Сегодня Серафиме исполнилось тридцать. Она хотела, как всегда в торжественных случаях, сочинить непотребный стишок, но ничего кроме: сижу я сука на пляжу в одном, блядь, неглижу, на ум не пришло, тем более что Серафима где-то уже это слышала.
Проклятая Джомания. Серафима потянулась и посмотрела на будильник. Семь утра. Ёбанный насос, как говаривал герой великой войны маршал Конев, выходной день, а всё равно в семь утра проснулась. Хуесосия, лярваландия, бисова холера. Конскую золупу им на голову натянуть, вонючим лесбиянам. Эх, вдохнуть, просраться и сдохнуть среди фашистов-онанистов.
Серафима Глухман, единственная дочь папы проктолога и мамы сурдолога, имевших солидную медицинскую практику в Дюссельдорфе, к которым приезжали пациенты не только из Германии, которые с умилением музицировали зимними вечерами и всегда откликались на благотворительные акции общины, Серафима Глухман, педагог по образованию и старший редактор дамского поэтического журнала, материлась как последний сапожник, как ломовой извозчик, как торговка с хохляцкого базара, как портовая шлюха, у которой украли ночной заработок. Слава богу, не на людях.
Иносранщина! Серафима добила свою новую родину и пошла варить кофе. Родина, впрочем, была не такая уж новая. Ровно десять лет назад её родители, благодаря активному содействию еврейской общины, переехали на постоянное место жительства в Германию. Серафиму, пятикурсницу московского педа, выдернули из привычной жизни, погрузили в самолет вместе с самым дорогим домашним скарбом и вот она — земля, расчерченная по линеечке, мудовые парки, где белки скачут по пронумерованным деревьям с биркой на шее.
Первые несколько месяцев было, конечно, классно. Семья поселилась сначала в Мюнцере — не город, а сплошной шопинг-центр. И шмотки не китайское барахло, а исключительно фирма. Община выделила родителям достойную ссуду на то время, пока они пересдавали свои медицинские дипломы, Серафима с утра до вечера шаталась по магазинам, наконец-то упаковав свою несуразную фигуру так, что после пятой бутылки водки она могла показаться вполне симпатичной. Но где же вы в наше время найдёте мужчину, который после пятой бутылки будет в состоянии делать что-нибудь ещё, кроме поиска Ихтиандра?
Увы, Серафима была страшна как атомная смерть. Но ужасно было не это. Ужасно было то, что Серафима не испытывала никаких иллюзий на тот предмет, что строгая диета или услуги дорогих косметологов, брендовая одежда и дорогой парфюм и даже острый природный ум в состоянии исправить это незавидное положение. В человеке всё должно быть красиво: и тело, и душа, и одежда. Ну, спасибо, Вам, Антон Павлович, вы даже не догадываетесь, как удружили этой подсказкой мужичкам всего света. Не вышла рожей и фигурой, пизда настя, иди — гуляй лесом.
Одна пидоросня кругом. Серафима отхлебнула говённого кофе и закурила. Всё за здоровый образ жизни борются — кофе без кофеина, мясо без холестерина, но зато пиво жрут литрами и пердят как швайны, в автобусе не продохнешь. Вконец охуели, пачка паршивого «Житана» четыре евро стоит. Старина Хэм, был бы жив, ёбнул бы сейчас виски и пошел из пулемета бундестаг на части пилить. Серафима с нежностью посмотрела на литографию Хемингуэя, которую привезла из Москвы. Вот это был мужчина!
Институт пришлось заканчивать заочно, да и это, собственно, делалось уже по инерции. Её российский диплом преподавателя русского языка и литературы был в Германии на хер никому не нужен.
Серафима, любопытства ради, поездила на курсы искусствоведов в Ганновере, но, боже, какие же тупые там были лекции. Энди Уорхол главный художник человечества, Паоло Коэльо соответственно главный писатель, всем следует вести себя толерантно и политкорректно, и совсем скоро жиды перестанут пиздошить арабов и дружно запиликают на скрипочках, а все негры, переквалифицировавшиеся в афро-американцев, бодро побегут спасать сибирских слоников.
На этих курсах её однажды достали до печенок. Лекции исправно посещал один американский шибзик, ломано и непонятно для чего говоривший с ней по-русски. Он был немного похож на Вуди Аллена, чем поначалу снискал симпатию у Серафимы. Но как же обманчиво первое впечатление. Этот придурок, оказывается, писал научное сочинение о преемственности традиций Федора Михайловича Достоевского в постижении «загадочной русской души» в современном русском искусстве. «Надо же, — подумала Серафима. — Полгода, наверное, эту фразу заучивал».
— Хорошо, — сказала Серафима. — Преемственность есть. И традиция порой встречается. И некоторые даже помнят, кто такой Достоевский.
Шибзик стоял напротив неё и улыбался до боли знакомой улыбкой Евгения Петросяна. «Да! — подумала Серафима. — Дурак, вне всякого сомнения, явление наднациональное».
На следующий день она дала ему послушать песню «Агаты Кристи» «Четыре слова про любовь». Потом на всякий случай перевела: «Четыре слова о любви и я умру: я не люблю тебя, тебя я не люблю!»
Серафима смотрела в рыбьи глаза шибзика и думала о том, что этому пиплу, не представляющему жизнь без апельсинового сока на завтрак, стопудового гамбургера на обед и искренне верующего, что, в случае чего, команда Билла Гейтса, натянув на жопу звёздно-полосатые трусы, обязательно спасет мир лёгким нажатием компьютерных клавиш, никогда не понять всего трагизма вселенной человека, вместившегося в эти четыре банальных слова о любви: я не люблю тебя, тебя я не люблю!
— Вы знаете, Питер, — мягко сказала Серафима. — Я советую не мучиться с этой темой.
— Почему? — спросил шибзик. — Из-за того, что я плохо знаю русский?
— Дело не в этом, — сказала Серафима. — Просто один ваш соотечественник закрыл этот вопрос раз и навсегда.
— И кто же это? — недоверчиво спросил Питер и приготовил блокнот и ручку. — Подскажите, Серафима.
— Чарльз Буковски, — сказала она. — Своей бессмертной фразой: если бы у меня был новенький авто и клёвые тёлки, ебал я в рот все разговоры о социальной несправедливости.
Больше Серафима на эти курсы не приезжала. Тем не менее, ей уже исполнился двадцать один год, полное совершеннолетие, пора было устраиваться в жизни. Любимая мамочка Роза, легко превратившаяся в Дюссельдорфе из Михайловны в Моисеевну, всё чаще твердила, что их медицинскому кабинету позарез требуется администратор, хозяйственник, бухгалтер, дама на рецепшен, в общем, человек, который будет нести на своих плечах бремя немецкой бюрократии, и всё это, в порядке экономии, в одном лице. А в целях сохранности семейного бюджета лучшего человека, чем родная дочь, и представить невозможно. Фантастические идеи типа замужества не рассматривались.
