Там, где река Оланга начинает свой бег среди сопок и тайги из бездонного озера Паанаярви, когда-то была деревня. Да и все берега длинного озера были в финских хуторах. а потом случилась большая война и обезлюдели эти места. А потом – геологи ковыряли скалы, искали уран, а гидрологи прикидывали, как заставить бесхозные воды крутить электрические турбины. К сказочным этим местам внимательно присматривалась цивилизация своим железным глазом. Новые предприниматели, пользуясь суматохой перестройки, замыслили тут лыжный курорт для иностранцев с легендарной горой Нуорунен в центре. Много чего тут клубилось и пучилось. продолжалась долгая война за Паанаярви. победили «наши», и с 20 мая 1992 года тут национальный парк, где 60% лесов никогда не знали топора, а озеро зовут северным байкалом. самое подходящее для парка место.

Гора Нуорунен

Вечерело. Серо-синее небо и серо-синий, без теней, снег соединялись в одно сумеречное пространство. Темный ствол сосны, несколько осин и лапа ели наискосок в окне – как мертвая икебана. Тишина – до звона в ушах. Ни шороха, ни птичьего писка, ни снежного скрипа, и кажется вдруг, что время тоже остановилось. Осторожно гляжу на часы, не попали ли и они под эту магию, но маленькая стрелка, дергаясь, неустанно карабкается вверх и спускается вниз по циферблату. Неотвратимо убегают в прошлое отрубленные ею секунды, чистые, не заполненные никакими событиями, кроме моего дыхания и стука сердца.

После дымного города, суеты, поезда и трудной ночной дороги немного жутковато от тишины, и чудится, что должно что-то случиться. Словно резко затормозил после долгого суетливого бега.

Небольшая избушка недалеко от паркового кордона не очень приспособлена для зимнего житья. Железная, сделанная из бочки печурка раскаляется мгновенно и душит своим банным жаром. А через полчаса снова колотун. Проснувшись ночью от пронизывающего пуховый спальник холода, встаешь и набиваешь ее прожорливую пасть дровами. И так – несколько раз за ночь.

Здесь, в Паанаярви, – настоящая зима. Тайга, озера и реки укрыты и закованы в холодное, белое вещество. Вот, кажется, соскочишь с саней и пробежишься по ровному полю или среди праздничных елок, но – соскакиваешь и по пояс утопаешь в рыхлом снегу. Ходить, да и то ступая осторожно, можно лишь по барсовке. Так тут называют утоптанный гусеничный след от старого пограничного снегохода «Барс». А теперь и от любого снегохода.

О чем думалось в санях, когда бритвенный ветер со снежной пылью студил лицо? Думалось о просторе. 20 км простора от кордона до горы Нуорунен, и так хорошо, что можно ехать, а не идти. Вокруг такие разные географические поверхности – большие белые поля с торчащими отдельно верхушками маленьких елочек – это болота, абсолютно ровные – ламбины и озера. Я видел их на карте, где голубые пятнышки среди зелени, и спиральки высот, и кавычки болот. И вот я несусь по этому простору, и, наверное, из этого что-то следует и что-то я тут тоже должен понять.

Думал еще о людях, что живут свою жизнь в таких строгих местах и любят их как свою единственную родину. И взаимно влияют друг на друга. Что за характер формирует в них этот простор?

Еще думалось о тайном смысле долгой такой зимы, а снегоход несся уже сквозь сказочные лесные туннели, и каждую ветку здесь украшал буро-зеленый, волосяной клочок висячего мха, так похожий на медвежью шерсть. И тайга вдруг представилась мне большим косматым зверем, живущим рядом, но в другом, личном своем времени.

Вот мелькнем мы, как блеклый всполох, и укатим в свой теплый домик. Мы с тайгой в одном мире, но никогда не поймем друг друга, не услышим. Она ощутимо больше нас, она вмещает в себя и нашу дорогу, и лес, и озера с болотами, и саму гору Нуорунен она вмещает без усилий. Баба-яга, леший и водяной – языческие производные от сокровенного ее смысла, как и она, не имеют они возраста.

