Последний патрон
Бои за Великие Луки, ожесточенные, не прекращавшиеся ни на один час, бушевали уже двадцать дней и ночей. Советские части, сдерживая бешеный натиск врага, снова и снова выбивали его из города.
20 августа танковый полк Шукшина, занимавший позиции на основном направлении обороны дивизии по берегу реки Ловать, отбил девять атак противника. В полку не осталось ни одного танка и ни одного орудия. Половина бойцов и командиров погибла в неравных схватках с врагом.
21 августа сообщили, что небольшие танковые группы противника прорвались в тыл армии. Для борьбы с ними были созданы специальные отряды. По приказу командира дивизии подполковник Шукшин выделил в отряд 80 человек. Роты полка совсем поредели…
22 и 23 августа шли бои с танками в тылу армии. Стало ясно, что прорвались не отдельные малочисленные группы, а крупные силы. Противник вводил в прорыв новые части. К вечеру 23 августа прекратилась связь со штабом дивизии. Командир дивизии успел передать полкам по радио:
— Держаться до последнего! Не отходить!
24 августа генерал, возглавивший оборону города, собрал командиров полков на окраине Великих Лук.
— Штаб дивизии отрезан. Кажется, ему удалось пробиться на Торопец. Мне приказано принять командование дивизией, — негромко говорил генерал, вглядываясь в усталые, черные от дыма и бессонных ночей лица командиров полков. — Обстановка серьезная. Противник прорвал фронт слева и справа. Кольцо окружения сомкнулось. Город приказано оставить. В 16.00 сняться с позиций. Всем полкам отходить строго против своего участка обороны, на восток.
Враг, все время встречавший сильное, ожесточенное сопротивление, не ожидал отхода советских частей. Полки отступали в боевых порядках, никем не преследуемые.
Отойдя от Великих Лук, полк Шукшина построился в колонну и полевой дорогой двинулся в сторону Торопца. За ним вышли и другие полки.
Глубокой ночью Шукшина потребовал к себе командир дивизии. Шукшин нашел генерала на хуторе, в низкой тесной хате с выбитыми окнами. Комдив сидел за столом, подперев кулаком седую голов, молча всматривался в карту, испещренную красными и синими стрелами. Коптилка, сделанная из гильзы артиллерийского снаряда, освещала его широкий морщинистый лоб; косматые брови, тяжело нависшие над глазами, сомкнулись в сплошную линию. Рядом с генералом стоял незнакомый полковник, новый начальник штаба. Поодаль, у окна, вполголоса переговаривались командиры полков.
Шукшин подошел к генералу. Комдив оторвался от карты, молча невидящими глазами посмотрел на Шукшина и снова склонился над картой. Через минуту резко поднялся, вышел из-за стола, заговорил глухим, спокойным голосом.
— Обстановка изменилась. На Торопец нам не пробиться. Я принял решение прорывать кольцо окружения в районе совхоза Ушица. — Генерал жестом пригласил командиров полков к карте. — Вот здесь мы прорвемся! — Он тупым концом карандаша прочертил длинную линию. — Речка тут неглубокая, возьмем с хода… — Генерал не отрывая карандаша от карты, повернул голову к Шукшину. — В авангарде ваш полк, подполковник. Задача — сбить противника и, не считаясь ни с какими потерями, уходить на север. — Генерал выпрямился, повторил решительно — Да, строго на север! В семи километрах будет лес. Когда войдем в него, повернем на восток… — Генерал, минуту подумав, снова обратился к Шукшину: — Если не прорветесь, назад не отходите. Ни шагу! Слева и справа от вас вступят в бой остальные полки… Задача ясна, подполковник?
— Ясна, товарищ генерал!
— Тогда вперед! С богом!
Шукшин выделил в авангард два батальона под командованием капитана Кузнецова. Перед рассветом, перейдя речку вброд, авангард внезапно атаковал находившегося в Ушице противника, сжег пять вражеских танков и уничтожил стоявшую у дороги артиллерийскую батарею. Преследуя гитлеровцев, батальоны устремились к железной дороге.
Когда совсем рассвело, полк уже пересекал железнодорожную линию. Шукшин, увидев с высокой насыпи лес, обрадованно крикнул:
— Вот он, вот!
Лес темнел над степью ровной, сплошной и, казалось, бесконечной стеной. До него оставалось не больше двух километров. «Там наше спасение, — думал Шукшин. — Еще натиск — и мы прорвемся…»
Но где же остальные полки? Связь с ними прервалась, и восстановить ее не удается. Ждать невозможно. Надо пробиваться вперед.
Цепи пересекли железнодорожную линию и двинулись в сторону леса. Но в последний момент, когда до леса оставалось меньше километра, появились танки врага. Они выкатились из-за высот, развернулись дугой и на большой скорости, наполняя степь чугунным гулом и громом пушечных выстрелов, устремились наперерез наступавшему Полку. Танков было не меньше пятидесяти. Они охватывали полк полукружьем, захлестывали с флангов.
И сразу же появились вражеские самолеты. Один за другим с устрашающим воем они кидались к земле, осыпая редкие цепи, залегшие на открытой, выжженной зноем равнине, пушечным и пулеметным огнем.
Вражеская пехота, отступавшая под натиском полка, теперь остановилась и, как только ушли самолеты, перешла в наступление.
Танки врага все глубже врезались в боевой порядок полка, рассекали его на части. Остановить их было нечем…
«Где же полки дивизии? Почему они не приходят на помощь?» — с отчаянием думал Шукшин, время от времени бросая взгляды назад, в сторону железной дороги. Полков не было…
Только пять лег спустя, после войны, случайно встретив одного из командиров полков своей дивизии, полковника Николаева, он узнал, как все произошло.
Когда полк Шукшина сбил противника у совхоза Ушица и, освободив дорогу на Торопец, стал прорываться к лесу, командир дивизии принял решение повернуть остальные полки на Торопец. Изменившаяся обстановка подсказывала, что это единственная возможность вывести дивизию. Полки прорвались, вышли из окружения. Но повернуть полк Шукшина обратно уже не было возможности. Враг бросил на дорогу танки и артиллерию и быстро закрыл брешь. Оставалась надежда, что полк Шукшина успеет выйти к лесу.
…Танки врага все туже сжимают железное кольцо окружения. Со всех сторон атакуют автоматчики. Силы полка быстро тают. Только в трех-четырех местах еще идут схватки.
Рядом с Шукшиным небольшая группа автоматчиков и лейтенант Василий Кучеренко — офицер одного из полков дивизии, присланный для связи. Кучеренко Шукшин знает хорошо. Когда они ехали на фронт и попали в пути под бомбежку, этот лейтенант, прозванный за огромный рост Голиафом, на ходу отцепил загоревшийся вагон с боеприпасами. О его подвигах в боях под Невелем и в Великих Луках дважды писала армейская газета.
Шукшин подполз к Кучеренко, толкнув в плечо, показал пистолетом влево, в сторону невысокого холма, где во главе горстки солдат дрался командир батальона капитан Кузнецов.
— Пробиваться к ним! Уходить к лесу!
Схватив винтовку, Шукшин рванулся вперед.
— За мной! Вперед!
Он выстрелил во вражеского автоматчика, штыком свалил другого и продолжал бежать. До холма оставалось теперь несколько десятков метров.
— Держись, держись! — кричал Шукшин, не слыша своего охрипшего голоса. — Пробивайтесь к лесу… К лесу!
Его опередил, заслонил собой Кучеренко. Огромный, в окровавленной и разорванной в клочья гимнастерке, он бросился навстречу гитлеровцам, схватился врукопашную. Винтовка, казавшаяся в руках этого богатыря игрушкой, со свистом обрушивалась на головы врагов.
Разбросав вражеских автоматчиков, Кучеренко, Шукшин и несколько красноармейцев прорвались к холму, залегли в мелком, редком кустарнике. Гитлеровцы открыли по холму бешеный огонь из автоматов и пулеметов. Пули неслись над головой, взрезали землю, поднимая фонтаны пыли, косили кустарник — ни пошевельнуться, ни приподнять головы. Но надо во что бы то ни стало прорваться вперед — только в этом спасение.
Шукшин, приподняв голову, бросил взгляд влево, вправо.
— Вперед!
Первым вскочил Кучеренко. За ним разом поднялись красноармейцы.
— Бей их, круши! — крикнул Кучеренко, опережая бойцов, и в ту же секунду остановился, словно ударился грудью о что-то твердое, схватился рукой за плечо. Но удержался на ногах. Пересилив себя, зажав рану, кинулся вперед.
Возможно, что эта небольшая группка, или хотя бы часть ее, пробилась к лесу, если бы в этот момент не повернули вражеские танки. Красноармейцы залегли на ровном поле, поросшем редкой бурой травой. Танки стремительно приближались, били из пулеметов; бойцы прижались к жесткой земле, вцепились глазами в надвигавшиеся грохочущие громадины. Нет, они не считали себя побежденными. Они думали в эти минуты только об одном — надо бить, уничтожать врага.
Передний танк уже в ста метрах. Еще минута, и он сомнет, раздавит… Кучеренко сжимает в руках гранаты. Он весь напружинился. Секунда… еще секунда… Чуть приподнявшись, Кучеренко кидает гранату, за ней вторую и припадает грудью к земле. Танк загорелся. Гранаты рвутся слева и справа. Но танки уже не остановить. Шукшин бьет из пистолета по бегущим автоматчикам, а в смятенном мозгу проносится мысль: «Только бы не взяли живым!»
Шукшин даже и на мгновение не мог допустить возможности плена. У Шукшина не дрогнула бы рука убить родного брата, если бы брат поднял перед врагом руки. Всей жизнью он воспитан так: биться с врагами Родины до последней капли крови…
Семнадцатилетним юношей, сын шахтера и сам шахтер, Шукшин вступил в отряд сибирских партизан, стал пулеметчиком. Дрался против Колчака, был бойцом кавалерийского отряда особого назначения по борьбе с контрреволюцией, потом ушел бить Врангеля, исколесил всю Украину, сражался против банд Махно, Петлюры, участвовал в подавлении антоновского мятежа на Тамбовщине…
После гражданской войны, став командиром РККА, обучал и воспитывал красноармейцев — сначала конников, Потом танкистов. До назначения командиром полка, с которым отправился на фронт, был заместителем начальника Саратовского танкового училища. Он учил красноармейцев не только боевому мастерству. Он учил их священной верности народу и жгучей, непримиримой ненависти к врагам Родины.
…Нет, живыми их враг не возьмет, они все погибнут на этом поле, но не сдадутся и не отступят перед врагом! Шукшин, втолкнув в рукоять пистолета последнюю обойму, бьет по автоматчикам. Бьет без промаха — еще в кавалерийском корпусе Котовского он был лучшим стрелком — и считает каждый выстрел: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Нет, последний патрон он не израсходует!
Только горстка танкистов еще продолжает драться — все остальные убиты, раздавлены танками. Оставшиеся в живых ближе прижимаются к командиру полка. Справа от Шукшина — Кучеренко. Он отбивается гранатами.
К Шукшину подполз сержант, лежавший слева, хрипло, срывающимся голосом крикнул:
— Бейте, бейте… — Сержант смертельно ранен. Он силится подняться, но падает, затихает.
Шукшин берет его винтовку. Патронов в ней нет. Он вскакивает:
— Вперед! Вперед!..
Винтовка падает из рук. Шукшин, схватившись за голову, медленно оседает на траву, черная пелена застилает глаза.
Последний патрон, хранившийся в «ТТ», остался неиспользованным.
Конец?
Шукшин очнулся от острой, нестерпимой боли. Кто-то тяжелый, огромный навалился на него и давит, давит к земле, а в спину, в голову, в руки и ноги впиваются острые камни. Все тело горит. Он силится закричать, но не может: горло сдавила спазма. Шукшин мучительно силится понять, что с ним, где он. И вдруг его словно ударило током — он рванулся, вскрикнул.
— Лиге! Нихт рюре! Лежи! Не шевелись! — огромный волосатый кулак толкнул его в грудь, он больно ударился головой о что-то и открыл глаза. Он лежал на броне вражеского танка, двигавшегося в колонне по полевой дороге. Его цепко держал за плечо, придавливая к броне, немецкий солдат. «Куда меня везут? — проносилось в голове.—
Плен! Я в плену… — Рука скользнула под гимнастерку, за пояс — туда он заткнул пистолет, когда последний раз кинулся в атаку. Но пистолета не было. — Все, плен…»
От сильной потери крови голова кружилась, в глазах мелькали, бешено крутились красные пятна. Он опять впал в забытье.
Когда он снова пришел в сознание, солнце уже клонилось к горизонту. Танк стоял на обочине дороги. Солдат, державший Шукшина за плечо, что-то быстро говорил офицеру, сидевшему в сером «оппеле». Офицер небрежно махнул перчаткой:
— Не нужен! Бросить!
Машина помчалась дальше, тесня к обочине нескончаемую колонну пленных красноармейцев, медленно двигавшуюся в густых облаках пыли.
Немец разжал руку, отпустил пленного и с силой толкнул ногой. Шукшин свалился с танка в пухлую, теплую пыль. Немец стал снимать автомат, болтавшийся у него за спиной, но кто-то успел подхватить Шукшина, спрятать в толпе. Немец зло выругался, но стрелять не стал.
Шукшин не мог идти. Он был ранен в плечо и голову. Его по очереди, взяв с обеих сторон под руки, вели красноармейцы. Потом рядом с ним оказался высокий, очень худой, сутуловатый военинженер третьего ранга. Он протянул Шукшину флягу.
— Выпейте… Вы потеряли много крови… — Военинженер, протягивая флягу, полуобнял Шукшина. — Крепче обопритесь на меня, так будет легче…
Шукшин молчал. Его охватило отчаяние. «Я в плену, в плену… Что же делать, что делать?» Единственное, чего он желал теперь, была смерть, скорая смерть.
Военинженера сменил пожилой усатый майор. Этот майор вел Шукшина до самых Великих Лук и за весь путь не проронил ни слова.
Сражение в районе Великих Лук уже закончилось, но неожиданно то в одном, то в другом месте вспыхивала сильная перестрелка. Отдельные группы красноармейцев, потерявшие надежду вырваться из окружения, открыто нападали на вражеские колонны и дрались до последнего патрона. Вдоль дороги, по которой брели пленные, все чаще встречались опрокинутые немецкие машины, разбитые пушки и танки.
Перед Великими Луками колонну пленных остановили: где-то впереди раздавались частые, резкие орудийные выстрелы. Стрельба продолжалась недолго — минут десять. Как только она прекратилась, пленных погнали дальше.
Скоро за поворотом дороги показалась небольшая березовая роща. У самой дороги, в кустарнике, сильно пожелтевшем от жары, чернела маленькая противотанковая пушка «сорокопятка». Ствол ее был изогнут, весь щит во вмятинах и рваных дырах. В двух шагах от пушки, уткнувшись лицом в траву, лежал убитый советский артиллерист, судя по плечевым ремням, командир. На дороге и на обочине догорали три фашистских танка.
Шукшин бросил взгляд на танки, на пушку и понял все: этот артиллерист, решив дорого продать свою жизнь, вступил в бой с вражеской колонной, в упор ударил по танкам. Рядом с ним валялась куча пустых гильз. Левая рука, вытянутая вперед, сжимала снаряд — последний снаряд… Проходя мимо артиллериста, Шукшин на секунду задержался, посмотрел на его могучее, распластанное на земле тело, подумал. «Он сделал все, что мог сделать, и не узнал позора плена…» Он завидовал этому безвестному герою.
Из Великих Лук пленных пешком погнали в Полоцк. Шли десять суток. Жара не спадала. Обессилевшие, страдавшие от ран, голода и жажды люди с каждым днем все больше слабели. Отставших гитлеровцы пристреливали. Половина пленных осталась лежать на обочинах дорог. Шукшина спасли товарищи. Последние километры они несли его на себе.
В Полоцке пленных загнали в вагоны и отправили в Каунас. Там, выгрузив из эшелона, построили на платформе.
— Жиды и комиссары, три шага вперед! Стоявший рядом с Шукшиным высокий, курчавый, со смуглым, цыганским лицом политрук оставил строй. В гробовой тишине вышло еще несколько человек.
К политруку, заложив руки за спину, неторопливо подошел офицер, молодой, девически стройный. Холеное, интеллигентское лицо офицера не выражало ничего — ни ненависти, ни любопытства. Он не спеша вынул из кобуры пистолет, щелчком сбил приставшую к длинному стволу соринку. Потом медленно повернулся к политруку и выстрелил в голову.
Остальных закололи штыками полицаи, зверствовавшие не меньше немцев.
Часть пленных направили в старые форты, за город, часть — в лагерь «Ф», находившийся около моста через Неман. Шукшин, военинженер третьего ранга и пожилой молчаливый майор (Шукшин уже знал его фамилию — Сальников) попали в лагерь «Ф».
Пленных загнали в дощатые сараи и впервые за несколько дней дали хлеба — буханку на семь человек.
Шукшин, обессиленный, изможденный, лежал на земле, закрыв глаза. Военинженер хотел поднять его, но Сальников остановил:
— Не трогайте, пусть лежит. — Он снял с себя гимнастерку, положил Шукшину под голову. Тот скоро забылся тяжелым сном, начал бредить. Очнулся только к вечеру.
В огромном переполненном сарае было полутемно. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь узкие щели, путались в густом, душном сумраке. Шукшин лежал на спине с открытыми глазами, смотрел на призрачные нити и никак не мог вспомнить, как он сюда попал.
— А, очнулись! — послышался рядом глуховатый голос Сальникова. — Вот горячая вода. Целая кружка настоящего кипятку! Пейте. И вот еще, это ваша доля, — Сальников протянул Шукшину кусок сахара, который он нашел у кого-то из пленных.
Этот молчаливый, с хмурым, суровым лицом пожилой майор с первого дня стал для всех, кто находился в сарае, старшим. Каждое его слово выполнялось без пререканий. Почувствовав в этом человеке твердую волю, люди с радостью подчинялись ему.
Сальников сам делил пищу, отдавая большую часть больным и сильно ослабевшим. Когда гитлеровцы брали партию пленных на работу, он посылал туда тех, кто был покрепче и мог раздобыть что-нибудь для товарищей. И каждый раз сам отправлялся на работу, какой бы тяжелой она ни была. Он не отличался крепким здоровьем, к тому же был контужен, его мучили страшные головные боли. С работы Сальников возвращался совершенно обессиленным, с трудом держался на ногах, руки его, не привыкшие к физической работе, были в кровавых мозолях и ссадинах. Но никто не слышал от него ни стона, ни жалобы.
Сегодня было особенно тяжело. С трудом добравшись до барака, Сальников в изнеможении опустился на землю, прислонился к сырой от дождя стене, закрыл глаза. Посидев полчаса молча, отдышавшись, подошел к Шукшину, лежавшему в углу сарая, сел рядом на клочке соломы.
— Не пробовали подняться? Надо как-то встать… Иначе пропадете.
— Скорее бы конец!
— Ерунду говорите. Пропадать рано. Надо сначала Гитлера в гроб загнать. — Он достал из-за пазухи кусок хлеба, немного сала — все, что удалось добыть, отдал Шукшину. — Вам надо собраться с духом, с волей. Отчаяние и уныние в нашем положении равносильно гибели. Знаете, есть такая пословица? Уныние — море: утонешь безвозвратно; решимость — лодка: сядешь и переплывешь… Плен — это еще не все. Не конец. Пленный остается солдатом. — Сальников высыпал из карманов остатки махорки, почти одну пыль, долго дул на нее, пересыпая из ладони в ладонь. Потом свернул из клочка бумаги тонкую папироску, несколько раз затянулся и передал ее Шукшину. — Да, мы неправильно понимали плен. Раз я остаюсь человеком, раз во мне еще бьется сердце — я не потерян для Родины. Я еще способен бороться.
Прошло несколько дней. Шукшин начал подниматься, понемногу двигаться. Еще недавно статный, крепкий, с мужественным, энергичным лицом, он теперь походил на изможденного, сгорбившегося старика. Но в глазах его, глубоко ввалившихся, уже теплилась жизнь.
Однажды небольшую партию пленных отправили работать на литейный завод. В этой партии оказались Шукшин и Сальников.
Когда их ввели на территорию завода, один из гитлеровцев, охранявших пленных, пошел в контору докладывать. Другой небрежно, стволом вниз, повесил на плечо карабин и стал разглядывать афишу на дверях конторы. Немец стоял всего в нескольких шагах. Шукшин посмотрел на карабин. «Вырвать, бежать!» Сердце так часто заколотилось, что он задохнулся. Сдерживая волнение, чуть скосил глаза в сторону третьего солдата, стоявшего позади, у ворот. Немец, будто почувствовав опасность, настороженно следил за пленными. Автомат, до этого висевший у него на груди, теперь был в руках. Шукшин отвел взгляд от конвоира и оглядел заводской двор. Со всех стопой высокий забор. На углах вышки. Нет, не убежишь! Совсем нет сил… Даже стоять трудно…
Он, Сальников и еще трое пленных попали работать на склад. Кладовщик, пожилой литовец с неприветливым, сердитым лицом, подвел их к груде громоздких, окованных железом ящиков и распорядился:
— Перетащите это туда, в конец.
Обессиленные пленные с большим трудом передвигали многопудовые ящики, со скрежетом волоча их по неровному цементному полу. Шукшин обливался потом, ноги дрожали. Выпустив ящик, он схватился за каменную стену, чтобы не упасть.
К пленным подошел литовец.
— Что, тяжело? Сейчас еще трех пришлют, а вы пока посидите. — Литовец тронул Шукшина за плечо. — А вы ступайте за мной, слышите? Поможете упаковывать детали. Живо!
Шукшин, пошатываясь, держась за стену, пошел за кладовщиком. В полутемном складе на стеллажах поблескивали мелкие части машин и инструменты, разложенные с большой аккуратностью. Литовец негромко, чтобы не услышал конвоир, сидевший у двери, сказал:
— Садитесь, товарищ. Я один управлюсь с этим. — Он засучил рукава и молча, неторопливо стал укладывать в большой деревянный ящик металлические части, завернутые в тонкую промасленную бумагу. Когда ящик наполовину был уложен, литовец выпрямился и, держась за поясницу, посмотрел на Шукшина:
— Вы кто — командир?
— Командир, — нерешительно ответил Шукшин. — А что?
— Я сразу догадался… Я служил в Красной Армии. В гражданскую войну. В 15-й сибирской, кавалерийской дивизии…
— Где? — Шукшин встрепенулся. — В пятнадцатой дивизии?
— Да, в пятнадцатой. Литовские рабочие всегда были с русскими!
— Так мы же из одной дивизии! Я тоже был в пятнадцатой, в гражданскую…
— Уж не из нашего ли, первого, полка? — изумленно, обрадованно проговорил литовец.
— Из первого, друг. Командиром эскадрона у нас Кукушкин был. Помнишь его?
— Да, да, Кукушкин! Как же… Геройский командир был, геройский! — Литовец покачал головой, вздохнул. — На Врангеля ходили, Деникина били, Махно били, интервентов… Всех били! Какая сила была, товарищ, какая сила!.. — Он, волнуясь, достал из кармана синей рабочей куртки коротенькую, обгоревшую трубочку, набил ее табаком и протянул жестяную коробку Шукшину. — Ничего, эта сила еще покажет себя. Сломим шею Гитлеру! — Литовец помолчал и, придвинувшись к Шукшину, спросил: — Чем я могу тебе помочь?
Шукшин посмотрел ему в глаза, в самую глубину глаз — небольших, серых, окруженных сеткой мелких морщинок.
— Бежать. Мне нужно бежать… Но я обессилен… От голода… И вот товарищи у меня, тоже… Им тоже надо помочь…
— Бежать? — литовец громко пососал потухшую трубку. — Это очень трудно — отсюда бежать… Но есть люди, которые могут помочь. Я поговорю. Потом скажу… Идет немец, поднимай ящик, поднимай!..
Скоро литовец ушел. Вернулся он со свертком в руках. Осторожно, чтобы не заметил гитлеровец, сунул сверток Шукшину.
— Здесь немного хлеба, рыба. Больше у меня нет… Завтра я что-нибудь достану. Ну, давай работать. Эта сволочь посматривает в нашу сторону.
Шукшин подошел к стеллажу, стал подавать литовцу детали.
— Если тебе удастся бежать, можешь приходить ко мне. Моя фамилия Дамулис. Станислав Бенедиктович Дамулис. Запомни адрес…
Он назвал улицу, номер дома.
— Завтра постарайся попасть сюда. Если на склад не пошлют, дай мне знать через рабочих. Нашим ребятам можно верить.
Но встретиться больше не пришлось. Из лагеря «Ф» всех пленных (из четырех тысяч их осталось в живых не больше тысячи) перевели в форт № 7.
В этом форту мог разместиться гарнизон в четыреста — самое большее пятьсот человек. Гитлеровцы согнали сюда десять тысяч военнопленных. В казематы втиснулась лишь небольшая часть. Тысячи людей остались под открытым небом.
Был конец октября. С Немана дул холодный, пронизывающий ветер, сыпал и сыпал дождь — в мглистом, тяжелом небе ни разу не показывалось солнце. Полураздетые, голодные люди, дрожавшие от холода, призраками бродили по площади, обнесенной земляным валом и несколькими рядами проволоки. Они шагали из конца в конец до тех пор, пока в изнеможении не падали на глинистую землю, превращенную тысячами ног в густое месиво.
Шукшин, потеряв последние силы, припал к мокрой, скользкой стене каземата, медленно сполз на землю. Сальников, пристроившись рядом, прильнул к нему плечом, обнял ослабевшей, синей от холода рукой. Другой рукой вытащил из-за пазухи маленький, со спичечную коробку, кусок хлеба.
— Твоя порция, возьми…
На день пленным выдают по ломтю хлеба из отрубей и древесины и десяток гнилых картофелин. Но бывают дни, когда совсем ничего не дают. Поэтому Сальников часть пайка приберегает.
Хмурое небо лениво светлеет. Низко над землей тянутся грязно-серые, косматые облака. Вырисовываются очертания казематов, земляного вала, пулеметных вышек. Тут и там в грязи, среди отливающих свинцом луж, чернеют тела умерших. Пленные продолжают молча бродить по двору, с трудом вытаскивая ноги из вязкой, чавкающей глины.
Появляются с носилками могильщики — в лагере существует специальная команда могильщиков. Трупы умерших сбрасывают в ров тут же, за казематами.
Становится совсем светло. Пленные бродят по двору, низко нагнувшись, их воспаленные, ввалившиеся глаза, светящиеся голодным блеском, обшаривают землю: не попадется ли какая-нибудь травинка? Но травы во дворе лагеря давно уже нет, все вырвано с корнями и съедено, даже там, у самой проволоки, приближение к которой грозит смертью.
Ворота лагеря открываются, во двор въезжает длинная повозка, уставленная железными бочками с водой. Пленные кидаются ей навстречу, сбиваясь в кучу и тесня друг друга. Сейчас появится другая повозка — с картошкой и хлебом. Но второй повозки сегодня не видно. Ворота закрываются.
— Р-разойдись! Геть! Геть! — кричит здоровенный полицай в кубанке, лихо сбитой на затылок. — Жратвы сегодня нема, выходной. На том свите жратва буде… Геть! Геть! — полицай наступает на пленных, размахивая плеткой. За полицаем идут немецкие солдаты.
Толпа отступает медленно, неохотно, с глухим ропотом. Изредка слышатся возмущенные гневные выкрики. Пожилой красноармеец, с горбоносым коричневым лицом, изуродованным глубоким шрамом от виска до подбородка, останавливается перед полицаем, стискивает кулаки.
— Чего размахался, шкура! У, проклятый!
Полицай замахнулся на пленного, но ударить не успел — красноармеец схватил его за руку. В ту же секунду полицай ударом сапога сбил его с ног, опрокинул навзничь. Шагавший слева от полицая солдат, коротконогий, толстощекий, неторопливо развернул автомат и дал очередь. Красноармеец, силившийся подняться, упал на спину, затих. Гитлеровец безразлично посмотрел на убитого, потом на толпу и, не целясь, дал еще одну очередь. Несколько человек упало. Послышались стоны, проклятья.
Солдаты и полицай ушли. Но через час они появились во дворе снова. На этот раз солдат было не меньше взвода. Пленные уже знали, зачем пришли солдаты: опять будут расстреливать. Редкий день в лагере не бывает расстрелов.
Полицай выкрикивает номера, солдаты шныряют среди толпы:
— Выходи! Живо! Выходи!
Сопротивление бессмысленно. Пленные, номера которых назвали, послушно выходят, выстраиваются вдоль земляного вала. Вчера расстреляли двадцать человек. Сегодня выстроили тридцать.
Когда выстрелы за казематами смолкли, Сальников сказал хриплым, глухим голосом:
— Жестокость — не есть признак силы… Совершенно наоборот. Почему они нас истребляют? Они нас боятся.
К весне в форту № 7 из десяти тысяч советских военнопленных в живых осталось не больше двух тысяч (теперь все они вмещались в казематы). Гитлеровцы решили, что русские пленные уже сломлены, превращены в послушных рабов.
В лагерь приехал немецкий полковник. Пленных вытолкнули из казематов, погнали к крепостному валу. Тех, кто не мог идти, охранники подгоняли штыками и прикладами. Толпа пленных, ежившихся под холодным моросящим дождем, медленно растекалась вдоль вала, с высоты которого, покуривая сигару, на них смотрел полковник.
Комендант лагеря через переводчика объявил:
— Пленные! С вами будет говорить полковник германской армии. Господин полковник является уполномоченным высшего командования германской армии.
Полковник, высокий, поджарый, щегольски одетый, небрежно бросил сигару и заговорил на чистом русском языке:
— Русские пленные! Вы находитесь в трудном, я бы сказал, в безнадежном положении. Вам очень плохо. В такой обстановке, — полковник показал на казематы, — вы долго не протянете. Погибнут все, даже самые сильные из вас. Бежать из лагеря вы не можете. Вам некуда бежать. Если вы и проберетесь к своим, вас расстреляют или сошлют в Сибирь, на каторгу. Я могу прочитать приказ Сталина, но вы отлично знаете, как большевики расправляются с изменниками. У вас есть только один выход, одна возможность сохранить свою жизнь. Вы должны вступить в русскую освободительную армию, которая создается под руководством нашего фюрера и будет вместе с доблестной германской армией уничтожать большевизм. Русские офицеры и солдаты должны пойти в эту армию. Вы будете получать жалованье, обмундирование и питание наравне с военнослужащими немецкой армии. Всем офицерам и сержантам сохраняются их военные звания. Я думаю, это лучше, чем подыхать в этих казематах. Я сказал все. Кто хочет пойти в русскую освободительную армию — пять шагов вперед!
Полковник был уверен, что эти голодные, в лохмотьях, умирающие люди сейчас же бросятся к валу, начнут давить друг друга.
Но шли секунды, минуты, а пленные не шевелились. Ни одного вопроса, ни одного движения.
Полковник посмотрел влево, затем вправо. Никто не вышел из строя!
— Вы меня не поняли? Я повторю еще раз…
Он слово в слово повторил свою речь.
— Кто хочет пойти служить в русскую освободительную армию… — Полковник сделал паузу. — Кто хочет жить — пять шагов вперед!
Из толпы, пошатываясь, низко опустив голову, вышел пленный. Остановился перед валом.
И все! Больше ни одного человека! Толпа пленных, мрачно молчала. Где-то на левом фланге на минуту возникло движение: упал пленный, товарищи поднимали; его. И снова тишина.
Шукшин, стоявший в переднем ряду, в центре, пристально смотрел на полковника. Вначале, когда тот заговорил, он решил, что это русский. Уж очень хорошо он владел русским языком. Но потом понял, что перед ним немец: только тот, кто совсем не знает русских, советских людей, мог с такой наглостью предложить пойти на измену.
Толпа продолжала молчать. Выражение злобы на лице полковника сменилось недоумением и растерянностью. Он снова выкрикнул:
— Вы меня поняли или не поняли?
— Поняли! Как не понять! — послышались голоса из толпы.
Полковник, потеряв самообладание, сбежал с крепостного вала вниз, нервным, быстрым шагом направился к толпе.
— Слышите, кто хочет жить — пять шагов вперед! Молчите? Боитесь своих большевистских главарей? — полковник обвел пленных острым взглядом и подошел к стоявшему недалеко от Шукшина лысому, сгорбленному человеку в изодранной зеленой шинели.
— Вы — офицер?
— Офицер.
— Звание?
— Майор.
— Вы, майор, уже старый человек, вы хорошо понимаете обстановку. Почему вы не идете служить в русскую армию? Вам дадут роту, батальон! — Немец пристально смотрел в лицо майора. — Ну, что вы молчите? Отвечайте, майор!
Шукшин жил с майором в одном сарае в лагере «Ф» и знал, что он служил подпоручиком в царской армии. В 1937 году был обвинен в антисоветских связях и арестован. Из тюрьмы вышел незадолго до войны.
Шукшин настороженно смотрел в сторону майора: что ответит этот человек теперь, как он себя поведет?
Майор поднял голову, посмотрел полковнику в лицо.
— Господин полковник, русская армия может быть только одна. Эта армия сражается против врагов своей Родины… против немецких захватчиков. И она уничтожит их вместе с предателями, продавшими Родину. А смерти… смерти я не страшусь, господин полковник.
Немец вскинул голову, глаза его сверкнули. Шукшин с испугом подумал: «Сейчас он выхватит пистолет…» Но полковник сдержал себя.
— Ну и сдыхай! Все вы тут сдохнете, все! — Он повернулся к коменданту лагеря:
— Не кормить! Ни грамма хлеба, ни капли воды! Посмотрим, как они заговорят…
Комендант точно выполнил приказ. День без пищи, второй, третий. Пленные лежат неподвижно на грязном цементном полу, стараются сберечь последние, еле теплящиеся силы. Глаза все глубже уходят в орбиты, все больше впадают щеки, резче обнажаются скулы. Мертвенно бледные лица становятся черными. Мертвых уже не выносят — нет сил.
На третий день у Шукшина сильно отекли руки и ноги. На четвертые сутки он стал терять сознание, бредить.
Ночью пошел дождь. Все, кто еще мог двигаться, стали выбираться из казематов. Одни шли, держась за стены, с трудом переступая через тела товарищей, другие ползли на коленях, бренча о цемент зажатыми в руках котелками.
Сальников, пошатываясь, вышел во двор. От свежего весеннего воздуха закружилась голова. Он опустился на влажную землю, подставляя под дождь лицо с жадно раскрытым ртом. Отдышавшись, подполз к ямке, горстями наполнил котелок мутной густой водой и вернулся в каземат. Наклонившись над Шукшиным, тронул за плечо:
— Костя! Ты слышишь меня, Костя!
— Слышу, — из пересохшего горла Шукшина вырвался хрип.
— Вот вода, пей. Дождик на улице… На, пей. — Сальников помог Шукшину приподняться, подал ему котелок.
— Шукшин, сделав несколько судорожных глотков, лег, тяжело дыша.
— Плохо тебе?
— Плохо, брат, ослаб…
— Ничего, они сдадутся. Не мы, а они сдадутся, убийцы. Всех убить все равно не смогут.
