов с ветровым режимом, так и в исследовании космических влияний на дрейф.

В последние годы ученые все шире занимаются вопросами изучения крупных климатических изменений в жизни Земли, стараясь понять характер климатических ритмов и причины их возникновения. Большинство из них склоняется к мысли, что крупные или эпохальные изменения климата на Земле связаны с положением Земли в космосе и влиянием на ее оболочки различных космических факторов. Но гипотезы требуют доказательств.

И тут неоценимым подспорьем служат материалы, доставленные нам из глубины веков самой природой. Кольца деревьев, ленточные глины, илистые отложения озер хранят летопись климатических изменений. Они отразились в межгодовых изменениях площади колец гигантской секвойи и толщины слоев снегового покрова Антарктиды.

Подобные же слои можно обнаружить, сделав вертикальный разрез ледяного острова. Задача эта очень сложная и трудоемкая. Но и здесь на помощь нам пришла природа. Как говорится, нет худа без добра. В момент разлома ледяного острова некоторые обломки переворачивались вверх «килем», другие же опрокидывались набок, открывая полностью свой «борт». Тут уж слоистая история острова предстала во всей красе. Сквозь налет серого ила проглядывали слои различной толщины и даже различного цвета. По виду они были очень похожи на те, что можно обнаружить, разглядывая выходы геологических пород на берегу реки.

Интересовало нас не только прошлое, но и настоящее нашего ледяного острова. Ведь дрейфующая станция на айсберге создавалась впервые, и все здесь было неизведанным.

А. Чилингаров, Э. Саруханян, М. Евсеев

 

Дверь в дом

«Все сущее живет... Лампа ходит. Шкуры, лежащие в мешках, разговаривают по ночам. Дерево дрожит и плачет под ударами топора. Дома имеют свой голос...» — сказано в одной чукотской легенде.

Люди всегда умели разговаривать с вещами. И вещи всегда отвечают людям. Только иногда в своей повседневности мы забываем об этом.

...Но прислушайтесь — и обыденная, привычная вещь вдруг от какой-то неожиданной малости явит тот изначальный, единый во все времена и для всех народов смысл, который — осознанно или инстинктивно — всегда вел руку мастера.

Двери человек украшал во все времена — будь то вход в дом, храм или крепость, в Африке и Индии, Поволжье и Египте. Наше сознание настолько к этому привыкло, что порой мы уже как бы отделяем резьбу, покрывшую полотнище ворот крестьянского дома, кованые рельефы и вычурные орнаменты порталов готических храмов, оскаленных львов, некогда стоявших у входа в древний дворец, от самой двери, от ее простого и вечного назначения: быть доброй к друзьям и стать преградой для врагов. Отделяем настолько, что в нашем повседневном представлении открытая дверь — как открытое забрало шлема — символизирует гостеприимство, радушие, добросердечие, а закрытая говорит о замкнутости, настороженности, недоброжелательстве. И только. «Не закрывайте вашу дверь. Пусть будет дверь открыта», — поэтизируют стихотворные строки устоявшийся в сознании стереотип.

Едва-едва добрел,

Усталый, до ночлега...

И вдруг — глициний цвет!

(Средневековое японское трехстишье)

В улочке старой Хивы двери всех домов были закрыты. Солнце расплескивало свой жар по глухим стенам глинобитных домов, и мы, случайные путники, застигнутые нестерпимым полуденным зноем, буквально физически ощущали прохладную полутьму пространства, защищенную резными деревянными створками. Двери были закрыты, потому что они хранили оазис в этом расплавленном мире. И именно закрытые, они с восточной настойчивостью приглашали нас отдохнуть за их надежной стражей — от потрескавшейся колоды порога до притолоки двери были покрыты узором, который многословно и красноречиво рассказывал, что сберегли они для нас. Двери обещали сказочный сад, где взращенные прохладной водой стебли, причудливо сплетаясь, встают сплошным сводом между путником и палящим солнцем, где райские птицы доверчиво расхаживают у самых рук человека.

Это ли бесхитростное добросердечие побудило когда-то покрыть дверь изощренным орнаментом, или простительная гордость хозяина за свой дом, гордость мастера, или неосознанное следование древней традиции — кто знает? Да и можно ли разложить по полочкам эти чувства.

...В Поволжье у каждого уважающего себя хозяина дома был лев. Пышногри-вый, с длинным хвостом, заканчивающимся, как и положено, кисточкой. Эти львы жили, как и всякие другие львы, в диковинных зарослях. Львы были маленькими — в среднем примерно полметра в длину. Звери были насторожены и махали передними лапами, стараясь изо всех сил быть грозными. Но этого-то как раз у них не получалось. Они совершенно не походили на властелинов животного мира, а смахивали скорее на бесчисленных «жучек» и «шариков», добродушнейших существ, бегающих «меж двор». Наверно, поэтому-то этих львов и назвали ласкательным деревенским прозвищем — лёвики, как бы определяя тем самым их дворовую безобидную сущность.

Рядом с лёвиками, держа в руках ветвь аканты, растения заморского, помогающего от многих скорбей, всегда находилась пышногрудая дева морская — сирена, имеющая от головы до чрева образ человечий, а ниже — рыбий.

Какими судьбами занесло эти заморские дивы сюда, на фронтоны и вереи крестьянских ворот и дверей российской глубинки? Только ли любовь ко всему сказочному, чудесному, дивному? А может быть, хотели поволжские мастера сказать этим узорочьем: из каких бы краев ни постучал в ворота странник, найдет он в этом доме тихий приют, как нашли его здесь чужеземные девы морские, заморские единороги и кентавры, ставшие «инрогами» и «китоврасами», да некогда грозные львы, обратившиеся у добрых людей в таких добрых лёвиков...

«Вот я пришел к тебе, владыка правды...

Я не творил неправды людям, не убивал своих ближних, не делал мерзостей... Я чист, я чист, я чист, я чист...»

(«Книга мертвых». Древнеегипетский папирус)

Войти в древнеегипетский храм Карнак было не просто. Храм считался неким подобием мира: колонны, словно окаменевшие деревья, поддерживали окрашенный в голубой цвет потолок с нарисованными золотыми звездами и птицами — небо. Шествия, направляющиеся в храм, пышные и многолюдные, неторопливо двигались через длинную аллею совершенно одинаковых каменных изваяний священных животных. Монотонность этой прелюдии «вхождения во храм» как бы заставляла идущих к своему божеству отречься от житейских треволнений и мирской суеты. И в конце этого пути перед людьми вставали две иссеченные рельефами, рассказывающими о жизни «верхнего мира», циклопические башни, перед которыми высились колоссы — огромные изваяния обожествленного царя. Здесь процессия останавливалась и совершались моления.

Вся архитектура входа вела человека так, что он не мог сразу, «из мира земного», шагнуть через порог, где обитает божество. И так было везде.

...Соборы средневековья, втиснутые в теснину узких улочек, прячут свои двери в глубине ряда уменьшающихся, как в перспективе, стрельчатых арок, которые словно сжимают то пространство, что на десятки метров отставило древнеегипетский храм от обыденной жизни человека. А в конце этого уже чисто символического пути человека останавливают кованые двери с изображениями «священных» сцен, открывающих основной смысл дома, что начинается за этим порогом. Недаром рельефы, во множестве украшающие двери романских и готических соборов, называли когда-то «евангелием для неграмотных».

...«Майтхуна» — в средневековой индийской эмблематике соединение пары животных, птиц, людей. Рельефы «майтхуны» первобытно откровенны, в них, фигурально говоря, нет многоточий между скульптурными фразами. И в большинстве своем сцены «майтхуны» можно видеть именно над входами в храмы.

Казалось бы, что может быть общего между сурово-аскетическим, непримиримым к человеческим слабостям убранством дверей европейского соборного средневековья и рельефами на воротах индийских святилищ — рельефами поистине непристойными с точки зрения христианской морали?

Мотив «майтхуны», как пишет известный советский исследователь культуры Индии А. Корецкая, «ведет свое происхождение от древнего культа плодородия. В этот жизненный мотив брахманы вкладывали мистический смысл, считая его выражением воссоединения двух божественных принципов: сущности жизни и природной энергии. По существующему поверью майтхуна приносит счастье...».

И здесь — то же стремление задержать входящего, чтобы смог он, прежде чем переступить порог, ведущий к «святая святых», услышать нечто очень важное, на чем, по представлению тех, кто строил храм, держится мир.

«Каждый, в знак овладения домом, вешал на дверях свой щит...» (Из хроники крестовых походов)

В западном портале Новгородской Софии врезаны массивные бронзовые врата с. рельефными изображениями на библейские темы. Эти рельефы свидетельствуют об отточенном мастерстве, но мастерстве несколько натуралистического толка, отличного от того, что присуще было древнерусским ваятелям. Да и латинские поясняющие надписи убеждают нас, что врата эти изготовлены были в Западной Европе. Как попали эти чужеземные врата в святая святых Новгорода, в Великую Софию, до конца не ясно. По-видимому, как военный трофей после разгрома шведской столицы Сигтуны в 1187 году. Но и Сигтуна, показали исследования, не родина этих дверей. Считается, что изготовлены они были в Магдебурге, а лишь затем при неизвестных пока обстоятельствах перекочевали в Швецию и только потом были «взяты на меч» новгородцами.

Странствия этих врат — пожалуй, один из ярчайших примеров того, какой символический смысл имели двери. Оскверненные или разрушенные двери — дома, храма, крепости — были символом позора или военного поражения. В одном из индейских племен Южной Америки существовал обычай, согласно которому дотронуться без позволения хозяина хижины до дверного полога считалось смертельным оскорблением, а разрешение откинуть его — высшим признаком почета к гостю.

Разве не схож — в принципе своем — этот обычай с тем, который еще до недавнего времени существовал в Европе, а ныне стал чистым символом: вручать победителю с низким поклоном ключи от городских ворот. Только тогда город считался окончательно покоренным, когда военное поражение вынуждало к позорному отказу от права владения дверью собственного дома. (А оборотная сторона этого обычая: торжественно вручать символические ключи от символических дверей как высший знак почета и доверия к гостю? Как она перекликается с древним индейским обрядом!)

Крепость, город — что в принципе когда-то было одно и то же — с особой бережностью относились к своим дверям, самому уязвимому месту обороны. Древнерусские «городы», например, прятали их так, чтобы входящий вынужден был пройти мимо крепостной стены, повернувшись к настороженным бойницам незакрытым щитом правым боком. Но это защита чисто фортификационная. А вы пройдите мысленно по тем тысячелетиям, что отделяют нас от первых крепостных стен первых городов земли, — вы не только увидите шестиногих крылатых чудовищ, стоящих у входных пилонов ассирийских дворцов, оскаленных львов, охранявших циклопические ворота Микен, грозных стражников-дварапал, замерших у порога дворцовых и храмовых сооружений Индии, Кореи, Японии. Вы сможете услышать те магические заклинания, которые должны были заставить остановиться чужеземца, если подошел он к порогу с недобрыми мыслями.

...Вот это, видимо, и было основным смыслом дверных украшений всех времен и народов: языком искусства встретить входящего — радушно или высокомерно, гостеприимно или настороженно, житейски обыденным словом или торжественным изречением, вобравшим в себя мудрость предков.