Но только не это, думала Серафима. Она уже совершила в жизни катастрофическую ошибку, уехав с родителями в тихую, сытую, насквозь провонявшую мещанством Германию, поэтому представить дальнейшую жизнь среди склянок с мочой, клистирных трубок и причитаний несостоявшихся арийцев, было просто невыносимо. Сбежать из семьи позволил, как обычно, случай. Точнее, два события.
Первое лежало в области сексуального вожделения. В Москве свои скромные эротические потребности Серафима удовлетворяла легко и просто, повадившись с семнадцати лет посещать общежитие студентов института имени Патриса Лумумбы. Черномазые, а пуще них, вьетнамцы были прекрасными любовниками, для них обладание белой женщиной было вопросом статуса, а как она выглядит это уже вопрос сто пятьдесят шестой. Серафима же, закрыв глаза, как девушка начитанная, представляла, что её раздирает своим жезлом сам сэр Джон Гордон Байрон, а иногда крепкой красный козак Семён Михайлович Буденный.
В деревенском предместье Дюссельдорфа с байронами и красными козаками был голяк. Фаллоимитатор штука, конечно, любопытная, и насадок много разных, но… Кошечку, что ли, завести, всерьёз подумывала Серафима.
Она делала покупки в овощной лавке, когда намётанный глаз выхватил в пространстве готической архитектуры родные узкоглазые лица. Их было человек семь, они шли по ратушной площади, озираясь, будто их только вчера вывезли из джунглей.
— У нас нашествие Чингис-хана? — спросила она у продавца.
— На строительство нового торгового центра привезли бригаду камбоджийцев, — сказал тот. — Чистые обезьяны.
Наступили две недели блаженства, которое на третью неделю закончилось резкой и неприятной беседой с папой Лазарем, по счастью сохранившим изначальное отчество, Абрамовичем.
— Дочь моя, — сказал Лазарь Абрамович. — Это Германия, здесь чёткие и незыблемые правила, которые мы, как чужаки, обязаны соблюдать даже тщательнее, чем немцы. Достаточно было только слуха, а несколько пациентов отказались у меня лечиться.
Серафима молчала.
— Я понимаю тебя как врач, — сказал отец. — Более того, я понимаю тебя как мужчина. Но в чужой монастырь со своим уставом не лезут, ты помнишь эту поговорку? И, в конце концов, мы же евреи!
Всё-таки в жизни бывают удачные совпадения. Второе событие произошло как раз в тот день, когда происходил неприятный разговор с родителями. Серафима несколько месяцев рассылала по разным фирмам, фондам, музеям, библиотекам, школам и прочим организациям, хоть как-то связанным с культурой, своё предложение о трудоустройстве. И именно в этот день ей ответил некий Самсон Тихой, написавший, что он открыл в Магдебурге русскоязычный поэтический журнал и ищет квалифицированного редактора. Зарплата предлагалась по немецким меркам нищенская, но что может быть дороже свободы.
— Это же восточная Германия, — недовольно сказала мама Роза Моисеевна. — Там ещё столько советских следов…
— Ничего, мне не привыкать, — решительно сказала Серафима. — Я поеду.
— Наверное, ты права, — сказал Лазарь Абрамович. — Пора начинать самостоятельную жизнь. Первое время буду посылать тебе двести евро в месяц, а дальше, я надеюсь, всё наладится.
Cерафима доела овсяные хлопья, допила витаминный коктейль и засела, не взирая на праздник, за работу.
Журнал был завален корреспонденцией. Складывалось впечатление, что графоманы всего постсоветского пространства озадачились великой целью опубликовать свои нетленные творения в их несчастном поэтическом ежемесячнике, в общем-то, рассчитанном на скромную аудиторию постаревших шлюх славянского происхождения, удачно повыходивших замуж за местных аборигенов и расселившихся в немалом количестве на территории объединенной Германии. Каждый божий день на почтовый ящик её компьютера приходило примерно двести сообщений, наполненных поэтическими строчками, и всю эту галиматью Серафима обязана была читать. «Но это же невозможно, — только и цокал языком единственный немец в их редакции, компьютерщик Брего, у которого Серафима однажды в рождественскую вечеринку с превеликим удовольствием отсосала. — В России никто не работает. Все только стишки крапают». Он ставил новую изощренную антивирусную программу взамен прежней, не выдержавшей атаки неизвестных гениев: «Серафима, ты просто образец терпения».
— Да, — хмуро ответила Серафима, подумав о том, что ведь этот козел, хоть и был пьян и минет явно пришёлся ему по душе, в ту рождественскую вечеринку ехать к ней на квартиру отказался наотрез.
Чтобы не свихнуться от этой ежедневно надвигающейся на неё лавины, Серафима быстро придумала развлечение. Она проглядывала тексты, отбирала некоторые, слегка корректировала и присваивала названия, которые, с её точки зрения, придавали виршам глубину и осмысленность, дотоле неведомую автору. Наиболее интересные варианты она помещала в папочку «Избранное».
Итак, кто у нас сегодня… Ага! Девушка из Мордовии пятидесяти семи лет, преподаватель университета, надо же, подумала Серафима, там и университет есть, а я считала, что только тюрьмы, «… во мне недавно открылся поэтический дар…», не переживай, милая, прокомментировала Серафима, это следствие климакса, бывает и хуже, «я, конечно, не смею надеяться, но мне кажется…»
— Сейчас, родная, будет хорошо! — сказала Серафима и ловко обработала стих.
Извольте, Серафима Лазаревна, вашему вниманию предлагается «Песнь о сифилисе»:
Серафима затянулась «Житаном». А я ведь в журнале работаю почти десять лет…
Графоманы в тираж почти никогда не шли. Хотя среди них попадались неплохие стихотворцы, в жанре стёба, конечно. Господи, как же им не надоело. Живут из века в век в нищете и убогости, и всё хохочут как умалишённые над собой и над миром.
Нашей аудитории это чуждо, уверенно говорил Самсон Тихой, совладелец журнала. Подумайте сами, наши читательницы так в своей жизни настебались и такого могут рассказать про грязную реальность, что поэтам и не снилось. Только зрелая, проверенная десятилетиями лирика, вот наш девиз.
Самсон, несмотря на многообещающее имя, субтильный западенец родом даже не из Львова, а из какого-то конкретного захолустья, являлся, однако, блестящим знатоком русской поэзии. Мёртвым поэтам было трудно качать авторские права, да и Самсон вполне резонно полагал, что на том свете гонорар неактуален. На такую же мелочь, что стихи Цветаевой, опубликованные в январском номере, повторялись в июльском, а Пастернак, Фет и Игорь Северянин беззастенчиво оккупировали журнальные страницы, их прекраснодушные читательницы, так скучающие по высоким чувствам, просто не обращали внимания. Так что журнал имел пристойный коммерческий успех, а Серафима честно работала в нём фильтром на пути современной литературы.
