Московские дневники. Кто мы и откуда…

Вольф Криста

Четвертая поездка. 1966 г. Через Москву в Гагру на Черном море, 10 октября — 12 ноября 1966 г.

 

 

* * *

10 октября — 12 ноября 1966 г.

Новые московские впечатления.

Прилетели 10 октября.

Новое Шереметьево.

Билет Союза писателей помогает ускорить формальности.

Совершенно разболтанное такси, шофер — слегка диковатого вида курчавый брюнет — видимо, полагает, что такая работа не для него, а потому пальцем не шевелит насчет наших чемоданов.

Гостиница «Варшава» на Октябрьской площади. «Очень хорошая гостиница, — говорит В.Ст. [Владимир Стеженский], — современная». Впечатление холодное, из-за обилия некрасивой масляной краски. В вестибюле пробовал силы какой-то маляр. Непременный сувенирный киоск с матрешками и губной помадой. По дороге туда — уже темно — бросается в глаза, что в огромных домах-новостройках освещены почти все окна. Что город разросся еще больше.

Один из лучших московских ресторанов, меню бедноватое, блюда приготовлены плохо, жареный картофель никуда не годится, зато салаты хороши, как и мороженое. Пестрый разноцветный занавес, расписанный зелеными русалками с рыбьими хвостами, в руках у них желтые мячи и т. д. Молодая девушка с другом, держит в объятиях белую тряпичную собачку и все время с ней сюсюкает. Какую-то женщину бросает партнер, когда она принимается чересчур смело танцевать под (ужасно громкую) музыку.

В.Ст. о поездке с Анной [Зегерс] и Роди (как Роди обо всем справляется по три раза, как снова и снова пересчитывает одиннадцать багажных мест)… Должное настроение как-то не налаживается.

Следующее утро, прогулка в центр. Холод. Резкий, яркий солнечный свет. Деловой, работящий, малоуютный город. Люди одеты как после войны. На улицах множество мелких киосков и лотков. Плохонькие яблоки, груши, капуста, виноград, дыни. Порой что-нибудь причудливое за почти безлистными деревьями. Большие, гнетущие, окруженные колоннами административные здания. Улица Горького. По сравнению с прошлыми годами ассортимент получше. Обед в одном из множества новых кафе, на сей раз довольно современном, стеклянные стены, зеленые растения, вкусно: суп и курица с рисом. За нашим столом толстая женщина с мальчиком, который сосет расческу. Вид у обоих деревенский. Рядом три студентки, у одной невероятно длинные серебряные ногти. Мало женщин, выглядящих как у нас. Броско, но довольно безвкусно подкрашенные глаза, пальто зачастую старые, дешевые. На улицах много пожилых, бедно одетых женщин. Однако и в окраинных районах магазинов больше, отчасти даже более современных. В новинку то, что улицу можно пересекать только на обозначенных переходах и что в определенных направлениях таксисты ехать отказываются.

В номере: красный телефон. Одеяла тонковаты, мы просим еще одно. После обеда долгое ожидание Бунина, я немножко простыла. На автобусе в Союз писателей. Он рассказывает о своей жене, она невропатолог. Ее любимая болезнь… что-то по-латыни, неизлечимое. Американцы тоже пока бессильны против этого недуга. В Сухуми его жена впрыснула двум десяткам обезьян пробы тканей от умерших и теперь ждет, что они заболеют… Она нашла себя в этой профессии на войне, а прежде успела побывать актрисой и кем-то еще. Стала медсестрой, а потом врачом.

Н.Б. [Николай Бунин] о последней книге Бёлля: «Настоящий Бёлль». В издательство, где выходит «Роман-газета» [печатает романы с продолжением], 970 рублей. В кабинете бухгалтера, серьезного и деловитого, вчетвером.

