Окончание. Начало в №7/97 г.

Не было еще и девяти часов утра, а карета профессора де Верженна уже подкатила к воротам Бастилии. Полицейский офицер поклонился профессору и по длинным зловещим коридорам и переходам Внутреннего замка провел его в ту гулкую и темную залу в башне, где обычно проходили допросы.

Офицер предложил кресло профессору и сказал, что сейчас приведут арестанта.

— Хорошо, хорошо, — захохотал почему-то профессор, — давайте сюда Голкондского принца. Комиссар Ле Нуар любезно предоставил мне протоколы допроса, и я превосходно знаю историю этого несчастного малыша. Малыша, не так? — смеясь, обратился профессор к офицеру. — Двадцати двух лет еще нет, а уже узник Бастилии. Но история знает и другие примеры, когда и дети попадали к вам. Не правда ли?

Офицер промолчал и только пожал плечами.

— Ведите, ведите сюда Нао Толонда, мы с ним приятно побеседуем. — И профессор снова захохотал.

Профессор ориентальных языков, переводчик восточной литературы был добрейший, веселый, жизнерадостный человек. Его, когда-то кудрявые, волосы теперь клоками торчали на голове. Профессор объездил полмира, был на Малабарском берегу, и на острове Ява, и в Сиаме, добрался даже до Филиппинских островов на терпящем бедствие корабле. В университетах Парижа, Лиона да, впрочем, почти во всех европейских странах изучали восточные языки по его вокабюлярам, то есть словарям. Казалось, в восточном мире не существует ничего такого, чего бы не знал профессор де Верженн.

Теперь, вертя тонкую трость, он с нетерпением ждал появления Голкондского принца.

Ввели арестанта, сняли с него железа. Он потер запястья и медленно, словно во сне, подошел к профессору де Верженну.

— Садись, садись, любезнейший, я не могу разговаривать с человеком, когда он стоит перед тобой, как столб.

Полицейский придвинул арестанту стул, тот сел и, выпрямившись, стал неподвижно смотреть поверх головы профессора.

— Я профессор ле Верженн, знаю 26 восточных языков и наречий и хотел бы поговорить с Голкондским принцем Нао Толонда на его родном языке, которым он разговаривает, — сказал по-французски профессор.

Арестант не шелохнулся, промолчал и все каким-то отрешенным взглядом смотрел вдаль.

— Какой язык в употреблении в твоей земле?

Арестант вздрогнул, словно проснулся, облизал пересохшие губы и почти шепотом произнес — Голкондский.

— Вчера мне дали перевести твое письмо к брату в Голландию. Ты уж извини, — профессор хохотнул, — что я читаю чужие письма. Но здесь уж так заведено. — Он обвел взглядом зал и снова внимательно и уже серьезно посмотрел на узника. — Я, — он поднял указательный палец, — не мог понять ни слова. Также я просмотрел все словари языков, мне не известных, и не нашел там ничего похожего. На каком языке написано твое письмо?

— На авоадском, — сказал арестант.

— Но такого языка нет! — воскликнул профессор. — И ты мне можешь сказать что-то на этом языке? Как он звучит? Может, ты напишешь алфавит сего языка и рядом проставишь латинские литеры?

Арестант кивнул головой. Профессор подвинул к нему чернильницу, дал перо и бумагу.

Арестант долго смотрел на кончик тонко оточенного пера, размышляя о чем-то, потом решительно макнул перо в чернила и стал выводить на бумаге невообразимые каракули, в которых, правда, было что-то от восточных литер, и возле каждой проставлял: А, В, С, О...

— В авоадском языке всего двадцать литер, — закончив писать, он протянул лист профессору.

Профессор де Верженн достал из кармана камзола увеличительное стекло и стал внимательно разглядывать написанное.

— Любопытно, любопытно, — бормотал он, — но науке сие неизвестно. Можешь ли ты рассказать на твоем языке, что ты написал брату?

Арестант холодным и твердым взглядом посмотрел на профессора, и вдруг из уст его, громко и четко, зазвучала гортанная и мелодичная речь. Он говорил долго, а потом вдруг сник и затих.

Профессор, не отрываясь, смотрел в глаза арестанта, и теперь тот словно был во сне.

— Знаешь ли ты персидский? — вдруг по-персидски спросил профессор.

Арестант молчал.

— Говоришь ли ты на турецком, раз был в турецком плену? — по-турецки спросил профессор.

