* * *
12.10
Москва, в третий раз. Каждый раз осмысливать все труднее. На этот раз больше знакомства с жизнью народа, потому что живем мы в транзитной гостинице «Киевская», которую здесь никто почти и не знает. Оглушительные арии по утрам и веселье до глубокой ночи. Новый опыт после международных гостиниц прошлых лет. Вид из окна (2-й этаж) прямо на очень оживленную улицу поблизости от Киевского вокзала. Мимо постоянно проходят разнообразные типы.
Первые дни всерьез боролась с ощущением чуждости, в том числе и по отношению к людям, которых уже хорошо знала (Владимир). Вероятно, всему виной процесс развития, в каком я нахожусь: я стала не просто критичной, но почти недоверчивой к видимости.
Сегодня ночью, лежа без сна (опять гулянка!), думала о том, что надо бы написать: город, заросший травой. Легенда о городе, который мало-помалу зарастает травой, оттого что люди внутренне дичают, обрастают мхом. Весьма нередкий процесс ныне, я говорю об этом со Ст. [Владимиром Стеженским], он заметил, что я сама этого боюсь (никуда ведь не денешься!), и уверенно сказал, что я никогда не изменюсь. Благочестивый образ, какой он составил обо мне. «Свет далекой звезды».
Сегодня ночью мне привиделась — наполовину во сне, наполовину наяву — маленькая человеческая фигурка перед огромным двойным рядом зеркал. В первом зеркале крупно отражался мужчина — начальник, — которого маленький боится, бежит к другим зеркалам, потом мчится дальше и дальше, вдоль всего ряда, начальник становится все меньше, под конец этаким мальчиком-с-пальчик. Но не исчезает. Чаплин.
Смогу ли я еще когда-нибудь писать при моей неповоротливости?
Впервые: осень в Москве. Новые городские кварталы (возведены быстро, инфраструктура большей частью отсутствует). Уход за домами, похоже, проблема.
Несколько редакций. Различные степени дружелюбия и официальности. При этом многое непроницаемо. Разговоры остаются поверхностными, будто все всегда было и будет в полном порядке. Нечистая совесть? Страх? Ст. считает: они сами не знают, что происходит.
21.10
Что, собственно, более всего связывает людей друг с другом? Что такое любовь? Если один знает другого, как никто. Если только одному-единственному показываешь себя целиком, без страха, что тебя могут понять превратно, могут оттолкнуть. Полнейшее доверие.
Его с открытыми глазами не нарушишь, пусть даже другой считает, что имеет на него неменьшее право. Хочется раздвоиться, быть одновременно и здесь, и там, быть всем для одного и для другого. Но это невозможно, а значит, честнее вовсе не пытаться, не делать последний шаг, не уступать мгновению. «Ты ненормально нравственна». У меня слезы навернулись на глаза. Мужчины всегда только требуют, Герд — большое исключение. В Германии, насколько я знаю немецких мужчин, он для меня единственный.
За последнее время я дважды писала в статьях фразу: «Не всякая печаль неплодотворна, не всякий „восторг“ плодотворен». Очень сильно ощущаю это сейчас, когда главное мое настроение — плодотворная печаль. Или все же серьезно. Почему нужно отказаться от человека, на чью любовь не можешь ответить? «Свет далекой звезды» — долго ли он сможет этим довольствоваться? «Достаточно, что ты есть…» — не просто формула, какой хватает, если можно видеться каждый день?
Последние два дня в Москве: холодно, дождливо, пасмурно — уютно. Старомодная лампа в голом гостиничном номере. Последние два часа с красной брусничной настойкой из стаканов для воды. Струя из душа на вентиляционную решетку («прослушку»), обещание сегодня не грустить, которое было (почти) соблюдено. Последняя поездка в автомобиле по Москве, на переднем сиденье секретарь из посольства, ни к чему не обязывающий псевдоразговор, последний раз: «Ты невозможная…»
Часто я сквозь все это видела лицо Герда.