Потом с В.Ст. в писательский клуб — поесть раков. Полно народу. Атмосфера оживленная, непринужденная. Рождественский, Аксенов и др. — издалека. Стихи и рисунки на стенах. [ххх] Молодые люди самоуверенны, на своем месте, современны. Известная и талантливая молодая поэтесса, очки, короткие черные волосы. Первый доверительный разговор со Ст. (под влиянием польской ореховой водки) о наших обстоятельствах. «Ребята, бросьте, все переменится. Подождите годик-другой…» Снова кофе, даже вкусное вино. Наконец-то более откровенный тон.

Провожаем его до метро. Потом пятым автобусом в центр. Вверх-вниз по улице Горького, в «Арагви» мест нет, идем в ресторан «Москва». Первый седобородый швейцар. В верхнем зале дым коромыслом. В нашем еще есть свободные места. Народ немного танцует, устало, оркестр опять слишком громкий. Какой-то офицер многовато выпил, его уводят через зал. Монгол (или киргиз) за нашим столиком пьет темное кёстрицкое пиво. Скучная, натянутая атмосфера. Еда вкусная — паюсная икра, салат, харчо [густой грузинский суп], мороженое. Хорошее белое грузинское вино. г. [Герд] так долго твердит, что я не в настроении, что у меня и впрямь пропадает всякое настроение.

3-й день: дом Толстого, непонятно, до сих пор не видела. В сравнительно старом квартале с невысокими деревянными домами. Длинный коричневый резной забор. Билеты не нужны, записываешься в книгу. Надеваешь шлепанцы. Довольно просторная столовая, на столе — старинная посуда. Спальня и гостиная, кровати, с которых будто вот только что встали Толстые. От уголка отдыха отделены ширмой. Рабочий столик Софьи Андреевны. (Где, собственно говоря, работал он?) Отапливается весь дом изразцовыми печами, практичная система. Детская, простенькие узкие кровати, игрушки — птичья клетка, лошадь-качалка, тетради. Спартанская комната гувернантки, одновременно классная комната. Маленькая кухня (настоящая кухня расположена во флигеле). Комнаты двух старших сыновей, тоже очень простые, в духе тогдашней русской интеллигенции, которая богатством не кичилась. Роскошно обставленная комната старшей дочери, что была художницей, еще одна маленькая кухня-чайная, самовар, старая шуба Толстого под целлофаном. Верхний этаж — большой зал. Кресла и диван в углу, большой стол. Здесь собирались более многочисленные компании. Одна из них — Толстой в кругу молодых почитателей — на фото возле потускневшего зеркала. Сара [Кирш], говорю я, написала бы стихи об этой фотографии, и о тусклом зеркале, и о группе молодых людей перед ним (9-й класс?).

Рядом комната Софьи Андр., весьма богатая — ковры, мягкая мебель, узорчатые драпировки. Внизу, в передней, сидит старушка в шали, пьет чай. По улице идет бородатый старик. Словно ничего не изменилось. Невозможно представить себе, говорю я, чтобы в таких домах могли вырасти эсэсовцы из Освенцима. Это не просто другой век. Это и другой дух. Можно ненавидеть крепостничество. Но его, пожалуй, не назовешь столь варварским, как системы угнетения, рожденные в нашем столетии.

Материал: ступени уничтожения личности в таких системах.

Снаружи, за домом, сейчас, осенью, прозрачный, как бы филигранный крошечный парк. Во дворе пилят, пахнет дровами.

Затем еще церквушка, зелено-красно-золотая, где, по рассказам, крестили Петра I. Первое впечатление: нам туда не попасть. Потом мы все же проскальзываем внутрь, когда выходят несколько женщин. Хромой, узколицый, черноволосый служка, похоже, рассержен, резко велит г. [Герду] снять шапку. Внутри полным ходом идет большая осенняя уборка, десяток старушек трудятся не покладая рук. Нам позволяют осмотреться. Иконы от времени так потемнели, что скоро останутся видны лишь ярко-золотые нимбы. Огромное количество латунной утвари. Одна из женщин обращается к нам: наверно, мы нерусские? Снаружи на краю крыши сидит десяток голубей и все пачкает. Женщины вытряхивают церковные дорожки, тучи пыли. Маленький автобус лихо разворачивается на огороженной церковной территории.