Арестант снова промолчал.

— Говоришь ли ты по-русски? — спросил профессор.

— Да, — неожиданно вздрогнул узник, — я почти пять лет пробыл в России и хорошо знаю сей язык.

— В каких городах России ты побывал? — уже по-русски спросил профессор.

— В Харькове я был в плену более всего. Там обучался по-русски, арифметике, рисовать в тамошней школе. А в Санкт-Петербурге работал я в типографии, — по-русски, с каким-то акцентом отвечал арестант.

— В типографии, — кивнул головой профессор. — А, будучи в Париже, ты каждый день ходил в Королевскую библиотеку?

Арестант кивнул утвердительно.

— А скажи, любезнейший, знакома ли тебе книга моего доброго друга аббата де Ла Порта «Всемирный путешествователь», где есть описание всех по сие время известных земель в четырех частях света?

Вдруг холодный и твердый взгляд арестанта на секунду исчез и он с какой-то звериной злобой посмотрел на профессора.

Профессор уловил это выражение и стал совершенно серьезен.

— Скажи мне имя отца твоего. — Профессор ткнул тростью в каменный пол, и словно выстрел прозвучал в гулком и темном зале.

— Низал-эл-Мулук имя моего отца.

— Ты прав, мой мальчик, — почему-то ласково сказал профессор. — Был такой правитель Голконды Низал-эл-Мулук. В своем труде аббат де ла Порт подробно описывает его историю. — И он, закатив глаза, стал как бы читать книгу аббата:

— «В 1737 году Низал-эл-Мулук, Великий канцлер Могольской империи, сделался через брак с императорской дочерью королем всего Декана». Ты хорошо изучил эту историю и другие путешествия аббата в разные части света. И если ты помнишь, что пишет аббат о жителях Голконды, то сии индейцы ростом высоки, цветом больше оливковы, нежели черны, и очень боязливы.

Профессор спрятал увеличительное стекло в карман камзола, еще раз внимательно посмотрел алфавит, написанный арестантом, и встал.

— Я ничем не могу помочь тебе в твоем утверждении, что ты принц Голконды. Безрассудство — утверждать это. Но если бы ты был свободен, я охотно взял бы тебя к себе в ученики.

Профессор постучал тростью по полу, вошли полицейские и увели арестанта. В зал тотчас же вошел комиссар Ле Нуар.

— Нет, нет, он не сумасшедший, — громко крикнул, идя навстречу комиссару, профессор де Верженн. — Он абсолютно нормальный. Это умный, смышленый и расчетливый человек. Вы посмотрите на его глаза. Они тверды, гибки и холодны, как сталь. У сумасшедшего не может быть такого взгляда. Знаете, что я вам скажу... — Профессор на минуту задумался.

Мы забыли сказать, что профессор де Верженн, кроме того, что был знаменитым ориенталистом, был страстным любителем Уильяма Шекспира, которого даже на лекциях в Сорбонне не уставал цитировать.

— Знаете, что я вам скажу, — еще раз повторил профессор, — он мне напоминает героя шекспировской «Бури» Калибана: — «Ты странно спишь — с открытыми глазами: ты ходишь, говоришь и видишь сны...» Так и этот ваш Голкондский принц. Вы посмотрите, как он все проделывал. Он не крал серебро. Он, как сомнамбула, шел ему навстречу. Он открыто, не таясь, заказывал свои ордена и рассказывал об азиатских государях. Во сне, несомненно, во сне. Он живет в ином мире, господин комиссар.

— На каком же языке он лучше всего разговаривает? — чуть раздраженно спросил комиссар Ле Нуар, которому надоела эта тирада профессора.

— На русском, — решительно ответил профессор. — Его родной язык — русский. Но чувствуется акцент, характерный для Малороссии. Ваш Голкондский принц — запорожский казак.

К вечеру комиссар Ле Нуар поехал во дворец князя Барятинского и подробно рассказал ему о встрече профессора де Верженна с узником и о том, что профессор абсолютно уверен — арестант никакой не принц Голкондский, а самый настоящий запорожский казак. Князь Барятинский даже привстал с кресла.

— Тем паче, комиссар, тем паче. Надо немедля везти его в Санкт-Петербург.