Серафима взглянула на папочку «Избранное». Напечатать бы это, например, под псевдонимом Сидор Золупкин. Вот вопёж поднялся бы на всём пространстве от Балтийского моря до предгорий баварских Альп. Хотя однажды, на второй или третий год работы в журнале, Серафима почти уговорила Самсона, которого за глаза называла Педрила Мученик, опубликовать совершенно невероятную фразу, присланную анонимным приколистом из Алма-Аты или из Якутска, Серафима уже не помнила, из какого города именно:
— Напишем в предисловии, что это случайно обнаруженная фраза Даниила Хармса, — убеждала она Педрилу. — Мол, двадцатые годы, революционная романтика, свободная любовь в духе Коллонтай и так далее. А то от этой «свеча горела на столе…» уже зубы сводит. Тётки в восторге будут, клянусь!
— Да как-то, блин, боязно, — отнекивался Самсон. — Не наш формат…
— Самсон! Будь ты хоть раз в жизни мужчиной, — жёстко сказала Серафима. — У меня в октябре день рождения, вот и поставь в октябрьский номер. Или увеличивай мне зарплату, а то уволюсь.
— Без ножа режешь, — сказал Педрила. — Ладно, рискнём.
«Пойду-ка, пожалуй, прогуляюсь, — решила Серафима. — Дождя вроде нет».
К сожаленью, историю взаимоотношений Онегина и английского чая их читательницы так и не увидели. Фрау Марта, дражайшая супруга Педрилы, которая была старше мужа всего на каких-то двадцать четыре года и на деньги которой, собственно, и содержался журнал, вычеркнула крамольную фразу из гранок, а Самсон в течении недели отгребал таких пиздюлей, что ужаснулись бы и узники Дахау.
Фрау Марта была злым гением их небольшого редакционного коллектива. Кадровая сотрудница «штази», удачно поторговавшая оружием, пока честные немцы с обеих сторон ломали Берлинскую стену, по-своему искренне любила и мужа и изящную словесность. Она полагала, что век русской поэзии закончился примерно на Окуджаве и Бродском, и, пожалуй, ещё немножко Белла Ахмадулина и взбалмошный в молодости Евтушенко. Самсон с женой не спорил. Чего тут спорить. Русским языком фрау Марта владела безупречно, сказывался длительный опыт борьбы за мир во всём мире, и запретную его часть, так любимую Серафимой, тоже знала отменно. Мужа Педрилой она как раз сгоряча и назвала, а Серафима просто запомнила.
Она приезжала в редакцию по четвергам, её маленькие чёрные глазки буравчиком пронизывали сотрудников, слов уже не требовалось, на рабочих местах царил образцовый порядок, в головах ровные шеренги нужных мыслей, она запиралась в кабинете Самсона с хозяйственницей Нонкой Изольдовой, сорокалетней бывшей певичкой из калининградского кафешантана, залетевшей в свое время от немецкого моряка, в связи с чем сумевшей перебраться в Германию и теперь воспитывавшей своего придурка в одиночестве, поскольку моряк где-то сгинул, и выматывала Нонке душу подсчётами израсходованной туалетной бумаги и выпитой из кулера воды. В редакционной комнате меж тем стояла могильная тишина, иногда нарушаемая жалкими вздохами Нонки.
«Ебут ее там, что ли?!» — злорадно думала Серафима.
Наконец фрау Марта возвращалась к народу и милостиво разрешала Самсону: «Выплати жалованье».
Зарплату в их журнале платили еженедельно, что сильно украшало её копеечный размер.
Серафима, не торопясь, шла по пустынному в рабочий полдень центру Магдебурга. Красивый город, особенно после десяти вечера, тевтоны выключают свет и ложатся спать, гулять среди погруженных в темноту готических зданий одно наслаждение.
Еженедельные финансовые инъекции очень помогли правильно построить бюджет, и эти десять лет Серафима сумела прожить, почти не прибегая к помощи родителей. А случавшиеся порой заказы на перевод технической документации были как манна небесная. Серафима раз в два года могла позволить себе съездить на море. Скромно, в Румынию, но и в этом были свои плюсы: работяги молдаване после бутылочки другой местной ракии с удовольствием мяли её телеса.
«Говорят, Албания открылась для туристов, — подумала Серафима. — Там вроде тоже море. А этим чучмекам вообще похуй кого драть, лишь бы шевелилась».
— Сима, Сима, Серафима! — раздался высокий пронзительный голос. — Плывёшь как уточка по просторам фатерлянда и старых знакомых не замечаешь.
— Боже мой, Ира! — воскликнула Серафима. — Сто лет тебя не видела! Что ты здесь делаешь?
— Я здесь, между прочим, по издательским делам, — невысокая, чуть полноватая брюнетка в обтягивающем кожаном костюме подошла к ней. — Здравствуй, дорогая! Как я рада тебя видеть.
Они расцеловались.
— Пойдём, — сказала Серафима. — Тут недалеко есть симпатичное кафе. Всё мне расскажешь.
Ирка Гусарова, однокурсница Серафимы и першая наперсница в посещениях вьетнамского общежития по кличке Ира Пединститут, имела в годы обучения репутацию конченной пробляди и репутация эта была вполне заслуженной. Получив диплом, Ира, ничтоже сумняшеся, продолжила поиск сексуальных приключений, в результате чего была застукана директором школы в физической лаборатории распятой между двумя десятиклассниками, один из которых натягивал любимую учительницу в зад, а второму она с восторгом исполняла «французский поцелуй». В глазах директора на долю секунды мелькнуло сожаление, что он не может присоединиться к акробатической группе, так, во всяком случае, показалось Ире, но педагогический опыт и высокие моральные устои возобладали и Иру с треском уволили.
— Я помыкалась без работы, — сказала Ира. — Потом с годик пожила на содержании у одного татарина, но уж больно ревнив был, сморчок хренов, да и жадноват. И когда я пациента с себя сбросила, мне пришла в голову простая и гениальная мысль как зарабатывать деньги.
— И как же? — с возрастающим интересом спросила Серафима.
— Элементарно, — сказала Ира Пединститут. — Я стала литературным агентом.
— Серьезно? — улыбнулась Серафима. — И кто же твои авторы? Товарищи Биков и Прилепин? Может быть, лично Булгаков с того света попросил тебя представлять его интересы?
— Вот ты как была занозой, так и осталась, — сказала Ира. — Есть у меня пара-тройка авторов, их имена тебе, разумеется, ничего не скажут, у них даже книжонки выходят, в связи с переводом одной из них я сюда и приехала. Но это пустяки, я этим занимаюсь из любви к искусству.
— Любовь к искусству у тебя присутствует несомненно, — заметила Серафима, вспомнив, как Ира, напившись рисовой водкой, голой плясала на кухонном столе в общежитии. — Так в чём заработок, я не пойму.
— Элементарно, Ватсон, — повторила Ира Пединститут. — Ты знаешь, сколько в стране графоманов?