В. Левин, А. Чернецов

 

Самая длинная ночь

«...Наступил решающий момент, чтобы спасти Болгарию и болгарский народ от страшной катастрофы, которая нависла над нашей страной. Единственный путь спасения — активная вооруженная борьба повстанческих отрядов и всеобщее восстание народа и армии... Смерть фашизму! Вся власть в руки Отечественного фронта!» (Из приказа Главного штаба Народно-освободительной повстанческой армии от 26 августа 1944 года)

В том году я проводил отпуск в небольшом селе Шемшове, что неподалеку от Тырнова. Поселился я у директора школы Стояна Стоянова, чей новый дом из красного кирпича уютно спрятался в густой зелени огромного сада. По вечерам мы с хозяином подолгу засиживались там на низенькой скамейке, пока его жена сердито не напоминала о времени. Попыхивая вишневой носогрейкой, бай Стоян любил поразмышлять о прожитом и увиденном. И вот тогда-то в неторопливых рассказах этого грузного седого человека мне вдруг впервые открылось в конкретных образах и деталях знакомое еще со студенчества выражение «творить историю»...

Шемшовскому попу Косьо и в голову не могло прийти, когда благословлял он застенчивого деревенского паренька в наряде из домотканого сукна и самодельных царвулях (1 Царвули — крестьянская обувь из грубой кожи.) в Софийскую семинарию, где выхлопотал ему место как «стипендиату фонда сирот», что лучший ученик его школы Стоян Стоянов станет не пастырем духовным, а ремсистом-агитатором (2 Ремсисты — члены РМС — Рабочего молодежного союза.). Что пройдет он в полосатой одежде арестанта, окруженный полицейскими в синих мундирах, по длинной улице Царя Симеона в центральную тюрьму. Что через несколько лет перед самой войной выйдет на волю убежденный коммунист другарь Стоянов...

Каких только партийных поручений не выполнял скромный «софийский служащий» Стоянов, как значилось в его документах, в годы войны. Приходилось быть и связником-курьером, и содержать нелегальную квартиру, и заниматься пропагандой на софийских фабриках. Случалось участвовать во главе небольшой группы боевиков и в рискованных операциях софийской боевой организации...

— Лето сорок четвертого было жарким, — вспоминал бай Стоян. — Что ни неделя, что ни день — радостное известие. Немцы бегут, Красная Армия уже на Дунае. И наши партизаны — их тогда в двенадцати повстанческих зонах было тысяч тридцать, не меньше — вовсю бьют карателей и жандармов. Одиннадцать бригад, тридцать семь отрядов да еще боевые группы в городах. Формируется даже первая партизанская дивизия в Калне, есть такое село, русские туда доставляют самолетами оружие. В общем, сила большая.

26 августа ЦК партии и Главный штаб приняли решение готовить вооруженное восстание и кончать с фашистами. И тут наши товарищи, те, что законспирированными не один год работали в армии и в полиции, сообщили, что двадцать восьмого состоялось заседание Совета министров...

Как обычно, заседание проходило в небольшом зале первого этажа здания военного министерства, которое больше напоминало крепость: массивные стены, собственная аварийная электростанция и водопровод, а главное — глубокий и надежный подвал, переоборудованный в бомбоубежище. Совет министров перебрался сюда несколько месяцев назад, опасаясь «коммунистических террористов». Зал был обставлен скромно — лишь круглый стол да дюжина глубоких кожаных кресел. Докладывали начальник военной разведки полковник Тумбин и его подчиненный капитан Йолов, «ответственный за борьбу против коммунистических влияний». Сообщения были неутешительными. «Коммунисты, — по словам полковника, — намерены взять власть, войдя в коалиционное правительство или образовав чисто коммунистический кабинет министров с помощью восстания».

После недолгих прений было принято такое решение: «Всей армии, в том числе школе офицеров запаса и военному училищу, немедленно прекратить занятия и включиться в операции по преследованию партизан и разгрому партизанского движения».

Соответствующий приказ по всем воинским частям был оформлен сразу же после окончания заседания и отнесен на подпись военному министру генералу Русеву.

По всей Болгарии начались спешные переброски войск. В районе Перника и Батоновцев сосредоточивались 2-я кавалерийская дивизия и 2-й моторизованный полк; три кавалерийских полка были брошены в направлении Трын-Березник. К Софии подтягивались 1-я дивизия и танковая бригада. Однако приказ «о полном уничтожении партизан и повстанцев» так и не был выполнен.

Подпольщики, служившие в военном министерстве, уже через день-два достали и передали в ЦК и Главный штаб текст этого сверхсекретного приказа. Партизанские отряды успели избежать намечавшихся ударов, а затем и сами перешли в наступление там, где их не ждали.

— В те дни мне, — рассказывал Стоянов, — приходилось встречать в Софии курьеров от партизан и доставлять их на конспиративные квартиры ЦК и Главного штаба. Всех уж явок сейчас не помню, но главные были на Царибродской, 154, на улицах Янтра, Святого Тертера и Ивана Асена. Особенно удобна была конспиративная квартира на улице Янтра в полуразрушенном доме № 3, в которой раньше, кстати, жил... начальник разведки 1-й армии капитан Цанев. Теперь, правда, в ней не было ни воды, ни света, стены все в трещинах. У одной стены — кровать с ватным одеялом, у другой — плохонькая кушетка. Все-таки есть где курьеру час-другой подремать, пока в соседней комнате готовят приказ. А входили мы в эту квартиру с улицы Черно море, карабкались через развалины во двор, а оттуда попадали на явку. Так что полиция врасплох не нагрянула бы. Я только потом узнал, что там и члены Главного штаба: «бай Коста» — Благой Иванов, Петр Вранчев, Петр Илиев, Боян Болгаранов бывали, и Тодор Живков, который перебрался в Софию накануне восстания из партизанских районов. Тогда-то и было решено начать восстание в Софии 9 сентября. Сил у правительства было куда больше — вчетверо против наших, только ведь арифметика еще не все. Правительство перетрусило, из военного министерства носа не показывает, а уж о провинции и говорить нечего: каждый день партизаны нападают, стачки везде, демонстрации. А главное, все ближе подходит Красная Армия...

1 сентября Главный штаб отдал приказ Шопскому, Брезникскому, Радомирскому, Босилеградскому, Кюстендилскому, Дупницкому партизанским отрядам, бригадам «Чавдар» и Трынской сосредоточиться в окрестностях Софии для участия в предстоящем штурме. План восстания строился на внезапности: нанести удар ночью в самом центре столицы. Ведь правительство рассчитывало, что если начнутся беспорядки, то первыми поднимутся рабочие окраины, соответственно были размещены и воинские части. Но Главный штаб основными объектами наметил военное министерство, комендатуру, телеграф, главный вокзал, с тем чтобы сразу же парализовать управление войсками и полицией.

— Конечно, обо всем этом знали только партийное руководство да штаб. Кое о чем мы догадывались, но с расспросами не лезли. Дисциплина. Пятого ночью вызывают на Царибродскую. Завтра, говорят, вместе с другими боевыми группами будете обеспечивать забастовку трамвайщиков, а к четырем часам дня подтягивайтесь на площадь к «Славянской беседе». Будет митинг. Прикроете от полиции.

Что же, дело знакомое, мы и накануне охраняли митинг перед Судебной палатой. Собрал ребят, проинструктировал, и направились мы к трамвайному парку. Светает, а там уже толпа собралась, плакаты поднимают: «Долой монархо-фашистскую власть! Да здравствует Отечественный фронт!» Вожатые, ремонтники, кондукторы — все здесь. Утро настало, а ни один маршрут на линию не выходит. Полиция и штрейкбрехеры было сунулись, так их сразу же завернули...

К четырем, как и было приказано, расположились мы в одном из переулков около «Славянской беседы». На площади — море людское. Ораторы в разных концах прямо с плеч товарищей речи произносят. И вдруг из окон гостиницы полицейские и немецкие офицеры, что там жили, открыли стрельбу. Кое-кого ранило. Дали мы по ним залп в ответ — сразу затихли. Чуть спустя на другую уловку пустились: включили сирены и объявили воздушную тревогу. Видимо, панику хотели вызвать, чтобы народ разбежался и полицейские могли людей поодиночке хватать. Но наши товарищи не растерялись и не допустили паники...

На следующий день вместе с боевиками и партизанами рабочие уже стали захватывать фабрики — «Кабо», «Мушанов», бумажную. А мне с ребятами пришлось размещать по квартирам на Царибродской партизан из Шопского отряда. Еще накануне ночью они пробрались в Софию и целый день скрывались во рвах возле церкви на случай, если против демонстрантов будут брошены войска. Обошлось все отлично, благо улицы кишели народом. Никто и внимания на нас не обратил, тем более что автоматы и пулеметы мы переносили разобранными в мешках.

Поздно вечером опять вызывают на Царибродскую: восстание в два ночи; пароль: «Обориште — Волов». Нам, софийским боевикам, вместе с шопцами сосредоточиться в парке, напротив военного министерства, и ждать сигнала, чтобы прийти на помощь во время штурма. Общее руководство возложено на Тодора Живкова...

В 21.00 8 сентября в комнате дежурного по штабу армии капитана Георгия Стоименова собрались офицеры Петр Илиев, Димитр Томов, Борис Георгов, Марко Иванов, Асен Сурдулов. Даже если бы кто-нибудь из начальства неожиданно нагрянул туда, ничего подозрительного он бы не заметил: капитаны-однокашники по военному училищу встретились после работы обсудить последние новости. А новости действительно были, да еще какие!

Капитан Петр Илиев, на которого руководство партии в феврале 1944 года возложило обязанности начальника Главного штаба Народно-освободительной повстанческой армии, поставил своим товарищам задачи в связи с предстоящей операцией. Затем все разошлись по длинным коридорам и переходам военного министерства, чтобы еще раз уточнить расположение караулов и постов, узнать, в каких комнатах ночуют новый военный министр генерал Маринов, министр внутренних дел Вергил Димов, директор полиции Куцаров, начальники генштаба и военной разведки и другие ответственные лица. И тут неожиданная удача: оказывается, на втором этаже министерства — в «надежно охраняемом помещении» — безмятежно спят почти все министры кабинета и сам новый премьер Муравиев.

Стрелки показывают два часа. Пора. Капитаны Илиев и Томов спускаются вниз к восточному входу в здание министерства, выходят мимо вытянувшегося часового на улицу. «Сейчас прибудет дополнительная охрана, — мимоходом приказывает часовому Илиев. — Пропустите».

Со стороны улицы Аксакова слышны тяжелые шаги марширующих солдат. Увидев идущих впереди двух капитанов, часовой спешит распахнуть тяжелые железные ворота.

2 часа 15 минут. Стараясь не шуметь, заранее распределенные группы солдат и боевиков растекаются по коридорам военного министерства. Главное преимущество восставших — внезапность и стремительность штурма. Все решают минуты. Нужно как можно быстрее блокировать многочисленные канцелярии, кабинеты, залы, захватить телефонный узел, а прежде всего караульное помещение, где находится рота охраны.

Группа капитана Томова устремляется в северное крыло, чтобы обезоружить ее. Люди невольно сдерживают дыхание, но топот кованых сапог предательским эхом отдается в гулких высоких коридорах. Вот наконец и обитая железом дверь с аккуратной надписью по трафарету «Караулно помещение». Кто-то рвет ее на себя. В то же мгновение раздается истерический вопль дежурного подофицера (1 Подофицер — сержантское звание в старой болгарской армии).