В низком глухом каземате тихо, слышатся лишь слабые стоны. Но вот сквозь толстые каменные стены доносится какой-то неясный гул. Кажется, что гудит где-то там, внизу, в толще земли. Сальников приподнимается, вслушивается. Гул нарастает. Нет, это не под землей, это там, наверху…
— Костя! Костя! — Сальников крепко сжимает руку Шукшина. — Ты слышишь, Костя? Наши… Наши прилетели!
Шукшин приподнимает голову, подставляет ладонь к уху.
— Да, это самолеты! Неужели… Неужели наши! Боже мой, наши…
Каземат оживает. Люди, которые еще минуту назад лежали неподвижно, совершенно обессиленные, поднимаются, тянутся к выходу. Сальников помогает Шукшину встать, и они тоже покидают каземат.
Дождь прошел. Порывистый ветер разогнал тучи, в широких разрывах между облаками светятся звезды. Пленные стоят, запрокинув головы. Самолетов не видно, но гул моторов, ровный, звенящий, слышен все громче, отчетливее. Он звучит в ушах пленных радостным благовестом.
Где-то рядом ударили зенитки, в темном небе сполохами замелькали" разрывы снарядов. И почти тотчас вспыхнули лучи прожекторов, заскользили, заметались по небу. Чаще, захлебываясь, застучали зенитки.
В луче прожектора сверкнул самолет. Сразу же туда метнулось несколько прожекторов. Самолет тщетно пытается вырваться из перекрестия, лучи прожекторов цепко держат его, передвигаясь вместе с ним на юго-запад. Слева и справа вокруг него взблескивают разрывы снарядов.
— Им надо помочь, показать цель! — закричал Шукшин. — За фортами немецкие казармы, склады… — Сердце так колотится в груди, что он чувствует, как от головы отливает кровь. Вот-вот он потеряет сознание… — Товарищи! Свет… Свет!
Пленные бросились к казематам, вцепились в толстые доски, которыми были заколочены небольшие продолговатые окна. И почти одновременно, сразу в нескольких местах, пробились длинные полосы света.
Во двор лагеря ворвались автоматчики, открыли стрельбу. Но где-то совсем рядом, за крепостным валом, ахнула тяжелая бомба, за ней еще, еще… За фортом, там, где были вражеские склады, взметнулось пламя.
На другой день оставшихся в живых пленных отправили из Каунаса под Лейпциг, в лагерь Сталаг 304-1V-H, один из самых больших в Германии. Здесь осенью 1941 года гитлеровцы сосредоточили 35 тысяч советских военнопленных. К весне осталось в живых не больше трех тысяч. Теперь огромные шлакоблочные бараки, совсем опустевшие, снова набивали до предела.
Сталаг 304-1V-H… Гитлеровцы в полной мере показали здесь свою изобретательность. Широкая, в несколько рядов, полоса из колючей, густо переплетенной проволоки, вьющейся громадными спиралями. Через проволоку пропущен электрический ток. Кругом пулеметные вышки, автоматически действующая сигнализация. Стоит приблизиться к проволоке на 20–30 метров, и пулеметы открывают огонь.
Ночью в лагере светло, как днем. Со всех сторон на двор лагеря, бараки нацелены сильные прожекторы. За проволокой идет широкая зона, охраняемая автоматчиками и собаками. На работу не посылают, из лагеря — ни шагу. Присмотревшись к лагерю, к системе охраны, Шукшин сказал Сальникову:
— Умеют, сволочи, строить. Но вырваться надо, а то конец.
— Конец, Костя, будет, когда мы потеряем надежду…
Через несколько дней группа пленных попыталась бежать. Ночью подобрались к проволоке, отключили ток и стали прорезать проход в проволочном заграждении. Перерезая одну проволочную спираль за другой, они к рассвету прошли почти всю десятиметровую полосу заграждений. Осталось не больше полуметра, когда их заметил часовой и открыл огонь. Беглецам удалось скрыться в бараке.
Через две недели побег повторился. На этот раз пленные прорыли глубоко под землей тоннель, который вел из барака под проволочное заграждение. Гитлеровцы обнаружили подкоп в самый последний момент, когда пленные уже подбирались к самой проволоке. Беглецам снова удалось скрыться.
— Вот видишь, возможность бежать есть! — сказал Сальников Шукшину. — Два раза им не удалось, а на третий уйдут!
— Надо найти этих ребят, связаться с ними, — ответил Шукшин. — Это сильные, смелые люди!
Но все попытки найти людей, готовивших побег, ничего не дали. Каждый пленный проявлял острую настороженность, боялся вступать в разговоры.
В один из дней, когда Шукшин стоял в длинной очереди за порцией похлебки, к нему протиснулся немолодой, высокий человек с желтым скуластым лицом, казах или киргиз. Шукшин с первого взгляда, по выправке, твердому, строгому выражению лица, угадал в нем кадрового командира. Улучив момент, незнакомец тронул Шукшина за локоть и заговорил быстрым, горячим шепотом:
— Немецкой пропаганде не верьте. Наши войска не уничтожены и не окружены… Это ложь. Враг остановлен под Воронежем. Наши контратакуют. Сильные бои на Дону… Это — последняя сводка. Передайте товарищам…
В Шукшине все затрепетало от радостного волнения. Он даже не смог ничего ответить, только крепко стиснул руку незнакомца. Тот в ответ коротко кивнул головой и незаметно отодвинулся, скрылся в толпе.
Позабыв о похлебке, Шукшин бросился в барак, к Сальникову, который уже несколько дней не поднимался — у него был сильный жар. Шукшин слово в слово передал другу все, что ему сообщил незнакомец.
— Контратакуют, слышишь, контратакуют! Значит, наши силы крепнут… А немцы кричат о полном разгроме войск Юго-Западного и Южного фронтов… Нет! Нет! — Шукшин до боли сжал кулаки, задохнулся от волнения. — Скоро погоним… Запомни мое слово — скоро!
— Не знаю… — Сальников, тяжело дыша, отер со лба пот. — Обстановка на фронте очень тяжелая. Зимой… Зимой погонят… — Сальников помолчал, со стоном повернулся на бок, пристально посмотрел в лицо Шукшину блестящими от жара глазами.
— Костя, где он мог услышать сводку Совинформбюро? Ты не подумал об этом?
— Сводку? Нет, не подумал… Постой, разберемся. Как она могла проникнуть в лагерь? Только через людей, которые находятся на свободе. С этими людьми связан кто-то из пленных. И сводки распространяются. Этот парень, разумеется, сообщил не только мне. И велел передать товарищам. Что это значит?
— Это значит, что здесь действует организация. Подпольная организация!
— Ты прав! Организация… Надо установить с ней связь. Во что бы то ни стало!
— Но это нелегко сделать. У них строжайшая конспирация… Но главное — организация существует!
— С крепкой организацией можно сделать все. Весь лагерь поднять… — Шукшин придвинулся к Сальникову, лег рядом. — В лагере почти двадцать тысяч. Это же две дивизии… Если поднять восстание — оружие добудем. А с оружием мы… Пусть тогда попробуют взять!
С подпольной организацией Шукшину связаться не удалось. Он дважды заговаривал с незнакомцем, передавшим ему сводку Совинформбюро, но тот упорно молчал: нет, он ничего не знает, сводку ему передали, как он передал Шукшину.
В Бельгии
Осенью 1942 года Германия стала испытывать острый недостаток в рабочей силе: ожесточенная, не ослабевающая ни на один день борьба в России поглощала все людские и материальные резервы. Гитлер приказал использовать на тяжелых работах военнопленных. Их тысячами стали отправлять в шахты, рудники, на подземные заводы.
В первых числах сентября в лагерь 304-IV-H прибыла отборочная комиссия. Пленных выгнали из бараков во двор, построили. Многие так ослабли, что с трудом держались на ногах, стояли, поддерживая друг друга. Приехавший из управления лагерей эсэсовец в сопровождении лагерного начальства быстро прошел вдоль всего строя. Шукшин слышал, как он зло, отрывисто бросил коменданту лагеря:
— Куда они годятся, эти люди? Дохлятина! Комендант что-то ответил, и эсэсовец громко захохотал:
— Кросс! Хорошо, хорошо… Кросс!
Обойдя весь строй, эсэсовец приказал одному из унтер-офицеров отмерить сто шагов и вбить колышки. Когда колышки были вбиты, он через переводчика обратился к пленным:
— Мы вас будем отправлять на работу. Да, вы поедете работать, русские пленные. Кто пробежит эти сто метров… Надо пробежать сто метров, и вы поедете работать…
Комендант что-то сказал эсэсовцу, тот кивнул головой и добавил:
— Время не ограничивается. Надо только пробежать эти сто метров. Лос! Лос! Пошуль!
Пленные знали, что их отправят на самые тяжелые работы, на каторгу. Но это все-таки лучше, чем умирать медленной смертью в этих бараках. Оттуда, с шахт или рудников, быть может, легче вырваться. В лагерь проникали слухи, что многих русских немцы отправляют в оккупированные страны — во Францию, в Чехословакию, Бельгию, Норвегию. Попасть в эти страны — значит оказаться среди людей, ненавидящих гитлеровцев и готовых помочь русским. Все это пленные хорошо понимали, и каждый был готов отправиться на любую каторгу, лишь бы выбраться из этого проклятого лагеря смерти. Но как преодолеть эти сто метров?..
Рядом с Шукшиным стоит молодой парень-красноармеец Павел Яковлев. Он был спортсменом, а сейчас держится за плечо Шукшина, чтобы не упасть. Одни кости, обтянутые пепельной кожей…
— Я не пробегу, ноги подкашиваются… — шепчет Яковлев.
— Надо пройти, надо! — говорит Шукшин. — Собери все силы…
Слева от Шукшина Сальников. Глаза его закрыты. Он едва поднялся. Но побелевшие, потрескавшиеся губы его плотно сжаты, кулаки стиснуты. Шукшин взглянул на него и невольно распрямился.
Толпа медленно продвигается к «старту». Достигнув колышка, пленный отделяется от толпы и торопливо, спотыкаясь и пошатываясь, устремляется вперед. Один быстро пробегает дистанцию, даже пытается высоко поднимать ноги, а второй, сделав несколько шагов, падает. Эсэсовец машет белой лайковой перчаткой, солдаты хватают лежащего без движения или силящегося подняться человека, отбрасывают в сторону. Пленные из команды могильщиков несут его к железнодорожным платформам, которые стоят неподалеку, на узкоколейке.
Очередь идти Яковлеву.
— Давай, друг, давай, — подбадривает его Шукшин, а у самого перед глазами плывут красные круги.
Яковлев бежит, быстро-быстро перебирает ногами. И вдруг останавливается, хватается рукой за горло. Его бросает из стороны в сторону… Гитлеровцы с любопытством наблюдают. Эсэсовец уже поднимает перчатку… Но Яковлев каким-то невероятным последним усилием воли удерживается на ногах и снова бежит к финишу.
Шукшин и Сальников тоже проходят дистанцию. Но чем дольше длится этот «кросс», тем чаще и чаще падают люди. День жаркий, душный, изнуренные голодом люди теряют сознание, падают, еще стоя в толпе, не дождавшись своей очереди выйти на «дистанцию». Железнодорожные платформы быстро нагружаются. Белая перчатка эсэсовца взлетает беспрерывно — все резче, резче.
«Отбор» закончен. Медленно подходит паровоз, лязгают буфера, и платформа трогается. Обессилевших, неподвижно лежащих людей вывозят за территорию лагеря, живыми сбрасывают в глубокие заранее приготовленные ямы.
А тех, кто признан годным, пересчитывают, строят. Наконец — «марш!» Колонна пленных, около трех тысяч человек, направляется на железнодорожную станцию Якобсталь, в полукилометре от лагеря.
Эшелон идет вторые сутки. Товарный вагон, плотно набитый людьми, закрыт на замок, за весь путь его еще ни разу не открывали. Пленным не дают ни хлеба, ни воды.
В вагоне полутемно. Свет проникает лишь через маленькое верхнее окошко, затянутое сеткой из колючей проволоки и забитое накрест досками. Шукшин лежит у самой стены, недалеко от окошка. Время от времени он поднимается, выглядывает в окно.
Куда их везут?
Вдалеке движутся черные корпуса огромного завода. Целый лес труб. Белые, желто-красные, черные дымы столбами упираются в густые, с багряными подпалинами, облака. Кажется, что эти облака образовались от заводских дымов. Завод проплывает мимо, показывается окраина какого-то большого города. Серые каменные дома. Развалины, много развалин… Город остается позади. Снова мелькают квадраты полей, аккуратные, яркие, словно намалеванные рощицы, лужайки, чистенькие кирпичные домики с высокими острыми крышами из черепицы. Чужой край, неведомая земля…
Шукшин пробует определить движение эшелона по солнцу, но это ему не удается: поезд то идет на запад, то резко поворачивает на север, то отклоняется на восток и опять забирает на запад, на запад… «Куда же везут? Кажется, еще Германия… Или Франция? Нет, не походит… А может быть, Голландия? О, как далеко теперь Россия… Все дальше, дальше от Родины!»
На пятые сутки пути, перед рассветом, состав прибыл на большую станцию. Шукшин посмотрел в люк: в темноте вырисовываются составы, много составов. Людей нет. Кто-то из пленных дергает за рукав, просит: дайте взглянуть! Шукшин жадно вдыхает свежий воздух и опускается на пол.
Скоро появляется железнодорожник с фонарем, простукивает молотком бандажи колес. Пленный, подобравшийся к люку, знает немецкий язык. Он окликает железнодорожника:
— Алло, камрад! Что за станция?
Железнодорожник останавливается и, посмотрев по сторонам — нет ли поблизости часового, — на плохом немецком языке, с сильным акцентом отвечает:
— Хасселт, Бельгия. А вы кто такие?
— Русские, военнопленные.
— О! Друзья! Москва, Ленинград, немцам капут!
— Как дела, как живете?
— Худо. Но нам ничего, вот вам плохо. — Железнодорожник торопливо обшаривает свои карманы, тянется к окну, в руке у него сигареты, зажигалка. — Здесь вас расформируют. В Айсден, в Цварберг, в Винтерсляг… Шахты, шахты!
Приближается часовой. Железнодорожник начинает усердно простукивать колеса вагона.
— Что он сказал? — Пленного, разговаривавшего с бельгийцем, мгновенно окружают, каждый старается протиснуться к нему ближе.
— Мы в Бельгии. Он сказал, что русские — их друзья. Он сказал, что они готовы нам помочь…
Серые, исхудавшие и заросшие щетиной лица пленных светлеют, глаза загораются надеждой.
Проходит час, другой. В люк вагона пробивается блеклый свет. На станции становится шумно: где-то гремит марш, слышится топот башмаков, голоса. Эшелон не отправляют дальше и не разгружают. Пленные стоят плотно один к другому, настороженно вслушиваются в гул, доносящийся с улицы. Наконец, гремит замок, тяжелые двери, откатываются, и в вагон запрыгивает солдат.
— Лос, лос! Шнель! Бистро!
Высыпав на платформу, русские удивленно, растерянно озираются. За долгие месяцы плена они привыкли видеть только бараки лагерей, колючую проволоку, немецкую охрану. О городах с их шумной жизнью, с потоком людей они уже забыли. С изумлением, словно очнувшись он долгого мучительного сна, смотрят они на чистый, нарядный вокзал, на шумную толпу хорошо одетых людей, спешащих к поездам.
— Стройся по пять! Стройся по пять! — кричит, бегая от вагона к вагону, чубастый полицай и подталкивает пленных кулаком.
Построив вдоль состава, их начинают сортировать: одного налево, второго направо, третьему стоять на месте. Гитлеровцы решили разъединить пленных, разбросать по разным лагерям.
Сальников оказался в другой колонне. Шукшин даже не смог проститься с ним. Когда колонна, в которой стоял Сальников, тронулась, он бросился к другу, но полицай отшвырнул его, ударил в лицо. Машинально вытирая окровавленные губы, Шукшин неотрывным, окаменевшим взглядом провожал медленно удалявшуюся колонну. Вот Сальников, шедший в хвосте колонны, остановился, повернул голову, помахал рукой. Сердце Шукшина сжалось, по щекам покатились слезы. Дороже родного брата стал ему этот человек.
Пленных пересчитали, погрузили в открытые железные полувагоны для угля, повезли.
Утро хмурое, небо закрыто плотным слоем серых облаков. Прохладно. Шукшин все время озирается, осматривает местность пристальным, изучающим взглядом: надо запомнить все, все! Кто знает, быть может, еще придется пробираться по этой самой земле…
Местность почти пустынная. По обеим сторонам дороги тянется низкорослый сосновый лес, маленькими островками желтеют убранные поля, изредка проплывают деревни. Шукшину Бельгия представлялась совсем другой. В книгах он читал о ней как о самой густо населенной стране в мире. Особенно запомнилось описание Черной Бельгии — края заводов, угольных шахт, рудников. И земля, и небо этого края рисовались черными от заводских дымов и угольной пыли, пропитавшей все: и листья деревьев, и дома, и лица шахтеров. Но здесь ничего этого не было. Кругом — зелень, воздух, влажный и солоноватый от близости моря, свеж и прозрачен.
Рядом с Шукшиным сидит Яковлев. Окидывая местность равнодушным взглядом, говорит задумчиво:
— Вот он, бельгийский лес… В Бельгии леса имеются в Арденнах, в горах и вблизи голландской границы. Гор не видно. Значит, мы где-то недалеко от Голландии.
Яковлев — учитель, хорошо знает историю и географию. Шукшин спрашивает его о Черной Бельгии.
— Да, Черная Бельгия существует. И она такая, какой вы ее себе представляете. Но мы не в Черной Бельгии, нет.
Поезд приближается к Айсдену. Над садами, ярко расцвеченными осенью, возвышаются причудливые башни вилл. Богатством и изяществом архитектуры эти виллы напоминают замки. Справа показался маленький городок из стандартных двухэтажных особняков. За ними потянулись большие мрачные поселки, теснившиеся один к другому. Среди приземистых невзрачных домиков кое-где высятся многоэтажные здания. И эти здания-острова, и многочисленные домики, которые лепятся вокруг них, издали кажутся темно-серыми: не то покрыты пылью, не то потемнели от времени и ветров, дующих с моря.
— Рабочий люд живет, шахтеры, — проговорил Шукшин, вглядываясь в серые поселки.
За поселками открылись террикон шахты, копер, громоздкие производственные здания. Дальше — горы бурой породы. Справа над каналом, цепляясь за черные облака, медленно движутся стрелы кранов: там, должно быть, идет погрузка угля.
Поселки остаются позади, поезд вползает на территорию шахты. Двор шахты заполнен народом. Рабочие взобрались на высокую транспортерную галерею, облепили громадный мостовой кран. Они в черных спецовках и кожаных шлемах, у многих бантом повязаны красные шарфы. Машут руками, кричат, скандируя: ура, русский! Ура, русский! Вверх поднимаются крепко сжатые кулаки: рот-фронт!
Все это так неожиданно, что пленные растерялись. Они изумленно смотрят на шахтеров, улыбаются, в глазах блестят слезы. В растерянности и немецкий конвой. Солдаты первый раз в Бельгии и не знают, что делать.
Пленных выгружают из вагонов, строят во дворе. Шахтеры, не обращая внимания на конвой, обступают русских со всех сторон, что-то возбужденно кричат, бросают в толпу пачки сигарет, яблоки, груши. Пленные уже немного пришли в себя, радостно кивают головами, прижимают руки к груди:
— Спасибо, камрад!
— Привет от русского народа!
— Спасибо! Спасибо!
Конвоиры, отталкивая бельгийцев, загоняют пленных в шахтное здание, в огромный душевой зал. Шахтеры не расходятся. Они рассаживаются прямо на земле и, оживленно переговариваясь, покуривая сигареты и короткие трубки, терпеливо ждут, когда выведут русских. В поселках уже узнали, что привезли русских военнопленных, отовсюду сбегаются женщины, дети. В руках у них узелки с бутербродами, яблоками, буханки хлеба.
Часа через два двери надшахтного здания распахнулись, и показались пленные. Толпы людей кинулись им навстречу. Гитлеровцы попытались было оттеснить шахтеров, но сразу поднялся такой яростный гул, что солдаты отступили, продолжая угрожающе кричать и стараясь не подпустить толпу вплотную к пленным.
Внезапно из-за угла выскочил длинный черный лимузин и, громко сигналя, врезался в толпу шахтеров. Из машины выскочили два немецких офицера. Послышались брань, резкие команды, и колонна пленных, окруженная толпами бельгийцев, тронулась.
До лагеря полтора километра. Широкое асфальтированное шоссе идет вдоль канала. Справа — плоская равнина, слева — та же равнина, и только на западе длинной полосой зеленеет лес. Небо совсем уже очистилось от облаков, ярко светит солнце, и лес кажется таким светлым, нарядным, так и манит, зовет к себе. Шукшин подталкивает локтем задумавшегося Яковлева:
— Смотри, лес какой…
Яковлев вглядывается в синюю волнистую полосу.
— Он не широк, этот лес. Больших лесов в Бельгии нет. В большинстве это посадки.
— Ничего, и тут можно неплохо укрыться, — раздается сзади глухой, грубый голос. Шукшин поворачивает голову. За ним шагает высокий, черный парень со скуластым злым лицом. Из-под рваной немецкой куртки виднеется матросская тельняшка.
— На шахту гонят, суки, — снова заговорил моряк. — Хрена с два они заставят меня работать. Сдохну с голоду, а работать на фашистов не буду.
— Не шуми, браток. Ни к чему, — спокойно останавливает его сосед.
Голова длинной колонны — пленных полторы тысячи человек — уже втягивается в ворота.
Снова в несколько рядов, высотою в четыре метра стена колючей проволоки, снова гулкие шаги часовых, нацеленные на лагерь прожекторы, вороненые стволы пулеметов.
Пленные входят в приземистые бараки и удивленно, с недоумением переглядываются: в бараках деревянный пол, на двухъярусных нарах лежат соломенные маты, одеяла. В узких проходах — железные печи. После фортов Каунаса, германских лагерей смерти эти мрачные бараки кажутся раем.
Наутро пленных выстраивают во дворе, пересчитывают, разбивают по сменам, баракам. Появляется начальство: комендант лагеря, лагерь-фюрер и зондер-фюрер (особый, чрезвычайный). С немцами идет бельгиец, небольшого роста, сухощавый, с рыжеватыми усиками. Он что-то объясняет коменданту лагеря, жестикулируя короткими руками. Это Купфершлегер — помощник главного инженера шахты и представитель дирекции шахты по делам лагеря.
За начальством следуют «воспитатели» — русские, из эмигрантов.
Комендант, молча слушая бельгийца, не спеша идет вдоль строя, пристально всматривается в лица пленных. Взгляд у него неприязненный, настороженный. Обойдя весь строй, он возвращается обратно и останавливается посредине, продолжает молча, наклонив голову и чуть покачиваясь на носках, смотреть на пленных. Купфершлегер подходит к нему ближе, негромко говорит по-немецки:
— Они совсем обессилены. Видите, едва стоят. Им надо дать хорошо отдохнуть и хорошо кормить. С такими рабочими угля не добудешь!
— Не волнуйтесь, Купфершлегер. Я заставлю этих скотов работать! Они сейчас же отправятся в шахту.
— Нам нужны рабочие руки, господин комендант, а не рабочие номера. Не забывайте, что мы вместе отвечаем перед германским правительством за добычу угля! — Сухощавое лицо бельгийца становится жестким.
— Предатель! Старается дать немцам больше угля! — глухо проговорил высоченный, богатырского сложения парень, стоявший через два человека от Шукшина. Парень молод, ему не больше двадцати лет, но смуглое, выразительное лицо его мужественно, с первого взгляда в этом человеке угадывается крутой, сильный характер. Шукшин посмотрел на парня, спросил:
— Вы знаете немецкий язык?
— Да, изучал в институте…
Комендант и бельгиец уходят. К середине строя приближаются лагерь-фюрер, зондер-фюрер и один из «воспитателей». Лагерь-фюрер Виганд, плотный, толстозадый, с чисто выбритым румяным лицом, вышагивает, высоко подняв голову и заложив левую руку за борт мундира. Все в нем — самодовольство, власть. Остановившись, он медленным, надменным взглядом обводит пленных.
— Кто будет хорошо работать, тот будет есть и получит шесть сигарет в день. Кто не захочет работать — тому будет плохо. Очень плохо. Надо всем хорошо работать, помогать Германии. Когда Германия уничтожит большевизм, вы, русские пленные, поедете домой. Нам всем надо хорошо помогать германской армии…
Лагерь-фюрер говорит долго. Должно быть, он любит произносить речь. Рядом навытяжку стоит «воспитатель» и переводит.
Зондер-фюрер — высокий, стройный старик, с длинными закрученными кверху усами «а-ля Вильгельм» — посматривает то на лагерь-фюрера, то на пленных и утвердительно кивает головой.
Наговорившись, лагерь-фюрер снова закладывает руку за борт мундира и неторопливым шагом направляется к баракам. Зондер-фюрер идет за ним, но скоро возвращается обратно и, к удивлению пленных, обращается к ним по-русски:
— Я должен сказать вам несколько слов… Я — зондер-фюрер Траксдорф. Меня зовут Артур Карлович. Я хорошо знаю русских… — Старик покручивает кончики усов. Мне бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности. Надо выполнять порядки, и все будет как следует… Я хочу, чтобы вы это поняли. Хочу вам добра…
Пленные смотрят на зондер-фюрера настороженно. Этот старик не внушает доверия. Говорит добрые слова, а глаза жесткие.
— Мы должны сделать, чтобы все было хорошо, — продолжает Траксдорф. — Для вас, русских, я хочу быть отцом…
— Знаем мы таких отцов! — слышится из задней шеренги. — Нагляделись в Германии!
— Нашелся папаша! — бросает кто-то.
Зондер-фюрер не слышит или делает вид, что не слышит. Он заканчивает речь и приказывает конвою развести русских по баракам.
Каждый день пленным понемногу прибавляют хлеба. Люди так сильно истощены, что сразу выдать им всю положенную порцию нельзя. Только на четвертый день они получили полную норму — 600 граммов хлеба. А на пятый день, в четыре часа утра, первую смену подняли, погнали в шахту.
В надшахтном помещении — нарядной — конвой сдал пленных старшим мастерам — шеф-пурьонам. Пересчитывали, как скот: по головам. Затем выдали кожаные шлемы, куртки с огромными буквами «SU» (Советский Союз), шахтерские лампы, вручили рабочие номера.
Шукшин, получив жетон, повернул его к свету: № 82… Теперь у него два номера — лагерный и рабочий. За год плена Шукшина ни разу не назвали по фамилии. Пленный может иметь только номер…
Команда спускаться вниз. Шукшин вешает на грудь тяжелую аккумуляторную лампу, направляется к стволу. Стоя в тесной железной клетке, он вспоминает, как много лет назад, подростком, впервые спускался в шахту. Тогда рядом был отец…
Клеть с огромной быстротой летит вниз. И как тогда» в юности, от быстрого падения захватывает дыхание, подступает к горлу тошнота… Шукшин считает этажи: первый, второй, третий, четвертый… Клеть останавливается, лишь достигнув самого последнего горизонта. Здесь, на глубине восьмисот метров, отныне будут работать русские.
Шеф-пурьон — старый шахтер югослав, черный, крепкий, с длинными косматыми бровями, из-под которых холодно, неприязненно смотрят маленькие острые глаза, — показывает рукой на поезд вагонеток и кричит по-русски: — Иди! Здесь!
Пленные молча, не спеша грузятся в вагонетки. Пронзительно свистит электровоз, и поезд, стремительно набирая скорость, с грохотом несется по узкому и темному тоннелю. В тусклом свете редких электрических фонарей поблескивают мокрые стены.
Через десять-двенадцать минут, промчавшись по лабиринту подземных коридоров, поезд останавливается у забоя. Пленных встречает молодой рослый бельгиец. На левом плече он держит отбойный молоток, на правом у него висит большая кожаная сумка. Шеф-пурьон говорит ему что-то по-фламандски, потом объясняет русским, что этот бельгиец — инструктор, будет учить их рубить уголь и что его надо слушаться.
Шеф-пурьон куда-то уходит, а инструктор, оказавшийся приветливым, общительным человеком, начинает знакомиться со своими новыми товарищами. Широко, простодушно улыбаясь, он тычет себя кулаком в грудь: «Жеф! Жеф! Иван? О, Иван! Коста? Констан… Констан! Камерад, ве мутен бей элкар блейвен, алс ейн ман, бехрейп йе» камерад?»
— Что он говорит? — Шукшин повертывается к высоченному парню. За эти дни они познакомились, Шукшин уже знает не только его имя, но и короткую биографию: перед войной Виталий Трефилов — так зовут этого парня — учился в Новосибирске, в институте инженеров железнодорожного транспорта. В армию пошел добровольцем. В плен попал раненым, гитлеровцы захватили его, безоружного, в медсанбате. Не сказал лишь Трефилов, что он работал в Особом отделе.
— Он говорит, что мы должны быть вместе, как одна рука, — перевел Трефилов и, протянув Жефу руку, сказал с волнением:
— Мы будем вместе!
Жеф заулыбался, крепко стиснул в шершавых черных ладонях большую руку Трефилова, не выпуская ее, подал знак следовать за ним и полез в забой.
Высота забоя не больше метра. Пробираться по нему можно, только низко согнувшись или на четвереньках. Багровый свет шахтерских ламп вырывает из темноты угловато изломанные серые глыбы камня, металлические крепежные стойки.
В забое работали. Отбойные молотки трещали так оглушительно, точно одновременно били десятки крупнокалиберных пулеметов. Но когда русские добрались до места работы, треск отбойных молотков стих. Забойщики один за другим пробрались к пленным. Они без рубах. По черным от угольной пыли спинам струйками катится пот. Забойщики садятся около русских, вглядываются в их лица и о чем-то переговариваются между собой, кивают головами.
Рядом с Шукшиным, на крепежной балке, устраивается пожилой шахтер. Шукшин слышит его тяжелое, свистящее дыхание. Старик пытается заговорить, но его душит кашель. Он лезет в карман штанов, достает листовой табак, скрученный в тугой, длиною с карандаш, жгут. Откусив добрую половину, закладывает за щеку: в шахте курить нельзя, бельгийские шахтеры привыкли сосать табак. Вторую половину жгута забойщик протягивает Шукшину. Их взгляды встречаются. Нет, этот шахтер не так уж стар. Он очень худ, черное от въевшейся угольной пыли лицо изборождено морщинами, щеки ввалились — торчат одни скулы, но глаза его глядят твердо, горячо.
— Антуан, Антуан Кесслер, — говорит забойщик, всматриваясь в лицо Шукшина.
Появляется шеф-пурьон.
— Работать! Уголь! Уголь! — сердито кричит он, пробираясь вперед.
Антуан Кесслер зло смотрит в сторону мастера, негромко, предостерегающе говорит, касаясь рукой колена Шукшина: «Шварта! Шварта!»
Шукшин знает это слово: шварта — черный. По голосу забойщика он чувствует, что тот ненавидит мастера.
Бельгийцы расходятся по своим местам. Русским еще не доверяют отбойные молотки. Они должны сначала присмотреться. Шукшин, Трефилов и еще четверо встали на погрузку угля. Кидать уголь надо на рештак — своеобразный транспортер, подающий уголь вперед сильными, короткими толчками.
Большая совковая лопата вырывается из дрожащих, ослабевших рук, каждый бросок стоит больших усилий. С начала работы не прошло и двух часов, а Шукшин уже с трудом стоит на ногах. Выбились из сил и другие. Трефилов опустился на землю, смахнул ладонью пот, заливавший глаза, прерывисто, задыхаясь, проговорил: «Воздуха… воздуха совсем нет!..»
Работа прекратилась. Отбойные молотки заглохли. К Трефилову подполз Кесслер.
— Тяжело, парень? Тяжело… Воздуху тут мало. Это газовый уголь… Голодным людям совсем плохо!
Кесслер отполз в сторону, исчез в темноте, но через минуту появился снова с большой кожаной сумкой. Он извлек из нее флягу с кофе, два бутерброда и протянул русским.
— Нет, не надо, — замотал головой Трефилов.
— Разделим пополам, парень. Тебе кусок, мне кусок, — сказал Кесслер.
Жеф поделился своим обедом с Шукшиным. Кофе не сладкий, без молока, кусок хлеба помазан тонким слоем маргарина.
Опять появляется шеф-пурьон, что-то сердито говорит Жефу. Тот огрызается, размахивает руками. Вмешивается в разговор Антуан Кесслер. Трефилов улавливает отдельные слова:
— Они голодные, нельзя заставлять…
— С нас требуют… Хотите лишиться пайка?
— Черт с ним, с пайком… Люди мы или нет?
Шеф-пурьон приближается к русским, громко, сердито кричит:
— Работать! Уголь! Уголь! Все работать!
И опять, когда мастер удаляется, Шукшин слышит со злобой сказанное слово: «шварта!»
Под землей пленных продержали восемь часов. Когда их подняли наверх, людей шатало так, словно они вступили на землю после страшного, длившегося неделю шторма. В лагерь брели молча, низко опустив головы, шаркая по бетонным плитам тяжелыми деревянными колодками.
В бараке было душно, пахло прелью и слежавшейся соломой.
Трефилов долго ворочался, наконец, не выдержал, сел на нары.
— Нас тут надолго не хватит… Газовый уголь! Надо беречь силы… Нам этот уголь не нужен.
— Верно, нам уголь не нужен, — отозвался Маринов, старший политрук. — А немцам этот уголь нужен позарез! Из этого угля авиационный бензин делают… — Маринов замолчал.
Трефилов осторожно спросил Шукшина:
— Вы — подполковник? Полком командовали? В нашем лагере много командиров и политработников. Я человек десять знаю. Если хотите, познакомлю.
Шукшин, приподняв голову, внимательно посмотрел на Трефилова. «Куда он гнет? Пять дней в лагере, а уж знает людей. Кто ему сказал, что я командовал полком?»
Через неделю Шукшину вручили отбойный молоток. Рядом с ним поставили работать Трефилова, Маринова и матроса Михаила Модлинского, Братка, как называли его товарищи.
Браток отказался взять лопату. Сел, прислонившись к стенке забоя.
— Браток, зря на рожон не лезь, слышишь? — бросил Шукшин. — Надо разобраться сначала что к чему. Понял?
— Пошли вы все… — Браток выругался, сплюнул. — Сказал, что на фашистов не работаю, и точка.
Шукшин вздохнул и, включив молоток, налег на него всей грудью.
Пришел шеф-пурьон. Увидев Братка, крикнул:
— Встать! Встать! — Шеф-пурьон, сжав кулаки, придвинулся к Братку.
Браток не шелохнулся, продолжал сидеть на корточках, уставившись в одну точку. Шеф-пурьон закричал громче: «Встать! Работать!»
— А я не хочу работать. Понял? — Браток говорил, продолжая смотреть в одну точку перед собой.
— Тебя заставят работать, русский. Кто не хочет работать — нет хлеба, есть карцер. Знаешь — карцер?