— О-о-о!.. — сказала Серафима. — Кому, как мне не знать…
— Я разместила в интернете объявление: литературный агент рассматривает произведения для дальнейшей возможной публикации в широкой печати. Предоставляется рецензия. Стоимость: от пяти тысяч рублей в зависимости от объема текста. Финансовые условия: предоплата на счёт. Ну, и всякую лабуду, что у меня тесные контакты с издательствами, журналами и т. д. Главное, рецензию предоставляю, но гарантий публикации не даю.
— И что, шлют нетленки? — спросила Серафима.
— Тоннами, — ответила Ира. — Заебалась читать. По пятьсот страниц в день прогоняю. Но зато четыре-пять тысяч евро каждый месяц на кармане, поди хуёво.
— Круто, — сказала Серафима. — А если побьют?
— А за что? — сказала Ира, но всё же несколько напряглась. — Я же рецензию удодам предоставляю, так что всё честно. И потом я такие рецензии пишу, что у графоманов отшибается всякое желание продолжать литераторствовать. Считай, Симка, что я санитар литературного леса. Давай ещё по ликерчику. Очень мне этот апельсиновый нравится.
— Давай, — сказала Серафима. — Только этот ликер коварный, можно неожиданно слететь с катушек.
— А мне с утра к станку не надо, — сказала Ира. — Ты, я надеюсь, никуда не торопишься?
— Нет, — сказала Серафима. — Сегодня у меня выходной. Сегодня у меня день рождения.
— Поздравляю! С меня подарок. Сколько тебе стукнуло? Восемьдесят шесть?
— Почти, — сказала Серафима. — За подарок спасибо. Я сама себе подарок. Сколько же у тебя времени эта деятельность занимает? Сутки напролет?
— Тут дело в методе, — сказала Ира. — Тексты прогоняю по диагонали, а рецензии… Ты помнишь Петухидзе?
— Конечно, — улыбнулась Серафима. — Дмитрий Павлович, великий и страшный «Нуистё». Помер, наверное, уже?
— Если и не помер, то спился точно, — сказала Ира. — Как он над нами издевался, мудак картавый. Я ему, сука, в жопу дала, а он всё равно заставил экзамен пересдавать.
— Зверюга был, — согласилась Серафима и память услужливо нарисовала корявую рожу Дмитрия Павловича Петухова, преподавателя логики, которую они зачем-то дрочили три курса подряд.
Студенток на экзамене он заваливал легко и непринуждённо, задавая в точно выверенные логические моменты один и тот же вопрос: «Ну и стё? Ну и стё?! Ну и стё?!»
«Ну и стё?!» — в результате резко произносил он и девушка шла готовиться к пересдаче. «Ну и стё?» — снисходительно говорил он и барышни молча снимали труся и перемещались в холостяцкую койку Петухидзе, где и постигали искусство анального секса во всём его разнообразии.
— Но в целом пидору надо сказать спасибо, — сказала Ира. — Мыслить жёстко и логично он научил. Поэтому я поступаю следующим образом: вылавливаю узловые моменты «гениального произведения», фиксирую на них внимание, а вернее опошляю до безбожия, и вот готовая рецензия — честная и беспристрастная.
— А если попадется действительно талантливый автор? — спросила Серафима.
— Мать Тереза ты наша, — сказала Ирка Пединститут и дрябнула апельсинового ликёра. — Сама же только что на графоманов жаловалась…
— У нас в журнале рукописи не рецензируют, слава богу, — сказала Серафима. — С настоящими поэтами всегда было тяжко, а в наш технократический век уж особенно. Мне кажется, проза более живучая.
— Я тебя умоляю, — отмахнулась Ира. — Тоже мне нашла проблему. Вот с хорошими мастеровыми в Москве действительно беда. Я тут ремонт в квартире затеяла, полгорода обегала, пока толковых рабочих подыскала. Работать никто не хочет. Ты сейчас уссышься, я в одном графоманском сайте рекламу копирайтинга прочитала: «Вы будете сидеть на диванчике в любимых тапочках, писать тексты и получать денежки». Ща! Размечтались!..
— Ты вроде тоже не полы на вокзале моешь, — сказала Серафима.
— Муля, не нервируй меня! Я же тебе сказала, у меня благородная функция санитара литературного леса. Мне как-то один овен написал, что он по профессии инженер, а по призванию — прозаик. Надеюсь, что после моей рецензии прозаик лист чистой бумаги за километр обходить будет.
— Жестоко. За свои же деньги, — сказала Серафима.
— Но справедливо, — сказала Ира и икнула. — Ой, прости дорогая. Устала, как собака, за последнее время. Захлебываюсь. Раньше две недели на ответ брала, теперь месяц. Поток молодых талантливых авторов нарастает.
— Слушай! — Ира посмотрела на допитый ликер. — Давай ещё по порцейке. Ну, я и клуша! Ты же готовый рецензент, учить не надо, всё знаешь. Входи-ка ты в моё предприятие в долю, всяко больше будешь зарабатывать, чем в своём лесбиянском журнальчике.
— Я несколько не готова к танцам, — сказала Серафима, — Предложение, конечно, любопытное, но мне надо подумать…
Её перебил телефонный звонок. Ира достала из сумочки мобильный.
— Да, Сережа, ты уже в гостинице? Про издательство расскажешь, когда приеду. Я встретила одну давнюю знакомую, между прочим, она работает в поэтическом журнале. Мы приедем вместе. Что значит устал? Фройлян желают поебаться. Вот так-то лучше, милый. Закажи шампанского, скоро будем.
— Поехали, Симка, — сказала Ира. — Утром по делу договорим.
Cерафиме снилось канцелярское присутствие в Курске. Здание было казённое, с жёлтыми стенами. На плацу уныло маршировали солдатики и по команде грозного фельдфебеля монотонно отдавали честь соломенному пугалу. Было зябко.
Посреди обширной залы коллегии седой редактор в засаленном сюртуке тряс зажатыми в кулак листками, исписанными размашистым почерком, и сердито говорил кому-то в угол: — Что же вы это, милостивый государь, в Гоголи всё метите? А унитаз кто починять будет?
— Не извольте беспокоиться, Харлампий Мефодьевич, — отвечал ему прозаик. — Я бы уже давно починил, только вот Захар, посланный за запчастью, как сквозь землю провалился. Запил, видно, подлая душонка.
— Гоголи всё да Кукольники, — удручённо повторил редактор. — Тургеневы, прости меня, грешного, Иван Сергеевич. А мне посрать терпеть уж мочи нету. Что же, батенька, прикажете на плац бежать, перед народом голой жопой простоволоситься? Я вас спрашиваю, Сумароков вы недоделанный.
— А вы, барышня, что здесь делаете? — редактор посмотрел на Серафиму, притулившуюся у высокого ромбовидного стола. — И почему с порожней головой?
— Ломоносова я, — пролепетала Серафима, едва дыша от страха. — Однофамилица. Серафима Михайловна. Михайла Серафимовна. За папеньки покойного пенсией пришла, в девках засиделась, бедствую, на пропитание не хватает.
— Шасть её, шасть! — закричал из угла прозаик. — Пиздит она всё, нехристь окаянная. Я её блядскую наружность насквозь вижу…
Серафима вздрогнула и проснулась. Рядом мерно вздымались иркины сисяндры, на самом краю постели, посапывая, спал Сережа.