По-прежнему много говорят о Сталине, не так-то легко вытравить его из подсознания. О его жене, которую он якобы то ли убил, то ли все же довел до самоубийства (письмо Пастернака до последнего у него на столе: «Накануне глубоко и упорно думал о Вас; как художник — впервые… точно был рядом, жил и видел!» Сталин как мистик). Его дочь Светлана, чьих возлюбленных он ссылал в Сибирь, несчастная женщина, теперь взяла фамилию своей матери. Актер, лучший исполнитель роли Сталина, которого на банкете попросили показать свое мастерство, в мертвой тишине голосом Сталина: «Я не смею!» У Богатырева, 5 лет просидевшего в лагере (как «террорист»), экземпляр пастернаковского перевода «Фауста», с посвящением поэта и штемпелем гигантского лагеря Воркута.
Ст. часами рассказывает о своих женщинах, в том числе немках. Спрашивает: «Как тебе тогда удалось спрятаться от наших?» Вообще: судорожная напряженность в отношениях между немцами и русскими начинает ослабевать. Говорят куда более открыто. Симпатии и антипатии одни и те же.
Боюсь, внесла свою лепту также и параллель Сталин — Гитлер.
Многие браки, кажется, неудачны: Стеженский, Саша, Лидия… Ст. рассказывает истории о двух известных ему счастливых браках; тот и другой были заключены после того, как объявленный погибшим на войне вернулся домой, нашел невесту замужем, а когда она развелась, женился на ней. Ст. сам пережил сходную историю, разыскал свою девушку в лагере, снова влюбился в нее, а она в него, — но жениться не смог. Не сумел забыть, что, когда он был на фронте, она предала его. Нехватка великодушия? В войну он дал обет обходиться без женщин, из суеверия…
На сей раз главное впечатление — многослойность всего того, что связано с людьми. Почти невозможно охватить все это литературно. Ерусалимский: «Сталину нужен Шекспир».
Только что по телевидению (западному) польский документальный фильм: «Альбом Фляйшера». Найденные польским солдатом фотографии военных лет, сделанные немецким офицером, удручающе неподдельные и мещанские. Подверстаны в передачу под девизом: «Можно ли вновь гордиться Германией?»
Ст. рассказывал мне, как перед войной все время думал, что со дня на день арестуют его отца, который держал наготове вещмешок с бельем и хлебом, и я спросила: «Но за что вы воевали?» — «За Россию! — быстро ответил он. — Я никогда не воевал за Сталина». Среди интеллигенции это, говорят, не было исключением. Они полностью сознавали трагизм ситуации.
Однажды вечером за нашим столом: Юрий Москаленко, представившийся как старый друг К. [Конрада] Вольфа. Он поверить не мог в мое близкое знакомство с К.В. Рассказал, что мальчишкой его угнали в Германию. Он сбежал, якобы шпионил для своих, был схвачен в Арнштадте и приговорен к смерти. Тогда-то и поседел. Вышел на свободу (вероятно, благодаря наступлению Красной армии), с тех пор и знаком с К.В. Теперь он кинооператор. В тот вечер он потащил нас на Красную площадь. Очень негативно отзывался о Сталине, с восторгом — о Хрущеве. (Тот, мол, когда-нибудь будет лежать в Мавзолее рядом с Лениным. Ст.: «Но ведь Мавзолей не должен становиться перевалочным пунктом!»)
Немцы за границей — снова и снова вызывают досаду. Я уж не говорю об этаком [Рудольфе] Хагельштанге, который после трехнедельного пребывания в стране, не зная ее языка, осмеливается выпустить трехсотстраничную книгу, пышущую высокомерием («Куклы в кукле»); но ведь и наши тоже. Посольство: честные, порядочные, униформированные. Иерархия. В присутствии начальства вопросов не задают.