— Иди ты к черту! Карцером пугаешь, зануда! — жесткие цыганские глаза Братка вспыхнули яростью.
Шеф-пурьон замахнулся на него, но не ударил. Взбешенный, он выскочил из забоя и позвонил наверх по телефону: русский отказался работать!
К Братку подполз Трефилов.
— Послушай, так ты ничего не сделаешь.
— Не бойся, что мне надо — сделаю. Сказал, не буду работать на фашистскую сволочь, — и не буду. Понял?
— А чего ты добьешься? Лишат еды, бить будут.
— Пусть бьют, у меня тело привыкшее. — Он распахнул куртку. В свете фонаря Трефилов увидел синеватые выпуклые рубцы. — Это они меня в Севастополе… Они меня последним взяли, в гроте. Я подняться не мог, а то бы…
— Ты кто — матрос?
— Старшина второй статьи. — Браток помолчал, потом сказал решительно. — Дьявол с ними, пусть бьют. Я тут не задержусь. Им меня не укараулить!
Не прошло и часа, как в забое появились немцы. Братка схватили за руки, поволокли. Он рванулся, освободил руки, схватился за камень. Глаза его налились кровью, губы дрожали от злости.
— Не тронь, зануда!..
Гитлеровцы отступили. Моряк бросил камень и, согнувшись, пошел вперед.
Как только кончилась смена и пленных привели в лагерь, Шукшин пошел искать моряка. Браток лежал на нарах лицом вниз, вытянув вперед руки. Он молчал, слышалось только трудное, прерывистое дыхание. Его руки были сплошь синие, в кровоточащих ссадинах. Осторожно дотронувшись до его плеча, Шукшин окликнул. Браток молчал. Шукшин позвал его снова:
— Миша, слышишь меня? Может, воды дать, а?
— Ничего он не хочет, — сказал сосед. — Я и хлеба ему принес, не берет.
На другой день Братка отправили в шахту. И опять повторилось то же, что и накануне. Товарищи пробовали убеждать матроса, но он отмалчивался. Сидел неподвижно у стенки забоя, уставившись злыми глазами в одну точку. На него было страшно смотреть. Лицо черное, глаза затекли.
— Убьют они тебя, парень, — сказал Шукшин. — Пропадешь без всякой пользы…
— Не убьют, я живучий…
В забое появились шеф-пурьон и инженер участка бельгиец Броншар. Шеф-пурьон, увидев Братка, выругался и прошел дальше, а Броншар задержался, спросил по-немецки:
— Болен?
Браток не ответил. Броншар обратился к работавшим рядом русским: кто может говорить по-немецки?
К нему подошел лейтенант Комаров, высокий, худой, черный.
— Я говорю по-немецки.
Настоящая фамилия лейтенанта — Маранцман. Он еврей, но в лагере об этом не знают. Если его разоблачат, — больше часа лейтенанту не жить.
— Я хочу знать, что с этим человеком? Почему он не работает?
— Этого человека избили. Разве вы не видите? Живого места нет! — Комаров недружелюбно посмотрел на бельгийца.
Броншар сердито сдвинул брови.
— Шеф-пурьон!
— Здесь я!
— Сейчас же отправьте больного наверх, в санитарную часть.
Броншар пошел в глубину забоя, но скоро вернулся, подозвал Комарова.
— Пойдемте со мной.
Как только они вышли из лавы, Броншар забросал Комарова вопросами: кто он, откуда родом, какое у него образование, на каком фронте сражался. Комаров рассказал. Броншар, дружески взяв его за руку, стал расспрашивать, в каких условиях живут пленные в лагере, как их кормят, много ли больных, какие настроения у пленных.
— Вы еще верите в победу? — спросил Броншар, прямо взглянув в глаза Комарову.
— Мы хотим вырваться из плена и снова взяться за оружие!
Броншар промолчал.
— Идемте…
Несколько минут они шли по штреку молча.
— Не знаю, быть может, здесь, в Бельгии, ваши мечты осуществятся, не знаю, — проговорил Броншар. — Посоветуйте своим товарищам не надрываться на работе.
Шахта у нас тяжелая, они могут окончательно потерять силы. Да, вам надо поберечь свои силы, вы люди молодые, у вас еще все впереди… Ко мне можете обращаться по любому вопросу. Вы будете здесь, в девятой лаве, переводчиком…
Комаров возвратился в забой. Его сразу обступили. — О чем говорил этот инженер?
— Спрашивал о нашей жизни, интересовался, как мы думаем работать. Кажется, парень неплохой.
— Как там, на фронте, ты не спрашивал?
— Нет, не спрашивал. Положение на фронте ясное. Немцы выдыхаются. Наступит зима, и их опять погонят. Помните, как было под Москвой?
— Погонят, погонят… — послышался из темноты чей-то раздраженный голос. — До самой Волги немцы дошли. Погонят… Пропало все!
— А ну, не каркай! — оборвал Трефилов. — Все власовские газетки почитываешь? Ты бельгийцев спроси. Они тебе скажут правду. Вот у Антуана спроси.
Но Кесслер не вступает в разговор. Шахтеры расходятся по своим местам. Кесслер, задержавшись, что-то быстро-быстро говорит Трефилову. Шукшин снова слышит знакомое слово «шварта».
Вечером в лагере он спросил Трефилова:
— Кого это Кесслер называет «черными»?
— В Бельгии существует «Черная бригада». Это фашистская организация. И есть «Белая бригада» — организация бельгийских патриотов. Их в сотни раз больше, чем черных. Но Антуан предупреждает, что надо быть осторожными. Немцы имеют среди шахтеров свою агентуру.
— Кажется, они и среди пленных пытаются ее насадить.
Через три дня Браток убежал. Как и откуда он убежал — из шахты или из лагеря, — никто не знал. Браток действовал один.
— Теперь начнут бежать! — сказал Трефилов Шукшину. — Еще несколько человек собирается… Я думаю, что матрос с шахты ушел. С шахты легче уйти, чем из лагеря. Как вы думаете?
Поняв, к чему клонит Трефилов, Шукшин ответил:
— Надо знать, куда бежать. Мы находимся в Западной Европе, до линии фронта тысячи километров.
— Да, вы правы, Константин Дмитриевич. — Трефилов задумался. — Войск тут фашистских немало, гестапо, местные фашисты. И языка ребята не знают. Много народу погибнет… Начнутся побеги — немцы еще больше усилят охрану. Надо находить людей из местных, из бельгийцев. Что вы скажете о Кесслере? Я думаю, это смелый человек. А Жеф?
— С бельгийцами у нас должны быть хорошие отношения. Легче будет жить, — осторожно ответил Шукшин. — Ты знаешь язык, тебе свободнее с ними разговаривать. Я
— Меня, кажется, назначат переводчиком.
— Это неплохо, соглашайся!
Разговор происходил в штреке — Шукшин и Трефилов откатывали груженные углем вагонетки.
Скоро вышел из строя рештак — последнее время в шахте участились поломки, — подача угля в штрек прекратилась. Шукшин и Трефилов пошли в забой. Увидев их, Жеф подозвал к себе.
— Поломка большая, долго стоять. Садитесь, будем обедать, чем бог послал.
С тех пор как в забое стали работать русские военнопленные, каждый бельгиец считает своим долгом захватить еды на трех-четырех человек. Вытащив из сумки большую краюху хлеба, Жеф делит ее на три части, дает каждому по куску, достает вареную картошку, лук и отрезает по тонкому пластику сала.
— Совсем плохо стало с продуктами, — вздыхает он. — Боши последнее забирают.
Жеф — крестьянин, у него свое хозяйство, даже есть лошадь. Но земли совсем мало: своего хлеба хватает только на три-четыре месяца. Вот он и вынужден работать в шахте. Здесь почти все шахтеры из крестьян.
Шукшину не терпится, поговорить с бельгийцем, но Жеф не знает русского языка. Напротив сидит запальщик Жан — пожилой, лысый, с длинными сильно обкуренными усами. Жан фламандец, но долго жил в Чехословакии, в Болгарии, в Западной Украине. Он немного говорит по-русски. Правда, Жан побаивается беседовать с пленными. Гитлеровцы запретили вступать в разговоры с русскими, предупредив, что за нарушение приказа будут строго наказывать. Но шеф-пурьона поблизости нет, может быть, старик и разговорится.
Присев рядом с Жаном, Шукшин поднял лежавшую под ногами измятую газету, молча стал рассматривать ее. Потом повернулся к старику.
— Где фронт, знаешь? Там, у нас, в России, где проходит фронт?
— Россия? Фронт? Понимаю… — шахтер устало качает головой, молчит минуту-другую. — Россия плохо. Плохо… — Он взял из рук Шукшина газету, ткнул пальцем. — Волга. Сталинград. Здесь… Сталинград — конец, Констан. Россия — плохо…
— Немцы взяли Сталинград? — Шукшин почувствовал, как оборвалось, замерло сердце. — Не может быть… Не может быть!
Жан молчал. Шукшин вскочил.
— Констан, — негромко позвал старик. — Мне нужно сказать…
Шукшин остановился.
— Ваш русский… Этот парень, Мишель… Его видели у нашей деревни.
— Матроса? Братка? — Шукшин схватил Жана за руку. — Братка?
Старик качнул головой.
— Его ищут боши, Констан. Опасно…
— Помогите ему, спрячьте его! — Шукшин умоляюще смотрел на Жана. — Это такой человек… Спрячьте!
— Мишель ушел в лес, один. Он боится нас. Опасно, очень опасно…
Рештак, наконец, пустили, снова затрещали отбойные молотки. Но через час опять произошла авария — вышел из строя воздухопровод, прекратилась подача сжатого воздуха для отбойных молотков. Шеф-пурьон, скрипя зубами, метался по штреку, отыскивая неисправность, но никак не мог ее найти. Поломка была устранена только к концу смены. Лава не дала и четвертой части дневной выработки.
Когда после смены шахтеры выползли из забоя в штрек, их встретил помощник главного инженера шахты.
Выслушав доклад шеф-пурьона, он через переводчика Комарова обратился к русским:
— Старший мастер говорит, что вы плохо работаете. Он говорит, что воздухопровод был кем-то выведен из строя… Я не хочу сказать, что это сделали вы. Бывают всякие поломки. Но я хочу сказать, что шахта должна давать уголь. Если шахта не будет давать угля, то могут быть серьезные неприятности. Вас об этом предупредили.
Пленные молча, один за другим направились к вагонеткам, не торопясь стали рассаживаться.
— Они вас не поняли, господин Купфершлегер, — сказал Комаров.
— Почему? Разве я сказал недостаточно ясно?
Комаров прямо, испытующим взглядом смотрел в лицо инженеру.
— Им было бы понятно, если бы с такой речью обратился немец. Они считают, что бельгийцы, как и русские, не заинтересованы в добыче угля, который идет в Германию.
Купфершлегер недовольно нахмурился.
— Я вас не понимаю. Что вы хотите сказать?
— Вы меня поняли правильно. Русским тут не для чего надрывать свои силы. Это не нужно ни вам, ни нам!
Купфершлегер, не ответив, повернулся, пошел по штреку. Комаров последовал за ним. Неожиданно инженер остановился.
— Конечно, вы не должны надрываться на работе, понимаю… Люди истощены, обессилены. Но вы должны работать ритмично. Ритмично, понимаете? Нужно давать определенную продукцию. А как сегодня… Немецкие власти предъявят нам требования!
— Можно так организовать работу, господин Купфершлегер, что и угля не будет, и немцы ничего не сделают.
Купфершлегер промолчал.
Поднявшись наверх, в надшахтное помещение, пленные направились в душ. Около своего шкафа Шукшин присел на скамейку, стал снимать куртку. «Сталинград… неужели они взяли Сталинград?» Погруженный в свои думы, он не услышал, как рядом сел заведующий душевой поляк Стефан Видзинский — старый шахтер, много лет проработавший под землей. Он страдает туберкулезом. Администрация шахты из жалости поставила его в душевую. Живется Видзинскому очень трудно. Семья у него большая, а получает гроши.
— Камерад, на душе плохо, да? Не надо печалиться, камерад. — Видзинский вырос в Польше, неплохо говорит по-русски. Он не упускает случая потолковать с пленными, — Думаешь о России, о доме? Да, тяжело, камерад, я понимаю… Польша, моя Польша, тоже страдает…
Видзинский глубоко вздыхает, сокрушенно качает головой.
— Война, тяжелая эта война! — Он придвигается ближе к Шукшину, кладет свою маленькую, сухую, горячую ладонь на руку Шукшину. — Ничего, будем дома, будем. Я сегодня слушал радио. Москву…
— Москву? — Шукшин встрепенулся.
— Москву… Русские бьют бошей. Сильно бьют! Сталинград не возьмут, нет! Сталин сказал…
— Сталин?!
— Сталин… — горячо зашептал поляк. — Сталин сказал, что у нас будет праздник. Будет победа! Нет, русские не отдадут Сталинград!
Видзинский еще что-то; хочет сказать, но в душевую входит немец. Поляк протягивает Шукшину кусочек мыла и поднимается. — Добже, камерад, добже!
— Спасибо, товарищ, — шепчет Шукшин. Глаза его блестят радостью. — Спасибо…
Шукшин идет мыться, а Видзинский, глухо покашливая, направляется вдоль шкафов, раздает мыло, добродушно подшучивает над пленными. Убедившись, что немец не глядит в его сторону, на секунду задерживается около Комарова, незаметно сует ему листок бумаги, на котором начерчена линия советско-германского фронта.
Борьба продолжается
Однажды утром, когда пленных ввели в надшахтное помещение, красноармеец — совсем еще молодой парень — подбежал к шахтному стволу, схватился за поручни и, обернувшись к товарищам, стоявшим в очереди за инструментом, исступленно, срывающимся голосом крикнул:
— Я не могу на них работать… Я не могу!.. — По его щекам катились слезы, широко раскрытые светлые глаза горели безумной решимостью. — Прощайте, товарищи!
Несколько человек кинулись к стволу, но было уже поздно.
Люди застыли в оцепенении. Молча, не глядя друг на друга, обнажили головы.
За всю дорогу в лаву никто не проронил ни слова. Все были подавлены, на душе было невыносимо тяжело. Войдя в забой, со злостью побросали инструмент, расселись вдоль стены.
— Надо работать, время начинать! — крикнул Жеф.
— Пошел ты к черту, сам работай! — раздалось в ответ сразу несколько голосов. — Не будем работать!
Жеф посмотрел в сумрачные лица русских и отошел в сторону.
— Товарищи, я считаю, что этот человек сделал неправильно, — послышался голос Шукшина. — Покончить с собой — легче всего. Кому от этого польза? Кому, я спрашиваю?
В концлагерях в Каунасе и в Германии он не раз был свидетелем того, как пленные, не выдержав позора плена, издевательства, голода, бросались на проволочные заграждения, подставляли грудь под очередь пуль. Так поступали люди душевно слабые, сломленные врагом. Но этот не был слабым душой. Разве условия здешнего лагеря сравнишь с тем, что он перенес в фортах Каунаса, в лагере под Лейпцигом? Тут их все-таки кормят. Помогают бельгийцы… И спят они под крышей, даже под одеялами. Парень вынес все, но не мог вынести этого — работать на врага. Решил, что лучше убить себя, чем своими руками добывать уголь для фашистов. И все-таки он не был прав. Отказаться добывать уголь — мало. Если даже всех русских расстреляют — добыча угля в шахте не прекратится и не снизится. Гитлеровцы заставят работать других, пригонят рабочих из разных оккупированных стран. И разве совсем исчезла надежда вырваться из плена? Здесь, в Бельгии, она возросла. Они еще могут вырваться, взяться за оружие! Смерть оправдана только в одном случае: если она несет гибель врагу.
Позабыв об осторожности, уже не в силах сдержать себя, Шукшин сказал вздрагивающим от волнения голосом:
— Сопротивляться, бороться надо, а не убивать себя. У нас нет оружия, но мы солдаты… Нет оружия, так есть же руки! А этими руками… — Шукшин вытянул вперед руки, сжал кисти в кулаки, — все можно сделать! Можно работать и можно уничтожать!
Товарищи молчали. Но Шукшину это молчание говорило больше огненных слов: люди поняли его.
В этот день в девятой лаве почти никто не работал. Сразу же вышел из строя транспортер. Потом начали ломаться отбойные молотки. Инструктор едва успевал наладить один, как отказывал второй. Кто-то ударил киркой по воздушному шлангу. Отбойный молоток перестал работать.
— Але, Жеф, воздуха нет. Шланг пробило!
— О, черт! — Жеф хватается за голову. — Иди на склад, получи новый.
Слышится грубая площадная брань. По забою мечется шеф-пурьон.
— Работать! Уголь, уголь… Скоты! Собаки!
В лаве усиливается грохот, отбойные молотки работают, но угля все-таки нет, на рештаке пусто. Шеф-пурьон подскакивает к одному забойщику, к другому.
— Работать! Работать!
— А я стою? Не видишь, что ли?
— Уголь, где уголь?
— Не получается, не научился еще.
— Смотри! — Шеф-пурьон выхватывает из рук пленного отбойный молоток, с бешеной силой, со злостью запускает пику в крепкую, отливающую маслянистым глянцем породу. Мгновенно вырастает куча угля.
— Понял? Так работать — уголь!..
Шеф-пурьон пробирается к другому забойщику. А первый смотрит ему вслед, показывает кулак. «Работать!.. А этого не хочешь?»
И опять отбойный молоток трещит впустую. Шуму много, а угля нет.
Наутро в лаве появились немецкие надсмотрщики. Теперь, кажется, уже ничего не сделаешь: надо работать. По конвейеру потоком идет уголь — жирный газовый уголь, в котором так нуждается германская промышленность.
Шеф-пурьон доволен. «Хорошо, русский… О, русский хорошо работать!..» Он обещает попросить администрацию, чтобы сегодня за хорошую работу пленным выдали двойную норму сигарет.
— Рано радуется, — говорит старший политрук Маринов, кивая в сторону шеф-пурьона, и бросает лопату.
— Хоть бы конвейер остановился, что ли… Тяжело! — Шукшин вытирает рукой потное лицо, в изнеможении припадает спиной к острым камням. — Кто на главном моторе работает? Яковлев?
— Он.
— Хороший парень.
Маринов, оглянувшись, отполз в сторону и скрылся в темноте. Незаметно выбравшись из забоя, он кинулся к площадке, выдолбленной в каменной стене. Там гудит мотор. Около мотора с молотком в руке сидит Яковлев.
— Паша, ребята в забое сильно устали. И тут вагонетки откатывать не поспевают…
— Ясно!
Через пятнадцать-двадцать минут конвейер останавливается. Яковлев разыскивает шеф-пурьона, торопливо говорит:
— Господин шеф-пурьон, большая поломка… мотор… Я плохо разбираюсь, но подшипники… Кажется, полетели подшипники.
Шеф-пурьон, взбешенный, покидает забой. К Шукшину придвигается Антуан Кесслер, жмет руку выше локтя:
— Гут, камерад! Гут!
Администрация шахты встревожена. К концу смены появляются Броншар и Купфершлегер. Помощник главного инженера, заметно нервничая, говорит шеф-пурьону, что он недоволен его работой.
— С этими простоями надо кончать. Шахта срывает план!
— А что я сделаю? Эти русские… Они саботируют, эти скоты…
— Отвечаете вы, шеф-пурьон!
Купфершлегер покидает забой. За ним уходят Броншар и переводчик Комаров. Броншар задерживается у бездействующего мотора. Мельком оглядев его, поворачивает лицо к Комарову.
— Видите?
— Да, работа грубая. Пустили в ход лом.
— Господин Броншар, надо убрать немецких надсмотрщиков. Скажите директору, что это может привести к осложнению. Русские ненавидят гитлеровцев. Может произойти кровавая расправа… Ломы и кирки здесь, под землей, — неплохое оружие.
Броншар снова смотрит в лицо Комарова. Этот человек не просит, а приказывает! Комаров выдерживает его взгляд, настойчиво повторяет:
— Надо убрать надсмотрщиков, они только мешают. Нам и вам.
— Хорошо, я постараюсь убедить их…
Саботаж, возникший стихийно, усиливался с каждым днем и скоро охватил всю шахту. Вместе с русскими начали действовать бельгийцы, поляки, чехи, словенцы, французы. Все чаще останавливались конвейеры, выходили из строя воздухопроводы, летели моторы, неизвестно куда исчезали отбойные молотки, металлические крепления, в которых так остро нуждалась шахта. Добыча падала с каждым днем. А диверсии проводились все смелее. Вчера с высоты 700 метров оборвалась клеть, в которой спускались в шахту немецкие надсмотрщики. Сегодня произошел большой обвал в семнадцатой лаве. Лаву не расчистить и за сутки…
Взвешивая все, Шукшин начинал понимать, что это ужа не стихийные действия. Кто-то руководит пленными. Он осторожно заговаривал с одним, с другим, с третьим, но люди ничего не знали или не хотели сказать. После долгого раздумья Шукшин решил открыто поговорить с Трефиловым.
Трефилов обычно знал все, что делается в лагере. Но тут он ответил уклончиво:
— Возможно, что и работает кто-то. Но связаться с ними трудно, проявляют осторожность. Немцы подсылают разную сволочь. Я думаю, что, если организация есть, — она найдет нас. Надо только, чтобы они убедились на деле…
Организацию искал не один Шукшин. В тот же день, когда он говорил с Трефиловым, к нему подошел матрос Марченко, такой же смуглый, крепкий и решительный, как Браток. Но Браток все молчал, ходил угрюмый, злой, а Марченко любит поговорить, побалагурить, а то и песню затянет. В его твердой походке, во взгляде живых, веселых глаз, в привычке резко вскидывать голову что-то лихое, гордое.
Марченко начал без обиняков, напрямую. Отозвав Шукшина в сторону (они курили во дворе лагеря, около барака), он сказал, точно речь шла о самом обычном деле:
— Товарищ подполковник, сдается мне, что в лагере есть организация. Мне кто-то листок в спецовку положил. Вот, глядите… — Он достал небольшую листовку, отпечатанную на гектографе, и, не обращая ни на кого внимания, отдал Шукшину. — Здорово написано! Это наши, русские, писали. И чего хлопцы хоронятся? Тут же все свои, свой народ. Вы-то знаете этих ребят, товарищ подполковник, вам по чину положено.
— Ты думаешь, что есть организация?
— Ну, если ее нет, так надо создать. Нас партия как учила, товарищ подполковник? Первое дело — организация. Без организации нам труба. Сомнут, это факт. А с организацией ни хрена не сделают. Можно весь лагерь освободить. — Марченко докуривал сигарету, обжигая пальцы. — Затянуться хорошенько не успеешь, а уже вся… Он сплюнул, подул на желтые, обкуренные пальцы. — Мы так считаем, товарищ подполковник, вы тут по званию старший, так вам и руль в руки. А я с братками живо договорюсь. Хлопцы тут — во!
Шукшин не сомневался в честности Марченко. Но матрос казался ему человеком невыдержанным, недисциплинированным, с мальчишеской горячностью. Такому доверять опасно.
— Несерьезный разговор, Марченко. Куда бежать? И люди больные, истощенные. А я что? Я и сам убежать не в состоянии, не только людей вести…
— Выходит, боитесь, подполковник? Ладно, тогда будем действовать, как знаем. Я лично, к примеру, тут задерживаться не собираюсь. Братка-то, Модлинского, не поймали… — Марченко поднялся, направился к бараку.
Шукшин хотел было остановить его, но сдержался. «Нет, не нужно. Возможно, матроса провоцируют… Откуда у него эта листовка?» — Шукшин нащупал в кармане тонкий хрустящий листок.
Уже темнело, пленные расходились по баракам. Шукшин посмотрел вокруг, отошел за барак, к огромной раскидистой липе, прислонился к стволу. Достал листовку. Ветви дерева заслоняли свет, но буквы были крупные, бьющие в глаза. «Товарищ, брат! Наша армия героически сражается с ненавистным врагом — фашизмом. Ты должен быть с ней, должен бороться. Уголь, который ты даешь врагу, — это горючее для фашистских самолетов и танков, это пушки и пулеметы, стреляющие в твоих братьев, в твоего отца, сына. Саботируй, срывай добычу угля, уничтожай оборудование шахты, выводи из строя все, что можешь вывести. Смерть фашизму! Да здравствует Советская Родина!»
Эта листовка, слова Марченко взбудоражили Шукшина. «Ты коммунист, старше их всех, — говорил он себе, пряча на груди листок. — Кто, как не ты, должен поднимать людей? Да, опасно, но надо искать… Найти организацию, во что бы то ни стало найти! Она есть! Есть! Эта листовка… Как она могла появиться в лагере? Пора начинать. Люди ждут, ждут!»
Вернувшись в барак, Шукшин разыскал Маринова, с которым сошелся особенно близко, показал листовку. Тот мельком взглянул на нее, отдал обратно.
— Я ее видел. Написано хорошо.
— Это могла «сделать только организация. Сильная организация, связанная с бельгийским подпольем. Но как найти этих людей? Знать, что они рядом, и… Что придумать, Григорий?
Через два дня в забое Маринов сказал Шукшину: Как придем в лагерь, задержись в бараке. Похлебку я твою принесу. К тебе подойдет Тюрморезов. Номер 186. Можешь говорить откровенно.
«Номер 186? Тюрморезов?» Что он знает о Тюрморезове? Ничего. Этот приземистый, облысевший человек кажется каким-то уставшим, надломленным, всегда держится в стороне, обособленно, а если и появится среди товарищей, то сидит молча, только слушает…
— Григорий, ты хорошо его знаешь?
— Кто он? Кадровый офицер, коммунист. Был помощником начальника штаба артиллерийского полка по разведке. Это крепкий человек. Помнишь там, в Германии, был подкоп? В лагере 304?
— Да, конечно.
— Это он. И еще была попытка к побегу, когда сделали проход в проволоке. Это тоже Тюрморезов. Они вчетвером работали: он, старший лейтенант Дубровский, младший лейтенант Базунов — белесый такой, хромает… И младший лейтенант Гагуев…
— Вот оно что! — удивленно проговорил Шукшин. — И этот самый Тюрморезов…
— Во главе. В том лагере он сумел достать карту, компас, ножницы… — В том лагере!
* * *
Встретившись после смены в бараке, они отошли в дальний угол, к окну. Тюрморезов протянул Шукшину руку, сказал:
— Я знал, что мы будем вместе! — Он посмотрел в окно, прислушался, заговорил быстро, приглушенным, но твердым голосом: — Я должен познакомить вас с обстановкой в Бельгии. Население, за небольшим исключением, относится к немцам враждебно. В Бельгии действуют различные патриотические организации. Они многочисленны, Но еще недостаточно активны. Все зависит от положения на советско-германском фронте. Последние сводки Совинформбюро хорошие… В Сталинграде враг остановлен. Как только наступит перелом, патриотические силы здесь сейчас же активизируются. Компартия создает боезые отряды. Как я понял, их пока немного. Плохо с оружием… Но это уже настоящая борьба. Мы должны быть с ними. В шахтах Бельгии больше двадцати тысяч русских военнопленных. Вы понимаете, что они могут сделать, если им дать оружие?
Шукшин, слушая Тюрморезова, внимательно следил за выражением его лица. Только что человек казался усталым, надломленным. Сейчас же все в нем говорило о силе, решимости, собранной воле.
— В нашем лагере много командиров, опытных политработников. Наша задача — организовать людей. Партизанские группы должны создаваться здесь, в лагере. Надо готовить побеги. Массовые побеги…
— Но это может сделать только организация, — перебил Шукшин. — Без сильной организации мы людей не поднимем.
— Организация существует, Константин Дмитриевич. Есть крепкое ядро. Пройдет три-четыре месяца, и организация будет многочисленной. Спешить нельзя, надо лучше изучить людей… О вашей работе в забое мы знаем. Только будьте осторожней. Гестапо усиливает слежку, вербует среди пленных агентуру. Кое-кого мы засекли. Двое из вашего барака… Вам потом скажут. Диверсии надо продолжать и усиливать, они дают хорошие результаты. Шахта на тридцать пять процентов сократила добычу угля. Немцы прибегнут к репрессиям. Попробуют взять нас голодом. К этому надо быть готовым. Если сплотим людей, гитлеровцы ничего не сделают. Им нужен уголь. Всех на голодный паек не посадят. И бельгийцы будут поддерживать… — Тюрморезов отошел от окна и, приблизившись к Шукшину вплотную, сказал шепотом: — В вашем забое работает Антуан Кесслер. Он коммунист.
— Старик Кесслер?
— Да. Поговорите с ним. Поляк Стефан Видзинский… Коммунист, член подпольного комитета. Через него будете получать сводки Совинформбюро.
— Ясно… Идут!
— Слышу. Подбирайте людей. Связь со мной через Дубровского.
После разговора с Тюрморезовым Шукшин ожил, воспрянул духом, он даже внешне как-будто переменился: спина распрямилась, глаза посветлели. Он опять почувствовал себя бойцом. Нет, теперь они не одиночки, убитые горем, боящиеся один другого. Снова рядом крепкое плечо товарища, снова есть коллектив! «Ты еще не кончил, Шукшин… Это не конец, не конец борьбы! — он подумал об этом, и перед его глазами встало лицо майора Сальникова. — Боже мой, какие у нас люди!»
* * *
Тюрморезов не ошибся. На следующий же день, когда пленных построили во дворе, появились лагерь-фюрер Виганд и зондер-фюрер Траксдорф. Полное розовощекое лицо Виганда, обычно не выражавшее ничего, кроме самодовольства, сейчас было злым. Расхаживая вдоль строя, нервно постукивая прутом по высокому твердому голенищу, он выкрикивал:
— Германское командование не позволит саботировать! Все диверсанты будут пойманы и уничтожены! За диверсию на шахте — смертная казнь через повешение. Я повторяю: за диверсию, за попытку к диверсии на шахте — смертная казнь. Немедленно! Норма выработки должна выполняться всеми пленными. Объявляю приказ коменданта!
Слушать! Кто выполняет норму — получает полный паек. Кто перевыполняет норму — получает дополнительный паек, сахар, сигареты. Кто не выполняет норму — двести граммов хлеба и вода. Кто саботирует — идет в карцер. Ни хлеба, ни воды! Я сказал все! Надо работать, черт бы вас взял. Слышите, надо давать уголь!
Лагерь-фюрер подал знак начальнику конвоя отправлять колонну и удалился. Зондер-фюрер Траксдорф, переводивший речь Виганда, задержался около пленных.
— Я же вам говорил. Вот! — Траксдорф сердито крутит свои длинные усы. — Надо выполнять порядок, а выслушаете этих цивилистов. Зачем вы слушаете этих цивилистов? («Цивилистами» зондер-фюрер называет бельгийских шахтеров). Я вам говорю, как отец, а вы не слушаете…
Начальник конвоя выкрикивает команду, и колонна молча, лениво трогается.
Драконовские меры, принятые гитлеровцами, возымели действие. Часть пленных продолжала упорствовать, саботировать добычу угля, а остальные начали работать. Диверсии почти совсем прекратились, добыча угля стала увеличиваться.
После работы к Шукшину подошел старший лейтенант Дубровский, работавший в соседней лаве.
— Как стемнеет, проберитесь за второй барак. В противовоздушной щели, ближней к проволоке…
Шукшин кивнул головой.
Ходить разрешалось по всему большому двору лагеря, поэтому Шукшину не стоило большого труда выйти за второй, самый крайний барак и скрыться в глубоком узком окопе. Такие окопы-щели на случай бомбежки были отрыты по всему лагерю: гитлеровцы берегли рабочую силу, нужда в которой сказывалась все острее.
В окопе ждали Тюрморезов, Дубровский, Базунов. Шукшин уже знал, что Дубровский и Базунов — старшие групп.
Тюрморезов смотрит в сторону часового, шагающего за проволокой по бетонной дорожке. В свете фонаря хорошо виден силуэт часового. Убедившись, что все спокойно, он садится на дно окопа.
— Расчет немцев оправдался. Вчера шахта дала угля на триста тонн больше…
— Голод не тетка, будешь работать, — зло сказал Дубровский. — И надсмотрщики… Их теперь вдвое больше. Бельгийцы боятся к нам подходить. Надо переждать, потом опять начнем…
— Чего ждать? — нетерпеливо перебил Базунов. — Надо идти на диверсии, такие диверсии, чтобы сразу… Они наступают, и мы должны наступать…
— Правильно, наступать! — сказал Тюрморезов. — И бить по самым чувствительным местам. Можно устроить такой обвал, что лава на неделю выйдет из строя. Стойки в забоях клиновые, выбиваются просто…
— Сделаем, беру на себя, — решительно проговорил Базунов.
— Да, сделаешь ты, — согласился Тюрморезов. Он хорошо знает Базунова, его волю и упорство. Это он в лагере под Лейпцигом проделывал проход в полосе проволочного заграждения, проделывал один, с вечера до рассвета резал ножницами толстую четырехгранную проволоку.
— Самое уязвимое место — воздух. Все двигатели работают на сжатом воздухе, — продолжал быстрым шепотом Тюрморезов. — Вывести из строя воздухопровод — вывести все…
— На сборку воздушных труб поставили Сипягина, — вполголоса проговорил Шукшин. — Парень надежный.
— Сипягин — в организации, — ответил Тюрморезов. — Передайте ему наше решение. В помощь Сипягину — Семенова и Гурьянова. Старший — Сипягин… На рештаках будет работать Яковлев. Он специалист по моторам. На рештаках надо рвать болтовые соединения. Немного отпустить болты, и все… Рештачные ключи, Шукшин, вам передаст Кесслер. Двигатели работают на сжатом воздухе. Если бы проникнуть в компрессорную! Она наверху. Как нам туда пробраться? Трудно!
— Надсмотрщиков надо убрать, — заговорил Дубровский. — Под землей хозяевами должны быть мы. Несколько гадов стукнем, остальные притихнут.
— Верно, — поддержал Шукшин.
— Действуйте! — согласился Тюрморезов. — Теперь о положении на фронте…
Тюрморезов передал сообщения советского и лондонского радио, рассказал о тревожных сводках германского командования. Все сообщения говорили о том, что немцам под Сталинградом приходится туго.
— Рассказывайте товарищам о борьбе, о подвигах Красной Армии. Сообщения Совинформбюро должны знать все… И еще. Надо воздействовать на тех, кто усердно работает на немцев. Надо, чтобы эти «ударники» почувствовали презрение товарищей.
— Мы это делаем, — ответил Шукшин. — Сегодня ребята чуть не убили одного, едва отнял…
— Все! — Тюрморезов поднялся, вгляделся в темноту, прислушался. — Уходить по одному…
* * *
В девятом забое с утра начались неполадки. Сначала порвались крепления на рештаке, потом отказал мотор. Только его пустили — пробило два воздушных шланга. Шеф-пурьон охрип от ругани.
— Я вам покажу, скоты, я вам покажу!..
Надсмотрщики тоже взбесились, пускают в ход кулаки.
Особенно старается рыжий верзила, который тенью ходит за шеф-пурьоном. Он только и ищет предлога придраться к русским. Но кто устраивает поломки? Никто из русских не замечен. И это еще больше злит гитлеровцев.