Музей Пушкина закрыт; обедаем в пельменной, конечно же борщ и пельмени. Женщина на раздаче работает как скоростной автомат: цак-цак-цак, ложкой узор на картофельном пюре. На улыбку нет времени. Сара написала бы стихи: «Лишняя улыбка». (Одна из подавальщиц в маленькой закусочной нашей гостиницы тоже из принципа говорит с иностранцами неприветливым, раздраженным тоном, по-русски, да так быстро, что они беспомощно притихают.)

Когда мы уходим, возле пельменной стоит очередь. Нам там понравилось, но очень уж тесно и грубовато.

В шесть снова в клубе с В.Ст. На сей раз только кофе и пирожные. Говорим о нашей новой буржуазии, которая особенно бросилась ему в глаза в варнемюндском «Столтеро». Он не согласен, что у них есть нечто подобное, спорит. О нехватке товаров. Что невозможна оплата по чековой системе и люди вынуждены держать дома наличные.

Вечером у Ст. Ирина как раз жаловалась на новую буржуазию, которая есть и у них. Призывала к «новой революции». Была очень усталой. Во второй половине дня 3½ часа стояла за «английскими сапожками». Весь ее институтский отдел, получив сигнал тревоги, помчался в магазин. Шеф было удивился, но его утихомирили. Когда подошла Иринина очередь, ее размер уже кончился. Со злости она взяла размером меньшие. Две трети жизни тратит на такие вот вещи. Она устала. Не нужна ей женская эмансипация.

(Г. только что видел очередь из двух сотен человек за стиральным порошком.)

Наблюдение, что формы общения зачастую хамские. Люди беспардонно лезут вперед. Отношение к женщинам тоже не особенно предупредительное, просто все привыкли думать о собственной выгоде, утверждать собственное место. Да и вынуждены так поступать. Ох эти людские массы! Сегодня в Загорске. Небесно-голубые купола в золотых звездах. Золотые купола на совершенно белой церкви. В церквах во время службы люди теснятся плечом к плечу. Постоянная толкотня. Впереди священник принимает тонкие коричневатые свечи, которые продаются в притворе. Народ пишет записки с именами умерших и живых близких, за которых священники будут молиться. Ревностная набожность, оставляющая у меня впечатление тупости, почти злости. Ни тени доброты. Стекла образов тусклы от поцелуев. Люди целуют руки священникам, в том числе совсем молодым. Святая вода льется из перекладин черного креста, ее собирают в бутылки и кувшины. Много женщин, в том числе пожилых. Головные платки всех цветов, поклоны, крестные знамения, пение, толкотня. В толпе три-четыре толстовские фигуры, с крестьянской стрижкой прошлого века, с длинными бородами. В музее, наряду с картинами, выставка очень красивых церковных облачений и церковной утвари, несколько залов с атеистической пропагандой. Приходят сюда почти одни только иностранцы. Очень красивая экспозиция народного искусства, одежда, утварь, игрушки, мебель.

Монахи тоже якобы живут в городе и приезжают на «работу» на собственных автомобилях.

В 1930 году Троице-Сергиева [лавра; точнее, город Сергиев Посад. — Перев.] была переименована в Загорск, в честь погибшего революционера. Еще и теперь священники со всего мира приезжают учиться в Загорск. Невозможно отделаться от впечатления, что они точно знают, что делают, а верующий народ презирают и терпят как статистов для своих церемоний. Ритуалы с хорошо продуманной драматургией, поочередным, нарастающим вступлением певчих, вплоть до внушительного баса, с непокрытой головой, но с золотой лентой.

Факсимиле. Разворот дневника

Ресторан только для иностранцев. Невероятно толстая дама в черном платье, директриса, встречает посетителей. Очень энергична и осмотрительна. Кормят прилично, дешево.

Валерий из Риги. Застенчивый, чувствуется, что нерусский. Изучает турецкий язык.