Некий товарищ Гошюц, сопровождавший нас на дружескую встречу на коксогазовый завод и работающий в СЭВе [Совет экономической взаимопомощи]: снятый с должности бывший министр стал доступен для общения, только когда сообразил, кто я. Посетовал, что советское телевидение показывает так много фильмов о войне («в конце концов мы тоже немцы»). Поневоле вынужден был говорить перед собравшимися по-русски, хотя владеет языком не очень хорошо. Или в самолете: грубость сов. контролеров, когда немецкие пассажиры могли думать, что их не понимают.
Вообще, мы опять весьма претендуем на роль всезнаек. («Вы здорово обнаглели».) Нелюбовь к нам в соц. зарубежье растет. Пражане сейчас полемизируют по поводу статьи Куреллы о Кафке, которую явно считают вмешательством в свои внутренние дела.
Я во всем делаю ставку на молодежь, у нас и повсюду.
Проблема — выстоять и не закоснеть. Ст. любит меня: «Ты такая открытая. Я твердо верю, что ты не сможешь стать как все, даже если захочешь». Это привело меня чуть ли не в отчаяние, ведь как раз в минувшем году я совершенно отчетливо ощутила опасность, что все-таки становлюсь такой, шаг за шагом отступаю, что разочаровываюсь в себе самой, в своих благих побуждениях, в своих лучших намерениях («это самое скверное, я знаю»). Я сказала ему все это, но он только твердил: трудно, однако я выстою. Мол, так или иначе все не настолько трудно, как для писателя десять лет назад. В самом деле — никакого сравнения. Он знает наше «руководство», любит, уважает и презирает тех же людей, что и я. Методы сходны, что здесь, что там: от прямой провокации до подспудной клеветы, негласного отпирательства «задним числом». Хрущеву тоже нужен свой Шекспир…
Мне пришел в голову замысел повести (по ночам я спала плохо, особенно с того вечера у Стеженских): «Город, заросший травой». Человек, живущий в дичающем, зарастающем городе, отчаянно сопротивляется, не желает становиться дикой степью. И другой помогает ему освободиться. (Легенда? Что-то реальное?) Действительно конфликт сегодняшнего дня, только, конечно, его нельзя представлять экзальтированным и изолированным. (Ст. утверждает, что часто думает обо мне, когда надо принимать решения: что бы сказала или сделала я? Так хорошо, когда кто-то есть рядом.)
Действительно, я и на сей раз, как всегда в поездках за границу, снова отдалилась от наших собственных дел. И такая дистанция была мне крайне необходима.
Ст. дал мне записки А.З. [Анны Зегерс] 1951 года.
Бригитта Райман. Особь статья. Делит людей на «хороших» и «плохих». Я приложила немало усилий, чтобы внушить ей сомнение в подобном антиисторичном подходе. Она приехала с представлением о Москве, взятым как бы из иллюстрированной книжки (все люди здесь помогают друг другу, молодежь постоянно читает стихи, крестьяне пляшут на вокзале трепака и т. д.). И многое ее здорово разочаровывало, пока… не появились поклонники. Прежде всего пылкий грузин Эскаладзе, прощание с которым наверняка было бурно-отчаянным. Ни капли самообладания. Огонь и пламень — а через пять минут: пепел. Она всегда будет писать только о себе: большой изъян.
Все в Москве говорят мне, что я похудела (Ст.: «Не так уж убедительно!») и помолодела. А я-то как раз чувствовала себя постаревшей! Четыре года назад была еще ребенком.
Трудно объяснить ему то, что я чувствовала совершенно определенно (как основополагающее чувство, которое на часы или дни конечно же могли заслонить иные ощущения): что ничего нельзя повторить, что это будет обманом и что я на это неспособна. Вероятно, ему тогда не хватило смелости быть самим собой, не знаю. Теперь уже поздно. Я мучила его, сама того не желая, и это мучило меня… Он признался, что ему грозила опасность стать «аппаратчиком». Особенно в прошлом году, когда его назначили начальником иностранного отд., чего он не выдержал.