Бранясь, толкая всех, кто попадается на дороге, рыжий идет в штрек — шеф-пурьон велел ему принести шланги. Мимо него в тучах черной пыли промчался состав вагонеток с углем. Рыжий выругался, протер глаза и торопливо пошел дальше по мрачному, слабо освещенному штреку. Но не сделал он и десяти шагов, как споткнулся о каменную глыбу. Едва удержавшись на ногах, схватился рукой за стену. И в этот миг над его головой сверкнуло острие кирки. Гитлеровец упал поперек рельсов. А из-за поворота, наполняя штрек светом фар и грохотом, уже вырвался поезд с вагонетками.
Часа через два в штреке появляются гестаповцы, обследуют труп, место гибели. Никаких следов! Рыжий так изуродован, что установить ничего невозможно. Гестаповцы долго не задерживаются под землей, спешат покинуть штрек.
Смена подходит к концу. Из девятого забоя выбираются трое русских. Они «приехали» на рештаке, распластавшись на грудах угля. Спрыгнув с рештака, оглядываются и бросаются в верхний, вентиляционный штрек.
Проходит еще немного времени, и из забоев группами, в одиночку выползают шахтеры. Поезда еще нет. Уставшие, голодные люди молча рассаживаются вдоль штрека. Никто не замечает как в девятый, уже опустевший забой проскальзывают трое, бесшумно исчезают в его глубине.
Подошел поезд. Пленные тяжело поднимаются, молча грузятся в вагонетки. Шукшин и Яковлев садятся в последнюю вагонетку. Оба заметно нервничают, все время поглядывают в сторону девятого забоя.
Резкий свисток, поезд тронулся. Шукшин судорожно схватил руку Яковлева: «Что делать?» Но в эту секунду, будто выскочив из-под земли, появились трое, прыгнули в вагонетку. Рядом с Шукшиным — Маринов. Он тяжело, прерывисто дышит. Шукшин придвинулся к нему: «Порядок?» Маринов держится рукой за горло, с трудом выдыхает: «Порядок».
Пленных подняли наверх, они могут идти в душевую. И вдруг — сигнал тревоги: обвал в девятом забое!
* * *
На другой день во всех забоях, где работали русские, появились листовки, написанные большими печатными буквами: «Товарищ! Друг! Красная Армия под Сталинградом одержала великую победу. Трехсоттысячная фашистская армия окружена. Наши войска идут на запад. Да здравствует Советская Родина! Смерть фашизму!»
В этот день забои, в которых работали русские, не дали и десятой части того, что давали раньше, когда здесь находились вольнонаемные рабочие.
Четырнадцать человек за отказ от работы гитлеровцы избили до полусмерти и бросили в карцер, свыше ста человек лишили еды, посадили на двести граммов хлеба и воду. Но ни на следующий день, ни в другие дни добыча угля не поднялась.
Гитлеровцы растерялись. Трефилов, подслушавший разговор коменданта лагеря с лагерь-фюрером, передал Шукшину: немцы не могут понять, что происходит в лагере.
Люди на голодном пайке, а не хотят работать. О листовках, о бельгийских пайках они не знают.
«Бельгийские пайки» — это продукты, которые подпольный комитет компартии Айсдена передает в шахту через бельгийских патриотов. Старшие групп следят, чтобы продукты передавались только тем, кто сильно истощен или лишается пищи. «Саботажники» теперь живут неплохо. Кроме бельгийского пайка, им часто удается получить еще обед в лагере. Каким-то образом, к удивлению их самих, «саботажники» попадают в списки «ударников», получают полный паек, а иногда и дополнительный кусок сахару и шесть сигарет. «Ударники» же часто оказываются в списках штрафников.
Сегодня на кухне опять скандал: «ударник» стал требовать полную норму, кричать, что он работает лучше всех, а ему второй день не дают супа. Гитлеровец, дежуривший по кухне, посмотрел в бумаги и, найдя рабочий номер «ударника» в списке «саботажников», набросился на него с кулаками.
— Я тебе покажу, скотина! Саботаж! Пошел отсюда!
Сведения в лагерь передавались шеф-пурьонами, и в них все было правильно. А в списках, которые подавались на кухню — сплошная путаница. Кто это делал, чья работа? Шукшин спросил Тюрморезова, но тот только пожал плечами.
— Не знаю. Это не наши… Кто-то действует помимо организации! Но где, как — ничего не могу понять…
Спустя несколько дней в шахте опять появилась листовка, на этот раз напечатанная в типографии, на хорошей бумаге.
В ответ на эту листовку был выведен из строя 17-й забой, самый крупный забой шахты Айсден.
А еще через три дня взлетела на воздух компрессорная станция. Шахта остановилась.
Айсден наводнили гестаповцы, приехало начальство из управления лагерей, находившегося в Лувене. В лагере, в домах шахтеров начались повальные обыски. И снова — никаких следов.
Шахта не работала только шесть дней. Но этот взрыв был началом нового этапа борьбы: острой, ожесточенной, беспощадной. Враг понял, что в Айсдене действует сильная подпольная организация.
Когда Шукшин и Тюрморезов встретились, чтобы обсудить обстановку, Шукшин, возбужденно поблескивая глазами, сказал:
— Здорово сработано! Молодцы ребята. Взорвать компрессорную! Это же…
— Наши люди тут ни при чем. Я об этом ничего не знаю.
— Как? Ведь ставилась задача… — Шукшин недоуменно посмотрел на Тюрморезова.
— Нас опередили. Пока мы искали пути, как проникнуть в компрессорную, они сделали. И обвал в семнадцатой лаве… Это тоже они!
— Бельгийцы?
— Возможно. Но, кажется, что работают пленные. Почерк наш… Разумеется, вместе с бельгийцами. Вы листовки видели? Напечатаны в типографии. Печатают бельгийцы, а пишут русские.
— Я считал, что это наша организация…
— Нет, не наша. Параллельно с нами действует другая организация. Крепкая, хорошо связанная с бельгийским подпольем. Надо установить с ними связь. Предупредите своих людей. Я думаю, что они нас тоже ищут. Но будьте осторожны! Гестапо все подняло на ноги. Они пойдут на любые меры, чтобы нас нащупать. Кажется, из вашего барака завербовали еще двоих. Их обрабатывали в тюрьме… Одного я приметил. Спит недалеко от вас, лицо угреватое, узкоглазый.
— Монгол?
— Да, Монгол.
Первым «нащупал» вторую, отдельно действующую организацию старший лейтенант Дубровский. Он сообщил Тюрморезову:
— Якова Семенова, татарина, знаете? Маленький такой, рябой…
— Уфинский?
— Да, этот… Он меня все прощупывал, а потом предложил провести с ним операцию. Мы с ним в штреке вагонетки опрокинули, затор устроили…
— А это не провокация? Татарин и Шукшина пытался вербовать.
— Нет, не провокация. Я за ним неделю следил. Они хорошо работают. Как я понял, он старший тройки. Вчера они пневматический мотор долбанули… А сегодня я заметил, как он одному листовку подсунул. Рисково работает…
— Хорошо. Что он тебе сказал?
— Намекает, что есть организация.
— Ладно, проверим, — решительно проговорил Тюрморезов. — Сведи меня с ним.
Яков долго запирался: он ничего не знает, ни с кем не связан, он только хотел «намекнуть», что надо создавать подпольную организацию.
— Вот что, товарищ, ты не крути! — строго сказал Тюрморезов. — Дубровского ты знаешь. Тот, кто идет на диверсии, — на немцев не работает. Кто у вас старший? Ты должен свести меня с ним. Это необходимо. Совершенно необходимо!
Семенов поднял голову, посмотрел в глаза Тюрморезову.
— Я не могу говорить, понимаешь? Не знаю… Товарища надо спросить. Понимаешь?
— Хорошо, скажешь завтра. После смены, в душевой, когда я пойду одеваться, подойдешь ко мне. Ясно?
На другой день Яков передал Тюрморезову, что старший с ним встретится.
— Завтра, когда вторая смена уйдет, он будет в умывальнике котелки мыть. Понимаешь? Ты придешь стирать полотенце. На работу не ходи, получишь освобождение.
— Пароль?
— «Вы Якова знаете?» «Встречал в Уфе». Понимаешь?
— Хорошо. Спасибо, Яков!
* * *
В умывальнике, большом, темном и грязном помещении, с отсыревшими и облупившимися стенами, почти никого не было. Ночная смена еще не вернулась, дневная ушла. В бараках оставались только больные.
Тюрморезов, оглядевшись, заметил в дальнем углу старшего писаря Тягунова, старательно мывшего котелок. «Неужели он? Быть не может»…
Ко всем, кто работал в канцелярии, пленные относились с большим недоверием, презрительно называли их «придурками». Тягунов вызывал у Тюрморезова особенную настороженность. Старший писарь у гитлеровцев свой человек, на привилегированном положении. Тюрморезов слышал, как однажды лагерь-фюрер дружески назвал его: Борис. «Неужели этот Борис и есть…» После минутного колебания он направился к Тягунову, встал рядом с ним и, сняв с плеча полотенце, подставил под струю воды.
— Вы Якова знаете?
— Встречался в Уфе… — Тягунов придвинулся к Тюрморезову, мокрыми пальцами крепко стиснул его руку пониже локтя. — Наконец-то! Наконец-то!
Он проговорил это с такой радостью, что у Тюрморезова как-то сразу исчезло чувство недоверия.
Тягунов, склонившись над котелком, начал рассказывать об организации, ее делах и людях. Негромкий, глуховатый голос его звучал спокойно, ровно, но это только подчеркивало твердость, убежденность, с которой он говорил.
— Диверсии я не считаю нашей главной задачей. Люди… Мы обязаны сохранить для Родины наших людей. Вражеской пропаганде надо противопоставить нашу, большевистскую. Мы должны зажечь в людях надежду на освобождение. Время готовить восстание…
Он коротко сообщил об обстановке в Бельгии, о связях с бельгийскими коммунистами, с подпольной патриотической организацией бельгийцев «Белой бригадой», о том, как организован выпуск листовок.
— Через неделю — две мы получим первый номер нашей русской газеты. Она будет называться «Известия». Материал из лагеря уже передан. Печатают бельгийские коммунисты. Газета пойдет во все русские лагеря…
Тюрморезов хорошо знал, что скрывается за этой скупой информацией: каждодневная работа, смертельно опасная, требующая неимоверного напряжения нервов, нечеловеческой выдержки. Слушая Тягунова, он ни на секунду не отрывал взгляда от его лица — задумчивого, с прозрачно-светлыми, мягко прищуренными глазами.
Действует группа Тягунова
Военинженер третьего ранга Борис Иванович Тягунов попал в Бельгию, пробыв в концлагерях около года. На фронте под Ленинградом, оказавшись во вражеском окружении, он собрал группу бойцов и командиров и больше месяца действовал с нею в тылу врага. Фашисты схватили его, когда он с горсткой солдат пробивался через линию фронта к своим. Попав в плен, Тягунов дважды пытался бежать. Оба раза его ловили, и только чудом он оставался жив. Неудачи не сломили его. Они лишь помогли прийти к единственно правильному выводу: в одиночку ничего не сделаешь, надо создавать подпольную организацию.
Небольшую группу подпольщиков ему удалось сколотить в лагере 304-1V-H, под Лейпцигом. Но через месяц его отправили в Бельгию.
Первым, с кем Тягунов сошелся здесь, в Айсдене, был лейтенант Михаил Петрович Бещиков, москвич, преподаватель истории. Вторым вступил в организацию Борис Комаров (Маранцман), третьим — капитан Федор Сайковский, кадровый командир Красной Армии.
На совещании четверки было решено действовать, не дожидаясь, когда группа станет многочисленной. Организовывать диверсии, вести среди пленных пропаганду, искать связи с бельгийскими подпольщиками.
Тягунов, Бещиков и капитан Сайковский попали в четвертый, «немецкий», забой, как его называли в шахте. В этом забое работали почти одни немцы. Большинство из них было настроено против русских.
Мастер забоя Макс сам работал, как зверь, и заставлял работать других до седьмого пота. Стоило русскому на минуту остановиться, как уже раздавалась дикая брань.
Однако, хорошенько приглядевшись к Максу, Тягунов понял, что мастер не так опасен, как показалось вначале. Макс, разумеется, не против Гитлера, нет. Он выбился в мастера, в «пурьоны», неплохо зарабатывает. Но этот человек, двадцать лет проработавший под землей, честен. В ею душе еще не погасла шахтерская, рабочая совесть. Макс любит свой тяжелый труд и гордится им. Мастер мог бы и не рубить уголь. А он встает туда, где опаснее. Большая физическая сила в нем сочетается с удивительной сноровкой, смелостью и необычайным шахтерским чутьем. Подрубая подорванную породу при проходке штрека, Макс выскакивает из-под обваливающейся груды в последнюю секунду. С ловкостью кошки отскочив в сторону, он с восторгом смотрит на летящие камни, восклицает:
— Эгей, как идет! Эгей!
В Тягунове Макс вызывал двойное чувство: ненависти и уважения. И второе постепенно брало верх. Чутье подсказывало, что в решающую минуту Макс не выдаст.
В «немецком» забое работало двое бельгийцев и словенец Петро, родом из Югославии. Шахтеры звали его Петером, он разговаривал на немецком языке, и русские долго не знали, что Петро словенец. Первое время он ничем не проявлял своего дружеского отношения к пленным, хотя и старался держаться поближе к ним. Сядет неподалеку, молча слушает. Не догадываясь, что он отлично понимает их (Петро в совершенстве владел шестью иностранными языками), пленные разговаривали при нем открыто. Так он узнал их настроения, убедился, что перед ним люди, которым можно доверять. Только после этого Петро начал сближаться с русскими.
Тягунов, подружившись с Петро, решил попытаться установить через него связь с бельгийскими коммунистами. Случай для откровенного разговора представился скоро.
В лагерь часто наезжали власовские «представители» разных рангов, от лейтенанта до генерала. Собрав военнопленных, они начинали их убеждать, что Советский Союз проиграл войну, что Красная Армия доживает последние дни, и призывали вступить во власовскую армию, помочь Гитлеру скорее «освободить Россию от большевиков». Тем, кто пойдет во власовскую «освободительную» армию, обещались всяческие блага. Вражеская пропаганда успеха не имела. Но находились слабовольные, малодушные люди, которые, не выдержав мук плена, каторжной работы, шли к предателям. Попадались и такие, которые только ждали случая пробраться к Власову. Один из таких оказался в четвертом забое вместе с Тягуновым. Когда в лагерь приехал власовский «генерал» Севастьянов, этот изменник сам подошел к нему и записался в РОА. Он думал, что его сразу же выпустят из лагеря. Но на другой день власовца послали в шахту.
— Успеешь еще, — сказал зондер-фюрер, когда он утром пришел в канцелярию. — Когда будешь нужен, тебя позовут. А сейчас отправляйся в шахту. Во время перерыва пленные, работавшие в штреке, собрались кучкой. Власовец робко подошел к ним, но сидевший рядом с Бещиковым парень, рыжеголовый, с обнаженной, блестевшей от пота широкой грудью, угрожающе крикнул:
— Не подходи, паскуда! Прочь!
— Ну-ну, не пужай…
Парень рванулся, схватил каменную глыбу.
— Убью, зараза, предатель!
Бещиков поймал парня за руки. «Пропадать из-за этой мрази… Брось!» Парень вырывался, скрипел зубами.
— Советскую власть продал, шкура…
Власовец отошел, сел у стены штрека и, задыхаясь от злобы, начал выкрикивать:
— Что она дала людям-то, ваша советская власть? Две коровы имеешь — значит, кулак. В колхоз не хочешь идти — кулак. А раз кулак — раскулачивай, в Сибирь гони… Да, все забирали, все! Говорили, к войне готовимся, на оборону давай, на танки, на самолеты. А где они, ваши танки, самолеты? Вона — на Волгу немец пришел. Продали вас большевички… Кончилася советская власть!
— Замолчи, гад! — На власовца сразу бросилось несколько человек. Но в эту секунду появился Макс. В низком, глухом штреке загремел его голос:
— Э-эй, работать, дьявол вас возьми!
Пленные, возбужденно переговариваясь, потянулись к нагруженным углем вагонеткам. Вместе с русскими шел Петро Он был свидетелем схватки с власовцем. Тягунов подошел к нему вплотную, сказал угрюмо:
— Ты не верь таким мерзавцам. Они клевещут на нашу страну, на Советскую власть. Это враг, изменник… Он враг наш и твой, Петро.
— Зачем ты мне это говоришь, Борис? Ты плохо обо мне подумал! — с обидой проговорил Петро. — Если мне скажут: умри, Петро, за советский народ, за Советскую класть — я умру. А ты…
Тягунов крепко сжал его руку.
— Спасибо, Петро… — Тягунов огляделся и, не выпуская руки Петро, негромко сказал: — Нам надо поговорить. Отстанем…
Улучив момент, они поднялись в верхний штрек, где никто не мог их подслушать. Тягунов сказал прямо:
— Нам надо вырваться отсюда. Мы будем бороться с врагом вместе с бельгийцами. Вы должны помочь вырваться… А сейчас, пока мы в шахте, надо вредить им, срывать добычу угля. Мы готовы… Но мне надо связаться с коммунистами.
— С коммунистами? — Петро хитровато прищурил глаз. — Считай, что ты это сделал. Я — коммунист.
— Сердце меня не обмануло! — невольно вырвалось у Тягунова. — Ты должен связать нас с комитетом.
— Свяжу. Здесь, в шахте, мы будем работать с тобой вместе.
Через Петро был налажен выпуск листовок. Кем и где они печатались, долгое время не знал даже Тягунов. Петро был блестящим конспиратором. Он смело брался за самую черновую, опасную работу, приносил в шахту пачки листовок, проводил одну диверсию за другой и оставался вне всякого подозрения. Гитлеровцы с доверием относились к этому тихому, безотказному «работяге».
Позже Тягунов узнал, что Петро — старый коммунист, профессиональный революционер. Он работал во многих странах Европы — в Чехословакии, Венгрии, Польше, Франции, Германии, сражался в Испании против Франко рядовым бойцом интернациональной бригады.
Только Тягунов установил связь с подпольным комитетом и начал налаживать работу среди военнопленных, как его неожиданно вызвали в канцелярию лагеря. «В чем дело? Неужели пронюхали?» Тягунов шел в канцелярию, охваченный тревогой. Но, войдя в помещение, взял себя в руки. Обращаясь к сидевшему за столом «воспитателю» белоэмигранту Шрейдеру, спокойно спросил:
— Кто меня вызывал?
— Вы — Тягунов? — Шрейдер, покуривая сигарету, смотрел на Тягунова пристальным, колючим взглядом.
— Тягунов, господин Шрейдер.
— Гвардейский ротмистр фон Шрейдер. — «Воспитатель» сделал ударение на слове «фон». — Кем вы были» Красной Армии? Звание?
— Военинженер третьего ранга.
— Так-так… — Шрейдер, гася сигарету о край пепельницы, продолжал пристально смотреть на Тягунова. — Вот что, Тягунов. Такие люди, как вы, нам нужны. Вы инженер и хорошо знаете немецкий язык. Я думаю взять вас работать сюда, в канцелярию. Что вы скажете?
Тягунов молчал. Только сейчас он почувствовал, как напряжены его нервы.
— Что же вы молчите, Тягунов? Идемте, к лагерь-фюреру.
Лагерь-фюрер Виганд, сидя за большим столом, долго и открыто, выкатив круглые бесцветные глаза, разглядывал Тягунова.
— Садитесь, Тягунов, — неожиданно проговорил он, показывая рукой на стул. — Вы инженер, интеллигентный человек, мы это понимаем… Мы, немцы, умеем ценить людей. Да, да, Тягунов, умеем! Вы не будете больше работать под землей. Я назначаю вас старшим писарем. Мне нужны такие люди.
— Спасибо за внимание, господин лагерь-фюрер. Но я бы хотел остаться в шахте. Там я принесу больше пользы…
Виганд, взявшийся уже за карандаш, чтобы написать распоряжение, вскинул голову, с недоумением посмотрел на Тягунова.
— Вы не хотите идти в канцелярию?
— Разрешите мне подумать. Я могу просить об этом?
Лагерь-фюрер переменился в лице. Казалось, он сейчас выскочит из-за стола и ударит дерзкого пленного. Но он сдержался.
— Ладно, завтра скажете Шрейдеру!
Когда Тягунов вышел, Виганд недоуменно сказал Шрейдеру:
— У него, наверное, не все дома. Впрочем, все эти ученые — ненормальные люди. Я давно в этом убедился, Шрейдер.
— Фон Шрейдер, господин лагерь-фюрер.
— Ладно, ладно, господин фо-он Шрейдер!
* * *
Как только Тягунов показался во дворе лагеря, к нему бросились Бещиков и Сайковский.
— Ну слава богу, пришел! — Сайковский облегченно вздохнул. — А мы уж думали… Зачем вызывали?
— Хотят, чтобы я работал в канцелярии старшим писарем. Этого еще недоставало!
— Старшим писарем? — переспросил Бещиков. — Мне кажется, Борис, это не так уж плохо. Если войдешь к ним в доверие, они передадут документы, списки, ты станешь хозяином канцелярии…
— Михаил прав, — согласился Сайковский. — Эти мерзавцы работать не любят. Им нужен человек, который бы за них вел все дела. В канцелярии ты много сделаешь для организации.
Тягунов молчал. Высокий лоб прорезали морщины.
— Что же ты решил? — нетерпеливо спросил Бещиков.
— Я понимаю, что это нужно… А товарищи? Они ведь не знают, с какой целью…
— Борис Иванович, но этого требует дело, — глухо проговорил Сайковский. — Дело!
— Хорошо, я соглашусь. Завтра…
Но утром Тягунов не пошел к Шрейдеру. Когда подняли их смену, он встал в строй вместе с товарищами.
— Ты что — решил отказаться? — спросил Бещиков.
— Нет. Но сегодня еще поработаю. Надо попрощаться с Петро.
Петро сразу же оценил все преимущества новой «должности».
— Отлично, Борис! Войдешь к ним в доверие — все будешь знать. Понял? Чем ближе к ним, тем меньше подозрений. В канцелярии будешь часто встречаться с Купфершлегером. Попробуй его использовать. Возможно, он не пойдет на активную помощь. Но ручаюсь, что не продаст.
— Хорошо, пора идти. Связь со мною через Бещикова.
* * *
Тягунова, Сайковского и Бещикова в этот день поставили на подкатку вагонеток с породой. Вагонетки с породой подавались с верхнего горизонта по наклонному штреку лебедкой, целыми поездами, по пятнадцать-двадцать штук. Наклонный участок штрека, проходивший выше забоя, достигал полкилометра. Поезда здесь развивали такую бешеную скорость, что, выскочив на горизонтальный участок штрека, продолжали нестись вперед самоходом. Навстречу им шли поезда вагонеток. Там, где поезда встречались, Тягунов однажды устроил завал. В тот раз диверсия не вызвала подозрений. Сегодня он решил повторить ее.
Наверху, где загружали породой вагонетки, произошла задержка. Макс послал Тягунова узнать, что там случилось, а сам пошел в забой, темневший в стене.
Тягунов скрылся в сумраке штрека. Пробежав сотню метров, остановился, погасил лампу, огляделся. Никого… Он опустился на колени, выдернул из кармана ключ, нащупал рельс. Каждое движение точно рассчитано, руки работают с поразительной быстротой. Минута, и гайки ослаблены, рельс сдвинут. Тягунов вскочил. Задыхаясь от крутого подъема, побежал дальше наверх. Но он не преодолел и половины подъема, как послышался гул поезда. Тягунов прижался спиной к стене штрека, замер. Поезд пронесся мимо. Он продолжал стоять неподвижно. «Сейчас, сейчас…» В штреке внизу раздался страшный треск и грохот. Казалось, там взорвалась гора…
Отдышавшись, он спустился вниз. Вагонетки, врезавшись одна в другую, громоздились до самого потолка. Весь штрек забит породой.
Слева, из темноты забоя, выскочил Макс. Он чуть не столкнулся с Тягуновым, подходившим к завалу.
— А, это ты…
Макс шагнул к нему, глянул в лицо, потом бросил взгляд на груду искореженных вагонеток и снова посмотрел на Тягунова — колюче, подозрительно. Не сказав ни слова, резко повернулся, закричал на сбежавшихся рабочих:
— Что стоите, дьявол вас разорви! Гоните сюда вагонетки, разгружайте… Скоты, мерзавцы!
Догадался Макс или нет, что завал сделали русские? Быть может, решил, что это — случайная авария? Но этот его взгляд… Нет, Макс понял. И не выдал.
На другой день Тягунов явился в канцелярию, занял свой «пост» старшего писаря.
В канцелярии уже работал один пленный — Александр Ременников. Его взяли сюда сразу же, как только русские прибыли в Айсден.
— Что вы делаете? Ваши обязанности? — с плохо скрываемой неприязнью спросил старший писарь.
— Сижу на сигаретах. По указанию господина фон Шрейдера выписываю сигареты и раздаю. Отличная работа, должен вам сказать! — ответил Ременников и грустно улыбнулся. После минутного молчания, продолжая разглядывать лежавший перед ним большой список, проговорил негромко, с неожиданным волнением — Это замечательно, что вас сюда прислали. Один бы я здесь пропал. А теперь уже можно жить.
Тягунов задумчиво смотрел в окно.
— Значит, командуете сигаретами?
— Да, сигаретами… Я, право, не знаю, почему они посадили меня сюда. Наверное, потому, что я хорошо пишу объявления. Я архитектор. Перед самой войной институт окончил. Мечтал поработать, и вот… выписываю сигареты в немецкой канцелярии…
В голосе Ременникова звучала такая боль, что Тягунов невольно подошел к нему, положил руку на плечо.
— Ничего, вы еще будете строить города.
Ременников поднял голову, их взгляды встретились.
— Я верю в это. Верю в победу… Даже если они дойдут до Урала…
Тягунов промолчал. Сел за стол и начал разбирать бумаги.
Ременников оказался сердечным, добродушным парнем. Он удивительно быстро сходился с людьми, в лагере у него было много друзей. Но, приглядевшись к нему, Тягунов понял, что за добродушием у него скрывается крепкий характер и расчет. Да, он далеко не так прост, этот Ременников!
Его общительность совсем не случайна. Ременников изучает людей, их прошлое, настроения. От него Тягунов много узнал о своих товарищах по несчастью. И Ременников работает с пленными. Беседует с ними осторожно, больше говорит намеками и шутками, но смысл его слов хорошо понятен: надо быть сплоченней, надо держаться!
Убедившись, что на Ременникова можно положиться, Тягунов решил поговорить с ним напрямую. Однажды утром, когда они оказались в канцелярии одни, Тягунов сказал:
— Было бы неплохо создать в лагере организацию. Подпольную боевую группу… Как вы считаете? — Тягунов, стоя спиной к окну, смотрел Ременникову в глаза.
— Организацию?! — Ременников встал, лицо его побледнело. — Да, да! Это совершенно… это… — Он не мог говорить от волнения.
Тягунов рассказал о плане создания многочисленной группы, о том, что уже сделано. Ременников без колебаний согласился вступить в организацию.
Разговор с Тягуновым сильно подействовал на него. Он как-то сразу переменился, стал необычно молчалив. Лицо строгое, сосредоточенное, в глазах беспокойный блеск. Тягунов, весь день пристально наблюдавший за Ременниковым, видел, что он ждет минуты поговорить с ним. Как только немцы и «воспитатели» ушли из канцелярии, Ременников сразу же подошел к Тягунову и сказал решительно:
— Если что случится, валите все на меня. Так будет лучше… Пусть уж я один…
— Надо работать так, чтобы не было провала. Главное — правильно подбирать людей.
Ременников оказался хорошим подпольщиком. В нем счастливо сочетались выдержка, осмотрительность и смелость. В короткое время он вовлек в организацию десять человек и позже возглавил самую большую и активную группу подпольщиков.
Тягунов вошел в доверие к начальству быстрее, чем рассчитывал. Он работал с такой быстротой и четкостью, с таким знанием дела, что уже через месяц лагерь-фюрер передал ему все дела канцелярии — и картотеку пленных, и расчеты с шахтой, и распределение людей по баракам, и освобождение пленных от работы. Скоро в руки Тягунова попала даже переписка с управлением лагерями. Старший писарь составлял отчеты и доклады.
— О, этот Борис — голова. Профессорская голова! — восхищался лагерь-фюрер, с удовольствием подписывая отлично составленные бумаги.
Начальники поменьше тоже стали сваливать свою работу на Тягунова. Шрейдер, гордившийся тем, что отыскал такого писаря, однажды сказал Тягунову:
— Я говорил с лагерь-фюрером. Подберите себе помощника.
На второй день помощник — капитан Сайковский уже сидел за столом, рядом с Ременниковым. Еще через месяц по рекомендации Тягунова в канцелярию был переведен лейтенант Бещиков.
Первая «командная высота» в лагере была завоевана.
Старший писарь и его помощники с каждым днем получали все большие права и свободу действий. Теперь уже, помимо лагерь-фюрера и «воспитателей», шли на кухню списки, по которым одним выдавалась дополнительная порция похлебки, а другие вовсе ее лишались. Распоряжения Тягунова было достаточно, чтобы перевести пленного из одного барака в другой. Он расставлял людей так, чтобы в каждом бараке, в каждой смене были подпольщики. Старательные писаря помогали немцам подбирать лагерную команду. Скоро в девяти бараках из двенадцати старостами оказались члены подпольной организации. Свои люди были поставлены и на кухню.
Лагерь-фюрер был доволен работой русских писарей. Внутренний порядок в лагере обеспечивается без его особого вмешательства. Канцелярия работает превосходно. Можно сидеть дома и попивать коньяк или пропадать в городе.
* * *
Как-то к концу рабочего дня, когда в канцелярии остались только русские писаря, вошел зондер-фюрер Траксдорф. Шумно дыша, он опустился в кресло рядом с Тягуновым, стал разглядывать бумаги на столе. Потом аккуратно собрал листочки, подмигнул Тягунову.
— Иду я сейчас сюда, в канцелярию, и думаю: «Этого Тягунова послал сам господь бог». Клянусь честью… Терпеть не могу все эти канцелярские дела, проклятые бумаги. А им все пиши, пиши… — Он минуту молчит, почесывает пальцем за ухом. — Тут надо опять писать доклад в управление лагерями, в Лувен. Солят они там эти доклады, что ли?
— Не беспокойтесь, господин зондер-фюрер. Завтра утром будет готово. Это не так сложно.
— Да, с вашими способностями… — Траксдорф достает сигареты, протягивает старшему писарю. — Где вы изучали немецкий язык? Разговариваете, как настоящий берлинец!
— А вы неплохо владеете русским. Конечно, не как настоящий москвич, но…
— Я долго жил в России, Тягунов. — Зондер-фюрер посматривает по сторонам. — Я больше русский, чем немец. Душа у меня русская!
Канцелярия пустеет. В большой, заставленной столами и шкафами разных размеров комнате становится полутемно. Но зондер-фюрер не спешит уходить. Подождав, когда они останутся вдвоем, Траксдорф начинает рассказывать Тягунову свою биографию. Он попал в Россию, в Петербург, ребенком. Отец его был переплетчиком. Траксдорф пошел по стопам отца, стал работать в русской типографии. Но незадолго до первой мировой войны семья вернулась в Германию. И в первые же дни войны Траксдорфа забрали в армию, послали на фронт. Он воевал только один месяц — попал к русским в плен, оказался в Сибири, работал в какой-то деревне у крестьян.
— Они были добрые люди, эти крестьяне. Они ко мне хорошо относились. О, у русских добрая душа. Я знаю русских людей…
Тягунов внимательно слушает, смотрит на Траксдорфа. «Кто же ты, Траксдорф?..»
— Господин зондер-фюрер…
— Меня зовут Артур Карлович. Называйте меня Артуром Карловичем!
— Артур Карлович, вы говорите, что уважаете русских людей. В лагере больные пухнут с голоду. Им вдвое сокращают норму… А что сокращать?
Траксдорф молчит, хмурится. Потом произносит ворчливо:
— Да, зачем эта жестокость… Они не понимают русских людей. Чего добьешься этой жестокостью? Ничего. Надо хорошо кормить пленных — они будут хорошо работать.
«Да, знаешь ты русских людей…» — усмехается в душе Тягунов. Но глаза его, задумчивые, мягкие, с прежней сосредоточенностью и вниманием смотрят на зондер-фюрера.
— Артур Карлович, у вас доброе сердце. Вы могли бы помочь больным. Если вы распорядитесь, им будут передавать кое-что из продуктов.
— А комендант? — зондер-фюрер смотрит с опаской на Тягунова. — Комендант! За это… вот! — зондер-фюрер энергично проводит рукой по шее.
— Но продуктами ведает канцелярия, господин зондер-фюрер.
Траксдорф затягивается сигаретой и долго кашляет. Вытерев кулаком глаза, говорит нерешительно:
— Хорошо, Тягунов, я попытаюсь. Только чтобы они ничего не узнали…
«Они» — это немцы, «начальство». Зондер-фюрер не хочет причислять себя к ним.
— Ив тюрьме, в карцере, Артур Карлович. Вода и кусок хлеба. А люди и без этого совсем истощены. Как же они будут работать? А ведь уголь нужен. Берлин требует угля!..
— Вы правы, Тягунов. Они это зря делают. Я уж и не захожу в тюрьму, жалко смотреть на этих людей.
— Но им можно помочь, Артур Карлович.
Траксдорф снова хмурится, долго думает.
— Да, им надо помочь. Правильно. Не понимают они русских, не понимают! Зачем морить голодом? Зачем их бить? Я вас спрашиваю — зачем? — Траксдорф смотрит на Тягунова такими глазами, точно это старший писарь отдал приказ лишать пищи и избивать до полусмерти русских военнопленных.
На завтра же, без ведома коменданта и лагерь-фюрера, в лазарет и тюрьму отправили двойную порцию супа. На кухне теперь командует член подпольной организации лейтенант Солодилов, о том, что для больных и арестованных выделяется пища, никто не узнает.
Через несколько дней в конце работы зондер-фюрер опять пришел в канцелярию. Молча уселся около старшего писаря, косо, с неприязнью поглядел в сторону «воспитателей» Шрейдера и Леонтовича, сидевших за своими столами. Зондер-фюрер этих типов терпеть не может. Все другие немцы относятся к ним свысока, с пренебрежением, но все-таки считают своими людьми, вместе с ними пьянствуют. Траксдорф же вообще старается не замечать их, в ответ на приветствие «воспитателей» что-то сердито бормочет под нос.
Шрейдер кричит на всю канцелярию, «отчитывает» стоящих перед ним трех пленных. За день он вызвал человек сто. Эти трое — последние. На столе перед Шрейдером лежит длинный список «саботажников». Против каждого рабочего номера пометка: одного в концлагерь, второго в тюрьму, третьего лишить хлеба. Разговор с пленными у него всегда короткий: объявит приговор и выгонит вон. Но с этими тремя он что-то разговаривает долго.