— Тревога! К оружию! — что бы ни произошло, но он, подофицер Мехмедов, помнит инструкцию: «Любой ценой, безжалостно сокрушать всякую попытку посягнуть на крепость царства Болгарии».

С нар соскакивают полуодетые солдаты. Часть хватает оружие и бросается к подофицеру. Другие в нерешительности остаются на месте, не понимая, что происходит. У двери сгрудились люди капитана Томова. Две группы напряженно уставились друг на друга черными зрачками винтовочных дул. Один случайный выстрел — моментально завоют сирены тревоги, и тогда не миновать тяжелого боя.

В эти критические секунды раздается властный голос Томова: «Отставить тревогу! Оружие в пирамиду!» — проталкиваясь вперед, приказывает он подофицеру Мехмедову и солдатам караульной роты. — Все на свои места! Распоряжение коменданта усилить охрану...»

Капитанские погоны и решительность офицера оказывают свое действие. Обескураженные солдаты ставят винтовки, нехотя возвращаются на нары. Еще несколько минут, и все их оружие да и они сами уже находятся под бдительной охраной «гостей».

— Эта была самая длинная ночь в моей жизни. Шутка ли сказать, как это пишут в книгах, — «переход от одной эпохи к другой». Ведь только вчера было фашистское рабство, а тут — свобода... — не спеша продолжает бай Стоян, и эта неторопливость никак не вяжется в моем представлении с тем вихрем событий, о которых он рассказывает. — Перескакивая через ступеньки, мчимся мы по лестнице на второй этаж. Занимаем посты у каждой двери. Оружие наизготовку. Командир нашей группы приказывает: «Никого не выпускать. В случае сопротивления стрелять без предупреждения».

Вдруг из двери вылезает какой-то заспанный полковник.

— Прекратить бедлам! — кричит. — Это что за солдаты?!

Я ему приказываю: назад. Он не унимается.

— Что здесь происходит?! — весь побагровел, прямо на меня идет. Смотрю: и из других комнат лица выглядывают. Тут я ему винтовку в грудь наставил и отвечаю:

— Сейчас поймете...

Полковник сразу же юркнул обратно к себе...

Под высокими сводами министерства все гудит. Одна из штурмовых групп врывается в комнату, где располагается узел связи. «Сюда входить запрещено!» — кричит дежурный офицер, но в грудь ему упирается автоматное дуло. Трое рядовых, обслуживающих узел, в испуге замерли на своих местах.

— Давать связь только с моего разрешения! — приказывает командир группы.

В этот момент раздается телефонный звонок.

— Алло, дайте мне четыреста четвертый... — слышится в трубке голос министра внутренних дел.

— Назовите пароль, — дрожащим голосом отвечает солдат-телефонист.

— Как вы смеете! — визжит трубка. — Я министр...

— Так приказано...

В этот же момент безуспешно пытаются воспользоваться телефоном и начальник полиции, и начальник генерального штаба генерал Янчулев, и начальник военной разведки Тумбин, несколько дней назад предупреждавший министров о готовящемся «коммунистическом восстании». Они все еще не могут поверить, что оно стало реальностью, что они проиграли.

Парк и прилегающие к военному министерству улицы заполнены вооруженными рабочими и партизанами. Тодор Живков, Иван Бонев, Станко Тодоров отдают короткие приказы: «Товарищи, к полицейским участкам!», «К арсеналу!», «К центральному вокзалу!»

Один за другим уходят отряды. Идут пожилые люди и молодые, в поношенных летних пиджачках, в рубашках с засученными рукавами, в мятых, грязноватых брюках, в стоптанных ботинках и сандалиях на босу ногу. Люди из швейных, слесарных, обувных мастерских, с фабрик и депо. До этой ночи они варили сталь, пекли хлеб, строили дома. Рискуя получить полицейскую пулю, писали на стенах лозунги, разбрасывали листовки, взрывали мосты, добывали оружие. Сейчас они идут завоевывать свою народную власть.

Наступило утро 9 сентября 1944 года.

Борис Попов

 

Космическая птица

На первый взгляд этот рисунок, украшающий старинное восточное блюдо, кажется просто орнаментом. Кажется, что древний мастер был озабочен лишь одним — как можно изящнее и щедрее разбросать по блюду бирюзово-голубые, изумрудные, розовые и золотистые краски.

Это блюдо хранится в фонде восточных рукописей Британского музея. Его опубликовал около 20 лет назад английский востоковед В. Минорский, однако каких-либо комментариев не представил. Меня заинтересовали многочисленные древнеперсидские надписи, разбросанные по всему дну блюда, и после дешифровки стало ясно, что рисунок на этом блюде — карта Земли. Земли, какой ее представляли арабские и персоязычные ученые Востока более тысячи лет назад.

В основу средневековой персоязычной географии был положен принцип, мало соответствовавший теперешним картографическим представлениям. Эти карты не имели градусной сетки географических координат. Они напоминали скорее геометрические чертежи, которые были заполнены всевозможными фигурами — окружностями, треугольниками и квадратами, дугами и прямыми, соединенными между собой. Однако в свое время такие карты давали сравнительно точные сведения о землях, народах и городах. Карты дополнялись астрономическими таблицами для вычисления географических координат («зиджами»), по которым можно было установить местонахождение того или иного населенного пункта.

Ориентация полюсов на карте-блюде противоположная современной. Север — внизу, юг — наверху, запад — справа и восток — слева.

В юго-восточной части (не забывайте, что ориентация полюсов противоположная) изображены «лунные горы», расположенные на Африканском материке. К северу от них обозначены Эфиопия и Занзибар, а на юго-востоке — Хадрамаут. Черный круг на северо-востоке окружают земли Средней Азии и легендарные племена Гога и Магога. На крайнем юге находятся земли русов и славян. К северо-западу от них — Византия и соседствующие с ней государства Малой Азии. На блюде очерчены притоки Нила, рассекающие территорию Африки, западнее которой обозначен Египет, а на востоке — Нубия. К югу от «лунных гор» намечены бассейны Египетского, Персидского, Индийского и Китайского морей; обозначены Кавказ, земли Европы.

Земля окружена со всех сторон Мировым океаном и горной системой Каф, которая, согласно представлениям арабов и персов, играла роль баланса и удерживала нашу планету в космосе.

Но, может быть, перед нами все же не карта, а нечто вроде географического справочника — слишком уж странен рисунок: летящая вниз изогнутая в полете птица с круглой головой, длинной шеей и мощным прямоугольным хвостом? Но именно это изображение птицы убеждает нас еще раз в том, что перед нами именно карта Земли.

Арабский ученый VII века Абдаллах ибн Амр ибн ал-Аса писал, «что Земля по своей форме подразделена на пять частей, как туловище птицы, где есть голова, два крыла, грудь и хвост». Изображение нашей планеты в виде птицы на некоторых старинных картах встречалось исследователям и раньше и, по-видимому, основывалось на древних космогонических представлениях народов Востока, согласно которым Земля представляет собой космическую птицу-комету.

Кто же автор этой карты? Исходя из историко-географического анализа, можно предположить, что се составил выдающийся среднеазиатский ученый — географ, философ, путешественник, астроном Абу Зейд Ахмед ибн Сахл ал-Балхи, живший в IX—X веках нашей эры.

Известно, что ал-Балхи написал около 60 научных трудов. Некоторые из них сохранились и дошли до нас. И один из сохранившихся трактатов — «Сувар ал-акалим» («Изображение климатов»), составленный в 920—921 годах, наиболее полно из всех известных географических сочинений того времени соответствует карте-блюду со сказочной космической птицей — Землей.

Ю. Мальцев, научный сотрудник Института востоковедения АН Таджикской ССР

 

По колеблющейся земле

«Колеблющаяся земля», о путешествии по которой рассказывает писатель Герман Метельский, уникальна. Восемьдесят процентов всех вулканов планеты сосредоточено в Тихоокеанском вулканическом поясе, куда входит и Камчатка. Именно вулканам обязаны своим происхождением многие богатства этой земли: ртуть, сера, вольфрам, золото... Даже, возможно, нефть. По крайней мере, недавно ее впервые нашли в просевшем кратере Узона. К тому же «колеблющаяся земля» — лучший полигон для решения проблем развития земной коры и выяснения процессов формирования полезных ископаемых. Именно так смотрят на Камчатку, один из районов своих будущих исследований, ученые недавно созданного Дальневосточного научного центра. Очерк иллюстрирован участником вулканологических экспедиций И. Вайнштеином.

Горы опоясывают Петропавловск, заполняют все пространство вокруг, как бы напоминая, что именно они занимают почти две трети Камчатки, этого гигантского ивового листка, прикрепленного черенком к Азиатскому материку. Некоторые из вершин спят, некоторые дымятся, выстреливают желтые пары из раскаленных жерл, а один, невидимый и далекий отсюда, Карымский, в это время действует, затмевая над собой небо плотной тучей пепла и выливая, выплескивая поток лавы на свой рыхлый склон.

Семь лет назад было катастрофическое извержение Шивелуча. В 1956 году заговорил вулкан Безымянный, одним взрывом выбросивший в воздух энергию, равную сорока атомным бомбам. В 1945 году работал король всех азиатских вулканов — Ключевской.

Нет года, чтобы не давали о себе знать таинственные, неуравновешенные недра Камчатки, начиненные магмой, удушливыми газами, водяным паром и горячей водой. Нет дня, да что дня — часа, чтобы не колебалась от очередного землетрясения камчатская земля. Правда, огромное большинство этих колебаний улавливают лишь чувствительные приборы, людей же пугает примерно одно землетрясение в неделю, когда сами собой начинают дребезжать оконные стекла и раскачиваться люстры. С землетрясениями и цунами, с кипящими источниками и вулканами многие жители полуострова сначала знакомятся на собственном опыте, а уже потом по книгам.

На Камчатке сейчас двадцать восемь действующих вулканов. Наблюдать за некоторыми «огнедышащими горами» начал еще Крашенинников, прибывший на Камчатку в 1737 году. Но это были преимущественно визуальные наблюдения: когда проснулся вулкан, когда успокоился. По-настоящему изучать их начали лишь в наше время, а именно в 1935 году, когда была организована первая в стране вулканологическая станция в поселке Ключи.

Туда я и лечу, но не прямо, а с пересадкой в Усть-Камчатске.

Есть, собственно, три Усть-Камчатска: старый поселок, именуемый Деревней, с маленькими деревянными домиками и огородами возле них, Первый завод — на косе между рекой Камчаткой и океаном, и Варгановка, где строится новый поселок.

Место, где недавно находился районный центр Деревня, пожалуй, живописнее, чем то, куда переселяется поселок, но не перенести его нельзя, и виной этому все те же камчатские недра. В поселке я встретился с одним знатоком, и он рассказывал мне, что километрах в пятидесяти от Усть-Камчатска есть подводный вулкан. Если он вдруг пробудится от спячки, то может поднять волну высотою в двадцать девять метров, — так показал расчет. Огромные волны рождаются и от подземных землетрясений.