Венгр, который собирается в Хантымансийск, столицу края, где живут ханты и манси — родичи венгров, малочисленные, примитивные народы, спасенные после революции от вымирания. Этот край находится в РСФСР [Российской Советской Федеративной Социалистической Республике], между Уралом и Обью. («Мати (манси)» — слово того же корня, что и «мадьяры».)

По дороге сотни, тысячи деревянных домов, от маленьких до очень маленьких. Более или менее искусные наличники на окнах, многие дома весьма запущенны, но встречаются и красивые, хорошо сохранившиеся. Среди них в деревнях нет-нет да и втиснут новый, уродливый жилой квартал. От этих населенных пунктов так и веет скукой, унынием, иногда там стоит серебристый или белый Ленин, шагающий, указующий вперед, непременно есть и магазин, но, кроме единственной главной улицы, других, пожалуй, нет. Повсюду жгли листья, ландшафт порой был затянут дымом, поначалу местность плоская, березы, сосны, потом слегка холмистая. Узкое, довольно приличное шоссе, обгон затруднен. На обратном пути — золотисто-голубое небо, ветер.

У Образцова совершенно своя, тщательно выстроенная атмосфера. Музей кукол со всего мира. Очень симпатичная публика, много молодежи, оригинальные парочки. Хорошая реакция на происходящее на сцене. («И-го-го, гомункул из гомункулов»).

Поликлиника только для писателей. Неподалеку от писательских домов, построенных кооперативом, где м2 стоит 200 рублей, то есть немыслимо дорого. Поскольку же писатели зарабатывают прекрасно, они покупают себе такие квартиры, значительно большие по площади, чем квартиры рядовых людей (9 м2 на человека). Возле домов стоят их личные автомобили, иногда соседские дети пишут на них ругательства. Там живет Евтушенко, там живет Симонов, который, как говорят, очень богат.

В прошлом году Евтушенко прочитал на есенинских торжествах стихи против главы комсомола, вышел ужасный скандал, месяцем позже он один собрал во Дворце спорта 10 000 человек, огромный успех. Сияет, когда на него нападают. Написал стихи о совет. человеке, который был у итальянских партизан, а потом попал здесь в лагерь. Что сказать мне другу-партизану? Правду сказать не могу, но не могу и солгать… Затем: о трех женщинах из Иванова, города текстильщиков, где на десять женщин приходится один мужчина.

Новелла Матвеева, «самый лиричный лирик».

Художник Петров-Водкин, до сих пор запрещенный, теперь выставлен в Третьяковской галерее. Интересно, современно.

Отца Ирины в 1937 году арестовали, он не вернулся. Был функционером, партсекретарем на «Красном пролетарии» [ «Красный пролетарий» — крупный станкостроительный завод в СССР], «старая школа».

В «Пекине», когда выступает певица, приглушают свет. Музыка ужасно громкая. Танцы скромные. Но девушек охотно прижимают покрепче. Бунин: «Лицемер в каждом из нас». У Кёппена и Бёлля «эротические» места сокращают.

Западногерманский студент, который собирается преподавать немецкий язык в Принстонском университете, у его отца там связи. Как руководитель поездки он по нескольку раз в год приезжает сюда с западногерм. туристами. Говорит, что шоу со Шпеером и Ширахом не стоит принимать слишком всерьез. Точно знает, какие старинные церкви в Кремле при Сталине снесли. Рост 1,96, усики, очки.

Ст-ие восторженно рассказывают о неделе блинчиков в конце февраля [по-видимому, имеется в виду Масленица. — Перев.]: все едят эти блинчики, пьют водку, встречаются с друзьями, на улице тоже продают блинчики. … Нам тоже надо их отведать. Ирина, отстояв 3½ часа за «английскими сапожками», получает пару меньшего размера, но все равно покупает, к счастью, в институте удастся поменять. За сапожками сбежался весь институт.

Когда в Москве открывали магазин ГДР, был выставлен кордон из конной полиции. С детскими вещами, как говорят, обстоит прескверно.