Порой мы вели диалоги точь-в-точь как в плохих современных пьесах: «Ну что ты за человек?» — «Такой уж уродился: на прошлой неделе не выполнил план. Но теперь, обещаю тебе, я его выполню и перевыполню!» — «Только так ты можешь заслужить мою любовь…» и проч. Так плохая литература против воли становится банальной комедией, и люди сознательно идут против идеалов, которые хотят создавать.
Говорят, в Китае в знак самокритики вывешивают в окне стенгазету… Крылатое выражение: тогда я вывешу в окне стенгазету… Я спросила, какие ошибки он совершает — слишком осторожные или слишком неосторожные. На это он ответить не смог, но обещал покаяться в следующей ошибке.
Герхард Вольф о третьей поездке
Союз писателей ГДР направил в эту поездку Кристу Вольф и Бригитту Райман. Обе писательницы при этом познакомились поближе. Так началась многолетняя дружба, о которой обе писали в своих дневниках. В 1993 году их переписка была опубликована под названием «Привет тебе и будь здорова. Дружба в письмах. 1964–1973 гг.» («Sei gegrüßt und lebe — Eine Freundschaft in Briefen 1964–1973»), откуда и взят нижеследующий отрывок из итогового письма Кристы Вольф от 5 февраля 1969 года:
«Дорогая Бригитта […] Что же сделано, к сорока годам? Господи, приукрашивать тут нечего. Почему-то наше поколение никак не справляется, ты не находишь? Конечно, иной раз ему здорово достается, но кому позднее будет до этого дело? Кому будет дело до нас? Рискованная мысль.
Помнишь, как в Москве ты пришла в ужас, когда в сыром вокзальном вестибюле не нашлось охотников вытащить пьяного из лужи? И тогда это сделала ты — со своим Эскаладзе? И тебя крайне разочаровали новые люди, которых ты представляла себе иначе? А я смотрела на тебя с чувством превосходства, потому что уже немного их знала? Помнишь голый номер в „Киевской“ и сражения за утренний душ? Володя Стеженский, в ту пору влюбленный в меня, любит меня и сейчас, только вот пьет теперь очень много и говорит, что надо бы иметь вторую жизнь, в которой реализуешь все, о чем в первой только мечтаешь. Тогда бы, говорит он, он меня ждал. Но не я его, так-то вот.
На этом письмо кончается. Привет „мсье К.“ и твоему городку, который мы скоро приедем посмотреть.
Твоя Криста».
Знаменательной вехой в этой московской поездке стала встреча с Константином (Костей) Богатыревым (р. 1925), переводчиком и знатоком русской и немецкой поэзии, который в 1976 году был убит «неизвестными». Он дружил с Борисом Пастернаком. Далее, Криста Вольф познакомилась с Николаем Буниным (1920–2003), одним из переводчиков «Расколотого неба», а также с еврейским историком профессором Аркадием Ерусалимским (1901–1965), который в 1945 году присутствовал как наблюдатель на Потсдамской конференции. Время от времени мы встречались с ним в ГДР, незадолго до его смерти действительно в Цецилиенхофе, месте проведения Потсдамской конференции. Письмом он поблагодарил Кристу Вольф за гостеприимство. Усталый почерк свидетельствует о нездоровье. Позднее Криста Вольф выразила его жене соболезнования в связи с его кончиной.
В мае 1963 года в замке Либлице под Прагой по приглашению чехословацкого Союза писателей и под руководством германиста Эдуарда Гольдштюкера состоялась знаменитая конференция, посвященная Кафке. Этот международный форум стимулировал демократические и духовные преобразования и считается предвестником Пражской весны 1968 года. Альфред Курелла, член идеологической комиссии при Политбюро ЦК СЕПГ, в своей статье о конференции — «Весна, ласточки и Франц Кафка» в газете «Зоннтаг» (31, 1963) — занял, как и ранее, догматическую позицию.
Текст Кристы Вольф «Город, заросший травой» существует в виде чернового фрагмента.
Из дневника Бригитты Райман, 8–16 октября 1963 г.