Недавно, во время катастрофического землетрясения в Южной Америке, Усть-Камчатск с тревогой ожидал прихода цунами. Люди подготовились к эвакуации, но, к счастью, волна погасла раньше, чем дошла до Камчатки. А если бы дошла, не погасла? Оттого и переносят на новое место Усть-Камчатск. Варгановка выше Деревни чуть не на двадцать метров. Волна цунами придет сюда ослабленной, разбитой, однако ж все еще не безопасной, и сейчас уже думают о дамбе, которая опояшет поселок со стороны Камчатского залива.

Вот и в Южно-Курильске, когда я впервые попал в него, меня удивили высоченные, в несколько десятков метров, лестницы, ведущие из города куда-то вверх и вверх. Там. на верхотуре, откуда можно увидеть и Тихий океан и Охотское море, оба в тот день кипящие, злые, валил с ног ветер и было голо, уныло. Но именно здесь, на этом неуютном плато, стояли новые дома и стучали топоры плотников. Внизу тоже дул ветер, однако ж не такой свирепый, к поселку подступали заросли бамбука, на огородах росла всякая всячина, даже арбузы, а к океану жались аккуратные домики, образуя длинную улицу Третьего сентября. Но на всей улице не было новых домов: здесь, внизу, уже запретили строиться. Только вверху, на безопасном при цунами бугре.

Рассказывали мне и о цунами 1952 года. Рассказывал начальник метеостанции в Ключах Михаил Яковлевич Учителев. В ту пору он работал на мысе Хадутка. Все началось с землетрясения, впрочем обычного для тех мест, в пять утра. Минут через сорок вдруг завыли ездовые собаки, привязанные возле землянки. Дежурный наблюдатель вышел, чтобы их успокоить, и тут увидел нечто страшное: на берег по океану, от края и до края, шла черная стена воды; после выяснилось, что ее высота была двенадцать метров. Послышался протяжный гул, задрожала земля... Все кто в чем был выскочили во двор и побежали без оглядки на бугор, благо недалеко было. Через минуту от метеостанции, от собак не осталось и следа... Стоял ноябрь, шел мокрый снег, дул ледяной ветер. А люди-то раздеты. На счастье, подобрали принесенную волной охотничью двустволку, высыпали из одного патрона порох, другим выстрелили в него, разожгли костер. Чуть веселей стало...

Сейчас пока что в Усть-Камчатске ничто не предвещает бедствия. А вот погода плохая. Несколько дней жду самолет, звоню в аэропорт и каждый раз слышу в ответ одно и то же: «На весь день сегодня закрыты».

Поселок тем временем живет своей обычной жизнью. Отчаявшись дождаться солнца, жители копают картошку и носят ее в дом сушить. Огородики обычные: с капустой, морковью, репой; кажется, они ничем не отличаются от других, привычных для средней полосы России. Но у местных огородов есть одна удивительная особенность: их удобряют вулканы.

...Последний раз это случилось 12 ноября 1964 года. Утром, в начале седьмого, Усть-Камчатск проснулся от далекого грозного гула. Выбежав во двор, люди увидели на западе багровое зарево и молнии, рассекавшие небо. Это в восьмидесяти километрах от Усть-Камчатска вулкан Шивелуч выбросил на двухкилометровую высоту тучу серого, чуть розоватого пепла. В семь двадцать эта туча уже поднялась на восемь километров, еще через двадцать минут достигла пятнадцатикилометровой высоты.

В тот день в Усть-Камчатске так и не рассвело: на поселок надвинулась темная, непроницаемая стена, и из нее посыпалось нечто среднее между песком и мукой. Стало трудно дышать. В темноте от столба к столбу таинственно и страшно светились провода, это зажглись огни святого Эльма. Прервалась радиосвязь. Перестал работать телефон. Телефонные аппараты непроизвольно и бестолково звонили сами по себе. Не могли подняться и вертолеты: как только пилот запускал мотор, на лопастях вспыхивали огненные полосы.

Все это время под неутихающий аккомпанемент гула и грома с неба продолжал сыпаться вулканический пепел; он покрыл землю слоем в четыре сантиметра. Наконец туча стала редеть, ее унесло ветром в сторону Командор, и там, на острове Беринга, в 330 километрах от вулкана, тоже начался пеплопад.

Необыкновенный сухой дождь состоял из крупинок вулканической лавы и содержал фосфор, железо, калий — то, без чего нет урожая. И все это было выдано совершенно бесплатно, выпало на огромной территории, правда, большей частью впустую, над океаном и тундрой, но перепало и благодатной долине Камчатки, первой реки, где с легкой руки землепроходца Владимира Атласова начали селиться русские люди.

А вот и сам «завод минеральных удобрений» — вулкан Шивелуч. Я вижу его с борта маленького катера, которым еду в Ключи, так и не дождавшись самолета. Спокойная глыба вулкана кажется белее и чище, чем самые яркие кучевые облака, которые вулкан притягивает к себе.

Натужно стучит мотор, преодолевая течение реки. И справа уже виднеется Нижне-Камчатск, вернее, то, что от него осталось. Древний городок недавно брошен: жителям предложили переселиться в другие поселки. Брошен острог, основанный в 1703 году.

Отсюда, из Нижне-Камчатска, вышла в 1728 году 1-я камчатская экспедиция: Витус Беринг повел свой бот «Святой архангел Гавриил» на север, к морю, которое потом было названо его именем. Здесь базировалась Северо-восточная секретная географическая и астрономическая экспедиция 1785 года. Здесь живали Владимир Атласов и С. П. Крашенинников, знаменитый исследователь полуострова. Это он писал о «чрезвычайном наводнении» в здешних местах в 1737 году, о трехсаженной волне, которая «при отлитии столь далеко... забежала, что море видеть невозможно было».

И вот все это покинуто. Безлюдно, пусто на берегу. Лишь один рыбак возится у лодки.

— Люди еще не уехали? — кричит с катера работник райисполкома, что плывет с нами.

— Какие? — откликается рыбак.

— Не наши, чужие...

— Однако, убыли. Что-то мерили, в тетрадки записывали.

— Понятно... Прощевай тогда!.. — И, повернувшись ко мне: — Должно, краеведы были. А может, ученые. Из Петропавловска, что ли...

Разворачиваю только что изданную карту области, чтобы найти там Нижне-Камчатск. Куда там! Даже крохотного кружочка не осталось...

Долина реки между тем сужается, пейзаж делается суровее: топкие торфяные берега сменяются скалистыми, высокими, поросшими лесом, и мы въезжаем в знаменитые Щеки — грандиозный пропил в горном хребте Кумроч. Теперь уже близко до цели — столицы вулканологов. Она видна издалека: живописно раскинувшийся на холмах, одноэтажный, деревянный, «самый большой из маленьких поселков Камчатки» — поселок Ключи.

На вулканостанции пусто — кто улетел на сопку, кто, забросив на время науку, помогает в совхозе убирать картошку («вулканы вон уже сколько стоят, они подождут, а картошка нет — замерзнет»), и я с трудом нахожу высокого молодого человека с чаплинскими усиками на бледно-матовом лице — начальника станции Бориса Владимировича Иванова.

По застеленной ковром скрипучей лестнице — будто в старинном особняке — мы поднимаемся на второй этаж станции, минуем бильярдную, музей и попадаем в кабинет, ярко освещенный солнцем. В раскрытое окно смотрит Ключевской. Говорят, что в ясную погоду его купол виден с океана за четыреста километров.

Более тридцати пяти лет станция изучает вулканы. О том, что это значит, я узнаю не только из рассказа Иванова, но и разглядывая термометр, побывавший в вулканической щели, откуда со свистом вырывались удушливые газы, накаленные до шестисот градусов, рассматриваю образцы пород, поднятых людьми со дна кратера, из самого кипящего пекла, вижу снимки ученых, стоящих на краю огненного потока лавы. Изучать вулкан — это не только наблюдать за ним, когда он дремлет, но и быть возможно ближе к нему, когда извержение уже началось, измерять температуру потока лавы, ее вязкость, скорость движения, мерить давление, брать пробы газов... Все это сопряжено с риском, но люди привыкают, не останавливает их и одинокая могила в лесу, на территории станции, с обелиском и короткой надписью на нем: «Памяти Алевтины Александровны Былинкиной, погибшей при исследовании Ключевского вулкана. 1921—1951».

...Назавтра я встаю с рассветом. Выхожу из дома. Вулканы сияют на солнце. Только Шивелуч по-прежнему в венце лиловатых туч, они закрывают всю его среднюю часть наподобие колец Сатурна.

— Камчатка!.. — добродушно хмыкает кто-то позади меня. Оборачиваюсь. На крыльце того самого дома, куда меня поселили, стоит молодой человек, в клетчатой рубахе нараспашку, простоволосый, белобрысый, с чуть снисходительной улыбкой на открытом лице.

— Идемте завтракать, — приглашает он.

У людей, которые полжизни проводят в поле — в экспедициях, у бродяг с дипломом или без него человеческие взаимоотношения несравненно проще, чем у людей, так сказать, оседлых, выезжающих из своего города, преимущественно чтобы развеяться. Бродяги из собственного опыта знают, как нелегко порой бывает одному, какая радость охватывает, когда учуешь вдали дымок костра или увидишь свежий след сапога на звериной тропе. И все предельно ясно: если к тебе в палатку ввалился усталый, вымотавшийся в маршруте незнакомый человек — он твой гость, и ты должен поделиться с ним всем, что имеешь. Зато и ты уверен: тот человек поступит точно так же.

— Идемте завтракать, — повторяет молодой человек.

Знакомимся мы уже за столом, щедро уставленным яствами — рыбой, которую он сам поймал и закоптил, помидорами, которые сам вырастил, грибами, которые сам собрал в лесу, ягодами, за которыми он сам ездил к вулкану...

— Ладно. Не сам, не сам, с тобой! — он шутливо поднимает руки, будто сдается на милость своей жены, очень милой молоденькой Лидии Дмитриевны, тоже работающей на станции.

Борис Федорович Студеникин заведует сейсмогруппой — тремя сейсмическими станциями, где из года в год, днем и ночью выслушивают земные, начиненные магмой недра. Именно здесь, на сейсмостанциях, пытаются решить — быть извержению или не быть, а если быть, то где и когда.

Сейсмостанция помещается в соседнем доме. Отщелкивает время хронометр. Загораются и гаснут выпуклые пуговички ламп на покатой доске, над которой висит табло с надписью «Землетрясение». Оно пока не светится, «молчит». Сами сейсмографы упрятаны в глубокие восьмиметровые шурфы во дворе, оттуда они и посылают электрические импульсы к другим чувствительным приборам, превращающим эти импульсы в свет. Острый лучик, подобный солнечному зайчику, непрерывно колеблется вслед за малейшими колебаниями Земли, падает на фотографическую бумагу, на ее бесконечную движущуюся ленту, и оставляет на ней след. Бумагу проявляют, изучают и сопоставляют с сейсмограммами двух других сейсмостанций. По тому, что получилось на лентах, можно, оказывается, судить обо всех землетрясениях мира.