Мука: 3 раза в год 1 кг на человека.

Домработница у Ст. из деревни, учится в Москве в торговом техникуме. Местом в общежитии не пользуется, живет и работает у Ст., получает в дополнение к 20 рублям стипендии еще 20 рублей. Позднее выйдет замуж за уважаемого человека, возможно за офицера, чтобы получить квартиру в Москве.

Теперь иногда совсем молодые иногородние девушки выходят за стариков, чтобы остаться в Москве, а потом разводятся. Теперь это происходит очень быстро, в суд подавать не надо, можно и заочно.

Средний месячный заработок: 70–100 руб.

Нехватка среднего медперсонала, как и у нас.

Друзья Ст.: в основном по школе. Очевидно, некоторое недоверие к новым знакомствам.

Капица: и в то время, когда исчез с публичной арены, имел хорошие условия для работы.

Физик. Семья, очень хорошо зарабатывающая, никто им не указчик. Ездят туда-сюда между Москвой и Дубной, имеют все, очень резко критикуют. Уже не равные условия с другими людьми.

Конторы: маленькие, тесные, очень старомодные.

«Правда»: современное здание 30-х годов. Напротив большой магазин, где, как говорят, продаются особенные товары.

В Союзе писателей картотека, в которой указаны гонорары авторов.

У Ст. и Ирины: переменчиво, в целом сдержанно. Хорошо темперировано. Недостает сердечности.

Вечерние разговоры в ресторане «Пекин» (как и повсюду, очень громкая музыка, приглушенный свет, когда выступает певица, скромные танцы, все довольно скучно и мещанисто) (я повторяюсь): Ирина иной раз чувствует себя как на пороховой бочке… Что может сделать одиночка… Ир.: Ничего… Всевластье аппаратчиков… Отличается ли нынешняя молодежь от нас… Ир.: Она считает, нет… Может ли литература что-либо сделать, чтобы человечество не погрязло в варварстве… Всеобщий скепсис по этому поводу… Клаус Фукс — сумасшедший математик, друг, носит галстук, забросив его на плечо, выходит на улицу в тапках, жертвует деньги церкви, еще в школе был верующим… Еще в 1860-м среди молодежи было такое скептическое настроение, все повторяется… Многие аполитичны… В западном обществе жить невозможно… Наше тоже не идеально…

Люди в ожидании необходимых улучшений, но мало что могут для этого сделать…

Водки при Хрущеве пьют больше, и пьяных на улицах прибавилось, потому что он запретил мелким забегаловкам торговать водкой в разлив. Вот молодые парни и покупают в магазине бутылку водки, сообща распивают ее в подворотне, быстро, не закусывая, и мигом пьянеют. В мелких забегаловках они бы непременно заели «сто грамм» бутербродом.

Добавление к Загорску: женщины, которые спокойно сидят в церковном притворе на лавке у стены, достают хлеб и запивают его, наверно, святой водой. Церковь не только святое место — она может быть и мирской. Таинство и будничная жизнь перемешиваются, что как раз и приемлемо для народа.

Здесь, в серой, сырой Москве, где все время мерзнешь, почти невозможно представить себе, что существует юг, с теплым воздухом и теплой водой… Этакая фата-моргана, каких в жизни полным-полно. Как иначе-то прожить?

Человек в гостинице, натирающий полы воском и т. д., знает три слова по-немецки, вероятно был в плену.

На эскалаторах метро. Женщины с детьми. Молодые люди, которые слева небрежным шагом сбегают вниз по эскалатору, мимо прочих людей. А.З. и остальные опасаются своего опыта… Я понимаю. Мы тоже, по сей день.

Три часа гуляем по городу. Немыслимая усталость, болят ноги и спина. ГУМ: замечаю, как в этих толпах сама быстро становлюсь тупой и наглой… Стоять в очереди за обувью, за стиральным порошком. Кошмар. Днем ни в одном ресторане нет мест.