— Это дело уже улажено, — проговорил Ле Нуар. — Де Лонгпре, мой самый опытный инспектор, уже разобрался, что означенный Ролланд Инфортюне, или Иван Тревоган, не причастен к французской шайке фальшивомонетчиков. Я уже получил разрешение Королевской инспекции, и подписан Указ, по которому на первом корабле, идущем из нашего порта в Россию, мы отправим арестанта. Но, согласно Указу, вся ответственность за него в пределах Франции будет возложена на инспектора де Лонгпре. На корабле он ваш. Де Лонгпре будет только помогать вашему человеку.

— Я пошлю Петра Обрескова. Наивернейший и опытнейший в сих делах человек. Но я просил бы вас, комиссар, сделать еще одно дознание сему арестанту. По моим заготовленным вопросам.

И князь Барятинский протянул комиссару заранее приготовленные листы.

23 мая в четверг, поутру был сделан в Бастильском замке все тем же адвокатом Пьером Шеноном последний допрос Ивану Тревогину — так он теперь значился в протоколе допроса. Он короток, и мы приводим его почти полностью.

Вопрос адвоката и комиссара Пьера Шенона:

— Отвечай! В твоих бумагах есть письмо, писанное на русском языке латинскими литерами.

«Благодарение Богу за то, что все мои дела идут с великим успехом. Мы заняли денег пятьсот тысяч гульденов, с помощью которых я нашел двух инженеров, двух архитекторов, землемеров, пять офицеров с их солдатами, коих всех послал к назначенному месту, снабдив их с моей стороны инструкциею и планом города с крепостью, который я приказал делать не теряя времени под именем ИОАННИЯ, приняв титул Короля Борнейского и купив там некоторую часть земли. Пьер де Голконд».

— Что означает сия часть письма по сделанному нами переводу? Ответ арестанта:

— Я признаю, что писал сие письмо, однако ж не помню, в какое время. Оное писано было господину Салгарию, начальнику над солдатами в Голландии. Но оное не послано к нему, я дожидался возвращения моего брата.

Вопрос Пьера Шенона:

— Правда ли, что ты приказал делать город с крепостью под именем ИОАННИЯ? В которое время и в котором месте?

Ответ арестанта:

— Я хотел приказать строить город и крепость на острове Борнео, когда вступлю во владение Голкондского королевства в том случае, ежели бы Великий Могол отказал мне от моего наследия.

Вопрос Пьера Шенона:

— Кто суть те солдаты и пять офицеров, о коих говорится? Ответ арестанта:

— Я еще не получил солдат, а купил бы их как рабов на острове Борнео. Что же принадлежит до офицеров, то нашел трех человек в Голландии, объявивших добровольно свое желание. Они все трое служат на кораблях в Роттердаме.

Вопрос Пьера Шенона:

— По какой причине дал ты своей крепости имя Иоанния? Ответ арестанта:

— Когда я потерял моего брата, то положил завещание назвать крепость, которую хотел построить, именем того святого, в день который я его обрящу. Я его нашел 22 марта нынешнего года, который именуется днем святого Иоанна. По сей причине я и крепости хотел дать имя ИОАННИЯ.

И последний вопрос:

— Отвечай, тебе известно, что за сокрытие истины тебя ждет смертная казнь?

Арестант, твердо и холодно глядя в глаза Пьера Шенона, произнес:

— Да. Известно.

Самое страшное на свете — после светлой печали сна пробудиться в каменных стенах темницы, закованным в железа. Но, наверное, еще страшнее — проводить там долгие ночи без сна.

Которые сутки не спал вовсе, узник и не знал. Он лежал с открытыми глазами в непроглядной тьме одной из самых мрачных камер внутреннего двора Бастильского замка. Он смотрел неподвижно в одну точку, там, где, почти у потолка, была оставлена узкая щель, в которую уже начал пробиваться слегка желтоватый свет.

«Странный господин этот тайный советник, — чуть шевеля губами, размышлял узник. — Как его? Ах да, господин Пьер Шенон. Конечно, от него теперь многое зависит. Он угрожает мне смертью. Полицейская крыса! Да знал бы он, что скорая смерть для меня приятнее, чем знать, что мечта моя никогда не сбудется...»

Камни под потолком порозовели, потеплели, и узник стал смотреть на смену красок, потом выпростал из-под драного суконного одеяла руку и начал в пустом пространстве набрасывать какую-то картину.

Потом рука невольно опустилась на одеяло, и он так и заснул с открытыми глазами.

Теперь он мог свободно протиснуться в узкую щель под потолком. Он выбрался на край Бастильской башни и, почувствовав холодный дурманящий воздух, встал во весь рост и с криком бросился вниз.