Ключевскую станцию, однако, интересуют не все землетрясения, а преимущественно те, которые происходят вблизи, вызванные деятельностью вулканов Ключевской группы. Извержение начинается не вдруг, вулкан долго накапливает энергию, растет давление внутри, все выше поднимается лава, земная оболочка трескается, вызывая не одно, а целый рой землетрясений. Это уже тревожный сигнал, первый звонок «оттуда». С каждым днем и часом толчки учащаются, и это происходит до какой-то поры, когда вдруг начинает ослабевать их сила. Казалось бы, надо успокоиться, объявить отбой, но в действительности все обстоит как раз наоборот: прозвучал второй, куда более грозный «звонок» из земных недр. Теперь вероятность извержения очень велика, пора бить не отбой, а тревогу. Лава поднялась, она уже стоит у кратера, она растеклась по трещинам и пустотам: оттого-то и упало ее давление. Но ненадолго! Лава клокочет, дрожит от нетерпения, от предвкушения вот-вот вырваться из плена. Только тонкая корка земли еще сдерживает ее...

Все это точно и бесстрастно фиксируют на ленте сейсмографы. К их показаниям подключаются показания барографов, магнитометров, акустических и тепловых приборов, заранее установленных в кратерах или поблизости от них. Сопоставляется множество данных, разгораются споры, летят радиограммы в институт вулканологии, люди не спят ночами, и в результате появляется возможность ответить на самые трудные вопросы: когда и где?

Перед последним извержением Ключевского на станции уже знали о надвигающейся опасности. Время взрыва предсказали, однако не сумели ответить на вопрос: где? Об извержении Шивелуча предупредили за неделю, ответив на оба вопроса. Извержение Безымянного тоже не явилось неожиданностью для ученых. А сейчас, в эти дни? Что ж, вулканы продолжают жить. Постепенно нарастает активность Ключевского, Толбачика, того же Безымянного. И лишь старик Шивелуч лениво дремлет, ничем не проявляя пока свой буйный норов.

Когда я попал к подножию Ключевского вулкана, какой-то странный, неземной вид открылся перед нами. Справа громоздилась черная застывшая лавовая река. Во время последнего извержения здесь встретились и переплелись друг с другом наподобие женской косы несколько базальтовых расплавленных потоков высотой с трехэтажный дом. Будто взяли обычную реку, с ее ямами, вирами, водоворотами, заморозили всю и перевернули вверх тормашками.

Но и в черной пустыне есть свои оазисы — небольшие сопки, когда-то служившие кратерами, настолько старые, что уже успели порасти кустами и травой; они уцелели, ручьи из расплавленных камней обошли их стороной, огненный вихрь не обжег их.

Мы идем дальше. Кругом по-прежнему голо, мрачно, мертво, лишь кое-где зеленеют крошечные пятнышки мха. Впрочем, не только мха. Вот одинокий колосок вейника, вот малюсенький тополек, от горшка три вершка, а у него несколько вполне «взрослых» листьев, в эту пору уже болезненно желтых...

Под двенадцатиметровой толщей пепла погребен домик вулканологов. Черное голое поле усеяно тоже черными оплавленными камнями — вулканическими бомбами — от небольших до огромных, размером с избу. Все это было вынесено из кратера, подброшено вверх, в небо, было раскалено и уже в воздухе, падая, приобретало свою теперешнюю форму.

Я откалываю и поднимаю кусочек лавы. Сверху он весь в трещинах, наподобие хлебной корки, неровный, угловатый, а по цвету коричневый, с красноватым оттенком пламени, из которого родился. Находим кусок пемзы. Должно быть, лавовый дождь упал в высокогорное озеро; брызги лавы остывали не в воздухе, а в воде, и пузырьки насыщавших их газов не смогли выбраться наружу. Я кладу в карман похожий на губку, легкий, весь в мелких сотах кусок. Из пемзы можно делать бетон, который вдвое легче обычного. Можно строить дома. Или катать ею валенки. Или отмывать грязь на руках... Огромными толщами лежит она у подножий вулканов.

В моей маленькой коллекции явно не хватает вулканической серы, но за ней надо дойти хотя бы до фумарол — газовых и паровых струй, выбрасываемых Ключевским; они километрах в шести от станции, в районе кратера Карпинского. А может, мы найдем ее ближе, потому что в воздухе уже чувствуется острый запах серы.

Но тут наползает на нас что-то похожее на облако, накрывает, обволакивает со всех сторон своей холодной серой массой, горизонт суживается до двух шагов, хоть протягивай вперед руки и бреди ощупью, как слепой. Уже трудно угадать, где стоит ближняя сопка; исчезли небо и земля под ногами, не просматривается солнце, всюду, во всем окружающем нас мире только серая мокрая однотонная муть.

Надо возвращаться... Как-либо набрести на лавовый поток и держаться за него, как за путеводную нить.

Так мы и делаем.

Через три дня, когда я вновь попал к океану, он дышал ровно.

Нет барашков вдали, только широкие привольные волны с шумом набегают на берег. Даже не верится, что эта ленивая вода может вдруг встать на дыбы и понестись, круша и сметая все на своем пути. Как только что, когда мы были в доме и прислушивались к позвякиванию посуды в буфете, словно это шалил ребенок, не верилось, что на этой колеблющейся земле тонкий перезвон посуды напоминает о землетрясении.

Г. Метельский

 

Меня пугает радость погружения...

«Я знаю, — сказал капитан Немо, — что есть пловцы, которые держатся под водой почти минуту — пятьдесят семь секунд, а некоторые, самые сильные, даже восемьдесят семь — почти полторы минуты! Но таких очень немного, да и у этих несчастных по возвращении на борт из ушей и носа выходит окрашенная кровью вода». (Жюль Верн, 80 000 километров под водой.)

Сегодня в нашей Кают-компании Жак Майоль. Ему принадлежит официально зарегистрированный мировой рекорд погружения без технических средств — 76 метров.

Вместе с Майолем в нашу Кают-компанию пришли его московские друзья — летчик-космонавт Борис Егоров, член президиума Федерации подводного спорта, и врач Юрий Сенкевич, член команды папирусных кораблей Тура Хейердала «Ра-I» и «Ра-II».

— Жаку сорок четыре года. Более десяти лет он занимается глубинным нырянием. Те семьдесят шесть метров, что зарегистрированы официально, для него не предел. На тренировках Жак достигает глубины восемьдесят метров. Такой глубины пока не достигал ни один человек в мире...

Почувствовав, видимо, что разговор о нем пошел в превосходных степенях, Жак Майоль остановил переводчика:

— Хочу сразу сказать, что назвать себя человеком, нырнувшим без акваланга глубже всех в мире, я не берусь. Да, мой рекорд зарегистрирован — я достал в присутствии судей, репортеров и прочих свидетелей флажок с цифрой «семьдесят шесть». Официально такой глубины действительно пока не достигал никто. Но разве нельзя допустить, что где-то есть ныряльщики, у которых я могу ходить лишь в учениках?

— Вы хотите сказать, что рассказы о профессиональных ловцах жемчуга и собирателях губок, в которых приводятся цифры 90—100 метров, — это не легенды?

— Не знаю. Может быть, легенды. Но есть официально зарегистрированный отчет о том, что в 1913 году один греческий ныряльщик за три минуты достиг стометровой глубины. Цифра действительно ошеломляющая. Но в принципе достижимая. Значит, нельзя отрицать, что могут существовать люди, достигшие такой глубины. Мне с ними, правда, встречаться не приходилось. Но ведь существуют же в Южной Америке индейские племена, где мужчины наш марафонский бег могут посчитать за легкую разминку.

Я только что был на Окинаве. Про тамошних ныряльщиков рассказывают чудеса. Конечно, до стометровой глубины они не опускаются. Их предел — пятьдесят метров. Казалось бы, куда им до меня, или до Боба Крофта, американского ныряльщика, или неистового сицилийца Майорки, с которыми у меня уже не один год идет спор за мировой рекорд и восьмидесятиметровый рубеж. Но нельзя забывать, что для ныряльщиков Окинавы или островов Гуатамото море не стадион, а ныряние не вид спорта, а ежедневная изнуряющая работа. Поколения ныряльщиков эмпирически, на основе жизненного опыта, вывели практический закон: если ныряние твоя работа, то следует нырять каждый раз не глубже двадцати метров и оставаться под водой не более полутора-двух минут. Может быть, поэтому их опыт на протяжении веков не совершенствуется: они выработали оптимальный режим для своей работы.

— Но ведь и для вас погружение не спорт, особенно с тех пор, как Международная федерация плавания приняла решение считать глубоководное ныряние не спортивным мероприятием, а научным экспериментом. Используете ли вы опыт потомственных ныряльщиков в своей практике?

— Конечно. Но, естественно, далеко не весь. Основная разница между ними и мной и моими коллегами в том, что они не могут позволить себе перешагнуть рубеж оптимальности. Мы же сознательно идем на преодоление достигнутого. Все эти годы я тщательно анализирую, отбираю и включаю в свой тренировочный режим все необходимые мне приемы из самых различных систем физической подготовки. Я учусь у борцов и прыгунов, бегунов и парашютистов. Но большую часть времени, понятно, занимают тренировки в воде, длительная задержка дыхания под водой, плавание под водой и т. д. В этом, конечно, профессионалы-ныряльщики мои главные учителя. Они помогли мне до конца осознать, что глубоководное ныряние — это не погоня за рекордом во что бы то ни стало.

Раньше моей целью было нырнуть как можно глубже. И все. Но потом что-то изменилось. Главным стало наблюдение за самим собой во время погружения, размышления о значении и пользе того, что я делаю. Я научился работать, а не добывать рекорды.

Многие относятся к животным с высокомерным пренебрежением. По-моему, это свидетельство ограниченности ума, не больше. Животные многому нас могут научить. Дельфины, в частности. Это славные, умные существа; они обладают качеством, которому человек может позавидовать, — неизменной жизнерадостностью. Лучшего партнера и учителя трудно найти. Они, как и мы, дышат воздухом, им точно так же надо всплывать после нырка. Разгадывая секреты их умения долго находиться под водой, я пытался им подражать и с ними тягаться. Но у них всегда оставалась лишняя минута в запасе...

Все же я многому у них научился. Когда-нибудь я раскрою секреты, которые они мне сообщили. Но пока я обещал им этого не делать.

— А все-таки?

— Один секрет, правда, можно уже и сейчас раскрыть. Они великолепно умеют расслабляться под водой, давая мускулам отдых. Это половина успеха — уметь расслабляться... И еще: плавая под водой, я часто воображаю себя дельфином. Хорошо помогает. Воображение — великая вещь...

Физические тренировки — ведь это далеко-далеко не все. Важно твое душевное состояние.

Расскажу о двух случаях, чтобы вы поняли, что это не просто слова. В 1968 году я готовился побить мировой рекорд — достигнуть глубины семидесяти метров. В те месяцы, когда я готовился к погружению, у меня были сложные финансовые и домашние обстоятельства. Меня терзали репортеры, всякая падкая на сенсацию шушера, меня рвали на части, и я стремился (это проклятое тщеславие!) понравиться и ублаготворить всех...

Настал день погружения. Последний диалог с репортерами: «Как вы себя чувствуете?» — «О, прекрасно».

...И в это мгновение я вдруг понял, что лгу самому себе. Суета предстартовых дней сковала меня. Я понял, что морально подготовиться к глубине, расслабить «мышцы воображения», чтобы не израсходовать их в первые же минуты, чтобы хватило их на двести — двести пятьдесят секунд безвоздушного пространства, я уже не смогу. Я почувствовал страх. И все же повторил вслух: «Превосходно. Превосходно, как никогда».