У ворот Кремля часовые, разговаривают посредине арки и расходятся, когда раздается зуммер. Затем всегда выезжает автомобиль. За воротами стоит третий часовой, жмет на кнопку.

Женщина в автобусе без конца что-то взволнованно говорит в стекло, в итоге плачет, утирает слезы, продолжает говорить, как бы через силу. Все время поневоле громко оправдывается перед кем-то, вероятно перед самой собой. Остальные пассажиры смотрят на нее, отводят взгляд.

Кремль: Архангельский и Благовещенский соборы, как музеи. Огромные группы местного населения.

Везде и всюду открыта только одна створка двери, так что приходится тесниться.

Наша гостиница: как голая скала в могучем прибое движения по двум магистральным улицам. Каждый вечер мы откидываем тщательно расправленные покрывала, сдвигаем кровати. Каждый день, вернувшись, обнаруживаем расправленные покрывала и отодвинутые друг от друга кровати. На письменном столе красный телефон. С потолка свисают три лампы: голубая, розовая, желтая. Красновато-охряные стены. Форточка, которую легче открыть, чем закрыть. Дополнительное одеяло с прожженной дырой.

В кино — сатирические короткометражки: «Автографы» — осквернение старинных произведений искусства накарябанными надписями (некоторых из «авторов» показывают). «Копейка» — нищие. Сколько они собирают за день, как живут, как обманывают, ступеньки в подъезде, которые не ремонтируются, пока кто-нибудь не сломает ногу… Охотничья компания использует не по назначению кареты «скорой помощи» с сиреной.

Комедия: «Тридцать первое» [возможно, речь идет о комедии г. Данелии «Тридцать три», вышедшей на экран в 1966 г. — Перев.]. Уход от героического культа, нормальных людей поощряют быть нормальными.

Бунин зарабатывает в месяц 150–200 рублей, его жена — 200 рублей. Вскоре, когда он получит 3000 рублей за перевод Готше, они за 5000 купят квартиру. Министры, живущие на его улице, имеют шести-семикомнатные квартиры. Туристам показывают скромную трехкомнатную квартиру Ленина.

Писатели получают за печатный лист от 250 до 400 рублей, плюс надбавку за высокий тираж. Стихи и рассказы оплачиваются «аккордно».

Сегодня в плавучем ресторане «Москва» [на Москве-реке]: «[ххх] не работает».

Люди здесь без стеснения плюют на пол, причем едва ли не поголовно все.

Парикмахерская: мыло от бруска, мелкие бигуди, металлические заколки. Клиентки в подвале сами садятся под сушилки, потом выходят. Экономная промывка из кувшина. Все очень грязно и небрежно. Быть ухоженной здесь почти неразрешимая задача.

Фильм: «Берегись автомобиля». Комедия. Тип «идиота», чистого, доброго человека, перенесенного в настоящее время. Высмеивает новую мелкую буржуазию, спекулянтов, перекупщиков (продавец электроприборов). Множество натурных съемок в Москве. Довольно неприкрашенная картина. Лицо Смоктуновского. Трогательные заключительные кадры.

На Мосфильме тоже якобы слишком мало современного материала. Но кое-что нам назвали: «Сын коммуниста» [возможно, фильм Ю. Райзмана «Твой современник», где главным героем является сын коммуниста Василия Губанова из фильма «Коммунист». — Перев.], «Июльский дождь». Маленькая редакторша из сценарного отдела, которая говорила много и охотно, напуская на себя важность.

Декорации: «Арена» (многонац. цирк на оккупированной немцами территории).

Пьеса Горького. «Неуловимый» [по-видимому, имеются в виду экранизация пьесы Горького «Дачники» и фильм «Неуловимые мстители». — Перев.]: трактир, бандиты, молодой цыган, которого подыскали на главную роль.