— Подлецы, мерзавцы! Мы вам покажем, как саботировать, мы вам отобьем охоту саботировать. Большевистские агитаторы… Кто вас подстрекает, кто? Мы все знаем, все… И про листовки знаем! — Шрейдер вскакивает. Тусклое, желтое лицо его покрывается красными пятнами. — На виселицу пойдете, мерзавцы… Всех вздернем, подлецы!
— Господин Шрейдер… Господин фон Шрейдер, вы напрасно на нас кричите, — спокойно, негромко говорит пожилой, сутуловатый пленный. — Какой же из меня саботажник? Видите, едва на ногах держусь. Голодные мы, больные…
— Знаю я тебя. Больной… Знаю, какими ты разговорами занимаешься. Завтра тебя здесь не будет. В концлагерь! Там ты недолго будешь болтать…
За соседним столом сидит другой «воспитатель», бывший ротмистр и бывший сахарозаводчик Леонтович. Он не вмешивается в разговор. Сидит, облокотившись о стол, подперев ладонью щеку, и смотрит осоловелыми глазами в окно. Его опустошенную душу ничто не может оживить, даже ненависть. Пленными он занимается только в отсутствие Шрейдера, когда приходится разбирать дела «саботажников». Разговаривает он с ними без злобы, лениво. Равнодушным, сонным голосом, позевывая, объявляет: «Под арест, голубчик… без хлеба, голубчик». Исполнение наложенных взысканий Леонтович никогда не проверяет. Лень. Старший писарь это знает, и списки «штрафников» с «приговором» Леонтовича остаются в канцелярии.
…Красноречие Шрейдера, наконец, иссякает, он выгоняет пленных и уходит сам. Леонтович поднимается и идет следом за Шрейдером.
Зондер-фюрер Траксдорф, проводив «воспитателей» сердитым взглядом, достает сигареты, закуривает. Ему что-то нужно сказать старшему писарю, но он по обыкновению долго молчит. Выкурив одну сигарету, достает вторую. Брови зондер-фюрера насуплены, лицо сердитое. Не поднимая глаз, начинает ворчать:
— И что они опять придумали?.. Сами орут, что уголь нужен, а людям отдохнуть не дают. И что искать? Я им говорю, что нечего искать, а они свое… Опять что-то искать собираются! И обязательно ночью. Людям спать надо, а они… — Зондер-фюрер замолкает, сердито сопит. Посидев молча минут десять-пятнадцать, встает, направляется к двери, но, сделав несколько шагов, останавливается, о чем-то думает. Потом возвращается, подходит к Тягунову.
— Вы с этим фоном… осторожнее. Он плохо сказал о вас коменданту. Он следит за вами…
Зондер-фюрер уходит. Тягунов смотрит на Бещикова, сидящего за столом напротив.
— Значит, сегодня ночью опять повальный обыск?
— Да, надо предупредить всех. Ребята оставляют у себя листовки…
Тягунов может не принимать никаких мер предосторожности. Гитлеровцы обыскивают все: каждый барак, каждый матрац, одежду пленных, кухню, лазарет, умывальник, уборные, но канцелярия — неприкосновенна!
Утром первым заявляется Шрейдер. Старший писарь встает, приветствует его.
— А, вы уже тут… — Шрейдер носком сапога отбрасывает с дороги стул, стремительными, короткими шажками меряет канцелярию. Он зол, как черт, колючие глазки бегают по комнате — ищет к чему бы придраться.
— Вам бы следовало пойти отдохнуть, господин фон Шрейдер, — говорит Тягунов, копаясь в бумагах. — Вы всю ночь работали. У вас плохой вид, господин Шрейдер.
Шрейдер поднимает голову, пристально, с ненавистью смотрит на старшего писаря. Он чувствует скрытую издевку, но придраться нельзя. Лицо старшего писаря серьезно.
— Ничего, Тягунов. Мы найдем тех, кто подбрасывает эти пакостные листовки. От нас не уйдешь! — Слова звучат как угроза лично ему, Тягунову.
— На вашем месте, господин фон Шрейдер, я бы так не расстраивался. Прежде всего — здоровье! Оно еще пригодится. — Тягунов спокойно смотрит Шрейдеру в глаза. «Траксдорф прав, он меня подозревает. Ничего, у меня есть против него хорошее средство…»
Побегав по комнате, Шрейдер останавливается у шкафа с картотекой, начинает рыться в ней.
— Господин фон Шрейдер, я давно хотел вас спросить… У меня был друг детства… Большой друг. Мы с ним вместе кончали среднюю школу в Орле. Он сын бывшего штабс-капитана генерального штаба царской армии Шрейдера.
— Штабс-капитана Шрейдера? Орловского? — Шрейдер резко поворачивает голову, изумленно смотрит на Тягунова. — Что вы о нем знаете? — Шрейдер бросает картотеку, быстрым шагом подходит к Тягунову. Он сильна взволнован. — Расскажите… Ведь это мой брат!
— Они жили хорошо. Очень хорошо. Ваш брат занимал в Красной Армии крупные посты. Он умер в 1936 или в 1937 году…
— Умер?
— Да, я это знаю точно. Его хоронили с почестями. И семья пользовалась большим уважением…
Шрейдер садится у стола, задумывается. Гладко выбритое, но тусклое, какое-то измятое лицо его приняло необычайно скорбное выражение.
— Да, штабс-капитан Шрейдер… Так, говорите, он занимал у красных большие посты? Как они жили, где? Да рассказывайте же!
Тягунов начинает рассказывать, но в это время входит Леонтович. От него сильно несет вином: «воспитатель» всю ночь пьянствовал. Он против обыкновения оживлен, на тонких блеклых губах обозначается что-то вроде улыбки.
— Господа… Господин фон… фон Шрейдер! Я хочу задать вам одну загадку. Оригинальную загадку! — Леонтович слегка покачивается. — Скажите, пожалуйста, господа, какой самый большой город в мире?
— Лондон, — отвечает Шрейдер.
— Ничего подобного.
— Нью-Йорк?
— Ничего подобного… Сталинград!
— Почему Сталинград? — Шрейдер недоуменно смотрит на Леонтовича.
— Немцы сто дней идут от его окраины до центра и никак не могут дойти! Ха-ха-ха…
— Леонтович! — Шрейдер багровеет. — Отправляйтесь спать!
— С удовольствием, мой друг, с величайшим удовольствием! — бормочет Леонтович и идет к двери.
— Да, так вы знали трейдеров… — вздыхает Шрейдер. — Наш род знаменитый, Тягунов. Шрейдеры! Раньше это звучало… — Он минуту молчит, потом негромко, доверительно говорит — Я думаю поехать в восточные области, в Россию. Думаю, что плохо там мне не будет. Где живут ваши родные, Тягунов?
— В Ленинграде.
— В Ленинграде? Я туда обязательно поеду. Петербург, Петербург!.. Мы его скоро возьмем, не волнуйтесь. И я вам обещаю, Тягунов, что передам привет вашей семье!
— Буду вам благодарен, господин Шрейдер.
— Фон Шрейдер!
* * *
На другой день Шрейдер опять приходит в канцелярию мрачный, как туча, ненавидящим взглядом смотрит на писарей. «Какая собака его укусила? Наверное, попало от коменданта!»— думает Тягунов, незаметно наблюдая за «воспитателем».
Следом за Шрейдером вваливается Леонтович. Он опять пьян.
— Как вам это нравится, фон Шрейдер, а? Всю армию Паулюса… — Он вытягивает руку, широко растопыривает длинные тонкие пальцы и энергично сжимает их в кулак: — Фьють! В котел! Нет, господин фон Шрейдер, русская армия остается русской армией. Это вам не…
— Замолчите! — Щеки Шрейдера трясутся от злости, пальцы маленьких рук сжимаются и разжимаются. — Замолчите!
Тягунов смотрит на Леонтовича, на Шрейдера, и его наполняет, захлестывает радость. «Фашистская армия под Сталинградом окружена!» Хочется броситься к друзьям, кричать, но надо сдержать себя… Тягунов смотрит горячими глазами на Бещикова, тот смотрит на него и трет от волнения щеки, а в глазах — слезы…
Леонтович осоловело глядит на Шрейдера, машет рукой и направляется к выходу. Но у порога останавливается, оборачивается к Шрейдеру.
— А вы знаете, фон Шрейдер, в этой неприятной истории для нас есть кое-что приятное. Эти канальи бельгийцы держут нос по ветру. Когда у большевиков дела на фронте поправляются, продукты в Бельгии дешевеют…
— Уходите, слышите!
* * *
Известие об окружении фашистской армии под Сталинградом окрылило пленных. Диверсии следовали одна за другой. Лагерь воспрянул духом. Все жили наступлением Красной Армии, связывая с ним надежды на скорое освобождение, говорили и думали только об этом. Но сообщения в лагерь проникали редко. Бельгийцы не могли часто передавать листовки и сводки Совинформбюро. А гитлеровская пропаганда, изо всех сил старалась сбить пленных с толку, посеять сомнения.
Как-то после смены Комаров встретил Тягунова.
— Люди ждут сообщения с фронтов, Борис Иванович. Такое у всех состояние, а мы получаем сведения раз в три-четыре дня. Что-то надо делать. Хоть выдумывай сообщения из головы!..
— Да, рассчитывать только на листовки мы не можем. Вот уже неделю листовок нет, — с горечью ответил Тягунов. — Бельгийцам тяжело их печатать… Нужно что-то придумать, что-то придумать!..
Но шли дни, а положение не изменялось. Сообщения с фронта передавались в лагерь с перебоями.
Тягунов, Комаров, Сайковский, Ременников, Бещиков: собрались вечером в канцелярии, чтобы обсудить создавшееся положение. Выдвигались самые различные варианты, но все они упирались в одно: получать сообщения через бельгийцев опасно — гестапо усилило слежку, за каждым бельгийцем, который как-то соприкасается с русскими, пристально следят. В домах шахтеров идут обыски, принимать сообщения становится все труднее.
— Я думаю, что выход у нас один, — сказал капитан Сайковский. — Нужен приемник…
— Но где его взять? Кто вам даст? Комендант? Лагерь-фюрер? — запальчиво проговорил Комаров. — Фантазерство!
— Приемник достать можно, — спокойно сказал Сайковский. — Надо использовать Купфершлегера. Он может, например, подарить приемник коменданту…
— Купфершлегер? Так, так! — Тягунов сразу схватил мысль Сайковского. — Но этот Купфершлегер… Я ему не раз намекал, что мы нуждаемся в его помощи. Он проявляет нерешительность, побаивается!
— Это было до Сталинграда, Борис Иванович, — возразил Сайковский. — После Сталинграда настроение поднялось. Помните, как сказал Леонтович? Когда у большевиков на фронте успехи — на бельгийских рынках дешевеют продукты. И настроения тоже меняются!..
— Хорошо, я поговорю с ним прямо. Его бояться нечего… Теперь вот что. Последние диверсии, обвал в девятой лаве подтверждают, что независимо от нас действует другая подпольная организация.
— И очень смело действует! — проговорил Ременников. — Я убежден, что у них есть тоже связь с бельгийцами. Возможно, что и с теми, которые работают на нас. Бельгийцы не скажут ни им, ни нам о своих связях!
— Правильно, Александр, — согласился Тягунов, подумав, — но найти их мы должны. Что ты предпринял?
— Одного из той организации мы уже нащупали. Дубровский, старший лейтенант. За ним наблюдает Семенов, татарин. Этот Дубровский — парень надежный. На его счету три диверсии. Работает не один, мы уже установили…
— Передайте Семенову: действовать смелее. Мы не можем ждать! А с Купфершлегером я поговорю…
— Борис Иванович, на Купфершлегера можно нажать через Броншара, — заговорил Комаров. — Они друзья. Я могу встретиться с Броншаром завтра же.
— Нет, этого делать не следует. Купфершлегер поймет, что Броншар с нами связан. Раскрывать Броншара мы не имеем права. Поговорю с Купфершлегером сам.
* * *
Купфершлегер заходит в канцелярию почти каждый день. И он не упускает случая поговорить с русскими, особенно с Тягуновым, к которому питает большую симпатию. Через Купфершлегера кое-что уже удалось сделать. Пользуясь правами представителя шахты по делам военнопленных, он несколько раз отправлял в лагерь продукты сверх положенной нормы, хотя в документах указывался вес, точно соответствовавший лагерным нормам. Оказал Купфершлегер и еще одну услугу. По «заявкам» Тягунова он переставлял нужных людей в шахте по сменам, забоям, рабочим местам. Но все это Купфершлегер мог делать просто по своей доброте, из симпатии к русским, не догадываясь, что он работает на подпольную организацию. И до сих пор, помогая пленным, он не подвергал себя большому риску. Пойдет ли Купфершлегер на сотрудничество с подпольной организацией, станет ли он рисковать жизнью ради русских? Тягунов не был в этом уверен. Но он помнил слова Петро: Купфершлегер не предаст.
Тягунов ждал Купфершлегера весь день. Но он пришел в канцелярию только перед концом работы.
В канцелярии, кроме писарей, сидели лагерь-фюрер Виганд и зондер-фюрер Траксдорф. Купфершлегер дружески с ними поздоровался, уселся за свободный стол.
— У вас, кажется, свежая газета, господин лагерь-фюрер? — обратился он к Виганду, читавшему газету. — Что там новенького, хорошего?
— Можете прочитать. — Виганд снял очки и протянул газету. — Наши выпрямляют линию фронта…
Купфершлегер взял газету, стал читать сводку.
— Ого! «Сбито двенадцать английских и тридцать шесть советских самолетов! Два наших истребителя не вернулись на свою базу…» — Купфершлегер опустил газету и спросил с серьезным видом: — Вы слышали, господин лагерь-фюрер, Гитлер сказал, что все сбитые немецкие летчики попадают прямо в рай?
— Да, конечно.
— А сколько вчера вы потеряли самолетов?
— Вчера? Ни одного. Наши летчики дерутся прекрасно. О, немецкие асы!
— Да, да, разумеется… Но представьте себе, господин лагерь-фюрер, как раз вчера у врат рая произошла неприятная сцена. Пришли несколько немецких летчиков, немного, человек так десять-пятнадцать, а их в рай не пускают. Что? Как? Почему? Нам сам фюрер обещал рай! А им отвечают: правильно, мы всех сбитых немецких летчиков без всяких формальностей пропускаем в рай. Пожалуйста! Но ведь сегодня, согласно вашей сводке, не сбито ни одного немецкого самолета…
Лагерь-фюрер смотрит на Купфершлегера, по-бычьи наклонив голову, выставив тяжелый лоб. Он не знает, как ему поступить: разразиться бранью или рассмеяться. Но на лице бельгийца такая добродушная, невинная улыбка! Лагерь-фюрер оглушительно хохочет, крутит большой, коротко стриженой головой.
— Придумают же, подлецы!
Помощнику главного инженера шахты дозволительны такие шутки. Он с немцами в дружбе. Лагерь-фюрер не раз хорошо угощался в богатом коттедже Купфершлегера. Бывает там и сам господин комендант…
Лагерь-фюрер уходит к коменданту. Траксдорф копается в бумагах и что-то сердито бубнит себе под нос. Купфершлегер подходит к старшему писарю, просит найти какую-то справку. Тягунов передает справку вместе с запиской: «Нам необходимо встретиться. Здесь, после работы».
Купфершлегер приходит ровно в семь. Кроме старшего писаря, в канцелярии уже никого нет. Купфершлегер садится у стола, молча закуривает. Лицо его серьезно, — губы плотно сжаты. Он понимает, что предстоит важный разговор.
Тягунов сразу объяснил, для каких целей нужен приемник, и сказал, что русские рассчитывают на его помощь.
— Хорошо! — Купфершлегер кивнул головой. — Все, что в моих силах, я сделаю… Но как подойти к ним, к этим болванам? — Напряженно думая, он постукивал пальцами по столу. — Постойте, постойте… Здесь есть микрофон! Из этой комнаты Шрейдер вызывает бараки… Репродукторы во всех бараках?
— Да, во всех.
— Хорошо!.. — Купфершлегер быстро поднялся. — Я не могу задерживаться, Борис. — Он первый раз назвал его так: Борис. — Кажется, у нас это получится!
На другой день Купфершлегер направился прямо к коменданту. Он застал там Траксдорфа.
— О, и господин зондер-фюрер здесь! Чудесно… — Купфершлегер по обыкновению добродушно улыбается. — Вы знаете, у меня возникла превосходная мысль. Да, да… Я даже сказал себе: молодец, Купфершлегер, твоя голова еще на что-то годится…
— Вы в этом сомневались, господин Купфершлегер? — комендант, протягивая руку помощнику главного инженера, ухмыльнулся.
— Я убедился, что мы с вами плохо работаем. Не можем выжать из этих русских побольше… Я не против карцера, голодных пайков. Все это надо, надо… Но ведь нет результатов, господин комендант! Результатов нет! — Купфершлегер сокрушенно разводит руками. — Боюсь, что нам придется отвечать перед Берлином. Выработка падает и падает! А в Берлине шутить не любят…
— Что вы тянете? — недовольно перебивает комендант. — Если есть дело, так выкладывайте! — Комендант не хочет подать вида, но он страшно заинтригован. Еще бы! Добыча угля срывается, а он ничего не может с этим поделать.
— Этим русским надо поднять настроение, дух поднять, господин комендант.
— Уж не хотите ли вы, чтобы я их коньяком поил или духовой оркестр в лагере завел?
— Нет, духовой оркестр не обязательно, господин комендант. Хотя, может быть, и это следует сделать… На первый случай можно предавать немецкую музыку. Немецкие марши! Господин Геббельс именно так делает… Пропаганда! Создать настроение! Пусть они слушают немецкие передачи, немецкую музыку. Это подействует лучше, чем тюрьма, могу вас уверить!
— Господин Купфершлегер говорит правильно. Это не дело — тюрьма… Надо знать русского человека! — произносит Траксдорф, многозначительно поднимая вверх указательный палец.
Комендант молчит, щурит глаза.
— Но у меня нет приемника… Где я возьму приемник? Не покупать же мне его!
— Приемник даст шахта. Это в наших интересах. Нам нужен уголь, господин лагерь-фюрер. Мы не хотим остаться без головы…
— Шахта? Тогда другое дело… Один приемник? А может быть, вы два дадите?
— Будет сделано! — Купфершлегер понимающе подмигивает коменданту. — Для вас я устрою превосходный приемник…
Через два дня в канцелярии уже стоял мощный многоволновый супер первого класса фирмы Филлипс. В присутствии коменданта приемник поместили в обитый железом ящик и закрыли на замок. Ключ забрал комендант.
— Шрейдер, без моего разрешения не включать. И не отходить от приемника, когда он работает! Головой ответите! И вообще надо поменьше его включать. Ну его к черту, этого Купфершлегера, с его выдумкой… Музыки им надо! Я бы дал им музыку…
Приемник есть. Теперь надо перестроить работу канцелярии так, чтобы писаря могли находиться в ее помещении в любое время, особенно рано утром и поздно вечером, когда нет ни немцев, ни «воспитателей». Но как это сделать? Как убедить лагерь-фюрера, что писарям необходимо находиться в канцелярии круглые сутки? Правда, повод для этого имеется, и довольно убедительный: ночью переводчиков нет, поэтому солдатам конвоя приходится бродить по затемненному лагерю в поисках бараков очередной смены. Часто происходит путаница, поднимают не те бараки, которые нужны, и из-за этого колонны с опозданием прибывают в шахту. Ничего этого не было бы, будь ночью дежурный писарь. Довод основательный. Но как начать разговор об этом с лагерь-фюрером? Не вызовет ли эта «старательность» у него подозрений? Надо выждать удобный случай. И сделать так, чтобы лагерь-фюрер сам пришел к этому решению…
Повод для разговора нашелся на другой же день. Солдаты не разбудили вовремя поваров, завтрак для утренней смены запоздал. Вместо пяти часов утра пленных отправили на шахту в шесть. Комендант посадил на гауптвахту старшего конвоя и накричал на лагерь-фюрера, отвечающего за внутренний порядок.
Виганд весь день ходил надутый, распекал всех, кто попадался под руку. Досталось от лагерь-фюрера и Тягунову.
— Никакого порядка! Смотрите у меня, смотрите… Поваров не могли разбудить! Подлецы! Канальи!
— Порядка у нас действительно нет, господин лагерь-фюрер, — покорно ответил Тягунов. — Но что мы могли сделать? Ведь ночью нет дежурного писаря. Если бы был дежурный…
— Дежурный? — Виганд, сердито шагавший по канцелярии, остановился, поглядел на Тягунова. — Дежурный должен быть! Он разбудит этих чертей, поваров, и поможет конвою поднять бараки…
— Отлично придумано, господин лагерь-фюрер! Писарь может сделать все это и без конвоя. Он поднимет нужные бараки через микрофон из канцелярии и в шесть утро примет по телефону с шахты все сообщения о ночной смене. К вашему приходу у вас на столе будет лежать рапорт о ночной смене и за прошлые сутки. Вы будете готовы каждую минуту доложить господину коменданту или в Лувеи…
— С сегодняшнего дня я назначаю дежурных писарей! Я покончу с этими беспорядками! — Виганд, толстый, краснощекий, картинно заложил руку за борт мундира. — Покончу! Тягунов, сегодня же назначить дежурного писаря!
— Нужно отдать приказ начальнику охраны. Ночью сюда не пропустят.
— Вызовите ко мне начальника охраны! Быстро!
* * *
…В три часа пятьдесят минут утра дежурный писарь Тягунов подходит к главным воротам лагеря. Канцелярия находится на территории лагеря, но отгорожена от него проволокой, пройти в нее можно только через главные ворота; рядом с ними устроена калитка, ведущая в коридор аз колючей проволоки. Этот узкий коридор — единственный ход в канцелярию.
Часовой, увидев писаря, молча открывает главные ворота и калитку в проход к канцелярии.
В пустой канцелярии — тишина. Окна плотно закрыты изнутри ставнями и задернуты шторами. Старательные писаря тщательно выполняют приказ о полной светомаскировке. В последнее время над Бельгией все чаще пролетают англо-американские бомбардировщики.
Включить микрофон и репродукторы бараков утренней смены, объявить подъем — дело одной минуты. Дежурные повара уже разбужены — они ведь живут в одном бараке с Тягуновым. Все, что нужно к выходу смены на работу, подготовлено еще накануне, с вечера.
Он выключает репродукторы бараков, микрофон. Прислушивается. Глубокая тишина. Звонко, настораживающе пощелкивают стенные часы. Тягунов быстро извлекает из тайника, устроенного в ножке стола, ключ от ящика. Нет, это не тот ключ, который забрал себе комендант. Как-то Шрейдер, получив у коменданта ключ от ящика, на несколько минут оставил его на столе. И в тот же день член подпольной организации москвич Костя Кулайчуг; сделал точно такой же ключ.
Тягунов быстро идет к ящику, в котором стоит приемник. Сейчас он услышит Москву, голос Родины!
Ящик приоткрыт. Шкала приемника изучена тщательно, искать станцию не нужно. Три быстрых поворота ручки, и стрелка на московской волне. Лампы уже нагрелись. Слышится легкое потрескивание, и сразу же раздается отчетливый и близкий, родной до слез голос: «Говорит Москва…»
Сейчас передадут сводку. Он приготовился записывать. Рука, крепко сжимающая карандаш, подрагивает.
— В последний час… На днях наши войска, расположенные южнее Ладожского озера, перешли в наступление против немецко-фашистских войск, блокировавших город Ленинград…
Тягунов припал к приемнику, вцепился в него. «Блокада прорвана, прорвана!» Сердце так бешено колотится, что трудно дышать. В Ленинграде семья Тягунова, жена и двухлетний ребенок. Полтора года он оторван от них, полтора года тяжелых, тревожных дум о семье. Не было дня, часа, чтобы он не вспомнил о них, чтобы сердце не сжималось от острой, нестерпимой боли.
— … Таким образом, после семидневных боев войска Волховского и Ленинградского фронтов 18 января соединились и тем самым прорвали блокаду Ленинграда. В ходе наступления наших войск разгромлены…
Тягунов совсем забыл о том, что ему нужно записать последние известия. Карандаш валяется на полу. Да и зачем записывать? Каждое слово западает в сердце на всю жизнь.
Передача последних известий окончена. Он отрывается от приемника. «Скорее к товарищам, скорее сообщить радостную весть!» Но он сдерживает себя. Нет, время еще есть, надо послушать, что говорят Лондон, Нью-Йорк, Швейцария…
Вращая ручку, Тягунов все время прислушивается: не гремит ли замок калитки. Только шесть-семь секунд требуется для того, чтобы дойти от калитки до двери канцелярии. За эти шесть-семь секунд надо успеть выключить приемник, переключить диапазон, перевести стрелку на Берлин и закрыть ящик. Все рассчитано, продумано каждое движение. Если работать быстро, останется еще в запасе одна-две секунды. Надо только услышать звук открываемого замка, звон цепей.
Несколько дней назад Бещиков чуть не был застигнут комендантом — часовой не закрыл калитку, рассчитывая, что писарь скоро пойдет обратно. Оставлять калитку открытой для немцев безопасно: если писарь и вздумает бежать, то он все равно наткнется на часового. Но открытая калитка делала опасным прием последних известий. Надо было заставить немцев закрывать ее на замок.
На помощь пришел работающий в канцелярии бельгиец Юресен, член Белой бригады. Выбрав подходящий случай, он завел с лагерь-фюрером разговор о достоинствах солдат различных армий.
— Я считаю, что самые исполнительные и дисциплинированные солдаты — это негры, — сказал Юресен.
Лагерь-фюрер взбесился. Как этот «паршивый бельгиец» может с кем-то сравнивать немецких солдат, да еще с этими «скотами неграми»! Лагерь-фюрер готов был накинуться на бельгийца с кулаками. Но Юресен этого только и ждал.
— Я не спорю, герр лагерь-фюрер, не спорю… Но вчера был такой случай. Я задержался вечером в канцелярии, выхожу и что вижу? Калитка открыта! Прошел, а часовой меня даже не заметил. Сегодня я пришел пораньше, в канцелярии еще никого не было. А калитка опять открыта!
— Врешь, Юресен. Немецкие солдаты так не делают! Врешь!
— Ну, значит, тут на посту стоял негр!
На другое утро, когда Тягунов прошел через калитку, солдат мгновенно закрыл за ним дверь на замок.
— Боишься, что убегу? — бросил ему Тягунов.
— Что там убежишь! Вчера комендант такую сигару вставил за эту калитку, что до сих пор чешется…
Теперь можно не опасаться. Тяжелый замок с цепью гремит так, что слышно за километр. Сигнал надежный!
Приняв известия, Тягунов достает из-под шкафа карту Европейской части СССР, ее передал Купфершлегер. Из предосторожности пометки на карте не делаются, но и одного взгляда на нее достаточно, чтобы отчетливо представить обстановку на советско-германском фронте.
… Утренняя смена еще не ушла. Пленных строят во дворе лагеря, пересчитывают. Переводчик Комаров сообщает сводку главного штаба германских вооруженных сил — это он делает по приказу «воспитателя» Шрейдера. Комаров уже получил сведения от Тягунова. Под видом немецкой сводки он передает сообщения Москвы.
Этот день принес Тягунову еще одну большую радость: Ременников сообщил, что связь с подпольной группой, действующей самостоятельно, установлена.
— Вам надо встретиться с Тюрморезовым. Руководит группой он. И он настаивает на встрече со старшим.
— Тюрморезов? — удивленно, с недоверием проговорил Тягунов.
— Да, он. Рабочий № 186.
— Знаю, знаю… Тюрморезов! Я его считал… Да, попробуй догадайся!
— Но ведь встреча со старшим писарем, которому покровительствует сам комендант, для него тоже будет неожиданностью!.. — усмехнулся Ременников.
При встрече Тягунов и Тюрморезов решили объединить подпольные организации и согласовали цели и задачи борьбы: противопоставить немецкой и власовской пропаганде большевистскую пропаганду, информировать военнопленных о положении на фронтах и о международном положении; организовывать прямой саботаж и диверсии; организовывать побеги военнопленных и создавать на территории Бельгии советские партизанские отряды; всю работу проводить в тесном союзе с бельгийскими подпольными организациями, прежде всего с Айсденским подпольным комитетом коммунистической партии Бельгии.
Тюрморезов вошел в руководящее ядро организации, сообщил рабочие номера членов своей группы. Теперь в организации стало девяносто четыре человека.
Меницкий проходит проверку
Тюрморезов восьмой день лежит в лагерном лазарете: поранил в шахте ногу. Рана небольшая, она могла бы уже затянуться, но он усердно растравливает ее кислотой.
От долгого лежания на жестком соломенном тюфяке болят бока. Тюрморезов поднимается, выходит в коридор. В кабинете врача идет прием больных. Дверь приоткрыта, Тюрморезову видна почти вся небольшая комната, полная людей. Осматривает больных бельгийский врач Кюперс — высокий, седобородый старик. Справа за столом врача сидит русский переводчик Меницкий, а слева немецкий санитар ефрейтор Дерфель, контролирующий работу врача. Кюперса можно было бы и не контролировать, он служит немцам не за страх, а за совесть. Из десяти больных дает освобождения двум-трем — не больше. То и дело из кабинета доносится его громкий, сердитый голос: «Але, работать!»
Первое время прием больных вели еще два бельгийских врача, Фаллес и Декстерс. Они освобождали от работы всех, кто приходил в лазарет, больных и здоровых. Каждый день тогда не выходило на работу до двухсот военнопленных. Гитлеровцы переполошились, в лагерь приехал немецкий врач, осмотрел больных и из двухсот сто семьдесят отправил в шахту. Фаллесу и Декстерсу, к большому удовольствию Кюперса, запретили вести прием больных в лагере и перевели их в амбулаторию шахты. Кюперс теперь хозяйничает в лазарете один.
К столу врача робко приближается очередной больной, держит в руках серую, наполовину истлевшую рубашку. Все его исхудавшее тело усыпано огромными красно-синими фурункулами. Фурункулезом страдают почти все пленные. Ночами в бараках не утихает стон, люди, измученные тяжелой работой, не могут уснуть.
Кюперс окидывает прищуренным и каким-то хищным взглядом тело больного, поворачивает его спиной к свету. Не отрывая глаз от спины больного, берет скальпель и коротким, резким движением руки запускает его в тело больного. Пленный исступленно кричит, изгибается от боли, тело его покрывается потом, но Кюперс только крепче стискивает плечо больного и, прищелкивая от удовольствия языком, снова и снова запускает тонкий блестящий нож. Исполосовав спину пленного, Кюперс толкает его:
— Але, работать!
У стены, молча, с ненавистью наблюдая за Бородой, как зовут Кюперса в лагере, стоят человек десять-двенадцать пленных. Во рту у них торчат термометры. Немецкий санитар, лично измеряющий температуру, не разрешает ставить градусники под мышку.
— Эти русские шельмы нагоняют температуру! — ругается он. — Ловко подстукивают, канальи… Но меня не проведешь, нет!
Но санитара все-таки надувают. Отправляясь в лазарет, пленный наполняет кипятком фляжку и прячет под куртку. Улучив момент, он берет в рот немного горячей воды. Вставляя в рот градусник, одновременно сглатывает воду. Температура тридцать девять с десятыми…
У двери стоит татарин Семенов. Он потирает плечо, морщится от боли и тихо стонет. Все плечо у него синее. «Здорово парень работает!» — усмехается Тюрморезов, наблюдая за Семеновым. Тюрморезов знает, как делаются такие «ушибы». Надо только достать синий и коричневый карандаши, умело натереть… Рядом с Семеновым с забинтованной рукой стоит Павел Яковлев. Худое, изможденное лицо его мертвенно бледно. Яковлев подставил под колесо вагонетки левую руку. Сорвало ногти, мясо до костей… Так делают многие. Лучше изувечить руки, чем этими руками добывать врагу уголь.
В лазарет идут и идут люди. Всех сразу к врачу не пускают, пленные толпятся в коридоре. Появляется старший лейтенант Дубровский. Дубровский — единственный, кто получает указания непосредственно от Тюрморезова. Даже старшие групп и звеньев не знают, что Тюрморезов в руководстве подпольной организации.
Они отходят в конец коридора. Дубровский информирует о делах на шахте, получает новые задания. Лазарет — самое безопасное место для таких встреч.
Из кабинета врача выходит переводчик Меницкий.
— Ну, как с этим? — спрашивает Дубровский, показывая на него взглядом.
— На разговор не идет. Не прощупаешь… Кажется, сволочь.
Кюперс орудует с такой быстротой, что через полчаса прием уже заканчивается. Четверо больных, и среди них Яковлев, остаются в лазарете. Меницкий отводит их в палату.
Кюперс и немецкий санитар, громко споря, покидают лазарет. Из-за двери, озираясь, выходит военнопленный. Убедившись, что ни Кюперса, ни ефрейтора нет, он идет к палате, машет рукой Меницкому. Тот выходит в коридор.
— Что вам?
— Друг, устрой освобождение. Ты же можешь… У меня сигареты есть. Я сам некурящий. Вот, целая пачка!.. — пленный лезет в карман.
— Я не даю освобождений. Их дает доктор Кюперс. Ступайте!
Меницкий поворачивается, прямой, негнущийся, и, высоко держа голову, направляется в палату.
— У, стерва! — зло плюет пленный и уходит из лазарета.
Тюрморезов, проводив Дубровского, останавливается у окна, с неприязнью думает о Меницком: «С этим не договоришься…» А как много мог бы сделать он для подпольной организации. Он переводчик, ведет всю картотеку с историями болезней, составляет и передает в канцелярию списки освобожденных. Он ежедневно встречается с Фаллесом и Декстерсом, членами Белой бригады, в амбулатории шахты. Через Меницкого подпольная организация могла бы установить оперативную и безопасную связь с Белой бригадой. Но Меницкий держится обособленно. Живет он отдельно, в лазарете, общается главным образом с немецким санитаром и избегает всяких разговоров с русскими. Его пытались «прощупать» уже несколько раз, и все безуспешно.
С улицы донесся крик. Тюрморезов, вздрогнув, приник к окну. Напротив лазарета — тюрьма. Там пытают пленного. Гитлеровцы, не в силах сломить сопротивление русских, звереют все больше. В тюрьме пленных избивают до полусмерти, пропускают через тело электрический ток, щипцами вырывают ногти, выворачивают суставы.
Снова крик, страшный, душераздирающий. Тюрморезов вцепился в раму с такой силой, что пальцы побелели, его затрясло.
— Палачи, что они с ним делают, палачи!..
— Отойдите от окна, зайдите в палату! — послышался сзади голос Меницкого.
Тюрморезов резко повернулся.
— Сейчас же зайдите в палату! — строгим голосом повторил Меницкий. Бледное лицо его было непроницаемым, казалось каменным. Сквозь большие очки в роговой оправе требовательно, властно смотрели острые светлые глаза.
Тюрморезов смерил Меницкого ненавидящим взглядом, пошел в палату.
Спустя несколько дней, выйдя из лазарета, Тюрморезов говорил о Меницком с Тягуновым.
— С Меницким мы не договоримся. Я в этом убедился. Надо заменить его. Там должен быть наш человек.