Падая, он собрался в комок, и, как моряк, терпящий кораблекрушение, рванул руками и ногами, чтобы выбраться из пучины.

И железа порвались. Он, как опытный пловец, захватил полной грудью воздух, взмыл вверх, и почувствовав стремительное движение, понял, что летит.

Теперь надо было осмотреться. Он спокойно облетел все башни Бастильского замка и, увидев вдали уже краснеющее небо, устремился прочь от замка, к безумно влекущей полосе рассвета, к солнцу, встающему над Парижем.

Он летел над полем, покрытым утренним туманом, заметил с высоты опушку Булонского леса, где ему когда-то пришлось заночевать под проливным дождем, он опустился почти до самой земли, проскользни над высокой пахучей травой, щекой ощущая ее шелковистую влагу.

Потом стремительно взметнул вверх и увидел дорогу, которая вела на Руан. «В Руан! В Руан!» — крикнул он. Там уже должен стоять корабль, который увезет его к мечте, на маленький остров, на песчинку земли, затерянную в океане.

В то время, как узник грезил с открытыми глазами, к воротам Бастилии подъехала специально устроенная кибитка с железными прутьями, огораживающими окна. В ней уже сидели господин де Лонгпре и господин Обресков. Место перед ними, огороженное решеткой, пока пустовало.

Господин Лонгпре зевнул, вышел из повозки и крикнул полицейскому у ворот, чтобы вели арестанта.

Когда арестанта вывели из ворот и усадили в кибитку за решетку, взгляд его был неподвижен.

О том, как проходило странствие кибитки с арестантом и двумя тайными агентами из Парижа в Руан, нам не известно почти ничего.

В «Деле № 2631» сохранился лишь один документ, краткий отчет Петра Обрескова о поведении арестанта на корабле.

Кибитка прибыла в Руан 27-го мая после полудня, когда корабль находился уже в полумиле от берега. Помогла лишь опытность в этих делах господина Лонгпре, который тут же, в порту нашел шлюпку с гребцами, а так как ветра почти не было и море было спокойное, то они через несколько часов догнали корабль.

Арестанта посадили в небольшую камеру в нижней части корабля, закрыли на засов с висячим замком, и ключ постоянно находился у Петра Обрескова. В железа забивать арестанта не стали.

«Будучи уже на море, — пишет в своем донесении агент Обресков, — арестант сказал мне в некоторый день, что беспокоит его наиболее кража, в которой он обвиняем был. Он уверял меня, что не он виновник сей кражи, о которой он совсем и не знал, да и сведал от того самого, который ее учинил, и что он весьма хулил таковой его поступок. Поправить сего, не подвергнув опасности жизни виновника сего дела, ему невозможно было, находясь во Франции, так как по тамошним законам за любую кражу человек должен быть повешен, и что он без малейшего страха отдаст полный во всем отчет в Санкт-Петербурге.

Потом в некоторый день требовал он от меня бумаги, чернил и пера, сказывая мне, что должен приготовить себя к ответам.

Видя же его здоровым (ибо в случае болезни должно бы мне было по силе инструкции дозволить ему писать), не согласился я на его прошение, опасаясь, дабы он, имея довольное время на размышление, не написал чего-либо ложного, от чего, может быть, он никогда не захотел бы отступить».

17 июня 1783 года корабль из Руана прибыл в Кронштадт. Вскоре те люди, которым, как указывала инструкция, «дозволено было забрать арестанта», перевезли его в Санкт-Петербург, в Петропавловскую крепость. Там он снова был посажен в отдельную «секретную» камеру, чтобы никто не проведал историю о казацком государе.

В один из дней привели его в Тайную канцелярию, и он предстал пред самим обер-секретарем Тайного совета Степаном Шешковским.

Знаменитейший был человек. Скорее не человек, а, как прозвали его, — «Кнутобоец». Вся Россия трепетала при его имени. Допрашивал он и Емельяна Пугачева, и Александра Радищева, и Николая Новикова, и Федора Кречетова. И никто ничего от него не мог скрыть.

И вот в особую комнату ввели бастильского, а теперь петропавловского, тайного узника.

Шешковский сидел за дубовым столом, положив тяжелые, поросшие рыжеватыми волосами руки на стол и опустив голову. Он даже не взглянул на стоявшего перед ним арестанта. Потом, не поднимая глаз, мотнул головой: дескать, сказывай.