[Саша] Рекемчук: не так давно совсем желторотый, а сегодня вдруг важная птица — главный редактор сценарного отдела, встает нам навстречу из-за письменного стола. Вечер в клубе кинематографистов: жена Рекемчука по национальности коми, зовут ее Луиза (Люся). После 1812 года многие пленные французы были сосланы на Крайний Север, женились там на женщинах коми и нарекали детей такими именами, как Жанна и Луиза… Мать Луизы как раз в этот день приехала с Севера, привезла ведро соленых грибов. Мать Саши Р. снимается в «Анне Карениной», в массовке, ни много ни мало за 10 руб. в день. Ирина говорит: «За 10 рублей я бы все сделала». Иногда у нее такой вид, будто она многое видит насквозь и все ей уже слегка надоело. Еще там был корреспондент «Правды» в Дамаске, Лешка, с женой Еленой. Он вместе с Сашей учился в артиллерийском училище.

Саша рассуждает, остаться ли ему главным редактором или опять писать книги, что вообще-то как раз и надо бы… О честности в писательстве. О новом открытии русского народного характера многими писателями. Они занимаются историей и считают, что характер народа на протяжении столетий и социальных преобразований по сути своей остается одинаков. (Я понимаю это как отход от быстро меняющихся актуальных «боевых» заданий.) Об их относительной независимости от министерства. До сих пор они не остановили ни одного фильма, вопреки указаниям министерства… Хотят снять фильм о Штауфенберге, совместно со студией «ДЕФА», но должной ответной любви при этом не встречают.

Обед — в клубе кинематографистов [в Доме кино. — Перев.], где можно было увидеть Авдюшко, а позднее и его жену, у нее, говорят, четверо детей, и она старше его, — состоял из следующих блюд: картофель и селедка, икра, холодное мясо, томаты, маринованная капуста, отбивные котлеты в желе, запеченные грибы, осетрина (или шашлык), запеченное рагу, сбитые сливки, пирожные, кофе, чай. Плюс пять бутылок водки, коньяк, вино.

Многословные заверения в дружбе, но некоторые тосты, прежде совершенно серьезные, теперь с ироническим оттенком.

Анекдоты. А. жил в доме напротив тюрьмы. Теперь он живет напротив своего дома.

А. и Б. встречаются на улице. А. говорит: Завтра Англия играет против СССР. В футбол. Пойдешь? — Б. заглядывает в свой календарь и отказывается, назвав причину: Завтра играет Шапиро. — Через неделю они встречаются снова. А. говорит: В среду играет Ойстрах, пойдешь? Б.: В среду Шапиро играет. — Что, черт побери, ты делаешь, когда играет этот Шапиро! — Хожу к его жене.

Крестьянка в трамвае, которой не уступают место: Да-а, нету нынче интеллигенции. Ответ: Интеллигенция есть, нету свободных мест!

У Рек. [Рекемчука] наряду с симпатичными чертами появилась и склонность к зазнайству. Рассуждал о своих шансах стать президентом. О своих частых (водительских) стычках с милицией. Как его мать запоминает свой новый телефон: Г-3 — знаменитое начало, как у Брежнева, 17 — год Октябрьской революции, 71 — год после рождения Ленина.

Хрущев, говорят, недавно появился в ресторане «Прага» помолодевший, подтянутый и спортивный, вместе с Ниной. Они со всеми здоровались и даже танцевали.

Р. говорит, что плевать хотел на свои прежние книги, напишет теперь настоящую.

Дамасская пара не очень-то рвется снова за границу. Три месяца в чужой стране — это замечательно, но больше — уже кошмар. Он, Лешка, хитрец и в Дамаске общается со многими людьми, которые говорят друг про друга, что они полицейские шпики.

Сельское хозяйство: мелкое «личное хозяйство» колхозников по некоторым продуктам дает до 45 % общего ресурса. Чем больше они продают, тем меньше зарабатывают.

Свет у Кремля: октябрьский вечер, между четырьмя и пятью, от Манежной площади красные стены в легкой, пронизанной светом дымке.