— А я все-таки не теряю надежды, — возразил Тягунов. — Меницкий нужен нам, нужен! Держится он обособленно, не идет на откровенный разговор, это правда. И его постоянное общение с немецким санитаром и с этим Бородой… Все это, действительно, настораживает. Но мы установили его прошлое. Меницкий — ленинградец, с «Электросилы». Работал начальником пирометрической лаборатории, добровольцем пошел в народное ополчение. Как он попал в плен? Нам это тоже известно. Взяли тяжелораненым… Нет, Меницкий честный человек и будет с нами!
— Сомневаюсь. Пристроился в лазарет и…
— Меницкий не использует своего положения в личных целях! Он заботится о больных, достает для них продукты. Нет, такой человек не может стать сволочью… — Тягунов минуту молчит, морщит большой лоб и произносит решительно: — Меницкий должен быть в организации!
На другой день, вечером, Меницкий пришел в канцелярию со списком освобожденных от работы. В канцелярии, кроме Ременникова и Тягунова, никого не было.
Меницкий сухо поздоровался и молча протянул Тягунову список, намереваясь сразу же покинуть канцелярию.
— Вы торопитесь, Леонард Фортунатович?
— Не очень, а что? — в голосе Меницкого настороженность.
— Я хотел вместе с вами разобраться в списках освобожденных. У меня тут какая-то путаница. Присаживайтесь, пожалуйста… Как там, на улице, сильный дождь?
— Порядочный. — Меницкий садится на стул.
— Вы, кажется, работали на «Электросиле»? Я бывал на вашем заводе, — говорит Тягунов, листая в папке бумаги. — Чудесный завод, первоклассный.
— «Электросила» — гордость Ленинграда. — Меницкий снимает очки, старательно протирает их полой короткой куртки, устало щурит глаза. — Уцелел ли он? Фронт проходил так близко…
Тягунов закрывает папку, встает. Походив по комнате, останавливается против Меницкого и неожиданно спрашивает:
— Хотите послушать Москву?
Меницкий удивленно, с испугом глядит на Тягунова. В канцелярии напряженная тишина. Слышно, как по крыше стучит дождь.
— Москву?!
Ременников с недоумением уставился на Тягунова. Он мог ожидать всего, но только не этого… Тягунов, не глядя на Ременникова, подходит к ящику, открывает его и включает приемник.
Передают итоги шахматного турнира. Знакомые имена советских шахматистов — Ботвинника, Рагозина, Левенфиша…
Тягунов не сводит с Меницкого глаз. Тот стоит по-прежнему прямой, негнущийся, как статуя, ни один мускул не дрогнет на его лице, твердые губы строго поджаты. А в глазах слезы. В руках дрожит список.
— Говорит Москва! Продолжаем трансляцию из Большого театра Союза ССР оперы…
Тягунов выключает приемник. Полные слез глаза Меницкого светятся радостью, он пытается ее скрыть и не может.
— Да-а… Москва… — глухо произносит он и, не простившись, идет к выходу. Открыв дверь, — ее вырывает из рук ветер, — он останавливается, медленно поворачивает голову. Но вдруг, словно спохватившись, нагнулся, нырнул в холодную дождливую темноту.
— С ним надо поговорить серьезно, — раздумчиво сказал Тягунов, глядя на дверь, за которой только что скрылся Меницкий. — Сделает это Бещиков. Да, связь с ним установит он…
На следующий день Бещиков сообщил Тягунову:
— С Меницким все в порядке. О, это человек, с большим опытом! Он давно работает, один…
— Почему же он нас сторонился? Сколько раз его пытались вызвать на разговор!
— У него были основания оберегаться…
Подпольная деятельность Меницкого началась еще тогда, когда он, тяжело раненный, попал в Ригу, в лазарет для военнопленных. Гитлеровцы вызнали, что он владеет несколькими иностранными языками, и отправили его работать в управление лагерями, писарем в картотеку. Здесь, оказавшись один среди врагов, он и начал действовать.
Рижский лагерь был лагерем-фильтром, как его называли сами гитлеровцы. Пленных здесь или уничтожали, или рассылали по разным лагерям и рабочим командам. Писаря заводили на каждого пленного специальную карточку и потом отмечали, куда он выбыл. В картотеке велся также учет военнопленных, завербованных немецкой контрразведкой.
Офицеры контрразведки (третьего отдела) часто разыскивали карточки военнопленных, выбывших в другие лагеря. Меницкий узнал, что контрразведчики берут карточки людей, которых им удалось разоблачить, на которых поступили доносы.
И Меницкий поставил своей целью мешать контрразведчикам, сбивать их со следа. Однако, несмотря на все старания, долгое время ему ничего не удавалось сделать: среди писарей были агенты гестапо. Но позже он получил некоторую свободу действий. Войдя в доверие к обер-лейтенанту, начальнику картотеки, Меницкий убедил его, что надо ввести в картотеке новую систему учета, более строгую, четкую, и не позволять рыться в карточках каждому.
Обер-лейтенант согласился. Он любил порядок, особенно если он создается руками других.
Когда «новая система» в картотеке была введена, то карточки по запросам контрразведки мог выдавать один Меницкий. Получив очередной запрос, он отбирал не меньше дюжины карточек с одинаковой фамилией и именем. Через лагерь-фильтр проходили десятки тысяч людей, однофамильцев всегда находилось много. Меницкий посылал в третий отдел дюжину карточек, но ту, которая требовалась контрразведке, — уничтожал. Гестаповцы запутывались, сбивались со следа. Так он спас от смерти и пыток десятки советских людей.
Весной 1942 года гитлеровцы начали усиленно вербовать агентуру среди военнопленных. Внимательно изучая карточки, которые возвращались в картотеку из третьего отдела, Меницкий стал обнаруживать на некоторых непонятные отметки, условные обозначения. Проследив за судьбой нескольких людей, на карточках которых третий отдел сделал пометки, за их движением, Меницкий пришел к заключению, что эти люди завербованы контрразведкой. Догадку вскоре подтвердили сами контрразведчики. Один из офицеров третьего отдела, придя в картотеку, лично отобрал пачку карточек. Когда он уже заканчивал составлять список, в картотеку вошел ефрейтор и сказал, что майора срочно требует шеф. Офицер вручил карточки Меницкому и на ходу бросил:
— Положите на место.
Меницкий осмотрел карточки. Все они были с пометками…
На другой день он вынес из управления лагеря список, в котором значились фамилии и адреса агентов контрразведки. Меницкий надеялся как-нибудь переправить список через линию фронта.
Но за ним уже следили. Латышский переводчик, действовавший по заданию третьего отдела, обнаружил в карточках подделку: Меницкий записал четырех советских офицеров-летчиков рядовыми солдатами. К счастью, до обыска он успел изъять и уничтожить список вражеской агентуры. Меницкого избили, бросили в тюрьму, а потом отправили в Германию, в лагерь под Дрезденом.
Попав в Айсден, он скоро стал переводчиком в лазарете. Его рекомендовал туда Тягунов, рассчитывая вовлечь в организацию. Но именно Тягунова Меницкий особенно остерегался. Попытки Тягунова и работавших с ним писарей вызвать его на откровенный разговор казались Меницкому провокацией. Чудом избежав расстрела, он теперь проявлял острую настороженность, готов был в каждом подозревать агента гестапо. Но Меницкий не отказался от борьбы. Он снова стал работать. И снова — один.
Когда в лазарете вели прием бельгийцы Фаллес и Декетерс, Меницкому было легко действовать, требовалось только подсказать бельгийцам, чтобы они не скупились, освобождали как можно больше людей и не писали заключений «не годен для подземной работы» (всех, кто признавался негодным для работы под землей, немцы немедленно отправляли в концлагеря, на верную смерть).
Но когда прием стал вести один Кюперс, число освобожденных резко сократилось. Договориться с Бородой было невозможно. Однако Меницкий все-таки не терял надежды.
Изучая кривую изменения количества освобожденных от работы за две недели (выходной давался раз в полмесяца), он обнаружил такую особенность. В понедельник число больных было от 40 до 70 человек, в последующие дни оно поднималось от 150 до 180 человек, а в понедельник, после отдыха, снова резко падало. И так повторялось каждые полмесяца. Это объяснялось тем, что к концу двух недель люди совершенно обессиливали, внимание их притуплялось, и это приводило к травмам, ранениям. Увеличивались и заболевания, особенно простудные. Но в лагере находились люди молодые, физически крепкие, которые смогли выжить в лагерях смерти, в фортах Каунаса.
Отдохнув день, основная масса освобожденных поправлялась, и врач выписывал их на работу.
Меницкий установил и другое. Немецкое медицинское начальство, от санитара до штабного врача, штабартца, проверяет правильность освобождения от работы только тогда, когда количество больных достигает большой цифры.
Он решил действовать. Техника его была очень простой. В субботу, когда число больных становилось предельно большим, он давал в лагерь правильные сведения, ничего не изменяя. Но в понедельник, когда Кюперс освобождал только 40 человек, Меницкий передавал в лагерь список, в котором была другая цифра—135. Кюперс об этой цифре ничего не знал, освобождение в карточке больного не записывалось, списки посылал сам Меницкий. Во вторник и в последующие дни цифра освобожденных понемногу снижалась — на четыре-пять человек.
Немецкий санитар Дерфель, просматривая сводки, вручаемые переводчиком, был доволен.
— Смотри, Меницкий, как у нас хорошо идут дела. Вчера было 135 больных, а сегодня уже 128… Если дальше так пойдет, то наши неприятности со штабартцем кончатся. Верно я говорю, а?
Ефрейтор оставался веселым до субботы, пока числа больных по сводкам убывало. В субботу же, когда количество освобожденных резко возрастало, он хватался за голову. Приезжал штабартц, и начиналась поголовная проверка больных. Но все больные действительно оказывались больными — либо температура, либо травма.
Неприятности Меницкому доставляли только сами больные. Кюперс отправлял их на работу, а вечером им объявляли, что они в списке освобожденных. По лагерю пошел слух, что это «работает» переводчик Меницкий. Его стали осаждать военнопленные. Но Меницкому ничего не оставалось делать, как заявлять, что он никого от работы не освобождает, что на это имеет право только врач. Люди отходили от него с обидой, с затаенной злобой.
Какие-то слухи дошли до старосты лагеря Федулова, «русского коменданта», как все его называли. Он заподозрил, что среди освобожденных от работы оказывается немало здоровых. Федулов — военнопленный, но он из кожи лезет вон, стараясь выслужиться перед гитлеровцами. Десятки советских людей он выдал гестапо, отправил в лагеря смерти.
Однажды Федулов пришел в лазарет и самым дружеским тоном, заискивающе стал объяснять ефрейтору Дерфелю, что если бы он, Дерфель, почаще обращался к «русскому коменданту», то ему было бы гораздо легче работать, он смог бы сразу покончить с симулянтами.
Федулов плохо говорил по-немецки, ему пришлось объясняться с Дерфелем с помощью Меницкого. С первых же слов «русского коменданта» переводчик почувствовал опасность. Если Федулов сдружится с Дерфелем, получит доступ в лазарет, то его, Меницкого, могут быстро разоблачить. Федулов хитер и опытен.
Осторожно подбирая выражения, так, чтобы не понял Федулов, знавший отдельные слова, Меницкий перевел речь «коменданта»:
— Я — русский комендант. Почему вы без моего ведома выписываете на работу больных? Я требую, чтобы вы впредь согласовывали все свои действия со мной.
Дерфель вскочил, как ошпаренный, сжал кулаки.
— Я еще не сошел с ума, чтобы слушать приказы военнопленного коменданта. Вон из лазарета!
Меницкий перевел несколько мягче:
— Дерфель говорит, что знать тебя не желает, убирайся ко всем чертям и не попадайся ему на глаза.
Федулов попытался возражать, но Дерфель в ярости накинулся на него:
— Вон! Вон!
«Комендант» пулей выскочил из лазарета.
— Идиот! Скотина! — долго еще не мог успокоиться ефрейтор. — Я ему покомандую, я ему…
В лазарете всегда находилось не меньше двадцати тяжелобольных. Гитлеровцы держали их на голодном пайке. Лишний бачок чечевичной похлебки (Траксдорф сдержал свое слово) был плохой поддержкой истощенным, больным людям. Надо было где-то доставать для них продукты. Меницкий решил действовать через Фаллеса и Декстерса.
С врачами бельгийцами он встречался ежедневно, когда приводил в амбулаторию военнопленных, получивших в забоях травмы. В амбулатории переводчика знали к всегда встречали радушно.
— Браво, русский! — первым приветствовал Меницкого старший фельдшер Жан, совсем уже седой, но очень подвижный человек. Он сердечно любил русских и открыто презирал гитлеровцев. В осенние месяцы 1942 года, когда гитлеровцы тщетно пытались взять Сталинград, Жан каждый раз встречал Меницкого радостным возгласом: Вот уже два месяца, а Сталинград не капут… Вот уже три месяца, а Сталинград не капут!» Когда Жан узнал о разгроме фашистов под Сталинградом, он от радости чуть не задушил Меницкого в объятиях. Жестикулируя и сверкая глазами, он восторженно восклицал: «Немцам капут! Немцам капут! Браво, русский, браво!»
С тех пор он всегда приветствовал Меницкого словами: браво, русский!», не обращая внимания на косые взгляды другого фельдшера — Жака, обрюзгшего угрюмого старика.
Вести откровенные беседы в присутствии Жака опасно. К тому же в кабинете врача постоянно торчит немецкий санитар-контролер. Фаллес, познакомившись с Меницким поближе, предложил ему изучить французский язык.
— Я валлонец, будем говорить на французском. Знание еще одного языка вам не помешает! — На другой же день он вручил Меницкому словари и учебники грамматики.
Этот маленький худощавый валлонец с курчавой и черной, как у негра, шевелюрой обладал поразительной энергией и смелостью. Постоянно находясь под контролем немецкого санитара, в окружении медицинского персонала, он в короткое время установил связь со многими русскими и всем им помогал. Но Фаллес никогда не раскрывал своих связей, ни одному из русских он не говорил о контакте с другими военнопленными.
Меницкий считал, что ему первому удалось близко сойтись с Фаллесом. Он держался осторожно, старался получить от доктора помощь так, чтобы тот не догадался о его работе, целях. Но Фаллеса, опытного подпольщика, трудно было обмануть. Наблюдая, как Меницкий тонко «подбирается» к нему, врач с улыбкой думал: «Если бы ты знал Фаллеса, его дела…» На счету валлонца было немало крупных диверсий, в том числе взрыв компрессорной. Позже, когда Тягунова, Тюрморезова, Комарова не стало в лагере и Меницкий оказался во главе подпольной организации, когда он и Фаллес стали большими друзьями, Меницкий узнал подробности этой диверсии. Взрывчатку доставила из Брюсселя жена Фаллеса. По дороге поезд, в котором она ехала, был оцеплен эсэсовцами, и все пассажиры подверглись поголовному обыску. Но храбрая бельгийка проскользнула под носом у эсэсовцев и благополучно доставила взрывчатку в Айсден. Фаллес пронес взрывчатку в шахту и в своем кабинете передал подпольщикам. Мины были заложены под все шесть компрессоров, но один компрессор уцелел — не сработала мина. Спустя несколько месяцев гестаповцам удалось схватить одного из диверсантов — бельгийца. Он погиб, никого не выдав…
Но в то время, когда Меницкий решил говорить с Фаллесом о продовольственной помощи больным, он ничего этого не знал.
Зайдя в кабинет Фаллеса с группой больных, Меницкий присел у стола врача. В кабинете были оба фельдшера — Жан и Жак.
— Как жизнь, как настроение? — спросил по-немецки Фаллес, оглядывая больных.
— Наша армия наступает, значит, настроение у нас неплохое, — ответил по-французски Меницкий. — Вы слушали сегодня радио? Какие сообщения с фронтов?
— Вы так успешно изучаете французский, что каждый раз заставляете меня удивляться, — сказал Фаллес, с уважением посмотрев на Меницкого.
— Я его немного знал, доктор.
— Теперь мы можем беседовать свободно. Французский они не знают!
Осмотрев больных и отправив их с фельдшером в перевязочную, Фаллес спросил Меницкого:
— Как у вас дела в лазарете?
— Очень плохо, доктор. Больные страдают от голода. Я все сделал, что мог, но наши возможности так ничтожны! Товарищи, работающие в забоях, отдают больным последнее. Сами голодные, и отдают.
— Русские люди… — задумчиво проговорил Фаллес. — Мы их совсем не знали, русских людей…
В кабинет входит врач Декстерс — высокий розовощекий блондин. Фаллес встает, отводит своего друга от двери, говорит быстро и требовательно:
— Ваш Красный крест обязан помочь русским! Если не разрешат немцы, — передадим продукты через своих людей, шахтеров. Декстерс, это надо сделать!
— Да, это надо сделать, Фаллес! — согласно кивает головой Декстерс и подходит к Меницкому. — Мы поможем больным. Средства у нас есть. Поможем! — Против обыкновения Декстерс взволнован. Должно быть, ему неловко, что сам он, руководитель местного отделения Красного креста, не догадался о помощи больным военнопленным.
* * *
Приняв Меницкого в подпольную организацию, руководящий центр возложил на него связь с Фаллесом и Декстерсом, а через них с руководителями Белой бригады.
Через несколько дней Меницкий пришел к Фаллесу с первым заданием.
— Доктор, надо помочь двум нашим товарищам бежать из лагеря.
— Вот это дело, Меницкий! — Фаллес весело, с хитрой улыбкой посмотрел на переводчика. — Что я должен сделать?
— К вам домой придет рабочий, бельгиец. Вы дадите два гражданских костюма.
— Можете быть уверены!
Через день Фаллес сообщил Меницкому:
— Все в порядке… — Помолчав, Фаллес взял Меницкого за руку, проговорил с волнением — Это очень хорошо, что мы вместе. Вместе в такой борьбе…
Пора! Пора!
Гитлеровцы пригоняли на шахту все новые и новые партии пленных, но положение не изменялось. К весне 1943 года на шахте Айсден суточная добыча угля упала до двух тысяч тонн. А раньше, до прибытия русских, из Айсдена каждый день отгружалось в Германию по пять-шесть тысяч тонн.
Гитлеровцы усилили репрессии. Лагерная тюрьма была забита, две партии пленных отправили в лагеря смерти — Дахау и Бухенвальд. Ежедневно сотни людей лишались пищи. Лагерь ответил на эти репрессии новыми диверсиями, массовым саботажем. Все чаще стали появляться листовки, газета «Известия».
* * *
… Поезд с грохотом катится по штреку. Машинисты электровозов, молодые бельгийские парни, любят ездить с «ветерком». В последней вагонетке едут четверо — Шукшин, Зуев, Трефилов, Маринов. Как только поезд подходит к крутому изгибу, Зуев вынимает из-за пазухи тонкую пачку листовок, опускает руку вниз, за вагонетку. Ветер взвихривает маленькие листочки, они далеко разлетаются по штреку.
Через пять-шесть минут опять крутой поворот, и снова бумажки белыми лепестками садятся на черную, обильно усыпанную углем землю.
Листовки перед самым спуском в забой Шукшину сунул Стефан Видзинский. В них всего четыре строчки, но каждое слово звучит набатом. «Товарищ! Друг! Брат! Красная Армия наступает, час освобождения близок. Будь стоек до конца, как сталинградцы. Помни: каждая тонна добытого тобою угля — удар по матери-Родине. Ни грамма угля врагу! Смерть фашизму! Да здравствует наша победа!»
Около девятого забоя поезд останавливается. Шукшин с трудом вылезает из вагонетки, идет последним. Он сильно ослаб.
Около входа в забой стоит Тюрморезов, подбивает камнем каблук башмака. Шукшин подходит к нему.
— Стефан передал? — шепотом спрашивает Тюрморезов.
— Все сделано.
— Вечером в окопе за вторым бараком. Дубровский предупредит.
— Ясно! — Шукшин порывисто пожимает руку Тюрморезова и скрывается в черной дыре забоя.
Тюрморезов, приколотив каблук, идет в свой, седьмой, забой. По дороге его догоняет мастер Альберт Перен.
— Это ты, Мишель? Здравствуй, старина!
Альберт молод, но уже десять лет проработал под землей и считается в шахте лучшим мастером. Годы тяжелой подземной работы не согнули этого человека, как многих его товарищей. Он всегда бодр, оживлен, под большим, низко нависшим лбом весело, задорно светятся маленькие глаза, чистые и ясные, как капельки родниковой воды. С русскими, особенно с Тюрморезовым, у Альберта большая дружба. Мастер действует заодно с пленными, помогает выводить из строя механизмы, инструмент.
Альберт расстегивает свою сумку, достает завернутый в газету бутерброд.
— Мия послала тебе, Мишель… На, бери!
У Перена большая семья, живет он бедно. Продукты на вес золота, а заработок совсем плохой. Когда добыча угля сокращается, какой уж тут заработок!
Тюрморезов отказывается от бутерброда.
— Не надо, Альберт. Оставь детям.
— Зачем обижаешь, камерад? Моя Мия тебе послала…
В забое Альберт сказал, чтобы Тюрморезов шел работать к Ивану Ольшанскому.
— Есть разговор. Иди!
Ольшанский, вольнонаемный шахтер, родом из Западной Украины, ставил крепежные стойки в самом конце забоя. Увидев Тюрморезова, он бросил кувалду, опустился на доску.
— Садись, Михаило Табаку не хочешь? Дуже гарный табак. — Ольшанский вынул из кисета свернутый в тугую трубку табак, оторвал добрый кусок, заложил за щеку. — Ну, как ночевал, парень, не заболели твои бока от мягкой перины? А что там поделывает наш друг — господин комендант? Бедняга комендант! — Ольшанский вздыхает, качает головой. — Говорят, совсем с ног сбился. Столько у него хлопот!
Ольшанский смотрит на Тюрморезова с лукавой, доброй улыбкой. Этот пожилой одинокий человек — у него нет ни семьи, ни дома — удивляет своим добродушием и какой-то беспечной веселостью. Он и с немецким начальством разговаривает с шутками и прибаутками. Сразу не поймешь: то ли серьезно говорит, то ли подсмеивается.
К Ольшанскому тянутся люди, у него друзья во всех забоях. Шахтеры знают, что за внешней веселостью и добродушием в этом человеке скрываются сильная воля, острый ум и жгучая ненависть к врагу. Ольшанский — руководитель подпольной коммунистической организации шахты.
— Поговорим о деле, Михайло. Наши старшие товарищи одобряют ваше решение… — Лицо Ольшанского, только что светившееся улыбкой, теперь сосредоточенно. — Партизанам нужны смелые, опытные люди. Вы крепко поможете бельгийским партизанам. Но бежать трудно. Тут много фашистских войск, гестапо. Потом эти, черные… Они для вас особенно опасны.
Разве вы поймете, где наш бельгиец, где черный? На лбу у них не написано. Много людей погибнет при побегах! Может быть, надо ждать, когда подойдут англичане и американцы? Сколько они еще будут отсиживаться там, за Ла-Маншем!.. Когда приблизится фронт, партизаны нападут на лагерь и освободят людей. К тому времени мы будем иметь оружие. Вот так… Так велели сказать тебе наши товарищи, Михайло.
— Ждать? Нет, Иван, ждать мы не можем. Не о спасении своем думаем… В такой борьбе жертвы неизбежны. Мы готовы на все. Так и передай.
— Я знал, Михайло, что ты это скажешь…
— Надо начинать побеги. Зима кончилась. Теперь самое время… Если организованно — жертв будет меньше. Уходить придется отсюда, с шахты.
— Только с шахты, — ответил Ольшанский. — Здесь мы поможем. Шахта меньше охраняется. — Ольшанский положил ладонь на колено Тюрморезова, придвинулся к нему ближе. — Стефан Видзинский будет передавать одежду. В ваших куртках далеко не уйдешь. За шахтой встретит Альберт, отведет к себе. Антуан Кесслер переправит к партизанам. Один он знает дорогу…
— Хорошо. Первая группа уже готова. Марченко знаешь, матроса?
— Знаю.
— Он пойдет, сержант Новоженов…
— Петро?
— Он. Потом Маринов…
— Тихо! — Ольшанский настороженно поднял голову. — Идут… Ну, бери стойку, Михайло. Так разъелся на лагерных харчах, что и повернуться уже не можешь… Работать надо, работать!
* * *
Шукшину к концу смены стало совсем плохо. Он тяжело, прерывисто дышал, все тело покрылось холодным потом, голова кружилась. Политрук Зуев положил его на доску, сунул свою куртку под голову, сел рядом. Он и сам трудно дышит, кровь бьет в виски, в уши. Зуев стискивает голову ладонями: кажется, не выдержат, лопнут перепонки.
— Совсем воздуха нет, дышать нечем. Всех они тут убьют… — Зуев откинулся к стенке забоя, припал головой к холодным, мокрым камням. Долго сидел неподвижно, закрыв глаза, погруженный в свои думы. Потом наклонился к Шукшину:
— Надо бежать, Константин Дмитриевич. Пора! Братка не поймали, ушел… Зимой ушел, а теперь весна. Пора!
— Пора, Александр, — хрипло проговорил Шукшин. — Теперь пора…
Из глубины забоя донеслось:
— Кончай работу, ребята! Шабаш!
Зуев помог Шукшину подняться.
Пленных привели в лагерь, но не распускают и не ведут на кухню. Колонна стоит посредине двора. Солдаты, держа карабины наперевес, прохаживаются вдоль строя, посматривают в сторону канцелярии. Пленные уже знают: сейчас с ними будет говорить начальство.
На этот раз появляется сам комендант. Он идет быстро, по-бычьи наклонив голову, и зло смотрит по сторонам. На почтительном расстоянии от коменданта шагает переводчик Трефилов.
Дойдя до середины колонны, комендант вскидывает голову и разражается бранью.
Трефилов выходит вперед, переводит:
— Господин комендант говорит, что вы скоты, мерзавцы и грязные свиньи. Господин комендант говорит, что он заставит вас работать на Германию, всех посадит на 200 граммов хлеба и воду. Господин комендант требует сказать, кто дает листовки, кто занимается этим делом. Он уверен, что вы выдадите этих людей… Я перевел, господин комендант!
— Втолкуйте им хорошенько, переводчик! Хорошенько втолкуйте этим скотам! — в бешенстве выкрикивает комендант. — Мы уничтожим всех саботажников, всех уничтожим! Мы заставим сказать… Переводите же, черт вас побрал, переводите!
— Господин комендант говорит, что пошлет вас в лагеря смерти, будет всех расстреливать… — Трефилов прямо смотрит в глаза товарищам. В сердце его бушует ярость, он силится ее сдержать и не может. Лицо его побледнело, голос дрожит. — Комендант говорит, что мы, русские, — малодушные, слабые люди. Он нас как следует прижмет, и мы заговорим… Ну, говорите, выдавайте… Выдавайте! Я перевел, господин комендант…
— Поняли, мерзавцы? Я заставлю говорить! — Комендант поворачивается к начальнику конвоя — Не кормить!
* * *
…Шукшин лежит на нарах в полузабытьи. В бараке душный, свинцовый сумрак. Глаза Шукшина открыты, в памяти без всякой связи проносятся картины пережитого. Вот он в Георгиевском зале Большого кремлевского дворца. Празднично накрытые столы сверкают хрусталем. В зале светло, весело, шумно… За столами сидят красные командиры — конники. Это в их честь правительство устроило прием в Кремле. Рядом с Шукшиным сидят прославленные командиры, военачальники, имена которых известны всему народу. К группе котовцев подходит Буденный. Тронув рукой пышные седеющие усы, протягивает бокал:
— За молодых командиров-котовцев! За красных орлов!
Шукшин встает вместе с товарищами. Как он счастлив, сколько в нем силы!
…Сверкающий огнями зал отодвигается, уплывает. Перед глазами мелькают, несутся, кружатся красные, белые пятна. Круги исчезают. Туман, густой белый туман… Нет, это не туман, а снег. Белая мгла. Какая страшная пурга! Ветер захватывает дыхание, сбивает с ног, совсем нет сил идти. Отряд где-то впереди, он потерял его из виду, он один а этой белой круговерти. А по пятам идут беляки. Он пытается бежать, но ноги тонут в сугробах, он падает, а за спиной уже слышится горячее дыхание лошади…
— Константин Дмитриевич, Константин Дмитриевич! — над Шукшиным наклонился Дубровский, тормошит за рукав. — Выйдем… Вам надо выйти…
— А? Что? — Шукшин вскакивает, непонимающе глядит на Дубровского. — Это ты, Алексей?..
— Ждут!
— Кто? А, сейчас, сейчас! — Шукшин слез с нар.
— Подождите немного.
Дубровский вышел из барака. Подождав минут пять, за ним направился Шукшин. Но только он сделал несколько шагов, как рядом с ним оказался молодой, щуплый парень со скуластым, угреватым лицом. Парень этот русский, родом откуда-то из Сибири, но очень похож на монгола. Глаза у него узкие, раскосые. В бараке его все зовут Монголом. О нем и предупреждал Тюрморезов.
Шукшин не спеша направился на улицу. Монгол идет за ним, чуть позади. «Привязался, сволочь, — со злобой думает Шукшин. — Как от него отделаться?»
Выйдя во двор, он сел на пенек около барака, сжал голову ладонями. Парень устроился рядом.
— У меня табак есть. Закурите?
— Отстань ты… Без твоего табаку голова кружится.
— Закружится, небось… Теперича и этой баланды не получишь. — Монгол вынул из кармана кусок серого хлеба, разломил пополам.
— Нате!
— Не надо, не хочу, — Шукшин отстранил от себя руку с куском хлеба. Монгол не настаивал, спрятал хлеб.
— Кто-то листовки кидает, а тебе с голоду подыхать. Они все равно узнают, кто этим занимается. И на кой черт сдались эти листовки, какая от них польза? Так, может, еще домой возвернешься, а с этими делами всем каюк…
«На разговор вызывает, гад, — думает Шукшин, поглядывая по сторонам. — Как же отделаться?»
— Это ты верно говоришь, насчет листовок. От них одна смута…
Из-за барака выходит Дубровский.
— Монгол, эй, Монгол! Иди в барак, староста зовет. Живо!
Монгол нехотя поднялся. Дубровский, проводив его взглядом, метнулся к Шукшину.
— Идите! За вторым первая траншея…
— Смотри за этим…
— Понял!
Шукшин проскочил ко второму бараку, стоявшему в тылу лагеря, обогнул его, прижимаясь к стене, и ползком пробрался к противовоздушной щели. Осмотревшись, спрыгнул. Под ногами хлюпнула вода.
— Кто? — послышался из темноты шепот.
— Костя.
— Сюда, левее!
В траншее ждали Тюрморезов и Тягунов.
— Почему задержались? — спросил Тюрморезов.
— Монгол привязался.
— Мы его изолируем, завтра он уйдет из вашего барака, — проговорил Тягунов. — На шахту я уже передал… — Он придвинулся к ним ближе, прислушался. — Дело вот в чем, товарищи. Наступление Красной Армии благоприятствует открытию второго фронта… Союзные армии могут высадиться в любой момент, мы должны быть к этому готовыми… Как только союзные войска подойдут к Бельгии, нас отсюда уберут. Безусловно. Могут отправить в Германию. А если обстановка не позволит им сделать это — расстреляют… Мы поднимем восстание в лагере, как только союзники выйдут к границам Бельгии… Лагерь разбит на батальоны, роты, взводы. Командиры назначены. Утвержден штаб. Руководите операцией вы, Шукшин. Начальник штаба — Сайковский. Кадровый офицер…
— Знаю. Кто командиры?
— Тюрморезов, Бещиков, Ременников, Трефилов, Дубровский, Базунов, Солодилов, Комаров… Комаров возглавляет боевую группу первого удара, разоружает караул в лагере и уничтожает связь. В конвойной команде 90 автоматов и винтовок, шесть пулеметов…
— На две тысячи человек этого мало, — нетерпеливо перебил Шукшин. — Тут же кругом вражеские части… Бельгийцы дадут оружие?
— Комитет компартии и Белая бригада способны вооружить только боевую группу. Дадут пятнадцать пистолетов и четыре-пять автоматов… Купфершлегер сообщил сегодня, что Белая бригада обеспечит продовольствием на двенадцать дней…
— Продовольствие — не главное. Надо иметь оружие. Без оружия нас истребят. Мы не имеем права подвергать людей такой опасности…
— Бельгийцы рассчитывают, что англичане сбросят оружие.
— Англичане? Когда сбросят? — Шукшин старается разглядеть в темноте лицо Тягунова.
— Это неизвестно. Купфершлегер дал понять, что это может быть приурочено к открытию второго фронта.
— Второго фронта!.. — Шукшин помолчал. — Все связывается со вторым фронтом… А когда его откроют? Нет, ждать мы не можем!
— Поднять восстание до вторжения союзников невозможно, — глухо заговорил Тюрморезов. — Нас истребят!
— В Бельгии растет партизанское движение. Мы можем создать русские отряды… Сильные отряды освободят лагерь!..
— А потом что? — спокойно возразил Тягунов. — Где мы укроем тысячи людей? Леса небольшие… Но отряды мы создадим. Немногочисленные, хорошо вооруженные группы! Одна крупная диверсия здесь, в глубоком тылу, стоит операции двух дивизий…
— Время начинать побеги! — Шукшин придвинулся к Тягунову, вцепился в его плечо. — Надо начинать!
— Побеги готовятся. Через несколько дней уйдут четверо. Готовится вторая группа…
— Я должен идти с этими людьми, — решительно сказал Шукшин.
— Нет, вы пойдете потом, когда в лесах накопится достаточно людей. Объедините в отряд… С первыми группами пойдет старший политрук Маринов. За ним — Базунов…
— Решение правильное, — согласился Тюрморезов. — Шукшин должен идти позже.
— Вам надо набраться сил, — сказал Тягунов. — Решено вас поставить старостой барака. Отдохните. Перед побегом снова пошлем в шахту… Теперь вот что. В лагерь приезжает начальство, особо уполномоченный комиссар. Вчера он был на шахте Цварберг… Саботаж на всех шахтах. Они сейчас пойдут на самые крайние меры. Надо усилить работу с людьми. Действуйте смелее. Обстановка на фронте позволяет…
Послышался слабый, чуть слышный свист. — Уходим! — шепнул Тюрморезов и выбрался из окопа.
* * *
У своего барака Шукшин увидел немецких солдат, волочивших пленного за ноги. Один из солдат открыл дверь, а остальные, подхватив пленного за руки и за ноги, раскачали его и бросили в барак.
Солдаты закурили и направились к воротам.
Шукшин вошел в барак. Около двери, широко разметав руки, лежал пленный. Одежда на нем была изорвана в клочья, тело сплошь покрыто синяками и кровоточащими ссадинами. Шукшин склонился над пленным, приподнял его голову и вздрогнул.
— Браток!
Со всех сторон подходили люди. Братка подняли, отнесли на нары. Шукшин расстегнул на его груди рубашку и, намочив тряпки, обложил ими грудь Братка, голову, осторожно обтер распухшее, окровавленное лицо.
— Не выживет, должно, — проговорил кто-то. — Все легкие ему отбили.