Арестант молчал. Взгляд его, как и на допросах в Бастилии, был спокоен и холоден. Молчание длилось долго.

Тогда Шешковский поднял голову и убрал руки со стола.

— Сказывай все, — прохрипел Шешковский и так взглянул на арестанта, что можно было и обмереть.

Арестант спокойно выдержал этот взгляд и промолчал. Тогда Шешковский что есть силы ударил кулаками по столу.

— Ты што, глухой? Как твое подлинное имя, где пребывал?

— Имя мое Нао Толонда, — отвечал арестант. — Мой отец Низал-эл-Мулук был... — Тут он осекся, увидев, как побагровело лицо Шешковского и налились кровью глаза его.

— Нао Толонда, говоришь, — сквозь зубы прохрипел Шешковский. — Тут, братец мой, Россия, не забывай это. Французам сказки рассказывал, а здесь, ежели еще такое скажешь, никакого милосердия не будет.

И тут, судя по следственному делу, арестант сдался.

«Тревогин, зарыдав, стал на колени, говоря, что он все, что ни показывал в Париже, лгал, иное слыша от одного моряка-француза по имени Ротонд Инфортюне на корабле, иное в книгах прочитав, а иное и сам выдумал, в чем во всем признает себя виновным. А для объяснения, почему причины были в Париже ложь сплести, о том он напишет своею рукою».

Он плачет, когда пишет свою подлинную историю. Хранящиеся в «Деле № 2631» 29 листов, исписанных рукою Ивана Тревогина, хранят и следы слез, обведенные чернилами. Ваня Тревогин — чего с него взять, мальчишка! еще и двадцати двух лет нет, обводит растекшиеся слезы и приписывает — «се слезы мои». Следы слез, которым более 200 лет. Нет больше «твердого, гибкого и холодного, как сталь, взгляда», чему поразился когда-то профессор де Верженн.

Мы вспомнили о нем потому, что в любимой профессором «Буре» Шекспира Калибан, с которым де Верженн сравнивает самозванного Голкондского принца, тоже плачет. «Я плачу от того, что я проснулся».

Проснулся Иван Тревогин. И нет больше ни Ролланда Инфортюне, нет Голкондского принца. Да и есть ли оно на свете, это Голкондское королевство? Есть ли в далеком синем океане этот таинственный остров Борнео, где он собирался строить свою Иоаннию? Нет, нет ничего.

А есть свинцовое петербургское небо, холодные туманы над Невой по утрам, а по ночам, каждый час, крики часового: «Слу-у-шай!»

Есть сырая холодная камера-одиночка в «секретном каземате» Петропавловки. Вот и сидит он перед железным столиком и при свете свечи выводит пером все достопамятные события всей своей недолгой жизни. А иногда и невольно слезы выкатятся из глаз — больно уж нескладно жизнь сложилась.

Собственно говоря, тогда, в самый первый раз, когда он, бродяга-матрос, пришел в студеный февральский вечер к князю Ивану Сергеичу Барятинскому, то он ничего скрывать не стал, всю правду стал рассказывать. Только потом побоялся, что князь заподозрил что-то неладное и собирается отправить его в Россию как арестанта.

Тогда-то он и решил бежать из Парижа в Руан или Гавр, а оттуда уж добираться до блаженного острова Борнео, о котором ему как-то сказывал матрос французский Ролланд Инфортюне, побывавший там. Зачем он стал воровать серебро и заказывать знаки королевские, расскажем позже.

Пишет он подлинную и печальную жизнь Ивана Тревогина 18 июня 1783 года. Ровно через месяц, 18 июля, ему исполнится 22 года. А уже и Бастилия была, и вот сейчас Петропавловская крепость. И забит в железа был не раз. Забит был в железа еще с самого детства. Обижен был так, что жизнь эта показалась чужой, ненастоящей. А настоящая жизнь была только в мечтах. Как во сне.

А случилось это так.

Родился он в Малороссии, в небольшом городке Изюме. Отец его, Иван Тревога, был выходцем из Польши, не богат, но «способен к живописному рукоделию». Тогда в городе Изюме соборную церковь расписывал славный итальянский иконописец по имени Венедикт, которого призвал в Россию еще Петр Первый. И попал Иван Тревога-старший к иконописцу Венедикту в ученики, сам стал преискусно расписывать церкви, был первым и любимым учеником итальянского художника, а после смерти его и прямым наследником. Знаменит стал Иван-старший, разбогател, дворянство получил. И тогда решил жениться. И жена досталась красивая и с большим приданым, Александра Богуславская, дочь сотника. И родился у них первенец, назван был тоже Иваном, через несколько лет родился сын Федор, а в 1767 году — меньшой, Даниил.