— Уж не знаю, какой он писатель, — подумала Серафима. — Но в ебле точно не орёл. Опохмелиться, что ли?
Голова, как всегда с недоёба и перепоя, потрескивала. Спать больше не хотелось.
Серафима поднялась, оделась и допила остатки шампанского. Она выкурила утреннюю сигарету и растормошила Иру.
— А? Что? Сколько времени? — забормотала та спросонья.
— Начало восьмого, — сказала Серафима. — Я пойду, мне домой пора.
— Ладно, — сказала Ира. — Возьми на столе визитку, там все мои координаты. Как надумаешь, напиши.
— Тебе их не жалко? — спросила Серафима.
— Кого? — Ирка потянулась как кошечка. — Мужичков? Чего их жалеть, козлов облезлых?! Только и норовят свой аппендикс в какую-нибудь дырку засунуть.
— Я про графоманов говорю, — сказала Серафима. — Стараются же люди, пишут, страдают, мучаются, может, их писанина единственный луч света в серой жизни в их мясоедовсках и трипердищевых. Я ты им серпом прямо по яйцам.
— Я по будням не подаю, — сказала Ира. — Лучше бы жизнью жили, а не хуйнёй страдали. Народонаселение плодили, а то ёбарей скоро из Китая импортировать начнём. Симка, на раз-два-три отъебись! Спать хочу, созвонимся.
Вернувшись домой, Серафима первым делом сварила крепкий кофе. В кухонном шкафчике стояла маленькая бутылочка коньяка. Почему бы и нет, подумала Серафима, до понедельника всё выветрится. Утреннее шампанское бурчало в животе. Как там мужчины говорят: шлифануть… Отнаждачить, простолярить, какие ещё варианты есть в великом и могучем русский языка.
Серафима налила рюмку и выпила залпом как водку. Коньяк был испанский, но приятный.
«Ваше здоровье, мадемуазель! — сказала Серафима и выпила ещё рюмочку. — Вот тебе и стало за тридцать. Можно подводить итоги, как сказали бы те же мужчины».
— Какие итоги, простокваша? — засмеялась она сама себе. — Тебе не кажется, что твоя жизнь катится как колобок по слегка наклонённой поверхности, причём кто и зачем её наклонил, совершенно непонятно.
— Не кажется, — сказала Серафима. — Это так и есть. И что же теперь мне пукать фиолетовыми пузырьками от осознания, как я всё удачно понимаю.
Она посмотрела на бутылочку. Коньяка было предательски мало.
— Блядь, сейчас пойду в магазин, куплю вьетнамского шнапса и нажрусь как обезьяна, — разозлилась она.
— Ну, пойди, — сказала Серафима. — Ну, нажрись. Можно подумать, что поверхность выровняется, и колобок начнёт попрыгивать к небесам, нарушив земное тяготение.
Она принялась изучать содержимое кухонного шкафчика. Травяной ликёр, откуда он у меня, странно, я не помню, чтобы покупала. Ну, не важно, тридцать восемь градусов, сойдёт.
— Заведи себе ребятёночка, — сказала Серафима. — Если на мужа надежды нет.
— От кого? — засмеялась Серафима. — Моя любовь к узкоглазым имеет известные границы. И потом я столько фармацевтики в себя засунула за эти годы. Зато ни одного залёта. А ничего, кстати, ликёрчик, цепляет.
— Способы, тем не менее, есть, — сказала Серафима. — Можно взять из приюта, есть искусственное осеменение.
— Ещё скажи — суррогатная мать, — сказала Серафима и решила наливать ликёр в кофейную чашку. — Сожалею, милая, ребятёночек это не твое. Ты будешь сварливой, злобной, вечно недовольной мамашей, свихнувшейся на сексуальной почве. Поэтому не стоит экспериментировать.
— Интересно, водку на дом доставляют? — подумала Серафима. Ликёр, сволочь, тоже заканчивался. — Ладно, хрен с ним, обойдусь духами.
— Пиздец, докатилась! — сказала Серафима. — Женский алкоголизм, между прочим, не лечится.
— Да, ладно! — сказала Серафима. — Ты лучше приведи исторические примеры: страхолюдины, которыми мир восторгался.
— Ты хочешь, чтобы тобой восторгались? — спросила Серафима.
— А як жэ! — она скривила личико в пьяной гримаске. — Що цэ такого? Любая баба мечтает хоть раз в жизнь мелькнуть пиздой на широкоформатном экране.
— Таких было много… — неопределённо сказала Серафима.
— А конкретнее?
— Жанна д’Арк.
— Ебанько не в счёт! — сказала Серафима. — Тем более что её прижизненных портретов не сохранилось, сама прекрасно знаешь.
— Агата Кристи. Единственная женщина — настоящий писатель.
— Не такая уже она была страшная, — не согласилась Серафима. — Особенно, учитывая вкусы той эпохи. Но я не собираюсь в писательницы. У меня к этой деятельности в силу профессиональной озабоченности, прости, озадаченности, аллергия.
— На тебя не угодишь, — сказала Серафима. — Ты бы духи всё-таки не пила. Они денег стоят.
— Полна жопа огурцов. Я дико извиняюсь, много в горнице людей. Знаю я, к кому ты клонишь.
— Да, — сказала Серафима. — Сказать про неё, что была страшна, это ничего не сказать. Так была безобразна, что дейвы сразу за свою приняли и без помех пустили на Тибет.
— И чему же тебя научили в жизни сочинения гражданки мира Блаватской? — спросила Серафима. — Каково твоё кредо?
— Моё кредо, — сказала Серафима. — Пошли на хуй, пидорюги всех мастей! Уговорила, духи пить не буду. Давай спать, устала.
— Давай. Всё как всегда: попиздели, покричали, а завтра колобок вновь покатится по наклонной поверхности.
— Ты знаешь, — сказала Серафима. — Я иногда думаю, что я тот самый гермафродит, который сидел в дельфийском храме, а шалавы по его наущению вынюхивали у просителей в придорожной таверне, зачем те припёрлись. В результате общими усилиями складывался компромиссный ответ оракула.
— Спи, дурёха, — прошептала Серафима. — В этом заключается целесообразность. Если хочешь, божественное провидение.
Возможно, это прозвучит буднично, но Серафиму уволили. Её, первую сотрудницу журнала, стоявшую, так сказать, у истоков. Её выкинули на улицу как панельную девку, у которой лохань оказалась шире, а характер дурнее, чем надеялись пьяные посетители.
Какая муха укусила её в тот злополучный день, предшествовавший увольнению, Серафима, наверное, уже не сможет объяснить никогда. С утра всё было не так: кофе в жестяной банке не оказалось, хотя Серафима чётко помнила, что недавно покупала большую упаковку. Чая она дома не держала, поскольку чай терпеть не могла, пришлось заварить бурду из ромашки, которая против кашля. Она загрузила одежду в стиральную машину, машина тявкнула и отказалась трудиться. «Прекрасно! — подумала Серафима. — Для полного счастья не хватает только месячных». И месячные сразу начались.