И вот, наконец, мы заскакиваем в пьяный, перекореженный лес, где тощие ветви елей, как усталые руки, опущены до земли от поломанных верхушек. Деревья покручены и перекошены и стоят редко, похожие больше на сборище заиндевелых призраков. Это начинаются склоны горы Нуорунен. А выше елки совсем мельчают, и карликовые березки, беспомощно растопырив веточки, стелятся по земле, как виноград. Нелегко, видно, тут оставаться в живых.

Теперь резко вверх, по крутому голому склону. Еще и еще вверх, когда кажется, что уже некуда, до самой последней небольшой площадки, которая и есть – вершина Нуорунен. Это самая высокая точка Карелии. Наст здесь – как каменная набережная, и лишь в затишке скальной гряды нанесло пушистого, глубокого снега. Здесь царит на просторе свободный ветер, разгулявшийся над огромным Пяозером, нагнавший в долины лохматые тучи и длинные языки тумана. Ветер выманивает их на склон и рвет в клочья над распахнутой во все стороны далью, словно совершая старинное жертвоприношение. Он и мне швыряет в глаза злую крупу, стараясь помешать глядеть на древние контуры финских сопок, на горизонты, растворяющиеся в гризайли сизого крыла. Сама здешняя красавица – гора Кивакка, с темной, бесснежной вершиной – смотрится отсюда рядовой сопкой.

Цилиндровка

Цилиндровками называют тут две избушки, стоящие недалеко от единственного моста через реку Олангу. Они сложены из ровных, аккуратно обточенных бревен. Выглядят нарядно и весело, но плохо держат тепло из-за того, что бревна без коры. Внутри узкие нары вдоль боковых стен, стол у маленького окошка и печка в углу. Она прожорлива и глуповата. Чтобы сохранить тепло, ее обложили кирпичами. Но это не очень помогает.

Избушка предназначена для трех человек, а уж для одного она просто идеальна. На свободные нары можно уложить рюкзак, аппаратуру и одежду. Но потолок низковат, словно все в мире ростом метр шестьдесят. Прямо за избушкой неустанно журчит мальчик-ручей, вода в котором немного отдает клюквой и хвоей. А вокруг – столетние сосны и островерхие ели. У двери воткнуты в сугроб мои лыжи. Когда совсем темно, я сажусь за стол, зажигаю свечу в стеклянной банке и представляю себя Меншиковым в Березове. А когда пишу в блокнот, то будто бы я немного полярник. Хорошо думается и пишется в ночной тиши под старческое ворчание чайника.

Вокруг домика шустрят кукши – крупные оранжево-коричневый птицы, смелые и ловкие. Стоит на секунду отвернуться – и что-нибудь обязательно утащат. Они меня совсем не боятся. Интересно, за кого они меня принимают? Утром они напрочь расклевали сыр, а из кексов повыдергивали весь изюм. Пакет с сухим супом оказался высоко на сосне. Ящик с продуктами теперь придется прикрывать тяжелыми дровами, а хлебом я с ними, так и быть, поделюсь как с соседями.

В зимней тайге не все оказалось так мило, как представлялось в городе. Холодно оказалось. Мерзнут руки и ноги, а по спине течет пот. Сзади, в затылок больно стучит привязанный к рюкзаку острый железный шнек. Делаешь десяток шагов, и уже устал и взмок. Остановился и сразу замерз. Оказывается, что я не люблю зиму только за холод. Просто – мерзну, и моему телу это очень не нравится. Глядишь из окошка – какая красота, а выйдешь – и через пять минут уже хочется домой.

А уж поймать рыбу зимой – так это невероятная удача. Перед глазами ровная поверхность озера, и бродишь по ней взад и вперед, прикидывая, где она может быть, эта рыба. Стараешься думать и чувствовать, как она. Потеешь – обреченно сверля очередную дырку, и ясно понимаешь бесполезность усилий. Чем больше дырок просверлишь, тем больше шансов – говорят лесники. Где она там, эта глупая рыба, под метровым льдом в таинственных стылых глубинах? Неизвестно. Ломаешь намерзающий в лунке лед и вычерпываешь осколки рукой, ощущая себя при этом немного героем. Ведь это – так по-мужски: и снежная тайга, и мороз, и метровый лед. Вот какие мы не простые, покорители и романтики с обветренным лицом. У нас шведские ножи, финские сапоги и японские лески, а курим мы только американские сигареты. Ну как нами не залюбоваться.