«В то время, — пишет Иван Тревогин, — был мой отец зван в Змиевский монастырь, куда он приехав, после несколько времени вдался в очень худую страсть, в которую обыкновенно все славные художники вдаются: то есть в пьянство. В 1770 году, проезживаясь пьян с монахами в шлюпке по реке у вышеупомянутого монастыря, был нечаянно шлюпкою опрокинут и, за неумением плавать, оставлен в оной вечно».

Молодая вдова, оставшись с тремя малолетними детьми, переехала из Изюма, продав свой дом, в село Гороховатку, где у нее еще был дом с загородным двором, мельницами и садами, и решила сама вести хозяйство.

Когда Ивану исполнилось одиннадцать лет, мать его повезла в город Харьков, где он, «по природному своему дарованию к живописи, подобно отцу», был принят в училище, «и тотчас же стал обучаться живописи и математике, а немного времени спустя писать и читать по-российски, потом французскому языку, истории, географии, архитектуре, некоторой части артиллерии, фортификации, писать красками с, натуры, отчасти музыке и театральному искусству». Мальчик Ваня Тревога был способен во всех предметах, особенно в живописи и географии, был весел и резв. Но вот случилось несчастье.

«Однажды в самый светлый воскресный день Пасхи, будучи голоден по той причине, что в субботу я был наказан своим дядькою за невыучение урока на целый день голодом, хотел голод свой утолить. Я знал, где хлеб лежал, и, пошедши туда, отворил шкаф и взял оттуда кусок оного в то время, когда в том месте никого не прилучилось, а потом и начал есть по ребячьему обыкновению. Служитель то увидя, сказал про то дядьке, который, во-первых, почел за ослушание, а во-вторых, за воровство, наказал без всякого помилования в день Пасхи и велел ученикам называть меня вором». Несчастье одно не приходит.

Ваня Тревога особенно любил читать, и библиотекарь, благоволивший к нему, часто давал ему книги на дом. Ваня держал их в своем сундуке.

«По прошествии некоторою времени зделалась у одного учителя пропажа: была уворована у него шуба. Был обыск, нигде не нашли, напоследок начали искать и в сундуке Ивана Тревогина. Оная не найдена, но сысканы книги, которые он взял в библиотеке. Директор почел, что они заворованные, и посадил Тревогу в железа, и сам пошел к губернатору, который приказал его за то наказать».

Ваня на следующий день бежал, ночью стучался в двери своего друга и просил помощи и защиты. Но двери ему не открыли. Ночь он провел в стогу сена, где его и нашли люди, посланные директором на поиски беглеца.

«По приведении велел директор принесть розг и положил их столько, что увидел всю спину облитою кровью».

Печальна вся история жизни Ивана Тревогина. К матери он вернуться не мог. К тому времени она совсем обеднела, да и на плечах вдовы было еще двое детей. Жизнь бросала его по многим городам России. И всюду его преследовали нищета, голод, холод.

Сам он в конце своей истории напишет: «испытывал я щастие свое без всякого успеха, в питомцах, гардеробщике, живописце, архитектурном подмастерье, в регистраторе губернском, в придворной конюшенной, в корректоре сенатском, в стихотворце, в прожектере, в мужике, матросе и прочие, думал, наконец, чем бы таким мог найти посредством уважения к себе. Наконец и вздумал сделать себе платье и неизвестные знаки, какие приличны знатным людям, да под именем князя ехать куда и принять службу. Я знал, что Борнео остров никому почти нигде не известен, так под именем онаго владетеля нещастного щастие свое отведывать пожелал».

В начале июля 1783 года дело секретного узника Петропавловской крепости Ивана Тревогина близилось к концу.

За то время, что узник сидел в сырой одиночной камере, Степан Шешковский послал запрос к харьковскому генерал-губернатору с просьбой сообщить подробно об Иване Тревоге, или Тревогине. «когда вступил в оное училище, добропорядочно ли вел себя, не примечено за ним каких шалостей и предосудительных поступков».