Серафима явилась в редакцию с немытой головой, что с ней случалось крайне редко, и зло уткнулась в компьютер. Эти стишки, наглые, напыщенные и одновременно жалко подражательские гордым строчкам Вознесенского: «Мы — творяне двадцатого века…», попались ей на глаза одними из первых. И, конечно, если бы не этот злополучный день, она спокойно отправила бы автора на свалку, твёрдо исполняя указание никогда и при ни каких обстоятельств не отвечать и не рецензировать произведения.
Но Серафима была на взводе, нечто в интонации читаемого текста оскорбило её до самой глубины души, и она написала:
— Пардон, когда вы посылаете материал, вы смотрите на адрес. Или это безразлично?
Секр. редк. Серафима Глухман
И добавила золотую самсоновскую фразу:
— Мы печатаем зрелую лирику!!!
Автором оказался маститый поэт из Санкт-Петербурга, пьяница и дебошир, рок-тусовщик и герой перестроечных баталий. Поэт протрезвел, прочитал ответ Серафимы, обиделся и позвонил фрау Марте. В самых казуистических выражениях он высказался о журнале и фрау Марте лично и заодно отказал в участии в престижном литературном фестивале, проводимом в городе на Неве, вдохновителем и почётным председателем которого являлся.
Через час после телефонного разговора фрау Марта сидела в кабинете Самсона, Самсон почти раком стоял у стола, а Серафима по стойке «смирно» посреди кабинета.
— Ты уволена, — сказала фрау Марта. — С сегодняшнего дня. Без выходного пособия. Das ist verboten. Это запрещено — отвечать автору, если ты, дура, не понимаешь по-русски.
— Вера Инбер, Вера Инбер… — произнесла Серафима.
— Что?! — фрау Марта смотрела на неё будто в глазок тюремной камеры.
— Вера Инбер, Вера Инбер… — громче сказала Серафима:
— Что?! — ледяным голосом сказала фрау Марта.
— Кто! — сказала Серафима. — Великий русский пародист Александр Иванов. К сожаленью, покойный. Таких уж нет…
— Пошла вон! — сказала фрау Марта. — Тварь жидовская…
Она зашла в банк и проверила накопительную карточку. На счете было 742 евро. «До хуя! — подумала Серафима. — Купил доху я на меху я! Хватит на два месяца аренды квартиры плюс скоромное питание».
Пособие по безработице ей, как не окончательной гражданке Германии, не полагалось. «На Риппербанн тоже не возьмут, — подумала Серафима. — Хотя я бы с радостью…» Перспектива найти новую работу выглядела весьма туманно.
Она пришла домой и посмотрела на газовую плиту. Тоже, между прочим, выход. Если выпить снотворное, переход в мир тонких субстанций и вовсе пройдёт незаметно. Она представила на мгновенье скорбящих родителей. Картинка была тусклая и не слишком печальная. «Ты стала чёрствой, — сказала ей однажды мать в телефонном разговоре. — Будто и не родная». «Да, я чёрствая и не родная, — подумала Серафима. — Незачем было тащить меня за шкирку по своей жизни. Осталась бы в Москве, может из сорняка и вышел бы цветочек».
— Цвяточек… — передразнила она себя. От невеселых мыслей отвлёк телефонный звонок.
— Прости, если сможешь, — сказал Самсон. — Ты же понимаешь, от меня ничего не зависело.
— Не парься! — сказала Серафима. — После драки кулаками не машут и пязду на кочан не натягивают.
— В любом случае, я рад, что у тебя боевое настроение, — сказал Педрила. — Я написал в два русских журнала в Швеции. Возможно, там образуются вакансии. Тебе же без разницы, где жить: в Магдебурге или в Мальмё?
— Ни малейшей, цыплёночек! — сказала Серафима. — Спасибо тебе за заботу. Не забудь вечером поставить женушке горчичник меж ягодиц.
Она вспомнила маститого автора из Петербурга. Жила бы в Ленинграде, изукрасила бы ему рожу своими коготками. «Впрочем, ему не привыкать, — подумала Серафима. — Он же демократический герой. А герой без шрамов ещё не окончательный герой». Как там поёт товарищ Шнуров: вторник прошёл и хуй с ним… Чем бы заняться в связи с внезапно наступившей пенсией?
Она включила компьютер и без проблем отыскала сайт Ирки Пединститут, вернее, литературного агента Ирины Гусаровой. Мамзель явно процветала. Сайт был красочно оформлен, блядское личико Ирки изрядно отфотошоплено.
— Ну и почему не ссать в одну канаву? — подумала Серафима. — Можно подумать, ты раньше этого не делала. К чему эти стыдливые покрова: редакция рукописи не рецензирует? Ты и раньше графоманов за говно держала. Ты им просто об этом не сообщала. А теперь будешь сообщать, а они будут платить денежки. А некоторые даже станут советоваться, что им исправить, как им переписать.
— А у тебя есть право? — спросила Серафима. — Решать, кто хорош и кто плох?
— Права у меня нет, — сказала Серафима. — Зато у меня есть насущная необходимость выжить. Поэтому не будем впадать в самоедство этической нормы. Со Спинозой или без него, но жить хорошо можно только за счёт эксплуатации других. А жить пиздато можно только наёбывая всех. Иначе никак.
— Уверена? — спросила Серафима.
— А если я не уверена, — сказала она, — что же, прикажешь ехать в деревню, картопля сажать? Мне, эрудированной женщине с высшим филологическим образованием, крутить коровам хвосты и в предвечерний час декламировать свиноматкам избранное из Поля Элюара? Согласна, моя жизнь никчемна, но такой финал уж слишком ложный, он не мой.
— У тебя всё равно не получится, — сказала Серафима. — Начни, если хочешь. Ты никак всё не можешь понять, кто ты есть на самом деле. У тебя никогда ничего не получается, кроме как тихо сама с собой ругаться матом. Удачи! Перечитай на досуге Славомира Мрожека.
— Усрись, мартышка! — крикнула Серафима. — Пора заняться делом. С кого бы начать?
«Начинать надо с любимых, — подумала Серафима. — Убьешь любимого, войдёт в привычку».
Она подошла к книжной полке. Первым на глаза попался «Воришка Мартин» Голдинга.
— Простите, сэр! — сказала Серафима, взяла книгу и села за компьютер. Спустя полчаса блеклыми буквами на неё смотрел текст:
«Повесть „Воришка Мартин“ посвящена злоключениям военного моряка, которого в результате взрывной волны выбросило на крошечный необитаемый остров, где он несколько дней боролся за жизнь, сошёл с ума и умер, не дождавшись спасения. Этакий новоявленный Робинзон, который волею автора попал не в тропики, а в холодную северную Атлантику, где Пятницы не может существовать по определению.