А люди живут здесь всегда, от рождения до смерти. Они спокойно ходят по тайге, ловят рыбу с тающего, в трещинах льда, не считая это подвигом, а даже скучая. Обидно. И рядом с провинциальным, наивным их сердцем словно бьется второе – кремневое. Здесь их обычная жизнь с девятью месяцами зимы и летом, что начинается и кончается в июле. Мы приезжаем и уезжаем, мелькая. Ненадолго возникаем на краю их жизни забывающимися тенями. И что стоит наше «геройство» против их будничной жизни? За десять дней отпуска пытаемся превратиться мы тут в мужчин, ударившись оземь, как сказочные волки. И уезжаем совсем другими, не такими, как приехали. Будто распрямляемся. И вспоминаем потом, и тоскуем, и стремимся сюда вновь.

Усть-Оланга

Теперь я живу в Усть-Оланге. Тут уютный, самый лучший, по-моему, домик в парке. Он стоит на высоком берегу реки. Из окна видны и гора Кивакка, и река, и колючий контур леса по другому, обрывистому берегу, а вдали глухо и серьезно гудит водопад Киваккакоски. Если бы я смог выбирать, то хотел бы последние дни своей жизни прожить только в Усть-Оланге.

Несколько дней стоит теплая погода. Река набухла, потемнела, очистившись от снега. Появились даже какие-то маленькие мушки. Они садятся на лед и чистят крошечные крылышки лапками. Неожиданно оказалось, что лед на реке имеет несколько слоев. Вначале лежит тонкий наст из спрессованного снега, под ним – сантиметров 15 мокрой шуги, и лишь потом – настоящий лед. Толщина его больше метра, я это сам проверял ледобуром. Но, даже зная об этом, неприятно проваливаться в шугу. Проваливаешься не на каждом шаге, а так, примерно через три-восемь. И всегда – внезапно. И всегда – чуть холодеет под ложечкой. Это ведь очень страшно – уйти под лед быстрой реки. Течение потащит тебя под метровым льдом, и это точно – конец. Я так ясно себе это представляю, что уже не хожу без палки, а лыжи слегка подволакиваю, стараясь мягко распределять свой нелегкий вес по сомнительной поверхности.

Ранним утром, когда струился золотой рассветный свет, а ветер еще не раздул зацепившиеся за ели сонные туманы, по центру реки, разбрызгивая сверкающие искры, дружно пробежали олени. Они даже не взглянули в мою сторону, даже головы не повернули. Серо-пегие, безрогие, квадратные и приземистые, похожие на крупных овец, они бежали на Пяозеро, спасаясь от проснувшихся медведей.

Лесник рассказывал, как в прошлую весну медведь загнал в угол речного залива олениху с олененком. Там и порешил. Весь снег вокруг был красного цвета, и по льду уходили красные мишкины следы. Он выел только мягкое оленье брюхо, а остальное бросил. Жуткая такая была история.

А вот еще одна, не менее драматичная. На горе Кивакка, не споря, живут аж три медведя. И хотя по карельской статистике, на одного медведя полагается 50 км2, эти оказались более уживчивы. Они скромные и не беспокоят людей, для которых на вершину проложена одна тропинка с деревянными лагами через болота и трещины. Огромные склоны горы, покрытые лесом, озерками и болотами, и вовсе не посещаемы.