Вскоре был получен ответ, что по всем предметам «успехи имел хорошие», но потом «сказался в краже книг из библиотеки, за что наказан был». В общем, оказалось, что узник написал правду.

В Санкт-Петербургской Академии тоже провели дознание, выяснили, что действительно служил Иван Тревогин корректором в типографии, а потом решил на свои деньги издавать некое сочинение и попал в долги. Не имея денег заплатить долг (295 рублей), Иван Тревогин бежал из Кронштадта на голландском судне «Кастор».

О результатах дознания доложил Степан Шешковский Генерал-прокурору князю Александру Алексеевичу Вяземскому, который и рапортовал затем подробно о таинственном узнике императрице Екатерине.

В «Деле № 2631» сохранилось и решение по сему делу за подписью «Екатерина», в котором говорилось, что «как из существа дела довольно видеть можно, что оный Иван Тревогин все сии преступления совершил, впав по молодости своей, от развращенной ветренности и гнусной привычке ко лжи, других же злодеяний от него не произошло, да и по допросам в Париже ничего не открылось, от тяжкого наказания Тревогина избавить, а для исправления извращенного его нрава и дабы он восчувствовал, сколь всякое бездельничество и сплетение вымышленных сказок, ненавистны, то посадить его на два года в смирительный дом, где иметь за ним наистрожайший присмотр».

Генерал-прокурору Александру Вяземскому императрица повелела все это дело держать в строжайшем секрете, так как всякие слухи после Емельки Пугачева о появившихся самозванцах недопустимы, и следить лично князю за делом о Тревогине, а французских полицейских и тайных агентов, проявивших столь большую деликатность в сем вопросе щедро вознаградить.

Щедра императрица и милостива. Да и все вздохнули спокойно — изрядно поволновал их этот дурак, сумасшедший Иван Тревогин с его сказками о казацком атамане. Пусть теперь посидит в смирительном доме.

Через два года, в октябре 1785-го, петербургский губернатор Петр Коновницын доложил князю Вяземскому, что «заключенный Иван Тревогин первый год его содержания в смирительном доме сказывал развращенные поступки, а ныне, как наружный вид его показывает, пришел в раскаяние и исправился. Ожидаю о нем повеления».

Князь Вяземский отправился во дворец к императрице, и та решила, что нужно отправить его в Сибирь и держать под строгим надзором. Вдруг и после смирительного дома понесет его рассказывать небылицы о самозванных государях.

В декабре 1785 года «секретный арестант» Иван Тревогин был доставлен в город Тобольск и стал солдатом местного гарнизона.

Губернатором Тобольска в те времена был Евгений Петрович Кашкин, добрейшей души человек. Среди солдат, служивших в наместнической канцелярии, ему приглянулся один спокойный молодой человек, художник отменный, да и говорит и пишет на языке французском. Это был, конечно, Иван Тревогин. Взял губернатор Кашкин его к себе в услужение, а при скором переезде в Пермь он выхлопотал у князя Вяземского разрешение забрать с собой и Тревогина.

В октябре 1788 года добрейший Евгений Петрович Кашкин отправляет в Петербург князю Вяземскому еще одну депешу, в которой сказывает, что в «жизни и поведении Тревогина ничего предосудительного не приметили, а находили всегда добропорядочным и усердным». И просит Кашкин у князя Вяземского разрешения определить солдата Тревогина учителем рисования в школе, «за неимением в Перми оного».

Князь Вяземский милостиво позволил, и стал Тревогин «доставать пропитание своими трудами» — учить детей рисованию.

И вот последний лист в «Деле № 2631». Писан в городе Пермь марта 2-го дня 1790 года. Губернатор Перми докладывает в Петербург князю Вяземскому, что «воинской команды солдат, малороссиянин Иван Тревогин, за поведением коего и за жизнью имея присмотр, вас уведомляю, что сего марта 1-го дня от приключившейся ему болезни умер».

Не стало больше на свете ни Вани Тревогина, ни Ролланда Инфортюне, ни Нао Толонды, и некому было рассказывать баснословные повести про казацкого государя, про азиатского принца да про город Иоаннию на каком-то там никому неведомом острове Борнео.

Остались лишь эти 500 с лишним листов странной истории под названием «Дело о малороссиянине Иване Тревогине, распускавшем о себе в Париже нелепые слухи и за то отданным в солдаты. При том бумаги его, из которых видно, что он хотел основать царство на острове Борнео».

Завязали в Тайной канцелярии тесемки огромной папки и сдали дело в архив.