Эти доли мгновения никто, конечно, не заметил. Но они были со мной, когда я нырнул.

Я достиг семидесяти метров, побив мировой рекорд американца Крофта. Но на поверхность выбирался уже из последних сил: в какое-то мгновение я почувствовал, что теряю сознание. Я нарушил главную заповедь ныряльщика — не лгать самому себе, не насиловать себя. И чуть было не поплатился за это.

Последний свой рекорд я ставил в Японии. Полтора месяца я жил в одном буддийском монастыре. Человек я не религиозный, и монастырь как жилье привлек меня своей тишиной, недосягаемостью для репортеров и всяческой суеты, возможностью быть одному столько и тогда, сколько и когда хочется. Монахи, у которых я нашел приют, исповедовали так называемый дзен-буддизм — одну из разновидностей буддизма. Премудрости этого вероучения я так и не понял. И дело не только в том, что духовные ценности, создававшиеся веками, за полтора месяца осознать невозможно. Я почувствовал, что дзен-буддизм совершенно недоступен мне, полярно отличен от моего мировосприятия. И неожиданно, в какой-то момент, это чувство стало для меня сродни моему отношению к морю — таинственному, недоступному, которое мне, чужеземцу, открывается лишь на какие-то десятки метров и несколько минут.

— Иначе говоря, ваша психика, если так можно сказать, начала тренироваться на встречу с неизведанным?

— Не совсем так. Семьдесят шесть метров или семьдесят — разница количественная, а не качественная. Это скорее новый рубеж физиологический, нежели психический. Но это ощущение помогло предстартовому психологическому расслаблению. Воображение стало раскованным, а мысли о предстоящем испытании — легкими, радостными.

И когда я шел в глубину, со мной был не страх, как во Флориде, но именно эта легкая, пьянящая радость.

Я вынырнул, что называется, с запасом. Смешно вспоминать, но чтобы отдалить мгновение расставания с морем, я нарочно задержался у самой поверхности, подняв из воды руку с флажком, на котором была цифра «семьдесят шесть». Чтобы там, на берегу, не волновались.

Как вы понимаете, я не призываю ныряльщиков перед ответственными погружениями идти в монастыри. Я только хочу сказать, что психологический тренаж столь же важен, как и физический.

— Расскажите о самих погружениях. Как они происходят, что вы чувствуете?

— Кроме физической подготовленности, духовной собранности, многое еще зависит от техники. Сам я погружаюсь без всякой техники, если не считать носового зажима и подводных очков. Но ныряльщика должен увлекать груз. Груз скользит по канату, вдоль которого движется сам ныряльщик. И тут начинаются трудности.

Семьдесят шесть метров — это примерно высота двадцати двух этажей. У поверхности моря на человека давит одна атмосфера, на глубине семидесяти шести метров — почти восемь. Кессонная болезнь нам не грозит, мы дышим только тем воздухом, который в легких. Но уши приходится беречь.

Короче, чтобы организм успел приспособиться, спуск не должен быть слишком быстрым. А груз увлекает человека как камень. Приходится снабжать его тормозным устройством. Вот это, поверьте мне, не просто — изобрести такое устройство, чтобы груз не рвал тебя в глубину, но и не стопорил погружения. И если бы тут конструкторы не добились успеха, то не было бы никаких семидесяти шести метров.

А само погружение происходит так. Сначала опускается мерный канат и в глубину идут ассистенты с аквалангами. Это мои помощники, мои судьи, мои, в случае чего, спасатели. Глубоководное ныряние — коллективное дело, одиночка здесь ничего не добьется. Последние две-три минуты перед нырком важно настроить дыхание и всего себя. В эти минуты я люблю смотреть на облака в небе... А потом вниз, вниз! Вода темнеет, я вижу уже другие облака — клубы пузырьков, которые вырываются из аквалангов моих друзей.

Достиг предела, снял с каната табличку, указывающую глубину (ими размечены все последние метры). Теперь по канату вверх... Будешь подниматься медленно — дыхания не хватит; слишком быстро тоже нельзя — надо считаться с организмом, который высвобождается из условий глубоководного давления. Четыре с лишним — почти четыре с половиной минуты под водой. Потом вылезаешь. Вот, собственно, и все. Кровь из ушей у меня не сочится, да и не может сочиться, раз правила соблюдены...

— До каких пределов человек может погрузиться?

— Один американский профессор, который измерял меня всякими приборами, сказал, что я не смогу достичь даже семидесяти метров. По-своему он был прав. Но я тоже был прав и доказал это. Теоретически максимум глубины погружения зависит от очень простого соотношения между наибольшим объемом воздуха в легких при вдохе и наименьшим при выдохе. Тут вот какая штука. На глубине десяти метров давление сжимает легкие вдвое; на глубине двадцати метров их объем уменьшается до трети; на тридцати метрах — до четверти. Ну и так далее. Наука считает, что легкие не могут сжаться до предела, меньшего, чем при глубоком выдохе.

Объем моих легких не слишком велик — 7,4 литра; есть люди с куда большим объемом. Но я считаю, что объем всего не решает. Давление воды, отжимая кровь из конечностей, увеличивает ее насыщение в легких. Этот компенсаторный механизм дает человеку дополнительный резерв. И я считаю, что человек может нырнуть на сто метров, не рискуя превратиться в труп.

— Жак, вы говорили, что во время глубоководных погружений вы ведете наблюдения за своим состоянием. Можно ли вкратце обобщить их?

— Конечно. Хотя краткий вывод может показаться парадоксальным. Анализируя свое состояние под водой, я вдруг обнаружил ужасную вещь: мне не хочется дышать.

— Как так? Простите, когда у нас, простых людей, кончается под водой воздух, то легкие, можно сказать, раздирает...

— Это всего лишь рефлекс, который можно подавить тренировкой. Поясню, что я имею в виду. Человек под водой лишается привычного ему жизненного пространства. Чуждая ему среда странно действует на психику. Понимаете, в какой-то момент погружения меня охватывает беспричинная радость... Мне бывает так хорошо под водой, что время исчезает. Ни малейшего желания дышать; кажется, что под водой можно находиться вечно. Вот это очень опасно: можно забыться, пропустить момент, за которым уже нет возврата на поверхность. Меня пугает радость погружения.

Но вообще я считаю, что организм человека, часто и долго находящегося под водой, приспосабливается к морской жизни. Например, под водой устанавливается другой ритм биения сердца: шестьдесят с небольшим ударов в минуту. И я уверен, что человек может и без помощи технических средств стать подводным жителем. Попробую защитить свою точку зрения. Дельфины дышат воздухом, как и человек. Это не мешает им быть обитателями моря. И разве человек в первые месяцы своего пребывания на земле дышит воздухом? Нет, первый вдох он делает, лишь выйдя из утробы матери. И то иногда младенца шлепком приходится заставлять сделать первый вдох. Может быть, в нас заложено биологическое свойство обходиться без воздуха, но мы его теряем, едва выйдя на свет.

— Но у человека нет жабр.

— У дельфина их тоже нет. Но оставим теоретизирования. Практически я ставлю для себя такую цель: разведать путь в глубины, доступные человеку. Чтобы люди, используя наш опыт, уверенно чувствовали себя под водой, могли глубоко погружаться, долго там находиться.

— И последний традиционный вопрос, Каковы ваши ближайшие планы?

— Преодолеть рубеж восьмидесяти метров. Потом девяноста. Мечта, как я уже говорил, — достичь сотни. Я верю в возможности человека. Я не против техники, но я убежден, что человек и без техники способен на большее, чем мы думаем.

Наш диалог слушают еще два гостя Кают-компании: один из них поднимался в космос, другой вместе с Хейердалом пересек океан способом, который до этого плавания казался неосуществимым. Все трое действовали на переднем крае человеческих сил и устремлений: один — без помощи техники, другой — во всеоружии самой новейшей техники, третий — полагаясь на технику древних. И все трое успешно способствовали обогащению человечества новым опытом.

Мы попросили Бориса Егорова и Юрия Сенкевича прокомментировать сказанное Жаком.

Борис Егоров:

В космосе, как и под водой, человеческий организм оказывается в необычных условиях, его физиология заметно меняется. Получается, что люди, подобные Жаку, работают и на нашу науку, помогая лучше понять поведение человеческого организма в необычных условиях. Сопоставления могут дать много интересного.

Может, конечно, возникнуть такой вопрос: зачем сейчас нужны глубоководные погружения человека, когда есть акваланги, не говоря уже о подводных домах, мезоскафах и батискафах? Что ныне ценного могут дать те же рекорды Майоля?

Много чего. Здесь как бы испытывается предел человеческих возможностей в водной среде. Какими резервами обладает человеческий организм, как меняется физиология, психика — это не только интересно, но и важно знать. Не говоря о специальных разделах науки, таких, как космическая медицина, которой я занимаюсь, знание возможностей организма важно и для медицинской практики. Мы плаваем без аквалангов: с аквалангами это уже не спортивная охота, а браконьерство. Конечно, никто из нас близко не подходит к тем глубинам, которых достигает Жак. Самодеятельность в таком деле невероятно опасная вещь, верное самоубийство. Но двадцать-пятнадцать метров погружения — при подводной охоте вещь обыкновенная. Соревнования длятся шесть часов, из них по меньшей мере часа два, ныряя, проводишь под водой. Это я говорю в доказательство, что глубины до двадцати-тридцати метров открыты любому здоровому человеку. И дело тут не только в охоте: ты изучаешь новые горизонты жизни.

Несколько слов о том утверждении Жака, что человек в принципе биологически подготовлен к жизни под водой, хотя еще и не подозревает об этом. Действительно, при погружении объем легких уменьшается, но не беспредельно. Начиная с какого-то мгновения начнется их разрушение. Скорей всего давление воды, заставляющее организм увеличивать насыщение легких кровью, создает дополнительную опасность: может наступить момент, когда сердце не справится с приливом крови, не в силах будет протолкнуть ее. Расчеты показывают, что действительно до ста метров человек может погружаться.

Но я считаю, что, основываясь только на том, что под водой организм как бы автоматически переключается на иной режим работы, делать вывод о доступности для человека постоянного пребывания под водой нельзя. Организм наш вряд ли приспособится к водной среде так, чтобы мы чувствовали себя в ней как рыбы. Другое дело — глубины свыше пятисот метров...

Да, да, на глубине свыше пятисот-семисот метров у человека (во всяком случае, теоретически) есть все шансы стать Ихтиандром без помощи технических средств!

Он сможет там плавать как рыба. Жить как угодно долго. Важно лишь заполнить легкие водой. На глубине пятисот-семисот метров легкие человека, во-видимому, смогут усваивать кислород прямо из воды. Подобные опыты ставились на мышах, собаках. Они жили под водой. Значит, человек сможет жить под водой. Но...

Но сможет ли такой человек вернуться на поверхность. Пока это дорога без возврата. Недавно появилось обнадеживающее сообщение — собаку, долгое время жившую под водой, удалось вернуть в обычные условия. Может быть, в будущем что-нибудь придумаем и для человека. А пока так. Путь в глубины океана нам открыт и в то же время закрыт.