Сюжет более чем распространённый в англоязычной литературе, после Дефо эту тему поднимал не один десяток писателей, хотя автор убежден, что он первооткрыватель. Но дело даже не в этом. После прочтения данного „произведения“ возникает только один вопрос: Ну и что?!
Что автор хотел сказать? Что человек хочет выжить любой ценой? Эта мысль не отличается оригинальностью. Разве герой повести, находясь на краю бездны, переоценил свою жизнь, раскаялся в содеянном: совращении некоей Мэри, невесты своего лучшего друга, убийстве этого друга, что, кстати, прописано невнятно и не выдерживает критики с мотивационной точки зрения. Ничего подобного. Герой повести, оказавшись на крошечном острове, цепляется за свою жалкую жизнь, ему неведомы нравственные высоты, и поэтому его сумасшествие, описанное скудно, почему-то сравнением прекрасной птицы чайки с ящером, является закономерным.
Ну и что?! Что автор хотел доказать своей повестью? Получается, что ничего.
Таких рассказов пишется каждый год десятки и нет никаких причин тиражировать именно этот.
Примечание. Действие повести разворачивается в годы Второй мировой войны, что сужает читательскую аудиторию до ровесников той эпохи…»
Свифт пришёл под утро совсем хмурый. Он и в другие разы бывал не слишком весел, Свифт всё же, англиканский пастор, но сегодня его худое лицо было исполнено особенной печалью.
— Что с вами, Джонатан? — спросила Серафима. — Мне больно смотреть на вас.
— Налейте мне чая, Серафима, — сказал Свифт. — И рюмочку можжевеловой. Исаак закончил изготовление машины времени и мы не преминули тут же её испробовать. Ньютон, как обычно, что-то напутал в своей механике и мы оказались в московском метро в самый час пик.
— Сочувствую. Вам, должно быть, здорово досталось, — сказала Серафима. — Удивительно, что вас не арестовали.
— Спас безупречный английский, — сказал Свифт. — Пассажиры, по всей вероятности, подумали, что мы из заграничного цирка и просто не успели переодеться.
— Как вам московские барышни? — спросила Серафима. — В метрополитене такой славный зоопарк.
— Мне было не до барышень, — сказал Свифт. — И потом: «Мне триста лет, я выполз из тьмы». Мне понравилась эта песенка из будущего. Этот курчавый парень симпатично поёт.
— Он уже давно не курчавый, — рассмеялась Серафима, — а седой. И совсем не парень, а дедушка русского рок-н-ролла.
— Неважно, — сказал Свифт. — Одна лучезарная девушка помогла нам выбраться из подземелья, пред нами открылся большой красивый парк. Ньютон, впрочем, тут же поспешил в интернет-кафе, механизмы всегда его увлекали, а я решил побродить среди опавшей листвы.
— И что же произошло далее? — спросила Серафима. — Я подам к чаю вересковый мед?
— С удовольствием, — сказал Свифт. — Я гулял по парку, было пустынно. На скамейке под каштанами сидел одинокий старик, судя по лукавому выражению лица, иудей. Он узнал меня, и, как ни удивительно, не удивился. Он сказал, что он писатель-сатирик, довольно популярный в своей стране, даже знаменитый, его фразы вошли в обиходную речь, что, вне всякого сомнения, верх признания. Что он всю жизнь смешил людей, а недавно ему исполнилось семьдесят девять и больше смешить ему не хочется.
Это грустно, сказал он, наблюдать, что ничего не меняется, во всяком случае, в лучшую сторону.
— Что вы ему ответили, Джонатан? — спросила Серафима. — Я, кажется, догадываюсь, кто был ваш собеседник.
— Я не стал успокаивать его банальными словами, что это признак скорого конца. Я сказал ему, что в теологии, которой я занимался всю жизнь, разочарование является логичным завершением любого движения ума по той причине, что нет предела совершенству. И сколько не заглядывай в зад богу, тот не перестанет быть богом. Он покачал головой и сказал прелестные слова: «Не будь разочарования, не было бы и очарования». Мы посидели немного на лавочке, а потом каждый пошёл своей дорогой: он — не знаю куда, я — к вам.
— Больше он ничего не говорил? — спросила Серафима.
— Прощаясь, он сказал, что если раньше его соотечественники матом ругались, то теперь они матом живут.
— Если вы захотите, Джонатан, — сказала Серафима. — Я перестану сквернословить. Во всяком случае, попытаюсь это сделать.
— Не усложняйте, Серафима, — сказал Свифт. — В ваших устах эти слова звучат пикантно. Майстер Эккхарт, великий мастер проповеди, однажды в приватной беседе заметил: неважно, что и как я говорю. Важно только одно — тембр. Я трахну вас сегодня на столе в ризничей, если это, конечно, не ущемляет ваших христианских чувств.
— Не ущемляет, — сказала Серафима. — С вами, Джонатан, хоть на Луне…
Внизу на улице прозвенел трамвай. Серафима открыла глаза и сладко зевнула. Сон, как всегда, оборвался на самом интересном месте. Она соскочила с кровати, открыла окно и задержала дыхание. Всё-таки Милан пыльный город, мне больше по душе умеренный климат.
Их мезальянс с Ирой Пединститут продолжался уже полгода. Серафима строчила рецензии, как швейная машинка. Её дни наполнились конкретным содержанием: утром она получала материал, вечером отсылала ответы. Если автор вызывал симпатию, она бросала спасительную соломинку: «Хотя ваша рукопись недостаточно проработана для предложения в издательства, вы можете попробовать опубликоваться в каких-нибудь журналах». Дальше пусть думает сам.
Это было потрясающе — работать только на себя. Годы, проведённые в журнале за чтением поэтического поноса, она вспоминала теперь как бездарно потерянные. «Педрила Мученик вместе со своей пиздосей фрау Мартой украли мою молодость», — думала она.
Очень скоро её устойчивый заработок составлял три тысячи евро в месяц и очевидно, что это был не предел. Серафима, привыкшая существовать на грани нищеты, просто купалась в деньгах. Ближе к зиме она решила уехать из Магдебурга. Швейцария была для неё пока дороговата, Голландия слишком сырая, она переехала в Италию.
До весны буду жить в Милане, подумала она, а потом на пару лет уеду в Северную Индию, края, обожествленные Блаватской и Рерихом. На более дальнюю перспективу она не закладывалась, радуйся тому, что есть сейчас, глубокомысленно говорила она себе и молись, чтобы графоманы не перевелись на просторах далекой, почти забытой родины.
Серафима внимательно изучила в зеркале своё лицо. Красивее оно, разумеется, не стало, но затравленность, соперничавшая с озлобленностью, из взгляда пропала. «Это, конечно, пошло признавать, — сказала Серафима, — но финансовое благополучие явно делает человека добрее».