«Мы созданы из вещества того же, что наши сны. И сном окружена вся наша маленькая жизнь»; — процитировал бы эти строки Шекспира из «Бури» профессор де Верженн, если бы прочитал эту «Подлинную и печальную историю Ивана Тревогина», сам уходя из этой истории.

Только он один тогда и понял этого узника с холодным и твердым, как сталь, взглядом. Только он один разглядел в этом юноше мечтателя и фантазера.

А мечта жизни Ивана Тревогина хранилась сначала в матросском сундучке, а потом 200 с лишним лет в «Деле № 2631», до которого ни полицейским инспекторам, ни высоким сановникам не было никакого дела. Это было некое сочинение. Называлось оно «Империя Знаний».

Бродяга-матрос, услыхавший от бывалого боцмана корабля «Кастор» о райском острове Борнео, где люди приветливы и открыты, решил, что там он может осуществить свою мечту, дать людям просвещение, и тогда возникнет она, Империя Знаний.

Прав, прав был профессор де Верженн — все произошло, как в «Буре» Шекспира.

Гонзало, старый советник короля Неаполитанского, спасшийся с королем и его придворными на необитаемом острове, тяжело вздохнет и воскликнет, вздымая к небу руки: «Когда бы эту землю дали мне и королем бы здесь я стал, устроил бы я в этом государстве иначе все, чем принято у нас».

Вот такой остров-утопию, остров из сна, и принял Иван Тревогин за реальный остров Борнео, имеющий на географической карте свою широту и долготу.

В свой странный сон он поместил и реальные вещи, предметы, существующие наяву. Он крадет серебряную посуду и кошелек с луидорами, он всем своим заказчикам, не таясь, рассказывает о своих планах, потому что во сне все дозволено.

На заказанном ювелиру Вальмону проекте герба столицы Империи Знаний он приказывает золотом выписать: «Gratia del Iohannes I rex et avtokrator Bornei» (Благослови Господи Иоанна I, царя и повелителя острова Борнео.). И не в честь святого Иоанна он назовет будущую столицу — в честь себя, Ивана Тревогина, императора Иоанна Первого. Может быть, оттого так холоден и тверд всегда его взгляд, потому что это взгляд императора.

Сон его сильнее реальной жизни — даже в каменной клетке Бастильского замка, уже лишенный всех заказанных регалий будущего императора, он продолжает писать свое сочинение.

Он создает на бумаге счастливую землю, сохранившую подлинное бытие, как у Гесиода, или остров Блаженных, до которого под силу добраться лишь Улиссу. Он строит на бумаге город, государство-утопию, подобно Атлантиде Платона или фантазиям Томаса Мора и Кампанеллы.

«Империя Знаний, — начинает Тревогин свое сочинение, — сама по себе, должна быть столь обширна, сколько кто может себе представить обширными все те науки, художества и ремесла, изобретенные человеческими страданиями, которые касаются почти до всего света; ибо нет ни одной такой вещи в свете, которая не принадлежала бы другой какой-нибудь вещи. Почему и думать надобно, что обширность Империи Знаний простирается во весь свет и что латинское слово «Imperia» означает самое великое пространство земли. Империя Знаний будет простираться по обширности своей на весь свет, то есть: как во всей Европе, так и в Азии, Африке и Америке».

Для полета фантазии не существует каменных стен. Иван Тревогин уже уверовал, что он Нао Толонда, Голкондский принц вернулся на свой остров. И он, над которым навис топор французского закона, пишет свой первый манифест, где обосновывает законные права на престол.

«Всем известно, что мы, будучи лишены нашего отцовского наследства, трона великой Голконды, не войною и не врагами, но своими же подданными, — злоумышленниками и льстецами, которыми и изгнаны из нашего отечества в ров злоключений, от коих избавились провидением Божием щасливо и невредимо по восемнадцатилетнем страдании, и ныне, желая жизнь свою проводить в спокойствии, намереваемся мы искать своего же трона собственного».

И здесь сон обрывается.

Разбросаны по земле камни Бастилии, и на географической карте исчезло само название острова — Борнео. Теперь это остров Калимантан.

Судьба же, по какой-то неведомой нам причине, сохранила это «Дело № 2631», сохранила мечту, государство-утопию с ее императором Иоанном Первым.

Авторы Евгения Кузнецова, Дмитрий Демин / Рис. Ю.Николаева