Однажды (хорошее начало для истории) лесник вел на вершину группу финских туристов из двенадцати человек. Все были разного возраста, но сильно за тридцать. Потягивая на ходу водку из литровой бутылки, группу замыкал абсолютно пьяный 70-летний старик. Кроме этого, еще имел он травму, дыру в черепе, затянутую кожей, пересаженной из разных других его мест. Лесник часто на него с опаской поглядывал, ведь в тайге просто наткнуться на сучек, и тогда – мозги долой. Неожиданно на тропинку перед группой вышел удивленный медведь. Не выскочил, не выпрыгнул, а просто – вышел. Народ завизжал и бросился врассыпную, а старик тут же упал в мягкий мох и сразу уснул. Наверное, с нервов. Куда подевался медведь – история умалчивает, а туристы ломанулись опрометью, наугад в тайгу. Спонтанно образовалось из них две группы бегущих, и обе сразу заблудились. Травмированного ранее финна лесник вынес на руках вниз, к дороге, а на гору и обратно летал 6 раз, но никого из туристов не встретил. Всю ночь шел он тайгой вверх по течению и лишь в шести километрах от горы, у самого моста нагнал группу финнов. Вторую группу нашли на следующий день. Жертв не было.

Чему учит меня эта история? Главное, что неизвестно, сколько медведей бродит вокруг моего домика, ведь их следы – не подошвы с рубцовкой, чтобы я их различал. Просто – большие, страшные, когтистые плюхи. Они есть и на левом, и на правом берегу, и на льду реки. У ручья, впадающего в Олангу, я уже слышал какие-то рычания, отрыжки и хрипы в прибрежных зарослях. Придется теперь ходить посередине реки и стучать ножом по шнеку, предупреждая, что я тоже опасен. Придется чаще оглядываться. Бдеть.

Метель

Грандиозная, семивершинная гора Кивакка возвышается над изгибами и плесами Оланги. В реке, в темных ее глубинах гуляют красавцы хариусы и кумжи, по льду бегают олени, на горе живут медведи, а в небе проносятся лебеди-трубачи. Наверное, так может быть только в раю.

На закате вязкое, почти черное небо висит над пейзажем тяжело и значительно. Бреду с палкой в руке посередине реки как зачарованный. Останавливаюсь и, глядя по сторонам, пытаюсь весь наполниться красотой посредством более широкого открывания глаз. Жадность душит от понимания, что не остаться мне тут и не унести эту красоту. И жалко себя немного. Чувствую себя маленькой точкой среди торжественного простора. И вдруг возникает неодолимое желание запеть песню или прочесть благодарственную молитву. Сказать спасибо всему вокруг за то, что оно есть. Сказать, что я люблю зиму и привык к твердым нарам и длинному дню. Я могу теперь – и по колено в снегу, и на лыжах по мокрому льду, и упасть, подняться и не отряхиваться. Я могу не надевать перчатки, мне вовсе не холодно. Сквозь городскую слизь проступил мужчина. Он всегда был внутри. Настоящий мужчина, а не маленький сопливый мальчик с большим, пустым чемоданом.

Утром пошел крупный снег. Даль задернулась, закуталась и растворилась в молочном бреду. Падающий среди тайги, среди сопок или в чистом поле снег торжествен и чист, как музыка барокко. Он создает парадокс движения, когда все вокруг неподвижно, а воздух дышит и колеблется как живое существо. Снег покрывает все и заметает следы. Он совершенно нереален.

Снег накрывает Паанаярви, будто обрывает прошлое, переворачивая новую страницу ее бесконечной истории. Медведи, лоси и лебеди наново напишут там маленькие свои рассказы. И мои следы переплетаются со звериными где-то на прошлых страницах этой гигантской книги. Во мне тоже будто выпал снег, заметая глупости прошлого, переворачивая новую белую страницу моей короткой жизни.

Когда я уезжал, зима разошлась по-серьезному, словно провожая меня. Пыталась теперь пронзить меня насквозь летящими в свете фар снежинками. Пыталась зачаровать их стремительным полетом. Вьюга, немного отдохнув и показав в лунном, холодном свете занесенные свежим снегом поля, вновь швыряла крученые вихри под колеса. Лес стоял как заколдованный, весь с головы до ног в белых одеждах. Всегда мы уходим не вовремя.

Виктор Грицюк | Фото автора