Москва, 8.10. [19]63
[…] Машина немецкого посольства доставила нас в Москву. Принял нас друг Кристы, секретарь Союза, поужинал с нами, русские закуски: куропатки, салаты, графинчик водки, много сливочного мороженого. Гостиница «Киевская» (у Киевского вокзала), по нашим меркам, довольно-таки примитивна, душевая в подвале, дамская комната убогая — и так далее, но это ничего не значит, люди вполне симпатичные.
Ночью на Ленинских горах, на мосту через Москву-реку, на противоположном берегу — огни, огни, река темная; обернувшись, мы видели ярко освещенный Университет имени Ломоносова. Всегда можно взять такси, оно до смешного дешевое. Люди одеты очень просто, дерзну сказать — по-крестьянски, никакого сравнения с модными шмотками, какие видишь в Берлине. Временами попадаются молодые люди с модными прическами, в узких брюках; девушек в брюках я пока что не видала. […] Под потолком в гостиничном вестибюле сказочные хрустальные люстры, а некоторые станции метро похожи на греческие храмы.
Сегодня утром — в посольстве, где мы узнали программу и получили свои 100 рублей; довольно много денег, учитывая копеечные цены в меню. […] Наша прусская пунктуальность забавна, здесь спешки нет, все очень спокойно, нам приходится привыкать к московскому темпу. В Союзе и в редакциях работу начинают примерно в 11 часов, да и то необязательно. Союз занимает чудесный дом, один из бывших русских дворцов, двухэтажный, с подъездными пандусами, с белыми колоннами и полукружьем флигелей, — дом Ростовых, описанный у Толстого. В клубе [Центральный дом литераторов. — Перев.] есть очаровательный ресторан с резными деревянными лесенками, галереями, кабинетами и точеными деревянными колоннами, и все это выглядит как кулисы к сказке о Василисе Прекрасной. […]
Москва, 10.[10.], вечером
Только что, слегка навеселе, вернулась из ресторана нашей гостиницы. Хотела всего-навсего выпить кофе, но здесь и на пять минут одна не останешься. Люди за моим столом, корреспонденты из Мурманска и с Кавказа, немедля завели со мной разговор, немного по-немецки, немного по-русски, и мы отлично объяснялись обрывками слов и жестами. Зовут их Саша и Алеша, мы довольно часто повторяли «на здоровье», и тогда мне, конечно, приходилось пить с ними водку (к любой трапезе на столе стоит графинчик водки), и нам было очень весело. […]
Алеше и Саше знакомы очень многие писатели ГДР. Люди читают даже в метро на эскалаторе. Таксист читает, дожидаясь пассажиров. Возле магазина стоят детские коляски (дети закутаны как в разгар зимы) — в подушках лежит книга. Вчера вечером видели на улице Горького очередь покупателей — мы ждали сенсации, а стояли за книгами, перед раскинутым на улице лотком. В театрах аншлаги.
Москва, 11.10
[…] Ночью в номер позвонил Саша, сообщил, что «любить меня», нам с Кристой от смеха даже спать расхотелось […]. И потом, ночью, в темноте, в чужом городе — рассказываешь такие вещи, о каких днем не расскажешь, а Кристе можно рассказать что угодно, ведь она определенно никому не передаст. Она посмеивается надо мной, но по-доброму: я, мол, шизофреничка и вообще ужасная особа. Думаю, мы теперь хорошо понимаем друг друга (по моей детской классификации, она из «хороших»), она очень мне нравится. […]
Сегодня в издательстве «Молодая [гвардия. — Перев.]», которое публикует «Вступление». Уже есть гранки. Переводчик — нервный молодой человек с симпатичным клоунским лицом. […] Его — и, разумеется, ангела-хранителя Стедженского [Стеженского] — я тоже пригласила. Завтра состоится большой банкет, потому что я получила в издательстве гонорар, наличные, прямо в руки, не знала, куда их деть. Завтра отнесу в банк: поездка в Самарканд обеспечена. […]
Москва, 13.10
[…] Георгий, красавец грузин, смуглый и стройный, покорил мое сердце. Он из Тбилиси, работает инженером в научном электроэнергетическом институте. Один из немногих элегантных мужчин, каких я видела, узкие брюки в обтяжку, небрежный пуловер и нейлоновая куртка, которую он выменял у какого-то итальянца на свои золотые часы. […] По-немецки говорит, как я по-русски, еще помнит наизусть Гейне («Не знаю, что сталось со мною»), знает обрывки английского, и за час, примерно за школьный час, мы достигли поразительных успехов, называя все находящиеся в ресторане предметы на обоих языках и повторяя, пока не запомнили урок.