— Выживет, — откликнулся другой. — Такого не убьешь…
Появился староста барака, приказал разойтись по местам. Около Братка остался один Шукшин. Пощупав пульс, прислушался к дыханию, сел рядом на нары. Усталость скоро взяла свое, он задремал. Очнулся от толчка. Браток метался, скрипя зубами, мотал головой. Шукшин обнял его, прижал голову к своей груди.
— Успокойся, Михаил, успокойся!.. Может, попьешь? — Шукшин взял котелок с водой. Но Браток так крепко сжал рот, что котелок стучал о зубы и вода лилась на грудь.
— Я подсоблю, подниму ему голову…
Шукшин повернулся, поднял глаза. Рядом стоял Монгол.
— Это ты… Я сам, не надо. Уходи!
Браток успокоился, затих. Монгол продолжал стоять, прислонившись спиной к деревянному столбу.
— Что не уходишь, чего тут тебе надо? — зло прикрикнул Шукшин.
— Мне сказать… Я хотел предупредить вас… — Парень отодвинулся от столба, наклонился к Шукшину. — Они знают про организацию. Следят…
— Что ты плетешь? Какую организацию? Уходи!
Монгол схватил Шукшина за плечо, торопливо, захлебываясь, зашептал:
— Подозревают вас, Маринова, Марченко, матроса… Велели следить мне и еще одному. Я вам покажу его… Я видел, как вы с Зуевым кидали листовки, но я не скажу.
Сдохну, а не скажу… Совесть замучила, я все ночи не сплю. Я там, на фронте… Когда из окружения выходили, я выбился из сил и не пошел. Ребята ушли, а я в деревню… Сдался… и тут сподличал, на гестапу работать согласился. Я не хотел… Они бить начали. Лучше бы совсем убили. Гады… Я слабый человек, не могу, когда бьют… — Монгол отпустил плечо Шукшина, замолчал. Его душили слезы.
— Я видел, как они Братка… пытали. Он им ни слова… — Монгол громко всхлипнул, вытер кулаками глаза.
Его бил озноб, колени, касавшиеся ноги Шукшина, дрожали.
Шукшин молчал. В душной, тяжелой полутьме барака громко стонали, храпели люди.
— Иди спать, — проговорил он после долгого молчания. — Если совесть у тебя осталась — дорогу найдешь. Иди, ступай…
— Вот Братку! — Монгол отдал Шукшину большой кусок сахару, завернутый в тряпку. Постояв еще минуту, тяжело вздохнул и побрел на свое место.
На другой день, когда Шукшин вернулся с шахты, Браток уже пришел в себя. Лежал на боку, закрыв лицо одеялом. Товарищи пытались с ним заговорить, но он не отвечал. Шукшин сел с ним рядом, осторожно дотронулся до плеча.
— Очухался, орел? Молодец, живучий!
— Это вы… — Браток откинул одеяло, медленно, осторожно повернулся на спину, заскрипел от боли зубами. — Живого места не оставили, стервы…
— Да, отделали тебя здорово. Они это умеют… На вот тебе гостинцы, держи. Бельгийцы передали. Гляди, какой огурец! Парниковый, а аромат какой! Жеф послал… Хороший народ — бельгийцы, сердечный. На хлеб, держи.
Михаил съел огурец, от хлеба отказался.
— Не могу, горит все…
Шукшин завернул хлеб в газету, положил под подушку Братка, сел на нары.
— Как же они взяли тебя? Наверное, в деревни заходил?
— Заходил. Жил в лесу, в землянке, а потом… кто-то из черных выдал. Я только зашел в дом к бельгийцу, а они… Целый взвод наскочил. Ждали…
— А партизаны? Партизан не нашел?
Браток закрыл глаза, повел головой из стороны в сторону.
— Ну, отдыхай, спи. Потом поговорим. — Шукшин поднялся, но Браток взял его за руку:
— Погодите. Шукшин сел.
— Как вы тут? Как… ребята?
— Работаем, Браток, только угля от нашей работы не прибавляется… Научились. Война идет жестокая…
— Мне тут не оставаться, — проговорил Браток, уже думая о своем. — Отдохну и уйду. На карачках, а уйду…
Он долго лежал неподвижно, уставясь в потолок, в одну точку. Потом повернул голову к Шукшину, слабым движением руки велел придвинуться ближе.
— Бежать так… Вправо — нельзя: канал, шоссе… Машин много, патрули. Двигай наискось, влево… Как выйдешь из шахты — влево, к горе… А от нее прямо, пря… — Браток закашлялся, отстранив рукой Шукшина, приподнялся, выплюнул черный кровяной комок. Отдышавшись, заговорил снова. — От горы лесом иди. Деревни справа. Только осторожно, не нарвись… — Браток замолчал.
— Ты откуда бежал? С шахты?
— С шахты… в трубе до ночи сидел. У забора штабели труб… Они искали, с собаками. Один в трубу заглянул, а не увидел! Мне только бы немного поправиться…
— Поправишься. В шахте бельгийский врач работает, Фаллес. Он тебя живо поднимет. И едой помогут.
* * *
Приехавший из Берлина особый уполномоченный перевернул весь лагерь. Маленький, жилистый, подвижной, как пружина, он за какой-нибудь час обежал все двенадцать бараков, канцелярию, лазарет, тюрьму, кухню…
— Бездельники, остолопы, бабы! Вам не русских солдат охранять, а слепых котят. Я вас научу работать. Я научу! — разносился по всему лагерю его резкий, визгливый голос. Комендант ходил за ним по пятам с вытянувшимся от страха лицом и только повторял: «Виноват, господин комиссар, виноват».
— Виноват, виноват!.. Это лагерь? Это санаторий, пансион! Для русских скотов они устроили тут пансион… Два раза в день супом кормят! Брюква, брюква, только брюква… Слышите, вы!
— Но, господин комендант, с нас требуют угля… Их кормит шахта… Администрация требует…
— К черту администрацию, к дьяволу! Я покажу этой администрации! Сколько саботажников вы расстреляли? Двух… Расстреляйте двадцать, пятьдесят, сто… Они дадут уголь! Вы не умеете работать, комендант, вы — тряпка, а не комендант!
— Они убивают надсмотрщиков. В шахту нельзя спуститься, господин комиссар…
— Баба! Трус! Убивают надсмотрщиков… За одного убитого повесить пятьдесят пленных. И все! Второго не убьют… Я сам пойду в шахту!
— Господин комиссар…
— Я один пойду, вы мне не нужны!
Комиссар отправился на шахту. В сопровождении Купфершлегера, он облазил все забои. Но осмотр не удовлетворил его. Работала подготовительная смена, а он хотел видеть, как рубят уголь.
На другой день комиссар опять был в штреке.
— Какой у вас самый крупный забой? — спросил он Броншара, которому было поручено сопровождать начальство.
— Девятый, господин комиссар.
— Сколько дает этот забой в сутки?
— Двести-триста тонн.
— А сколько он должен давать, сколько давал раньше?
— Несколько больше…
— Сейчас посмотрим… — гитлеровец достал из кармана блокнот. — А ну, посветите! Что вы стоите!..
— Пожалуйста, господин комиссар! — Броншар направил луч лампы на развернутый блокнот.
— Ха, несколько больше!.. К вашему сведению, господин инженер, девятый забой должен давать в сутки семьсот пятьдесят тонн угля! Идемте!.. Несколько больше… Саботажники!
В забое не работали, что-то случилось с воздухопроводом. Шахтеры сидели у стен, в темноте желтыми пятнами светились их лампы.
— Почему не работают? — спросил комиссар. Трефилов объяснил, в чем дело.
— У вас это каждый день. Вы больше стоите, чем работаете.
— Люди стараются, сколько хватает сил, — ответил Трефилов.
— Стараются… Надо семьсот пятьдесят тонн давать, а вы даете двести!
— Шахтеры не виноваты, господин комиссар. Механизмы, моторы изношены, инструмента, отбойных молотков не хватает.
— Не хватает… А сколько отбойных молотков завалено породой? Ты знаешь?
— Я не занимаюсь учетом инструмента, господин комиссар. Я переводчик.
— Саботажники… Не хотите работать. Мы заставим работать! Переведите им: когда они будут давать семьсот пятьдесят тонн, — им дадут кушать. Сначала уголь, потом кушать. Вы дадите норму! Я сделаю из вас… как это называется?.. Ударников!
Комиссар и Броншар ушли.
— Плохо, Констан, — сказал Антуан Кесслер, придвинувшись к Шукшину. — Этот комиссар… Плохо! Они совсем не будут кормить.
— Ничего, Антуан, как-нибудь продержимся.
Появился Жеф, работавший теперь в соседнем забое.
Усаживаясь рядом с Шукшиным, устало сказал:
— Наш забой тоже стоит. Ваши ребята это умеют делать… Как там Мишель?
— Браток-то? Жив. Скоро поднимется.
— Мишель… Хороший парень! — Жеф помолчал, выплюнул табак и предложил: — Надо петь. Петь очень хорошо! Виталий, иди сюда. Будем петь!
Это было так неожиданно, что даже Трефилов, лучше других владевший фламандским языком, не понял Жефа.
— Что ты сказал, Жеф?
— Петь! Песня… Очень хорошо петь!
— А, ты хочешь, чтобы мы спели! — понял, наконец, Трефилов. — Что же, больше делать нечего. Петь, так петь! Вот только какую песню? В плену, брат, петь мы разучились…
— Слушай, Жеф, ты про Катюшу знаешь? — спросил парень, сидевший за Шукшиным.
— Катьюша? А, Катерин, девушка! Нет, не знаю…
— А про Москву? Москва моя, ты самая любимая… Знаешь?
— Москва! Знаю, знаю! — обрадованно закивал головой Жеф. — Столица Советского Союза…
— Я про песню, Жеф, про песню!
— Мы знаем это, — проговорил Антуан Кесслер и негромко, хриплым, подрагивающим от волнения голосом запел:
В темном, низком забое звучал только голос Антуана. Он был слаб, как огонек свечи. Еще один порыв ветра, и огонек погаснет… Но вот к голосу Антуана присоединяется еще один голос, потом еще, еще, еще… Русские поют на своем языке, бельгийцы — на своем. Поют негромко, песня глухо рокочет в тесном забое, кажется, она пробивается откуда-то из-под земли.
В тусклом свете шахтерских ламп появляется громадная согнувшаяся фигура шеф-пурьона.
— Прекратите, эй! — кричит он. — Работать!
Но шеф-пурьона не слышат или не хотят слышать. В забое зазвучало громче:
Шеф-пурьон опустился на камень, поднял лампу и осветил лица шахтеров. Он не сказал больше ни слова. Он понял, что ему ничего не сделать с этими людьми.
Главный мотор конвейера исправили, снова загрохотал, загремел рештак. Шахтеры потянулись к своим местам. В это время в забое появились Купфершлегер и переводчик Комаров. Купфершлегер заговорил о чем-то с шеф-пурьоном, а Комаров отыскал Шукшина и незаметно, притиснувшись к нему вплотную, передал газету.
— Спрячьте!
Как только Комаров отошел, Шукшин разыскал Маринова. Они отползли вглубь просторной квадратной пещеры, образовавшейся после того, как здесь вырубили пласт угля.
— Ближе, сюда! — Шукшин отодвинулся к самой стене, в угол. — Смотри…
Он осторожно развернул газету, осветил фонарем. Это была газета «Известия», печатавшаяся в Льеже. Заголовок ее сделан в точности так, как у московских «Известий». На четырех небольших страничках напечатаны сообщения с фронтов, материалы о жизни и борьбе советского народа, письма русских военнопленных!
— Вот статья Тягунова! — Шукшин поднес газету к глазам, всмотрелся в серые строчки. Статья призывала ответить на репрессии врага усилением борьбы, диверсиями, массовыми побегами из плена.
— Хорошо написано, молодец, — с волнением проговорил Шукшин, передавая газету Маринову. — Дашь почитать ребятам. Смотри, осторожней!
После смены, когда в штреке пленные качали рассаживаться по вагонеткам, к Шукшину подошел матрос Марченко.
— Вон в ту сядем, там никого нет, — он повел Шукшина к задней вагонетке. Как только состав тронулся, Марченко наклонился к уху Шукшина:
— Сегодня трое ушло… Нормально! Завтра я поднимаю якорь.
— Поговори с Братком, он скажет как…
— Говорил.
— Костюмы будут?
— Сделает Комаров.
— В лесу уже много наших. Со всех шахт уходят. Старайся находить людей, устанавливай связь. Я тут не задержусь. Моя кличка Котовец.
— Ясно.
Шукшин нащупал в темноте руку Марченко, крепко сжал ее.
— Счастливо… До встречи… Там! Не забудь: Котовец…
* * *
Марченко убежал ночью с сержантом Петром Новоженовым, ловким, сильным и не по возрасту строгим парнем. Новоженов до этого пытался бежать дважды и оба раза один. Последний раз он уходил из лагеря, спрятавшись под кузовом автомашины, привозившей на кухню уголь. Его заметили, когда машина выходила из ворот лагеря. Избили, долго держали в тюрьме. Комендант ему сказал:
— Попытаешься бежать еще раз — повешу. Вот на этом суку повешу! — Комендант показал на большой старый тополь около тюрьмы.
Новоженов поглядел на тополь, подумал: «Неужели не вырваться? Надо бежать вдвоем. Вдвоем легче». И в тот же день договорился о побеге с матросом.
Следом за Марченко и Новоженовым, на другой же день, ушел с двумя товарищами лейтенант Базунов. Потом бежали еще трое, после них парами с интервалами в два-три дня ушло еще шесть человек. За ними сразу в один день сбежало пятеро.
В Айсдене заменили начальника гестапо и половину его помощников, сменили коменданта лагеря. Комендантом назначили эсэсовца, специалиста по лагерям, работавшего в Освенциме.
Первые четыре дня новый комендант ничем не проявлял себя. Молча ходил по лагерю, заложив за спину непомерно длинные сухие руки, и равнодушно смотрел на пленных. На пятый день он пришел в канцелярию, уселся на стул, подозвал к себе лагерь-фюрера и спокойно, безразличным тоном, покачивая ногой, сказал:
— Пленные должны находиться под землей не восемь часов, а до тех пор, пока не выполнят норму. Если нужно — держите двое, трое суток в забое. Вам ясно, лагерь-фюрер.
— Ясно, господин комендант.
— Превосходно… За неповиновение и саботаж — расстреливать. За нарушение порядка: первый раз — три дня без пищи, второй раз — тюрьма. Всю дорогу от лагеря до шахты с обеих сторон обнести проволокой. Конвойной команде передать мой приказ: если пленный приближается к проволоке или отстает от колонны на пять шагов — стрелять без предупреждения. Пленных спускать в шахту под охраной. Заводить в забои под охраной.
— Ясно, господин комендант! — лагерь-фюрер стоял, вытянувшись в струнку.
— Превосходно, превосходно… У меня, лагерь-фюрер, не только пленный — мышь не проскочит. Надо уметь работать с русскими!
Указания коменданта были выполнены в точности. Он сам спустился в шахту и проверил, все ли делается так, как приказано.
Несколько дней прошло спокойно. Коменданту уже казалось, что он достиг своей цели; русские притихли, проходили по проволочному коридору в угрюмом молчании. Даже деревянные башмаки стали стучать глуше, слышалось только скрипучее шарканье подошв.
Но не прошло и десяти дней, как побеги снова возобновились. Ушли двое, потом, через ночь, еще двое. Гитлеровцы рыскали по всему Айсдену, по деревням, ближним лесам, подняли на ноги всю жандармерию, полицию, воинские части, но схватить никого не удалось.
Переждав несколько дней, подпольная организация решила отправить еще четырех человек. Вывести их с шахты было поручено Стефану Видзинскому.
… Ночная смена прибыла на шахту. Пленные заполнили почти все огромное помещение нарядной. Смена опаздывает на работу, но они не торопятся: не спеша переодеваются, слоняются по нарядной, делая вид, что получают инструмент. Шеф-пурьоны нервничают, снуют в толпе, подгоняют пленных. Но те не обращают на них внимания, лениво огрызаются. Шеф-пурьоны начинают кричать громче. Вмешивается конвой. Кого-то ударили, кто-то замахнулся на конвоира шахтерской лампой… В нарядной — шум, толкотня.
Воспользовавшись тем, что гитлеровцы ослабили внимание, Видзинский кивает низкорослому черному парню и идет к душевым кабинам. Черный, а за ним еще трое идут за Видзинским.
Он провел их к дальним кабинам, предназначенным для начальства и охраны. Эти кабины всегда на замке, ключ от них у Видзинского. Но сейчас они открыты.
Пленные, не оглядываясь, проскальзывают в кабины. Щелкают замки. Видзинский прячет связку ключей в карман и направляется на свое место.
Нарядная, наконец, опустела. В помещении остается только начальник конвоя. Но и он задерживается здесь недолго. Проверив в табельной, все ли четыреста двенадцать пленных получили лампы, он покидает надшахтное помещение.
Проводив взглядом начальника конвоя, Видзинский неторопливо, зорко осматривает нарядную, прислушивается. Никого! Слышны лишь шаги часового, расхаживающего за дверью по бетонной дорожке.
Он выжидает две-три минуты и идет к кабинам. Пленные уже переоделись. Они в чистых костюмах, кепках. На плечах кожаные сумки, с какими обычно бельгийцы ходят на работу.
Одному ему известными ходами Стефан ведет русских к галерее, по которой уголь подается к железнодорожным бункерам. Галерея затемнена и выходит далеко за шахтное здание. По ней можно пробраться вглубь двора, минуя здание шахты, за которым гитлеровцы ведут усиленное наблюдение.
Стефан заводит русских в галерею, торопливо шепчет старшему группы, черному парню: «В посадках встретит Альберт Перен… Пароль — «Москва». Перепрыгните через забор — вправо…»
Парень молча, порывисто обнял Видзинского и быстро, почти бегом, устремился по галерее. За ним, прижимаясь к стене и держась друг от друга в трех-четырех шагах, пошли остальные.
Видзинский останавливается у маленького оконца галереи, смотрит во двор. «Их совсем не видно. Хорошо. Наверное, уже подходят к забору… Вот они, вот!» Над забором в темноте промелькнули тени. «Ушли!»
Видзинский постоял еще немного, прислушиваясь к звукам, доносившимся с улицы сквозь тонкие стенки галереи, и направился в нарядную Он был спокоен.
Утром, когда ночная смена возвращалась в лагерь, пленные увидели на обочине дороги четыре изуродованных, исколотых штыками трупа. В темноте беглецы сбились с пути, вышли не к посадкам, где их ждал Альберт, а к какому-то поселку. Их зверски убили на месте и трупы привезли сюда, бросили у дороги, чтобы все видели, что ждет тех, кто пытается бежать.
На другой день гестаповцы схватили в лесу Марченко и Новоженова. Перед вечером их привезли в лагерь. В это время как раз вернулась с шахты утренняя смена. Проходя мимо своих товарищей, лежавших на земле со связанными руками и ногами, пленные низко опускали головы.
Проводив машину с гестаповцами, комендант лагеря что-то сказал одному из солдат охраны и тот бросился к тюрьме. Вернулся он с длинной черной плетью в руках. Это была личная плеть коменданта, изготовленная по его заказу. Внутри плети, под тугой кожей перекатывались свинцовые шарики. Плеть была тяжелой, упругой и извивалась в руках, как змея.
Комендант приказал развязать беглецов. Солдаты, торопясь, мешая друг другу, бросились перепиливать ножами толстые веревки.
— Быстрее! Быстрее, — нетерпеливо покрикивал эсэсовец.
Беглецов подняли, комендант сбросил с себя мундир, засучил рукава рубашки, обнажив волосатые, мускулистые руки.
— Уберите этого! — показал он рукоятью плети на Новоженова. Солдаты схватили сержанта за руки, оттолкнули в сторону. Комендант шагнул к Марченко, глядя ему в лицо. Рыжие глаза эсэсовца по-кошачьи сузились, Стали острыми.
Марченко стоял неподвижно, глядел на коменданта исподлобья, напряженно вытянув руки и сжав пальцы в кулаки. Комендант, пригнувшись, размахнулся, ударил. Длинная плеть, со свистом разрезав воздух, хлестнула Марченко по плечу и груди. Рубашка лопнула, брызнула кровь. Суженные глаза коменданта хищно блеснули. Он размахнулся сильнее, ударил с потягом, разорвав мясо до костей. Марченко замычал, заскрипел зубами, но не пошевельнулся. Плеть, змеей сверкнув в воздухе, хлестнула по лицу. Матрос схватился руками за голову, зашатался и вдруг, дико вскрикнув, кинулся на коменданта. Солдаты отбросили его прикладами. Плеть защелкала чаще, удары посыпались градом, раздирая залитую кровью рубашку в клочья. Эсэсовец хлестал исступленно, впившись глазами в свою жертву, вид брызгавшей крови распалял его.
— Тридцать пять, тридцать шесть, — считал он сквозь стиснутые зубы, — тридцать семь, тридцать восемь…
Когда комендант досчитал до пятидесяти, Марченко уже лежал на земле неподвижно. Эсэсовец, вытирая плеть пучком травы, смотрел на окровавленное тело. В глазах его блуждала хищная улыбка. Он неторопливо опустил рукава рубашки, надел свой мундир и повернулся к пленным.
— Слушайте, вы! Так я отделаю каждого, кому захочется бежать из лагеря. Неплохая работа, а?
Пленные молча, угрожающе смотрели на коменданта. Он почувствовал их взгляды и закричал солдатам:
— Убрать, убрать! А этого в карцер. Дать ему, чтобы помнил…
Комендант резко повернулся, пошел из лагеря.
Марченко выжил. Отлежавшись в тюрьме, через две недели пришел в барак.
Пленные в это время были в шахте. Встретил матроса Шукшин, назначенный старостой барака.
— Что, подполковник, в начальники вышел? — криво усмехнулся матрос, усаживаясь на нары. — Решил, значит, на мировую с фрицами идти? — он сплюнул через зубы. — Эх вы, люди!
— Брось, Марченко, — строго сказал Шукшин. — Так нужно. Понял?
Марченко поглядел на Шукшина.
— А-а-а, вон как! Ну, садись. Покурить не найдется?
— Найдется, только выйдем за барак. Ходить-то можешь?
— Ходить — могу, а лежать трудно. Вот бьет, стерва. Сразу до костей…
— А Новоженов как?
— Ему повезло. Был бы тот комендант — все, крышка. Тот его повесить обещал… Били Петра, кто бежать помогал, допытывались. Ну, из этого хлопца не выколотишь. В одиночке сидит. Дня два-три подержат еще и выпустят.
Они вышли за барак, сели на траву около глухой стены. Шукшин, протягивая Марченко сигарету, спросил:
— Как там, на воле? Где странствовал?
Марченко закурил, жадно затянулся и схватился за Шукшина.
— Голова закружилась… — Он закрыл глаза, прислонился головой к стене.
— Ты не кури, окрепнуть надо, — сказал Шукшин.
— Ничего, пройдет. Я живучий, как Браток… — матрос выпрямился. — Не убежал он еще?
— Сухари копит.
— Уйдет. Этого им не удержать… — Марченко помолчал, думая о чем-то своем, и глубоко вздохнул. — Душно как, прямо дышать нечем. Это от сырости… У нас-то, дома, благодать в эту пору. Сады цветут, соловьи по ночам… А воздух легкий такой, надышаться не можешь. Нету лучше нашей, русской, земли, нету…
— Верно, друг. Нету! Ну, где же ты бродил, далеко ли ушел?
Матрос рассказал, что ушли они километров за сорок-пятьдесят. Бельгийцы их укрывали в деревне, а потом увели в лес, помогли связаться с партизанами.
— Значит, успел связаться? Хорошо!.. Ну, рассказывай, рассказывай!
— Рассказывать особенно нечего, Константин Дмитриевич. Встретили они нас хорошо, по-братски, а на операции не захотели брать. Говорят, что русским идти на дело опасно. Гестапо, дескать, вас ищет. А потом, говорят, у них оружия лишнего нету. Может и так, а может и не так. Не знаю… В общем поглядели мы с Петром, поглядели, да и начали сами действовать. Одного гестаповца на дороге стукнули, пистолет забрали. Ну, а на второй раз не вышло. На засаду напоролись.
— Одним не надо было идти, — сказал с досадой Шукшин. — Ты должен был искать людей, наших людей…
* * *
Жестокие расправы не помогли. Снова убежал Браток. Потом еще двое, еще один, еще трое, еще и еще. Одних ловили, забивали до смерти на глазах пленных или закапывали в землю живыми, а на следующий день или через два-три дня бежала новая группа.
Союзники и враги
Колонна пленных бредет по шоссе, превращенному в коридор из колючей проволоки. Измученные тяжелой работой, голодные люди с трудом волокут отекшие, в кровавых ссадинах, черные от угольной пыли ноги. Неожиданно доносится гул самолетов. Лица пленных мгновенно оживают, раздаются возбужденные возгласы: «Летят! Летят!»
Сотни глаз устремляются в ясное солнечное небо, ловят серебристые точки, уже поблескивающие на далеком горизонте. Это летят союзники.
От свободной воюющей Англии Бельгия отделена лишь узким проливом. Союзники — англичане и американцы — находятся совсем рядом. Пленные знают, что встреча с ними может произойти раньше, чем с Красной Армией, сражающейся за две тысячи километров, и с нетерпением ждут союзников, с надеждой вслушиваются в гул «летающих крепостей». Налеты союзной авиации на Германию усиливаются с каждым днем. Теперь самолеты проходят над Бельгией не только ночью, но и днем.
Бомбардировщики летят группами по 50–60 машин на высоте четырех-пяти километров. Они быстро приближаются, гул их моторов заполняет все небо.
Откуда-то сбоку выскакивают немецкие истребители. Их немного, штук десять. Круто пикируя, они несутся на группу бомбардировщиков, идущую впереди армады. Эскадрилья «летающих крепостей» встречает их сильным огнем. Немецкие истребители отворачивают, взмывают вверх, а один, поврежденный, быстро снижается.
В колонне пленных раздаются радостные восклицания: «Ага, попало на орехи! Дают им янки! Лупи их, чего там!»
Истребители пытаются повторить атаку, но близко подойти боятся, ведут огонь с большой дистанции. Пленные смеются: «Что, фриц, кишка тонка? Гляди-ка, ребяты, ровно зайцы, разлетелись…»
Конвойные тоже наблюдают за воздушным боем. Лица у них невеселые, сумрачные. Начальник конвоя, унтер-офицер, пытается подбодрить солдат:
— Смотрите, он стреляет, он стреляет! — громко кричит он, показывая на небо.
Переводчик Комаров, идущий в толпе пленных, выкрикивает следом за немцем:
— Смотрите, он улепетывает, он улепетывает!
В колонне раздается громкий хохот.
— Молчать! Скоты! Мерзавцы! — унтер-офицер срывает с плеча карабин, кидается к колонне. — А ну, дайте им хорошенько! Вон тем, тем… Что стоите, болваны! — кричит он солдатам.
Пятеро солдат приближаются к колонне, а остальные отходят дальше к проволоке, держа оружие наготове. Пленные, как по команде, разом останавливаются, поворачиваются к солдатам. Руки их сжаты в кулаки, глаза светятся злобой.
Солдаты в нерешительности смотрят на унтер-офицера, боятся войти в колонну. Они видят, что, если сейчас тронуть хоть одного русского, — разъяренная толпа бросится на них и растерзает. Никакое оружие не поможет…
— Лос, лос! Шнэль! — испуганно кричит начальник конвоя. — Лос!
Колонна трогается. Пленные торжествующе, с открытой издевкой поглядывают на немцев.
Американские бомбардировщики уже пролетают над Айсденом. От их гула дрожат стены бараков, со звоном вибрируют стекла окон. Провожаемые взглядом русских, эскадрильи уходят на восток, к Германии. А с запада появляются новые и новые группы бомбардировщиков.
Впереди, где-то над германской границей, вспыхивают белые облачка. Они растут, ложатся все гуще, плотнее, на пути самолетов вырастает стена разрывов.
Такая же стена поднялась позади, на западе, в направлении Брюсселя. Скоро белые облачка покрывают все небо. Самолеты входят в гущу разрывов, медленно движутся среди мелькающих белых пятен. Русские молча, напряженно следят за самолетами.
Еще один эшелон «летающих крепостей» проходит сквозь первую, западную, стену заградительного огня. Бомбардировщики приближаются к Айсдену. Скоро они войдут во вторую зону заградительного огня, над германской границей. Но неожиданно от группы самолетов, только что вышедшей из стены разрывов, отделяется один. Расстояние между ним и уходящей на восток группой быстро увеличивается. За самолетом тянется струя серого дыма. Бомбардировщик ныряет в одну сторону, в другую, пытаясь сбить пламя Но струя дыма уже превратилась в черный шлейф. Ниже и сзади бомбардировщика вспыхивают купола парашютов. Пленные с тревогой всматриваются в небо, считают вслух: третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой…
Самолет с воем несется к земле. В нем должны быть еще двое. Почему они не выпрыгивают? Убиты? Ранены? Или все еще пытаются сбить пламя? С болью в душе русские следят за падающим самолетом. Нет, они уже не выпрыгнут… Самолет скрывается за дальними деревьями, и через минуту раздается глухой взрыв.
А парашюты приближаются, уже отчетливо видны черные фигурки, раскачивающиеся под белоснежными куполами.
На вахте тревога. Гитлеровцы на автомашинах, мотоциклах, велосипедах мчатся к шахте, за которой снижаются парашютисты. Бельгийцы тоже спешат туда. Сумеют ли они опередить немцев, успеют ли спрятать парашютистов?
В лагере все затихло в напряженном ожидании. Американские самолеты уже давно ушли за горизонт, пересекли границу Германии, надвигается вечер, а гитлеровцы все не появляются. Всех волнует один вопрос: «Успели бельгийцы или нет? Успели или нет?»
Наконец, прибывает одна машина с солдатами, за нею вторая. По усталым, злым лицам гитлеровцев видно, что они и на этот раз опоздали. Русские облегченно вздыхают, начинают расходиться по баракам. Но вдруг раздается тревожный возглас: «Ведут! Летчика ведут!»
По шоссе к лагерю приближается группа немецких солдат. Они идут пешком, с велосипедами в руках. На одном из велосипедов лежит скомканный парашют. Впереди шагает крепкий белобрысый парень, с обнаженной головой, в какой-то полугражданской одежде: ярко-желтые ботинки, дымчатого цвета брюки на выпуск, темная куртка с «молниями».
Толпа бросается к проволоке, не обращая внимания на окрики часовых. Парень кивает пленным головой, дружески подмигивает.
Всего лишь несколько часов назад он садился в самолет на одном из английских аэродромов, был свободным человеком, и вот он уже пленный.
Русские с сочувствием смотрят на американского летчика. В эту минуту они не думают о себе, о том, что сами уже полтора года томятся в неволе, за колючей проволокой.
Пленные идут толпой вдоль проволоки, рядом с американцем. Кто-то выкрикивает по-английски — Комрид, уирашэн, фрэндэ!
— Хэлло, рашэн! — улыбается в ответ американец, машет рукой. На лице его нет ни страха, ни уныния.
— Хлопци, вин, мабудь, курить хочет, а? — обращается к товарищам рослый, черный, как цыган, парень и лезет в карман своих изодранных в клочья, сваливающихся с костлявых бедер штанов. Достав измятую пачку сигарет, заглядывает в нее. — Трохи есть!..
В пачке всего две сигареты. Парень их берег, как самую большую ценность. Но для американского летчика, для союзника, ему не жалко последних сигарет. Он протискивается поближе к проволоке, сжимая пачку в кулаке.
— Эй, друг, погодь! — К парню тянется чья-то рука с сигаретой. — На, положь! От меня!
— И от меня, вот!
— От меня!
К парню протягивается сразу несколько рук. Он торопливо вставляет сигареты в пачку и, окликнув американца, кидает сигареты через ряды проволоки. Пачка падает у самых ног летчика.
Немцы, конвоирующие американца, что-то кричат, но летчик уже схватил сигареты и тут же, размахнувшись, бросил их обратно через проволоку. Русские недоуменно смотрят на американца, а тот кивает головой, улыбается, прижимая руку к сердцу.
Американца уводят в караульное помещение. Русские не расходятся.
К Тягунову подходит Ременников.
— Как вы думаете, удастся с ним поговорить? Наверное, его сразу отправят отсюда, американцев в таких лагерях не держат.
— Да, он здесь не задержится, — отвечает Тягунов. — Но до отправки на пару дней его могут оставить в нашем лагере. Тогда мы узнаем самые свежие новости! Ведь этот парень читал сегодняшние английские газеты…
На машине прикатил оберет — контрольный офицер комендатуры лагерей в Бельгии. Пленных загнали в бараки. Тягунов и Ременников направились в канцелярию. У писарей вечерами всегда находится работа. Только они разложили свои бумаги — в канцелярию вошел зондер-фюрер Траксдорф. Положив в сейф деньги и документы, отобранные у американского летчика, он сердито проговорил:
— Вот когда они хотят, так они умеют обходиться с людьми. Этому янки оставили даже шоколад…
Тягунов понимает, что хочет сказать Траксдорф: гитлеровцы по-разному относятся к русским и к американцам. Старший писарь осторожно задает вопросы, старается выпытать, как вел себя на допросе пленный летчик.
— О, этот парень держится так, будто не он попал к ним в плен, а они к нему… — Траксдорф упорно не хочет причислять себя к немцам, по-прежнему говорит «они».
Поговорить с летчиком не удалось. На ночь его поместили в тюрьму.
На вторую ночь, в первом часу, когда Тягунов покидал канцелярию, к воротам лагеря подошла машина полевой жандармерии. Эта машина объезжала все немецкие команды и забирала пойманных американских и английских летчиков. В открытой машине под охраной немецких жандармов сидело трое пленных летчиков.
Из тюрьмы вывели американца. Он шел в сопровождении двух солдат и караульного начальника, унтер-офицера.
— Вот вам еще птичка! Забирайте! — сказал унтер-офицер фельдфебелю полевой жандармерии, стоявшему у кабины машины. — Это мы его сцапали, наша команда!
— Молодцы, молодцы… Ну, давай скорее документы, мне еще в два лагеря ехать!
Фельдфебель расписался в приеме пленного, американец прыгнул в кузов, и машина тронулась, быстро скрылась в темноте.
— Куда теперь его? Наверное, в Германию, — подумал с болью в душе Тягунов, прислушиваясь к затихающему гулу мотора.
Придя утром в канцелярию, Тягунов сразу же понял, что произошло что-то важное. Все немецкое начальство было на месте. Зондер-фюрер Траксдорф, расхаживая по канцелярии, сердито крутил усы и что-то бормотал себе под нос. Шрейдер, сидевший за своим столом, нервно дергал сухим, острым плечом, возмущенно выкрикивая:
— Олухи, идиоты! Теперь из-за них начнутся неприятности… Мало у нас этих неприятностей! Этого Курта мало расстрелять, идиота!
Курт — караульный начальник, тот самый, который ночью сдавал пленного американца. Почему-то его сменили раньше времени. Когда Тягунов проходил через ворота лагеря, он заметил, что вместо Курта вел смену на пост другой унтер-офицер. «Да, что-то ночью случилось, — решил Тягунов. — Но что? С шахты в эту ночь побеги не намечались… Что же случилось?»