Или просто спокойнее, подумала она. Она вспомнила, как в одном из снов Свифт рассказал ей о споре с Адамом Смитом, отцом-основателем политической экономии:
«Жажда наживы — сладчайшее из нравственных чувств, — произнёс господин таможенный комиссар, пригубив тёмно-свинцового цвета мадеру, присланную его другом и соратником физиократом Гельвецием. — И поверьте, количество золотых монет имеет значение только, пока не набит первый мешок. Повелевать — вот истинное назначение промышленного производства и, прорвавшись к солнцу, взирать благосклонно на лилипутов, которым ты невзначай бросил подачку. Вам, дорогой Джонатан, автору беспощадной „Сказки бочки“, меня ли не понять? Святоши, даже если они святые и человеколюбивые, остаются в прошлом, мир совсем скоро научится обходиться без них.
— Понимание не означает согласие, Адам, — сказал Свифт. — И если ваш мир наступает в будущем, то мой, к сожаленью, остаётся в прошлом, в невесомом эфире всеобщей любви. Я обличал церковь в первую очередь за её невежество, но в этом вопросе я буду по-кальвинистски суров: Каин убил Авеля, потому что ему, Каину, не хватало еды. С этого факта и началось истинное падение человечества.
— Всеобщее благоденствие недостижимо, дорогой друг, — сказал Смит. — Скорые революции попробуют опровергнуть этот постулат, после потоков крови возникнет иллюзия построить какое-нибудь постиндустриальное общество, где всё будут делать машины, а человек, почесывая пятки, станет пялиться на звезды и рисовать сюрреалистические картинки. Но и эта фантазия быстро рухнет. Наш крохотный шарик смогут вести в потоке времен лишь избранные, волею, разумом и, к сожаленью, жестокостью по отношению к эксплуатируемой толпе. Согласитесь, это хорошо сформулирует Ницше: свобода для чего?»
— Кстати, о деньгах, — подумала Серафима. — Сегодня двадцать пятое число, Ирка должна перевести на счёт мою долю за этот месяц. В следующем месяце попробую перейти Рубикон, заработать четыре тысячи.
После обеда она проверила кредитную карту. Поступлений из Москвы не было.
— Странно! — подумала Серафима. — Ирка весьма щепетильна в финансовых вопросах. Может, уехала куда. Подождём.
На следующее утро нового материала для рецензий прислано не было. «Точно, уехала! — подумала Серафима. — Хотя всё же странно, она бы мне написала».
Несколько дней прошли в томительном ожидании и бездеятельности. Серафима наконец-то удосужилась посетить «Ла Скала», исполнение «Травиаты» её покоробило, голоса были гнусавые, явно десятый состав. Всё с ними ясно, подумала Серафима, солисты не вылезают из гастрольных турне, деньги нужны, понимаю.
Она попробовала дозвониться Ирке на мобильный. Мобильный был выключен. «Боже мой! — сказала Серафима отражению в зеркале. — Неужели Ирку взяли за жопу и шараш-монтаж закончился. Как обидно, только начала по-человечески жить!»
Поздно вечером она позвонила на домашний телефон Ирки.
— Алло! — ответил мужской голос.
— Сережа? — сказала Серафима.
— Коля, — ответил голос. — Я вас слушаю.
— Простите, — сказала Серафима. — Я хотела бы поговорить с Ириной Николаевной.
— Ирина в больнице, — спокойно сказал Коля. — Говорить пока не может.
— Меня зовут Серафима Глухман, — представилась Серафима. — Я её…
— Я знаю, кто вы, — сказал Коля. — Я собирался вам написать, но, извините, закрутился. Произошёл несчастный случай, назовем пока это так. Вечером возле подъезда Ирину ударили по голове металлическим предметом, видимо, трубой. Черепно-мозговая травма. Находится в послешоковом трансе. Разговаривать не в состоянии.
— Кто ударил? — спросила Серафима.
— Неизвестно, — сказал Коля. — И почему тоже неизвестно. Соседи видели неясный силуэт мужчины, милиция проводит расследование. Никаких угрожающих писем по почте не было, ничьих молчаливых звонков, в общем, никакого бульварного романа.
— Я готова немедленно прилететь в Москву, — сказала Серафима. — Если в этом есть хоть какая-то необходимость.
— Прилетать не надо, — сказал Коля. — Мы окружили её максимальной заботой. Остаётся лишь уповать на Всевышнего и хорошие лекарства и запастись терпением.
Серафима молчала.
— Я завтра буду у неё, — сказал Коля. — Если хотите, возьму с собой компьютер, взглянете на неё по скайпу.
— Если можно, — сказала Серафима. — Я очень вам признательна…
— Завтра в пять будьте у компьютера, — сказал Коля и повесил трубку.
Белые стены палаты, пустые и безликие, как просёлочная дорога в сельской глуши. По экрану компьютера скользнул угол стола, окно в сиреневой занавеске. Ира лежала на больничной койке, правая рука под капельницей, голова, забинтованная подобием чалмы, на высокой подушке. Её широко распахнутые глаза, не мигая, смотрели в одну точку.
— Если вы что-то хотите сказать, Серафима, говорите, — раздался голос Николая.
— Здравствуй, Ира, — сказала Серафима. — Я так рада тебя видеть. Привет тебе из Италии. Здесь уже настоящая весна, воздух переполнен свежестью и надеждой. Милан очень красивый город и голуби не такие гадкие, как в Венеции. Выздоравливай поскорее и приезжай ко мне в гости.
Ира медленно повернула голову и посмотрела на Серафиму. По щеке покатилась крошечная слезинка. Её сизые губы, искривившись, заполнили весь экран и зашептали беззвучно, но отчётливо: «Беги… Беги… Беги…»
Экран подёрнулся зыбью и погас.
x x x x x x x x x x x x x x x
Да, мадам, вы правы, эти строчки Аполлинера удивительно точно отражают атмосферу нашего острова. Эти игольчатые ели, спускающие прямо к морю, упрямый старый кедр, который неведомо как растёт на вершине скалы. Дивные места! Что-то подобное имел в виду ваш земляк Жан-Жак Руссо, когда написал: великодушная идиллия… Старожилы утверждают, что в этой деревне родился Сократ. Как знать, как знать, это так давно было.
Простите, мадам, что вы спросили? Давно ли я здесь живу? Почти восемь лет. Что я делаю, когда нет туристов? Извините, что я переспрашиваю, мне не так часто удаётся разговаривать на французском.
У меня множество забот. Я служу при развалинах храма Артемиды, поддержание порядка и несложные реставрационные работы полностью на мне. Ещё на своем огороде я выращиваю шпинат, на местном наречии он называется хорта. Этот вид произрастает только на нашем острове. У меня две козы, смешные и бодливые, они требуют уйму внимания. А когда с гор возвращается мой муж, мне и спать даже некогда.
Как зовут моего мужа? Пан. Да, тот самый. Я рада, что рассмешила вас, мадам. Конечно, он просто тёзка. Если завтра утром вы услышите нежную мелодию свирели, знайте, это играет мой муж, Пан, он где-то высоко в горах.
Паром уходит на континент в третьем часу после полудня. Если не забудете, заходите в гости, я живу в первом белом домике слева от пристани, я угощу вас чашечкой ароматного кофе с корицей…