[…] Когда он сказал, что мне двадцать лет, я сперва подумала, что это просто восточный комплимент, но потом вспомнила, что Криста говорила, женщины здесь рано стареют. Кроме того, бросается в глаза, как мало тут привлекательных или в нашем понимании хорошеньких женщин. (По сравнению с другими мы обе чуть ли не красавицы.) Позднее, когда мы гуляли по улицам, я заметила на многих лицах печать усталости, замотанности, которая стирает черты. Жизнь куда тяжелее, чем у нас: по-прежнему нехватка жилья (даже такие, как Ст., годами всей семьей ютились в одной комнате), нехватка промышленных товаров, всех возможных видов комфорта и удобств; вечерами, когда люди идут с работы, в магазинах здесь столько народу, что наши в Хойе [город Хойерсверда. — Перев.] по сравнению с ними зияют пустотой. По-прежнему слишком много экономических трудностей, вдобавок в этом году случился неурожай, Советскому Союзу пришлось закупать в Америке сотни тысяч тонн пшеницы. […]
В Черемушках, совсем рядом с новыми домами, я видела развалюхи, каких не придумал бы даже художник с самой буйной фантазией: приземистые лачуги, собственно, груды досок, повсюду залатанные, жмущиеся к земле, крохотные грязные окошки — картины как в трущобах крупных американских городов. Криста говорит, лачуги в большинстве деревень ничуть не лучше этих жалких халуп, и, глядя на все это, понимаешь, какое поразительное достижение представляет собой такой вот новый район. В подобных обстоятельствах не до эстетизма. […] Вчера вечером здесь были все наши друзья […] Богатый стол с икрой, цыплятами, и осетриной на вертеле, и салатами, и… и… в общем, русское застолье. И, понятно, много водки. […]
Около 9 мне пришлось уйти в номер, потому что я заказала разговор с Райнсбергом (мой самолет вылетает только завтра вечером). Костя [Богатырев] пришел следом. Когда мы остались одни, рассказал о себе: при Сталине его приговорили к смерти, потом помиловали и дали 25 лет. Пять лет он отсидел в лагере, где погибло так много замечательных писателей, с тех [пор] у него нервная болезнь, из-за которой дергаются руки, а иногда и все лицо. Я с ужасом вспоминаю тот миг, когда он сказал, что у него совсем мало времени […].
Хойерсверда, 16.10
[…] Последний вечер мы провели вместе, «тебе нужно смеяться, — сказал он, — ты такая красивая, когда смеешься», и я смеялась, ведь и поводов для этого было предостаточно: гротескные недоразумения, смешные обороты (один раз, когда хотела заказать мокко, я заказала «мускулистый кофе»), Георгий поцеловал маленькие родинки над моей правой грудью и сказал «мои прелестные точечки», потому что мы никак не могли договориться насчет перевода слова «Schönheitsflecken». […] Криста, полувесело, полуозабоченно, предостерегала, чтоб я вела себя хорошо, но я и так была настроена решительно, невзирая на лепет на звучном грузинском, […] невзирая на коленопреклонения и трогательное описание бессонных ночей […]. И невзирая на цветистые уговоры: Только трое знают об этом, Георгий, Бригитта и Бог. — Но может, и Бог возражает? — Нет, нет, этот Бог молодой, он смотрит в сторону и улыбается. […]
Криста осталась еще на два дня. На прощание я обняла ее, неожиданно для себя. Думаю, я ее полюбила. […]
Еще один вечер с Костей. Превосходное собрание писем и фотографий великих людей — Пастернака, Маяковского с Лилей, Эренбурга. […] Увидев фотографии Пастернака, я вдруг поняла, кто он был. Как удар в сердце — индейское лицо, самое красивое и отважное, какое я когда-либо видела. Я бы в него влюбилась, с первой секунды.