Юрий Сенкевич:

Как врачу мне хочется сказать, что эксперименты по глубоководному погружению очень ценны для науки. Стремление достичь как можно больших глубин возникло не вчера. Из летописей мы знаем, что первая такая попытка была предпринята, по крайней мере, около трех тысяч лет назад. А на деле все началось, конечно, гораздо раньше. Сколько существует «человек разумный», столько он, вероятно, и стремится покорить глубины. Я думаю, что уже в ближайшем будущем наблюдения Жака над своим организмом будут скрупулезно исследованы со всех биолого-медицинских точек зрения. И результаты эти будут чрезвычайно ценны. Жак, например, говорил о той радости, которую он испытывает под водой. В основе своей это чувство имеет чисто физиологическое объяснение — кислородное опьянение. Но ведь в основе всякой психологической реакции лежат те или иные физиологические процессы, а на больших глубинах человеческий организм еще не испытывался. Теоретически мы можем представить, как на глубине будут протекать физиологические процессы, какие новые явления могут тут возникнуть. Можно в конце концов смоделировать глубоководные условия в лаборатории — давление, кислородное опьянение и т. д. Но разве можно на земле смоделировать не только условия 70—100-метровой глубины, но и саму эту глубину? С ее привкусом соли, стаями рыб, мерцающей темнотой, таинственностью, неповторимостью? А без этого никакой эксперимент не будет «чистым». Это будет лишь тень того, что испытывают Жак и его коллеги. Тень той радости от сознания преодоления «своего я», казалось бы, навечно прикованного к «земной оболочке», которая всегда была, есть и будет.

Записали Д. Александров, В. Ильин, Фото М. Харлампиева

 

В осином гнезде

Один из самых живописных уголков Мюнхена — обширный участок территории, носящий название Английского парка. Сочная зелень деревьев и аккуратно подстриженные английские газоны, зеркальная поверхность озера с пестрыми лодками, тенистые аллеи, по которым не спеша тянутся старинные фиакры с извозчиками в черных цилиндрах, катающие посетителей, — все здесь дышит покоем и чуть смешной, но милой сердцу стариной. Ради ее сохранения закон даже не разрешает строить в этом районе эдания выше трех этажей. Если же посмотреть на Английский парк сверху, то среди редких домов бросается в глаза белая аляповатая постройка, смахивающая на гибрид китайского иероглифа с двухэтажной прусской казармой. У центрального входа медная табличка: Radio «Free Europe» — Радиостанция «Свободная Европа». Чуть ниже более мелким шрифтом другая надпись: «Crusade for Freedom — «Free Europe» Committee Inc. New-Jork, Park Avenue 2» — «Поход за свободу» — Комитет «Свободная Европа» «Инкорпорейтед, Нью-Йорк, Парк-авеню, 2» . История появления и самого комитета и принадлежащей ему радиостанции весьма любопытна.

В небольшом конференц-зале на Парк-авеню в Нью-Йорке шло секретное совещание. Среди немногих присутствующих были заместитель директора, а позднее директор ЦРУ, Аллен Даллес, бывший посол США в Варшаве Артур Блисс Лейн, бывший заместитель госсекретаря Адольф Бсрл, один из создателей американской разведки, Дьюит Пул. Пентагон был представлен генералами Эйзенхауэром и Клеем, Уолл-стрит—президентом «Бэнк оф Америка» Лоуренсом Джанини, одним из руководителей «Чейз нэшнл бэнк», Артуром Пейджем, и банкиром франком Альтшулем. Слово взял председательствующий, бывший американский посол в Японии Джозеф Грю. — Я весьма признателен присутствующим за высокую честь, оказанную мне, — начал он. — Смею заверить, что на посту президента созданного сейчас комитета «Свободная Европа» Инкорпорейтед я приложу все силы, чтобы наше частное общество выполнило возложенные на него задачи в деле освобождения Восточной Европы... Это произошло 1 июня 1949 года. А несколько месяцев спустя опять-таки «по частной инициативе» новоявленного комитета в Мюнхене начала работать радиостанция «Свободная Европа», которую тот же Грю назвал «генеральным штабом перебежчиков из Восточной Европы». Впрочем, прибывший из Нью-Йорка с инспекцией в ноябре 1951 года советник комитета Джексон выразился на совещании руководящего персонала РСЕ куда более определенно: — Радиостанция «Свободная Европа» — это служба психологической войны. Наша организация учреждена для провоцирования внутренних беспорядков в странах, на которые мы ведем вещание. Директор РСЕ Ральф Уолтер и его заместитель Ричард Кук, оба американцы, как, впрочем, и большинство руководящих сотрудников радиостанции, немало потрудились над организацией подрывной деятельности против социалистических стран Европы: Польши, Чехословакии, Болгарии, Венгрии, Румынии. Тридцать два передатчика общей мощностью в 2245 киловатт ежедневно выплескивают в эфир больше 100 тысяч слов. Около 1700 человек — в большинстве своем перебежчики из социалистических стран, уголовники, лица, сотрудничавшие с гитлеровцами во время второй мировой войны, — корпят над составлением идеологической отравы в штаб-квартире «Свободной Европы» в Мюнхене. Причем функции «частной радиостанции» отнюдь не ограничиваются лишь ведением психологической войны. Именно поэтому все, что происходит в двухэтажном белом здании, окружено сугубой секретностью. Сразу за массивными дверьми центрального входа открывается большой вестибюль, по стенам которого развешаны флаги США и социалистических стран. Доступ во внутренние помещения радиостанции бдительно стерегут охранники в серой форме с нашитыми на груди буквами RFE — Радио «Свободная Европа», с безупречными проборами и гипертрофированными мышцами профессиональных убийц. На боку — пистолеты. Эта частная полиция службы безопасности РСЕ подчиняется не руководству радиостанции, а непосредственно Центральному разведывательному управлению США в Лэнгли. Всем, у кого нет специального пропуска, охранники рекомендуют подождать в холле, где в углу вывешена даже... старая местная стенгазета с фотографиями сотрудников РСЕ, развлекающихся в Хофбройхаузе, знаменитой мюнхенской пивной, где когда-то дебютировал Гитлер. Впрочем, ожидание это может затянуться на неопределенное время, так как у посторонних практически нет шансов попасть внутрь радиостанции «Свободная Европа». Именно сюда в течение почти шести лет вместе с сотнями других эмигрантов ежедневно приходил на работу темноволосый мужчина с открытым, чуть скуластым лицом. Как и остальные, он протягивал охранникам удостоверение, в котором на английском и немецком языках значилось: «Удостоверение личности № 14132. Выдано в ФРГ 1 июня 1968 года». Вверху крупно: «Радиостанция «Свободная Европа». Ниже: «гражданство — без гражданства, должность — исследователь, местопребывание — Мюнхен». Далее подпись владельца и виза американского офицера службы безопасности. Здесь же дата рождения — 17 августа 1937 года и особые приметы: рост — 172 сантиметра, вес — 65 Килограммов, цвет волос — темный шатен, глаза — карие. Единственно, что не было указано в этом служебном удостоверении, так это то, что Анджей Чехович, окончивший исторический факультет Варшавского университета, является польским разведчиком, который получил задание проникнуть в аппарат РСЕ, изучить методы и формы ее подрывной деятельности, а также имеющиеся у нее источники шпионской информации. Эта разрабатывавшаяся в течение ряда лет сложная операция началась в апреле 1963 года, когда Чехович выехал в туристскую поездку в Англию. Как и все туристы, он прилежно осматривал достопримечательности Лондона, не прочь был иногда заглянуть в традиционный английский «паб», а во время случайных разговоров допускал даже кое-какие критические замечания по адресу «доброй старой Англии». Словом, это был ничем не выделявшийся рядовой турист. На родину Анджей Чехович поехал через Западную Германию. И вот там-то во время остановки в Кельне случилось неожиданное: польский турист Чехович явился в полицию, заявил, что не намерен возвращаться в Польшу, и попросил предоставить ему политическое убежище...

— Выслушав мою просьбу, дежурный офицер прежде всего... приказал меня арестовать. Может быть, для того, чтобы я имел возможность еще раз взвесить свое решение. Конечно, я не ожидал оркестра и цветов. Но все же с первого шага оказаться в арестантской камере... «Неужели где-то допущена ошибка? Что это, просто подозрение или же провал?» — эти мысли не давали мне спать всю ночь. Да, тут было над чем задуматься.

Утром за мной пришли два господина в пальто с поднятыми воротниками — совсем как в гангстерских фильмах — и предложили следовать с ними. Часов десять-двенадцать мы мчались в машине — как оказалось, в лагерь для перебежчиков в Цирндорфе под Нюрнбергом — и уже поздно вечером въехали в ворота, ведущие в неизвестность. Заспанный дежурный из проходной молча сунул мне пару ветхих одеял, вонючий матрас и отвел в так называемый приемник.

Это было большое помещение со спертым воздухом, в котором размещалось человек тридцать или сорок эмигрантов. Здесь я и провел первые три дня. Затем меня перевели в комнату поменьше, где стояло лишь семь коек. Впрочем, и там условия были ужасные. Несмотря на то, что я заранее готовил себя ко всему, настроение у меня было неважное.

Помещения почти не отапливались, ноябрь выдался холодным, и «постояльцы» то и дело крали друг у друга одеяла. Еда — хуже некуда. Утром — жиденький желудёвый кофе, но для того, чтобы получить чашку этого «напитка», нужно было встать в 6 часов утра и ни минутой позже. А в промерзшем за ночь здании подъем в такую рань сам по себе был серьезным испытанием. Раз в день давали чуть теплую похлебку из мясных обрезков, что-то вроде второго блюда, полкило хлеба да кусочек маргарина. Вот и весь суточный рацион.

Между тем огромное большинство людей, перешагивающих порог Цирндорфа и других лагерей для беженцев, не представляют себе, что их ожидает. Принимая решение остаться на Западе, они наивно полагают, что «свободное общество» встретит их с распростертыми объятиями. Открытие, что это отнюдь не так, столкновение с безрадостной действительностью становится первым, но, увы, далеко не последним трагическим разочарованием. Весьма скоро они осознают весь драматизм своего положения и непоправимость происшедшего. Оказывается, что никто их здесь не ожидает, не намерен делиться материальными благами. С первого их шага на этой чужой, прекрасной лишь в наивных мечтах земле к ним относятся как к непрошеным гостям, которые по собственной глупости потеряли родину и уже никогда не обретут ее вновь. В итоге — моральная катастрофа, крушение всех надежд.

Итак, первым испытанием для меня стала психологическая акклиматизация в этой атмосфере безнадежности и уныния. Конечно, то, что для других было вопросом жизни и смерти, для меня оставалось лишь частью полученного задания. Но сама встреча с человеческим горем, общение с оступившимися людьми, погружающимися в отчаяние после крушения воздушных замков, были далеко не легким делом. Причем я должен был разделять настроения этих людей и выглядеть среди них абсолютно естественно. В Цирндорфе имелось достаточно опытных психологов и просто наблюдательных людей. Ведь тяжелая обстановка в лагере создавалась умышленно, чтобы попавший туда человек был готов на что угодно, лишь бы избавиться, вырваться из нее. Позднее об этом откровенно сказал допрашивавший меня сотрудник западногерманской разведки. На отличном польском языке с легким Львовским акцентом он, улыбаясь, заявил: «Если столкнуть человека на дно, довести до потери чувства собственного достоинства, можно рассчитывать, что он пойдет на все, поскольку терять ему больше нечего. Сытный ужин будет представляться неплохой оплатой за доносы, а каких-нибудь пять долларов покажутся достаточной суммой, за которую стоит продать все, что он знает и что интересует других».