Через полчаса из своего кабинета выскочил комендант. Бросив сердитый взгляд на писарей, быстро вышел на улицу. За ним последовал Шрейдер. Траксдорф продолжает расхаживать по канцелярии. Тягунов время от времени посматривает на него: «Старик скажет. Сейчас намекнет…»
Действительно зондер-фюрер подсаживается к старшему писарю и говорит сердитым голосом:
— Что хорошего от этих побегов? Ничего… — Он делает паузу, хмурит косматые, клочкастые брови. — Один убежит, а всем неприятности. И зачем это? Зачем? — Траксдорф опять замолкает, крутит кончики усов. — И эти листовки! Зачем они нужны? Это все цивильные устраивают, цивильные… А они думают на пленных! Газету какую-то выдумали печатать… Может быть, еще и нету никакой газеты, а разговоры идут… Опять ночью искать надо А что тут хорошего? — Траксдорф громко сопит, потом зло восклицает: — Я бы этих подлецов отстегал хорошенько за разговоры, а они их слушают. Газета! Откуда газета? А эти дураки из пятого барака говорят, что видели красную газету. Врут, паршивцы, врут! Я бы им розог всыпал, а господин комендант велел дать им добавочный паек… Паршивцы! — зондер-фюрер поднимается и идет к выходу.
Тягунов встревожен.
— Проверьте записки коменданта, — говорит он Ременникову. — Пятый барак… Нужно сегодня же установить, кто работает на гестапо… Сообщите мне их номера.
— Будет сделано.
Ременников садится за свой стол. А Тягунова не покидает мысль: «Что же все-таки случилось ночью? Артур Карлович дал понять, что кто-то ушел. Но кто. И почему исчез караульный начальник? Старик не захотел сказать…»
Перед вечером в канцелярию зашел Купфершлегер. Он оживлен, в глазах веселая, хитроватая улыбка.
— Приветствую, друзья, приветствую! — говорит он, обращаясь к русским. — У себя ли господин комендант? Вызвали в Лувен? Очень жаль, очень…
Ременников и Бещиков роются в бумагах и уходят. Купфершлегер, присев на край стола, раскрывает массивный золотой портсигар, протягивает Тягунову.
— Ну как, неплохо сделано, а?
— Вы о чем? — Тягунов вопросительно смотрит на Купфершлегера.
— Так вы ничего не знаете? Я говорю об этом американце, о летчике. Его ночью выкрали. И еще двух летчиков. У немцев переполох, все части подняли. Как это вы, русские, говорите?.. Беги за ветром в поле!
— Ищи ветра в поле! — рассмеялся Тягунов. — Но как это удалось?.. Я же сам видел, как американца посадили в машину и увезли!
— Да, да, посадили и увезли! — в свою очередь рассмеялся Купфершлегер. — А кто приехал на машине? Наши, бельгийцы, подпольщики! Только летчики были настоящие. Два американца и англичанин… Здорово они клюнули на этих летчиков! Даже документов у «фельдфебеля» не спросили! Наши ребята рассчитали отлично. Они опередили машину полевой жандармерии как раз на полчаса. Из Лувена сюда позвонили, что вышла машина с жандармами, ну наши и приехали ко времени… Партизаны забрали летчика, а через полчаса прилетели жандармы. Они могли забрать только караульного начальника. Отдают под суд!
— Превосходно! Этот Курт — большая сволочь.
— Ну, господину коменданту тоже достанется!
— О, я представляю, как он выкручивается сейчас там, в Лувене! У этого садиста заячья душа. Жестокость — всегда признак трусости… Да, господин Купфершлегер, у нас к вам есть просьба. Трех человек из первой смены нужно изолировать. Запишите их номера. Доносчики… — Тягунов нахмурил лоб, отвернулся. Ему было стыдно перед Купфершлегером, стыдно за то, что среди русских нашлись агенты врага.
— Как это вы, русские, говорите? — Купфершлегер пощелкал пальцами. — В семье не без урода… У нас, к несчастью, тоже есть. Вы слышали о «черных»? Но это все-таки только кучка. Да, боши тут среди врагов. А вы, русские, среди друзей… Знаете, эта война многому научила людей. Что мы знали о вас, о русских? Верили этой грязной пропаганде… Но теперь нас не собьют с толку… — Купфершлегер положил руку на плечо Тягунова, мягко улыбнулся. — Ну, я пошел. А этим приятелям мы найдем работу, будьте уверены!
Купфершлегер, направляясь к выходу, глянул в окно, выходившее во двор лагеря.
— Кто это идет с лагерь-фюрером? Какой-то немецкий лейтенант…
Тягунов подошел к окну.
— Грищенко, власовец. Приехал вести фашистскую пропаганду среди пленных. Сгоняют людей в третий барак, на беседу… Надо послушать.
Грищенко уже несколько раз приезжал в лагерь. Ходил по баракам, заговаривал с пленными, пытаясь узнать их настроение, расхваливал немцев и власовскую армию. Пленные смотрели на этого русского в немецкой форме (его отличал от немцев только значок с буквами РОА на левом рукаве) с ненавистью. Гитлеровцы, начиная от коменданта и кончая последним солдатом конвойной команды, относились к нему с нескрываемым пренебрежением.
* * *
…Грищенко сидел за столом багрово-красный, о чем-то перешептывался с «русским комендантом» Федуловым. В бараке стоял глухой гул, с разных сторон неслись выкрики: «Слыхали эту басню! Пусть в другом месте дураков поищет! Погодите, скоро за все получите!»
С нижних нар поднялся староста первого барака Николай Соловьев. Продвинувшись вперед, почти к самому столу, он поднял руку. Голоса смолкли, наступила тишина. Тогда Соловьев повернулся к Грищенко и, глядя на него в упор, громко, так, чтобы слышали все, спросил:
— Послушайте, как могли вы, лейтенант Красной Армии, которого вырастила, вскормила и вспоила Советская власть, как вы могли надеть немецкую форму и поднять оружие против своей Родины?
Грищенко, оперевшись кулаками о стол, поднялся, уставился на Соловьева налитыми кровью глазами.
— Каждый честный человек для борьбы с большевиками должен идти на все! Гитлер несет нам освобождение от большевиков!
— Видели мы это «освобождение»! — крикнул кто-то на верхних нарах.
— Да, видели! — повторил Соловьев. — Видели, как немцы жгли наши города и деревни, наши хаты, школы, в которых мы учились. Видели… повешенных, расстрелянных матерей и отцов. Братьев и сестренок наших, угнанных в рабство… Видели…
— Довольно! — Грищенко в ярости ударил кулаком по столу. — Разводите большевистскую агитацию?
— Правда, а не агитация! Правда! — раздались голоса сразу в нескольких местах.
Грищенко забегал глазами по толпе, стараясь запомнить, кто выкрикивает.
— Я знаю, почему вы шумите! Думаете, если немецкая армия сейчас отступает, так уже все, конец Германии? Это отступление временное! Так надо — отступать… Скоро немецкая армия прекратит отход на заранее…
— И начнет улепетывать! — раздается откуда-то сверху звонкий веселый голос.
— Кто это сказал? — Грищенко выскакивает из-за стола… — Кто?
— Все говорят!
В бараке шум, смех.
Тягунов смотрит на пленных, на Грищенко, с тревогой думает: «Надо было предупредить людей, это может кончиться плохо… Как же мы не догадались!»
«Беседа закончилась. Пленные выходят из барака, возбужденно переговариваясь: «Ну и дали ему жару!» «Тля поганая, захотел нас распропагандировать!» «Душонка-то у него в пятках! Чувствует, сука, что отвечать придется!»
Барак опустел, а Грищенко и Федулов все еще сидят за столом, перешептываются. Грищенко что-то записывает в свою книжку…
* * *
Спустя несколько дней, под вечер, в канцелярию пришел комендант лагеря и сам отобрал в картотеке тринадцать карточек пленных. Тягунова это не очень обеспокоило, подобные случаи бывали и раньше. Но капитан Сайковский, сидевший на картотеке, сразу же выписал фамилии пленных, карточки которых были отобраны комендантом, и незаметно положил список на стол старшего писаря. В списке значились староста первого барака старшина Николай Соловьев и двенадцать рядовых шахтеров. Среди них был только один член подпольной организации. «Ничего серьезного, — подумал Тягунов. — Комендант не первый раз берет карточки. Наверное, опять поступил запрос…»
Но скоро на территории лагеря появился наряд немцев, человек двенадцать. Разбившись на группы, солдаты пошли к баракам. Сайковский шепнул Тягунову:
— Посмотрите во двор…
Увидев вооруженных гитлеровцев, Тягунов побледнел. Торопливо схватив список, только что переданный Сайковским, он начал сверять его с рабочей картотекой. Из тринадцати человек девять находятся в лагере, четверо — на шахте, в вечерней смене…
«Что делать? Как спасти товарищей?»— Тягунов бросает тревожные, вопрошающие взгляды на Сайковского, Ременникова, Бещикова. Сказать им он ничего не может — в канцелярии находятся лагерь-фюрер и «воспитатель» Голубов.
Между тем из бараков уже выводят пленных. Девять человек… Все девять значатся в списке… «Что делать?.. Что делать?.. Надо спасти хотя бы тех, четырех!»
Арестованных подвели к тюрьме, тщательно обыскали, отобрали узелки с вещичками, загнали в камеры.
«В шахте их арестовывать не будут, — напряженно думает Тягунов. — Немцы подождут, когда смену приведут в лагерь. Они вернутся в двенадцать… Ночная смена уйдет на шахту раньше. Они должны встретиться под землей. Смена производится теперь в забоях… Значит, можно предупредить. Они должны бежать немедленно…»
Лагерь-фюрер направился в столовую ужинать. Голубов еще посидел немного и тоже ушел. Как только за ним закрылась дверь, Тягунов бросился к Ременникову.
— Четверо в шахте. Вот их номера…
— Понял, Борис Иванович! Они будут предупреждены.
— Передайте, чтобы бежали немедленно. Тысяча девятнадцатому сообщите явку: Альберт Перен…
— Ясно!
Ременников, убрав бумаги в шкаф, пошел в лагерь. Сейчас он встретится с одним из подпольщиков, работающих в ночной смене, и передает через него все, что нужно… Время близится к полуночи, но писаря все еще в канцелярии. Сидят молча, настороженно вслушиваются в тишину. С минуты на минуту должна вернуться с шахты вечерняя смена. Удалось ли четырем товарищам бежать? Успели или нет их предупредить? Только об этом думают сейчас Тягунов и его товарищи. Они отлично понимают, какой опасности подвергают себя, спасая товарищей. Независимо от того, удастся или не удастся побег, писаря будут в ответе. Лишь они могли предупредить пленных…
— Если что случится, — тихо говорит Ременников, — я беру на себя. Я один…
— Почему вы? — спокойно возразил Сайковский. — На картотеке ведь сижу я. Остальные могли ничего не знать. И я постарше всех, Саша. Я все-таки пожил…
Ровно в двенадцать за стенами канцелярии послышался грохот деревянных башмаков, заскрипели ворота. Смена вернулась! Тягунов и Ременников вышли во двор.
Колонна уже входила в ворота. От тюрьмы двигалась группа солдат. Тягунов перебежал дорогу перед головой колонны, встал так, чтобы колонна скрыла его от немцев. Выждав минуту, он вплотную приблизился к пленным, вглядываясь в лица, негромко позвал:
— Тысяча девятнадцатый! Тысяча девятнадцатый, отзовись!
Колонна молчала. «Ушли, ушли!»— Тягунов облегченно вздохнул. Но вдруг кто-то поймал его за руку. «Я здесь!» Тягунов вздрогнул, испуганно посмотрел в лицо пленного. Это был он, тысяча девятнадцатый…
— Почему вы… Вас не предупредили?
— Я не поверил… Я решил…
Он не договорил. Налетели солдаты, вытолкнули из колонны.
— Лос! Лос!
Подпольщика и еще трех пленных погнали в тюрьму.
«Не поверил, решил, что провокация…» — растерянно, в смятении думал Тягунов, стоя посредине двора. От горя сдавило сердце.
На рассвете всех тринадцать увезли. Но куда — никто не знал. Лишь спустя четырнадцать лет Тягунову стало известно о судьбе одного из них. В книге «Война за колючей проволокой» он прочитал о Николае Соловьеве. Соловьев попал в лагерь смерти — Бухенвальд и там стал активным подпольщиком.
* * *
…Рано утром в канцелярию вошел зондер-фюрер Траксдорф. Лицо сердитое, хмурое. Не поздоровавшись, сел за стол, у окна. В канцелярии одни русские писаря, но Артур Карлович не спешит вступать в разговор. Русские выжидающе поглядывают на зондер-фюрера. Наконец, он поворачивается к ним всем корпусом, минуту-другую строго, исподлобья смотрит на писарей и шумно вздыхает.
— Вот… Я же вам говорил! А вы все по-своему делаете. Что теперь будет этим ребятам?! Я же предупреждал — надо меньше разговаривать. Думаешь свое — и думай себе на здоровье. Зачем говорить? Надо меньше говорить! Это все цивилисты подбивают… Ну их к дьяволу, этих цивилистов! Может быть плохо, очень плохо. Они теперь начнут отправлять. Я уж знаю — они начнут!..
Траксдорф тяжело поднимается, подходит к окну и долго смотрит во двор, о чем-то раздумывая. Потом, резко повернувшись, скомкав фуражку, идет к двери.
— У старика какая-то неприятность, — говорит Сайковский. — Его вызвали в Лувен, в управление лагерями.
Перед вечером зондер-фюрер снова заходит в канцелярию, молча роется в своем столе, рвет старые бумаги. Покончив с этим, подсаживается к Тягунову.
— Вот, ухожу я… Ухожу! — зондер-фюрер долго, по-стариковски глухо кашляет. — Вытерев красным платком глаза, с грустью и обидой повторяет — Ухожу! Забирают меня от вас…
— Как забирают?! — невольно вырывается у Тягунова.
— Совсем забирают. Они говорят, что я слишком хорошо отношусь к вам. Но я же человек, и вы люди. — Он поднимается, подходит к окну. Вечер ясный, теплый, около бараков много пленных. Траксдорф поворачивается к Тягунову и решительно приказывает:
— Включить мне бараки! Все! Я скажу! Пусть все знают!
Ременников, опережая Тягунова, выскакивает из-за стола, включает микрофон и все репродукторы, установленные в лагере.
Траксдорф нервно покручивает острые кончики усов и подходит к микрофону. Откашлявшись, начинает выкрикивать резким, прерывающимся голосом:
— Ребята, это говорю я, Артур Карлович… Вот! Забирают меня от вас! Совсем забирают! Говорят, что слишком хорошо отношусь к вам! А чем я хорошо отношусь?!
Я только хотел, чтобы все было хорошо! И чтобы справедливо все было! А они не понимают… Голодного человека нельзя заставлять работать! А они… И еще раз говорю!
Подальше от цивилистов! Они вас до добра не доведут. Это говорю вам я, Артур Карлович…
Траксдорф сердито машет рукой, всхлипывает и, не простившись, уходит.
Со всего лагеря к канцелярии сходятся военнопленные. Толпа провожает Артура Карловича до самых ворот. Он садится на велосипед и едет в сторону поселка. Русские молча смотрят ему вслед. Может быть, старик остановится, обернется? Но он не оглядывается…
В лагере становится как-то особенно тихо, тоскливо.
Часа через полтора или два, когда уже совсем стемнело, откуда-то из-за проволоки, со стороны шоссе неожиданно донеслась русская песня.
Пленные выскочили во двор лагеря, кинулись к воротам. По дороге, огибающей лагерь, на велосипеде ехал зондер-фюрер Траксдорф. Старик с горя напился.
Больше его в лагере Айсден не видели.
Вольные птицы
В конце мая из лагеря бежали старший политрук Маринов и сержант Новоженов. Новоженов должен был помочь Маринову найти русских, скрывающихся в лесах близ голландской границы. Из лагеря уже ушло около тридцати человек.
Начал готовиться к побегу Шукшин. Тягунов «освободил» его от должности старосты барака, направил работать в вечернюю смену, самую удобную для побегов. День и час побега зависел от того, как Видзинскому удастся раздобыть костюмы и пронести их в шахту. Гитлеровцы дознались, что шахтеры помогают устраивать побеги, и усилили за ними слежку. Участились обыски и облавы.
Встречаясь с Видзинским в нарядной, Шукшин каждый раз нетерпеливо спрашивал:
— Как дела, как наша жизнь, господин Видзинский?
— Ничего, живем понемногу, — хмуро отвечал старик. — Пока без перемен…
Наконец, в субботу, перед выходным днем, Видзинский подошел к нему, как только пленных подняли наверх, и сказал, протягивая сигареты:
— Вот племянник гостинцы привез. Добрые сигареты, еще довоенные… Жалко, что парень погостить у меня не может. Во вторник надо провожать. И время такое неудобное — как раз мне надо встречать ночную смену. Придется просить начальство, чтобы отпустили. Как вы думаете, отпустят?
Шукшин кивнул головой. Сердце бешено заколотилось. «Во вторник, в конце смены!..»
В выходной день утром Шукшин сидел за бараком, возле тополя, охваченный тревожным волнением. Кажется, за эти дни и бессонные ночи все было обдумано и передумано. Мысленно он уже тысячу раз выбирался из шахты, уходил от погони, скрывался в лесу, в деревнях. Подготовлены десятки вариантов, и каждый из них разработан с той необыкновенной тщательностью и точностью, с той удивительной изобретательностью, на которые способны лишь узники, вынашивающие свой замысел месяцами. Продуманы действия на каждый случай, рассчитан каждый шаг, каждая минута. Но теперь, когда уже все решено, в разгоряченном мозгу рождаются новые и новые варианты; то, что вчера казалось верным, надежным, сейчас вызывает сомнение.
Охваченный раздумьем, Шукшин не заметил, как к нему подошел «воспитатель» Голубов.
— Здравствуйте, господин Шукшин. О чем это вы так задумались?
Шукшин поднял голову, настороженно посмотрел на «воспитателя». Но лицо Голубова не выражало ничего такого, что могло бы вызвать беспокойство. Он был настроен мирно, что случалось с ним очень редко.
Пленные зовут Голубова Бородавкой, должно быть потому, что на щеке у него, рядом с большим бесформенным носом, красуется бородавка, увесистая, круглая, как спелая клюква. И сам Голубов, как эта бородавка, круглый, красный. В широкое бабье лицо, лишенное растительности, будто вдавлены маленькие суетливые глазки, зоркие, ядовитые.
Голубов усаживается около Шукшина, снимает шляпу, ладонью вытирает большую и круглую бритую голову. Отдышавшись, достает из кармана коротенькую с медным ободком трубочку, набивает ее табаком. Долго раскуривает, громко пыхтя и сопя мясистым носом. Несколько раз затянувшись, смачно сплевывает.
— Выходит, господин Шукшин, что мы с вами одного ранга? Я казачий войсковой старшина, что равнозначно чину полковника. — Голубов повернул голову в сторону шоссе, которое виднеется за проволокой, косит глаза на Шукшина.
«Вызнал, гад! Откуда, вызнал?» — Шукшин старается не выдать волнения, крутит в пальцах щепочку, но весь он охвачен тревогой.
— Полком командовали, господин Шукшин?
— Полком, господин Голубов.
— И давно вы служите?
— С начала революции.
— Выходит, и в гражданской участвовали?
— Было дело.
— В каком роде войск изволили быть? В пехоте?
— Нет, в кавалерии.
— Кавалерист? — Голубов поворачивает голову. — У Буденного, что ли?
— Нет, у Буденного не довелось. У Котовского.
— А, у Котовского! С котовцами мы встречались, как же…
— Ну и как? Какое впечатление, господин Голубов? — Шукшин в свою очередь искоса поглядывает на «воспитателя».
— Ничего, конники неплохие… Но наша конница была сильнее! Сильнее! Вы чем брали? Массой! И опять же обстановка… Обстановка вам помогла! А конники наши были крепче. Га, казачья конница! Это вам не какой-нибудь сброд… Я у Мамонтова был! Знаете конницу Мамонтова?
— Как не знать… — в прищуренных от солнца глазах Шукшина промелькнула усмешка. — Не скажу, что она была плохой. Но тягу ей давать приходилось не раз…
— Так я же говорю — вы массой брали… — Голубов сует трубку в рот, громко, с причмокиванием сосет, стараясь раскурить. — Дайте зажигалку!
Шукшин протягивает круглую никелированную зажигалку.
— Где это вы такую раздобыли?
— Один бельгиец подарил.
— А, бельгиец… Друзья-приятели! — Голубов, раскурив трубку, пристально смотрит на Шукшина. — А ведь мы могли, господин Шукшин, встретиться с вами в бою!
— Вполне возможно, господин Голубов.
— И уж не уступили бы друг другу дороги, а? Нет, пощады бы не было… Между прочим, я был неплохим рубакой.
— Я тоже рубил ладно!
— Возможно, возможно… А уж войсковой старшина Голубов мог полоснуть! Ох, и удар был у меня!.. Немало красных уложила эта рука! — Голубов вытягивает правую руку, сжимает и разжимает пальцы. — Так что вам бы плохо пришлось, господин Шукшин, если бы мы столкнулись.
— Не знаю. Беляков я положил порядочно… А что пощады бы не было — это вы говорите правильно.
Голубов молчит. Заплывшие жиром глаза его сузились. Но ссориться с Шукшиным он почему-то не хочет.
— Выходит, господин Шукшин, немцы нас примирили. Кончится война, вместе домой поедем, в Россию. Я думаю, что война кончится скоро. Красные пытаются наступать, но это только ускорит их конец. У немцев новые танки появились. Сила страшная. Ни одно орудие их не берет…
Голубов умолкает, думает, потирая переносицу.
— Конечно, красные еще могут отыграться. Черт их знает! Тогда, в восемнадцатом, тоже думали, что им крышка… — Голубов делает паузу, ерзает, будто ему неловко сидеть, осторожно спрашивает — Вот вы как думаете… Как поступят с нами большевики, если они возьмут верх? Я о себе говорю… Если хорошенько разобраться, так худого я им ничего не делаю. К пленным я отношусь… Ну, не без того, что другой раз стукнешь. Без этого нельзя. А вообще я стараюсь… Мне вот известно, что вы подполковник, а я не кричу об этом… Понимаете? Вот я и думаю, что со мной будет, если вы победите. Наверное, расстреляют?
— Нет, не думаю. Не расстреляют. Таких, как вы, вешают. Только вешают! — Шукшин потерял самообладание, не помнил себя от гнева, ненависти. Он забыл, что стоит Голубову донести коменданту, и с ним будет сразу покончено.
Сначала Голубов побледнел, потом его лицо, шея и даже низкий морщинистый лоб побагровели. Он молча встал, выбил трубку и, засовывая ее в карман, уставился на Шукшина налитыми злобой глазами:
— Говорите, повесят, господин Шукшин? Что же, поглядим… Поглядим, кому из нас первым болтаться на суку!
* * *
Вечерняя смена уходила на шахту. Шукшин, услышав команду «стройся!», поднялся с нар, поплелся к выходу.
В дверях он столкнулся с Тюрморезовым, только что пришедшим из лазарета. По его встревоженному взгляду Шукшин сразу понял, что случилось недоброе.
— Уходите сегодня. Завтра может быть поздно. Обязательно найдите Маринова. Идите к деревне Опутро. Запомните: Опутро… — Больше Тюрморезов ничего не успел сказать. Подскочил солдат, замахнулся на Шукшина прикладом карабина:
— Шнэль! Быстро!
* * *
Войдя в нарядную, Шукшин окинул быстрым взглядом помещение. Стефана Видзинского не было. «Неужели он не придет сегодня?..» Шукшин, с трудом сдерживая волнение, подошел к пареньку, раздававшему шахтерские лампы.
— А где дядя Стефан?
— Заболел. Но он сказал, что завтра придет. Разве ему можно лежать, когда у него такая семья? А легкие у дяди Стефана совсем никуда не годятся…
В груди у Шукшина похолодело. Он плотно сжал побелевшие губы, растерянно посмотрел на Зуева, стоявшего рядом.
В забое Шукшин сказал Зуеву:
— Мне приказано уходить сегодня. Немедленно.
— А Видзинский? Его же нет…
— Я пойду один. Тебя выведут завтра. Тюрморезов скажет, кто пойдет с тобой.
— Нет, я пойду с вами. Одному вам нельзя. Решили вместе, так и пойдем вместе!
— Я не имею права рисковать твоей жизнью.
— Константин Дмитриевич, я пойду! — твердо ответил Зуев.
— Хорошо, вдвоем. Думай, как выбраться во двор…
Найди Марченко!
Шукшин расспросил матроса, как тот добирался до леса, в каком направлении деревня Опутро. Марченко рассказал.
— К лесу выйдете, так горы держитесь. Прямо на нее! Гора недалеко… Ну, а я следом. Я не задержусь!
— Завтра Видзинский должен приготовить костюмы. В конце смены… Скажешь ему, что меня поторопили. Пойдешь вместо…
— Есть! Спасибо… — Марченко сжал руку Шукшина. — До встречи! Счастливо вам, батя…
* * *
За полчаса до конца смены случилось несчастье: обвалилась порода, Шукшину и Зуеву, работавшим рядом, изранило руки.
Подбежал шеф-пурьон. Увидев на руках пленных кровь, со злостью крикнул:
— А, дьявол вас возьми! Идите к доктору, я позвоню наверх… Пропасть с такой работой!
Когда поднялись в надшахтное помещение, там уже толпились люди. Бельгийцы, французы, итальянцы, югославы, поляки, работавшие в верхних горизонтах, сдавали инструмент, переодевались. В нарядной стоял разноязычный говор.
Шукшин, выставив вперед залитые кровью руки, быстро пошел к выходу. Зуев поспешил за ним, держа исковерканную левую руку на груди. Кровь просачивалась между пальцами, заливала черную спецовку.
Солдат, стоявший в дверях, схватился за автомат.
— Хальт! Цурюк!
Шукшин протянул окровавленные руки.
— Видишь? В санчасть!
Солдат отпрянул, замахнулся автоматом. Но тут подошел унтер-офицер, начальник конвоя, приказал:
— Отведи их в санчасть, Карл.
Солдат сердито посмотрел на пленных, отошел в сторону, пропуская вперед.
— Шнэль! Шнэль!
Шел дождь, двор шахты, освещенный прожекторами, блестел множеством лужиц. В низком небе неслись облака. Шукшин заметил все — и лужи и эти облака. Сейчас, когда наступила решающая минута, он был спокоен. Мозг работал с необыкновенной быстротой и ясностью.
Санчасть помещалась в здании шахты, за углом, в глубоком подвале, куда вела крутая и узкая каменная лестница. «Идет дождь, немец не останется ждать нас наверху, у входа в санчасть, — спокойно размышлял Шукшин, шагая по лужам — Он спустится с нами. На лестнице темно. Я оступлюсь, упаду… Схвачу за ноги, опрокину. Надо только успеть зажать ему рот».
Гитлеровец действительно не захотел стоять под дождем, стал спускаться в санчасть следом за пленными. Но он, будто почувствовав опасность, шел настороженно.
Как только они прошли половину длинной лестницы, Шукшин «оступился», упал, негромко вскрикнув. По его расчету, спускавшийся следом солдат должен был сделать по инерции один-два шага. Но гитлеровец мгновенно остановился и отскочил назад, наверх.
— Лос! Лос! Пошел! — угрожающе крикнул он.
Шукшин со стоном поднялся и стал медленно, опираясь на перила, спускаться вниз. Гитлеровец продолжал стоять, держа автомат наготове. Он ждал, когда пленные откроют дверь санчасти.
В небольшой комнате, перевязочной, куда они вошли, несколько бельгийских шахтеров ждали очереди на перевязку. После окончания смены в санчасти всегда собиралось много людей.
Медицинская сестра, миловидная девушка, бинтовала голову здоровенному рыжему парню, сидевшему перед ней на табурете, и весело переговаривалась с обступившими ее шахтерами. Зуев подошел к девушке, показал руки. Сестра поморщилась.
— О, как сильно… Идите к доктору!
Доктор сидел в соседней, смежной комнате. В его кабинете тоже было много людей. Шукшин и Зуев встали к стене, напротив двери.
Солдат остался в перевязочной. Навалившись грудью на низкий белый шкаф с медикаментами, он заговорил с хорошенькой сестрой, чему-то громко засмеялся. Автомат лежал рядом, у локтя. Шукшин и Зуев не спускали с солдата глаз. В открытую дверь им были видны его спина и ствол автомата.
В санчасть вошла еще группа бельгийцев. Солдат не обратил на них внимания, даже не обернулся. Шукшин тронул ногой Зуева и незаметно подвинулся к двери. Полшага, еще полшага, еще…
Только что вошедшие бельгийцы встали так, что солдата теперь не видно. Шукшин и Зуев вошли в перевязочную и, прячась за спины шахтеров, выскользнули из комнаты. Через минуту они уже были наверху, во дворе шахты. Все дальнейшее продумано и рассчитано. Прижимаясь к темной стене, они крадутся вдоль здания. Останавливаются, быстро снимают куртки, выворачивают наизнанку и надевают снова. Теперь огромных белых букв «SU», намалеванных на груди и спине, не видно.
Зажав в руке большой складной нож, Шукшин быстро отделяется от стены, выскакивает на бетонную дорожку, ведущую к северным воротам, через которые пропускают бельгийских шахтеров. Зуев — за ним.
На северных воротах обычно стоят полицейские из бельгийцев. Видзинскии однажды намекнул, что среди них есть «свои парни». Так или иначе, но от бельгийцев легче уйти, чем от немцев: бельгийские полицейские несут службу не столь ревностно. Только бы не оказалось близко немецких автоматчиков! Они несут охрану внутри двора, следят за зданием шахты и заборами. К воротам автоматчики подходят редко. Разве русский пленный осмелится пойти через ворота, где стоят полицейские? Еще не было такого случая!
Впереди, метрах в пятидесяти, идет группа бельгийцев. «Нужно догнать их, идти вплотную за ними!» — Шукшин прибавляет шаг.
До ворот остается уже не больше сотни метров. Они открыты настежь, должно быть, только что проходила машину. Прямо в воротах, прислонившись к столбу, стоит полицейский. Второй в сторонке разговаривает с немецким солдатом, держащим на коротком поводу овчарку. В свете прожектора поблескивает ствол автомата.
Шукшин и Зуев догоняют шахтеров, идут за ними в нескольких шагах, слева. Полицейский и солдат сейчас их не видят. Но как проскочить мимо полицейского, стоящего в воротах? Если бы на них были такие же костюмы, как на бельгийцах!
До ворот остается несколько шагов. Полицейский стоит слева. Шукшин и Зуев, прячась за бельгийцев, переходят на правую сторону. Нервы напряжены до предела, сердце бьется так, что кажется — стук его слышит полицейский. Шукшин сильнее стискивает рукоятку ножа. Если полицейский бросится к ним — ударить и бежать…
Они уже в воротах… уже проходят ворота…
— Камерад… камерад! — Окрик негромкий, почти шепотом.
Шукшин и Зуев не оглядываются, идут, не ускоряя шага, за бельгийцами.
Тихо. Слышно только, как стучат об асфальт деревянные башмаки.
Бельгийцы направляются в поселок. Долго идти за ними нельзя — впереди на перекрестке патруль. Шукшин и Зуев отстают от бельгийцев, оглядываются и, перебежав неширокое поле, скрываются в посадках.
Мокрые от дождя, тугие ветки низкорослых густых деревьев больно бьют в лицо, в кровь царапают руки. Но они не замечают этого и торопливо пробираются сквозь густые заросли.
Внезапно деревья расступаются, в дождливой темноте матово светлеет канал.
Переплыть через канал не хватит сил. Кроме того, сразу же за каналом шоссе, по которому то и дело проходят машины. Но оставаться в посадках тоже нельзя. Солдат, наверное, уже поднял тревогу. Каждую минуту посадки могут оцепить.
Шукшин, затаив дыхание, прислушивается. Тихо.
— Идем быстрее! Нам надо влево…
Они пытаются пробраться посадками, но скоро выходят на дорогу. Это опасно, но все-таки лучше, чем идти сквозь чащу. Посадками далеко не уйдешь.
Вдоль шоссе тянется высокий черный забор шахты. Конца его не видно. Однако, где-то тут, недалеко, должны быть еще одни ворота, третьи. Ага, вон они… Около будки прохаживается полицейский. Дальше, на углу, вышка. Часовой не страшен: если он откроет стрельбу, они сразу уйдут вправо, к мосту, проскочат его и побегут к лесу. Только бы пройти этот проклятый забор!..
Полицейский уже близко, отчетливо видна его черная фигура, чуть освещенная фонарем.
— Не торопись, я устал, — говорит по-фламандски Шукшин и, замедлив шаг, достает из кармана сигареты, зажигалку.
Покуривая, они неторопливо, краем шоссе, проходят мимо полицейского. Он поворачивается в их сторону, вглядывается. Каких неимоверных усилий воли стоит сдерживать шаг под пристальным взглядом полицейского. «Мост уже близко… Один рывок — и там»…
Нет, спешить нельзя. Только не спешить! Они идут, не ускоряя шага. Наверное, полицейский все еще смотрит им вслед. Как назло, дождь перестал, сквозь поредевшие облака светит круглая, полная луна.
Вон и вышка. Шукшин старается разглядеть часового. Его не видно, скрывает тень от крыши. Зато как хорошо видны они на открытом, освещенном луной шоссе…
Сколько времени прошло с тех пор, как они вышли из санитарной части? Кажется, прошли не минуты, а вечность. Тревога на шахте еще не поднята. Конвоир, отводивший их в санчасть, мог решить, что русские сами ушли в нарядную, которую уже успели заполнить пленные, вернувшиеся из забоев.
Часового по-прежнему не видно. Они доходят до угла, поворачивают к мосту. За мостом — спасение! Еще только сотню метров…
Мост освещен, но на нем — ни души. «Быстрее, быстрее к лесу!»
К счастью, снова наплывают тучи, дорога и поле, отделяющие беглецов от леса, погружаются в темноту. Они бросаются в сторону, бегут по картофельному полю. Влажная глинистая земля облепила тяжелые башмаки. Бежать трудно, ноги путаются в высокой, густой ботве. Они спотыкаются, падают и снова бегут…
Мелькает молния, выхватывая из темноты низкие тучи, опушку леса. Лес уже, рядом, совсем рядом!
Только они пересекли поле — на шоссе, за мостом, засверкали фары машины, послышались отрывистые выкрики. Но теперь уже не так страшно. Под ногами мягко шуршит хвоя, пахнет мокрой сосной. Лес сплошь сосновый. Молодые деревья невысокие, но растут так часто, что их длинные, мохнатые ветки смыкаются. Лишь кое-где проглядывает небо.
Откуда-то слева доносятся сигналы машин, треск мотоциклов. Через минуту-другую они затихают. Можно остановиться, передохнуть, но Шукшин и Зуев продолжают идти. Ни усталости, ни боли в израненных руках они не чувствуют. Идут молча, настороженно вслушиваясь в легкий шум сосен. Им все еще не верится, что они на свободе. Идти, идти, как можно быстрее!