[…] Рассказывают странную историю (она сокращена, письмо еще существует): когда умерла жена Сталина — официально говорили о самоубийстве; москвичи клянутся, он ее убил, — Союз подготовил письмо с соболезнованиями, которое подписали 30 писателей. П. отказался, он сам написал Сталину: «…Накануне (в день смерти жены) я впервые думал о вас как о художнике… точно был рядом и все видел».
Я встречала многих людей, которые при Сталине по десять лет и больше сидели в тюрьмах. Костя рассказывал ужасы про Воркуту. Грузины до сих пор любят Сталина. Я не могла поверить и спросила Георгия. Он ответил: «Сталин — грузин». Мы даже согласились, что Сталин был преступником, что он уничтожил цвет русской интеллигенции, а заканчивая разговор, Георгий очень гордо произнес: «Но он грузин».
Прощание с Москвой: дождь, холодно, темно, но стены домов усеяны квадратами света, молодой сотрудник посольства заехал за мной, и Георгий изнывал от ревности […].
Аркадий Ерусалимский — Кристе Вольф, 26 мая 1965 г.
Москва, 26 мая 1965 г.
Дорогие друзья!
Ровно две недели назад я гостил у Вас в семье, и это был лучший день моего пребывания в Вашей стране. Как всегда, прекрасно чувствовал себя в Вашем обществе: атмосфера была приятная и остроумная, и, как я надеюсь, мы прекрасно понимали друг друга. К сожалению, я немного устал после передряг конференции, заседаний и приемов.
Между тем я прочитал в «Нойес Дойчланд», что и Вы в связи с веймарской и берлинской встречами очень заняты с нашими и с незнакомыми австралийцами. Было ли по-настоящему интересно? У меня было и есть еще много вопросов, которые хотелось бы Вам задать, но наш последний разговор в Вашей симпатичной квартире вышел настолько кратким, что я не успел их задать. Надеюсь, скоро Вы оба приедете к нам, и тогда времени у нас будет больше. Но когда Вы приедете? Жду с нетерпением. Поцелуйте Ваших милых дочек — старшую и младшую, которая хочет, чтобы ее звали только Катериной.
Напоследок хочу рассказать Вам старую, но, увы, не стареющую историю: с 18 мая лежу в больнице с воспалением легких. Самые добрые дружеские приветы.
Ваш А. Ерусалимский
Криста Вольф — г-же Ерусалимской, 3 декабря 1965 г.
3.12.65
Глубокоуважаемая госпожа Ерусалимская,
позвольте мне, хотя Вы меня почти не знаете, выразить Вам мои глубокие соболезнования в связи с кончиной Вашего супруга. Сообщение, которое я вчера прочитала в газете, глубоко меня опечалило. Вы знаете, что вся наша семья считала Вашего мужа одним из лучших своих друзей. Письмо, которое я несколько дней назад — увы, после чересчур долгого перерыва — написала ему, уже не попадет ему в руки. Многие годы мы восхищались тем, сколько всего делает Ваш муж, ведь при его состоянии здоровья это было возможно лишь благодаря невероятной энергии. Каждый раз, когда я встречалась с ним, наш разговор был для меня важным и интересным. Надеюсь, он об этом знал. Здесь, в ГДР, у него было много друзей.
Еще раз, глубокоуважаемая госпожа Ерусалимская, примите наши сердечные соболезнования и добрые пожелания лично для Вас.
Ваша Криста Вольф