«Выдаивание» беженцев западными разведками начиналось в Цирндорфе с первых же дней. Каждый вновь прибывший вместе с местом в лагерном бараке получает так называемый «обходной лист» с номерами комнат и инициалами лиц, к которым он должен явиться. Первый и самый важный визит к сотруднику БНД — Федеральной разведывательной службы. Мы его называли «господином Б», ибо он всегда проставлял на обходном листке печать с буквой Б. подтверждая, что новоприбывший прошел ознакомительную беседу. Если человек производил на него хорошее впечатление, то получал шанс на дальнейшее пребывание.

Беседы-допросы велись на польском языке, которым «господин Б» владел безукоризненно. В лагере, правда, говорили, что он немец из бывших «фольксдойчей». В Цирндорфе в его руках была судьба всех беженцев-поляков. Чаще всего эти «беседы» затягивались на недели, а то и месяцы. Бегая по разным комнатам и добывая печати от других лагерных официальных лиц, нужно было ежедневно являться к «господину Б», который занимался тщательным «просвечиванием» каждого кандидата и давал заключение относительно предоставления политического убежища. Только после этого дело формально рассматривалось так называемым «судом».

Наши продолжительные беседы с «господином Б» напоминали разговоры Раскольникова с Порфирием Петровичем у Достоевского. В них было все: и вполне конкретные вопросы, и философские рассуждения. Обычно они начинались с моей биографии, которую приходилось снова и снова рассказывать полностью или по частям. Мой «собеседник» расспрашивал обо всех знакомых и родных, их служебном положении и взглядах, о товарищах по учебе, о том, не было ли у меня каких-либо контактов со службой госбезопасности, и даже о моих детских воспоминаниях. Он стрелял этими вопросами как из пулемета, упорно возвращался к отдельным деталям, чтобы тут же вдруг перескочить на совершенно другие.

Первый экзамен оказался сравнительно легким. Что-что, а уж свою подлинную биографию я знал. Родился в состоятельной семье. Шляхетское происхождение, которым я привык гордиться, в гимназии, затем в университете стало источником несправедливых обид и унижений. Это-то в конце концов и заставило меня, «обиженного коммунистами дворянина», искать убежище на Западе. Конечно же, все это было досконально отработано еще дома, в Польше, в период подготовки. Да и изощренные приемы допросов, практикуемые в западных разведках, были хорошо знакомы мне. Поэтому сейчас нужно было только постоянно сохранять бдительность, чтобы ненароком не вызвать у «господина Б» подозрений относительно кое-каких подробностей моей «карьеры» после окончания университета. Например, о том, что я добровольно пошел на службу в органы разведки.

В тот день, когда я был передан американской разведке, чьи представители размещались в другом здании, первый «фильтр» остался позади. Теперь мною занялись сотрудник ЦРУ майор Райтлер и второй офицер, молодой парень с мягкими манерами, прекрасно говоривший по-польски, по-украински и по-русски. Затем допросы были перенесены в резиденцию ЦРУ в Нюрнберге — большое угрюмое здание на окраине города, куда меня ежедневно доставляли на машине.

На монотонно безотрадном фоне лагерного быта эти поездки в Нюрнберг к тому же воспринимались как определенное разнообразие. Однако главным было то, что я сделал еще один шаг по опасной лестнице, которую нужно было пройти, чтобы завоевать доверие и обеспечить выполнение полученного задания.

В Центре заранее было отработано несколько «государственных тайн», которыми могла бы заинтересоваться разведка. И вот теперь я постепенно «выкапывал» их из глубин памяти и «продавал» представителям БНД и ЦРУ. Конечно, они не были столь уж важными секретами, но, во-первых, свидетельствовали о моих «добрых намерениях», а во-вторых, помогали мне выглядеть «ценным материалом» в глазах разведчиков. Так, например, я охотно распространялся в Нюрнберге о воинской подготовке, которую прошел после окончания университета. После этого американский офицер стал экзаменовать меня с помощью толстого альбома-справочника, в котором содержались описания воинской формы и знаков различия, данные о вооружении и дислокации некоторых частей польской армии. Он расспрашивал, видел ли я танки, бронетранспортеры или самоходные пушки того или иного типа в определенных пунктах, кто командир воинской части, в которой я служил, женат ли он, чем занимается после службы — словом, о целой массе мельчайших подробностей. Я лишний раз убедился тогда, как из подчас, казалось бы, совершенно несущественных мелочей можно создать мозаику, дающую определенную общую картину. Затем остается уточнять ее, внося недостающие детали, пока она не станет более или менее полной. Новых важных дополнений американцы от меня, естественно, не получили, но я правдиво подтвердил те факты, которые уже были им известны. Что ж, в любой игре, тем более разведывательной, приходится жертвовать пешками, чтобы выиграть всю партию.

Так тянулись мои дни в лагере Цирндорф в общей сложности около четырех месяцев. Я не форсировал развитие событий, но старался и не терять времени, исподволь подготавливая наиболее существенные для меня контакты, и прежде всего те, что открывали в перспективе путь в «Свободную Европу».

Так называемым «корреспондентом», а точнее — агентом ЦРУ от польской секции этой радиостанции, в Цирндорфе был тогда некий Которович. Не то поляк, не то украинец, он во время войны сотрудничал с немецкой разведкой, а затем поступил на службу к американцам. Удостоверение «Свободной Европы» позволяло ему прикрывать свою деятельность разведчика ширмой журналиста.

Кое-какие предварительные сведения обо мне Которович получил от майора Райтлера. Остальное зависело от моего умения, и тут я старался вовсю. В один прекрасный день после нескольких доверительных бесед он обратился ко мне конспиративным шепотом: «Я о вас много слышал, пане Анджею. Вы человек образованный. Не сделали бы вы какой-нибудь передачи для «Свободной Европы»? Конечно, не даром». Я с радостью согласился. Так началось мое сотрудничество с радиостанцией, которая и была моей главной целью на Западе, но куда еще предстояло проникнуть.

Моя первая радиопередача скромно рассказывала всего-навсего... о лужицких сербах. (В студенческие годы я бывал в их краях с экскурсией и кое-что читал об этом интересном национальном меньшинстве.) Затем я написал несколько передач историко-политического характера. Поначалу я еще не особенно чувствовал тон, принятый в «Свободной Европе», и, как мне потом стало известно, редакторы долго мучились над моими текстами, хотя они все же пошли в эфир. Для меня это было большим достижением. Тем более что после этого пан Которович проникся ко мне доверием и предложил время от времени выручать его по «корреспондентской» линии. «Вы будете писать рапорты о настроениях в лагере, — сказал он, — а 50 марок, которые я за них получаю, будем делить пополам». К чему сводятся такие рапорты, я уже знал.

Кроме офицеров разведки ФРГ и США, с каждым новым беженцем в Цирндорфе обязательно беседует также «корреспондент» «Свободной Европы». Его беседа состоит из двух частей. Первая — выяснить анкетные данные; вторая начинается лишь тогда, когда имеются шансы что-нибудь «вытянуть» из беженца. Если он работал, например, на судоверфи, то у него узнают фамилию директора, непосредственного начальника; стараются выяснить, какие суда строятся на верфи, для кого, в каких количествах, каково отношение коллектива к дирекции и партийной организации, какие настроения у рабочих, расспрашивают о расположении отдельных доков, причалов и т. д.

Среди других задаются и вопросы, касающиеся отношения населения социалистических стран передачам «Свободной Европы». Например, кто их слушает, что в них нравится или не нравится. Все это заносится в рапорт-анкету.

Кстати, любопытная деталь. Сталкиваясь с такими анкетами, многие беженцы испытывали немалое разочарование. Ведь кое-кто из них остался на Западе по чисто личным причинам, а тут вдруг из них пытаются сделать обыкновенных шпионов. Я встречался с людьми, которые наотрез отказывались сообщать какую-либо информацию. Случалось даже, что «корреспондента» выбрасывали за дверь вместе с предлагаемыми им пятью марками. Но были и такие, которые не брезговали ни иудиными сребрениками, ни приглашением отужинать...

Конечно, заполнять эти анкеты за пана Которовича было унизительно. Но, с другой стороны, я должен был носить маску убежденного «политического эмигранта», если хотел сохранить тоненькую ниточку, связывавшую меня со «Свободной Европой»...

В конце концов благодаря «примерному поведению» я получил политическое убежище и с документами в кармане без сожаления распрощался с Цирндорфом. Отсюда предстояло ехать на север, в Мюнстер, где находился так называемый «промежуточный лагерь». Все, кого осчастливили правом убежища, должны были ожидать там распределения на работу в ту или иную часть Западной Германии, радуясь милости судьбы. Моя же цель — радиостанция в пригороде Мюнхена — по-прежнему оставалась далекой мечтой.

В Мюнстере я провел три месяца в обществе преимущественно законченных подонков всех сортов и мастей. Там, например, встречались типы, скитающиеся по лагерям еще с окончания войны, — люди полностью деморализованные, опустившиеся, не пригодные уже ни к какой работе, не пригодные вообще ни к чему. Их жалкого пособия не хватало даже на жизнь, и все же они отчаянно цеплялись за лагеря, в которых имели хотя бы крышу над головой. Эти отщепенцы уже не мечтали ни о чем, инстинктивно стараясь держаться вместе, считая лагерь единственно безопасным убежищем и топя в вине опустошенность отчаяния.

Девяносто дней пребывания в Мюнстере показались бесконечно длинными. Единственное, что несколько скрашивало томительную неопределенность ожидания, была решимость как можно убедительнее сыграть свою роль, рано или поздно попасть именно туда, куда я был нацелен. А для этого я предпринял на первый взгляд парадоксальный шаг. Следуя доброму совету пана Лубеньского из польско-американского иммиграционного комитета, я подал заявление с просьбой... разрешить выезд в Америку. «Вы должны сразу держать несколько сорок за хвост, — твердил пан Лубеньский. — Америка — это шансы и перспективы. Ради них стоит драться». Единственное, что утешало меня, когда я подавал заявление, так это то, что шансы отправиться за океан были минимальными. К тому же американской визы нужно было ждать годами, а за это время многое могло перемениться. Тем более что меня уже представили самому шефу польского вещания РСЕ пану Новаку, который милостиво заронил в душу «эмигранта Анджея Чеховича, способного молодого историка», зерно надежды. «В настоящий момент у нас нет свободного места, — сказал Новак. — Вы должны подождать. Но шансы есть». И я ждал.

Промежуточный лагерь в Мюнстере настолько опостылел мне, что я решил поступить на службу в английские караульные подразделения. Несколько недель муштры при главной комендатуре в Гамме, и я отбыл в местечко Штейрберг возле города Нимбурга. Так начался последний этап моего затянувшегося «бродяжничества», длившийся еще целых десять месяцев.

Служба в караульной роте немногим отличалась от того, что пришлось испытать в Цирндорфе и Мюнстере — та же опустошенность, горечь, страшная духовная приниженность, что и в лагерях для эмигрантов. Да это и не удивительно, так как солдаты карау