22. X

Только что, когда складывала на кровати рубашку Герда, напевая при этом «На светлом Заале бережку…», я подумала, что не то уже переживала эту сцену, не то видела во сне. Но ведь такое невозможно, этот мягкий воздух, этот вид на море, мы здесь впервые. Зеленый свод балкона перед комнатой, справа — бухта Гагры, за нею еще одна, в стороне Сочи, пловцы, некоторые очень далеко в море, слева гребная лодка, в доме кто-то стучит на машинке. Солнце как раз проникает сквозь листву перед нашим балконом. Без малого два часа. Еще я позабыла две пальмы. Стволы у них волосатые, как кокосовые орехи, вдобавок колючки.

Здесь опять-таки невозможно представить себе серую, грязную Москву, которая осталась в тумане.

Почему живешь не в такой стране? — все время думала я, пока мы ехали сюда из Сочи по горной дороге, мимо деревьев с мандаринами и еще какими-то красно-желтыми плодами, мимо пиний, пальм.

Почему Черное море называется черным? Оно темно-синее, как небо. Красный флажок качается на волнах, слышно самолет.

Рахель Фарнхаген — непонятно, что я не открыла ее раньше. Ее судьба — не иметь возможности много сделать, но быть, и только быть. Ее стремление к полному раскрытию личности. По крайней мере в субъективном течении своей эпохи. Вероятно, у нас такое течение еще впереди — посредственность, царящая у нас, по большому счету невыносима, — однако наше поколение уже не сумеет полностью это использовать. Мы слишком скованны внутренне, слишком «промежуточное» поколение. Рекемчук недавно говорил то же самое.

Добавление к вечеру в компании Рекемчука: разговор идет о том, что писателя никогда не оценивают по его нравственным качествам. Горький, говорю я, г. не был великим писателем. Толстой: этот был фальшив. Только Чехов остается значим как человек.

Пишу все это, а солнце между тем быстро погружается в море. Великие идеи, которые, возникнув и оказавшись среди людей, несносно уплощаются до посредственности. Но наверно, таким образом и подготавливают возможность новых великих идей. Наверно, мы живем меж этими горами, начинаем угадывать, что навсегда останемся в долине, начинаем от этого страдать, но своими силами взлететь не можем.

Как сильно немеешь и глохнешь в стране, чей язык понимаешь плохо и плохо на нем говоришь, вот как я по-русски. Даже лица — странное наблюдение — запоминаешь хуже, чем дома. Вероятно, не умеешь здесь — дома это конечно же получается непроизвольно — соотнести их с определенной группой, слоем, образом мыслей, здесь всякий раз видишь их как бы заново, особенно мужчины похожи друг на друга.

Большие министерские дворцы в стороне Гагры. Гудение неоновых фонарей, почти заглушаемое стрекотом сверчков. Сладкое вино. Кто-то из писателей, сидя за одним столом с местными, рассуждает о литературе. Освещенные гроты.

Воздух тут мягкий, а все равно зябнешь.

Уже сопоставляя перечень имен, носители которых посещали салон Рахели, со списком, который в крайнем случае можно бы составить для нынешнего Берлина, видишь, как все еще бедна наша духовная жизнь, как несамостоятельны, как обособленны различные ветви, как все в целом посредственно и лицемерно. Если что-то возникает — значит, заговор или то, что вмиг объявляют таковым.

Вчера впервые через Кавказ пришли облака, в течение дня горы затуманились, поднялся сильный ветер. Мы уже поверили в предсказанную перемену погоды, но сегодня солнце светит ярче прежнего.

27.10

Вчера экскурсия на ферму у Черной речки, где разводят форель. Группа из одиннадцати человек, организованная нашим соседом по столу, Марком, молчаливым и холодным, он плохо относится к своей жене Золе, и она встречает его гримасами. Довольно скверные горные дороги, с множеством поворотов, шофер Витя гудел сиплым клаксоном на каждую курицу. Хозяйство расположено среди нетронутой, чудесной природы, меж горных вершин, местами совершенно голых. Система малых и больших облицованных камнем водоемов, где выращивают мальков, а под конец резвится весьма крупная форель. Река, бурная, с ледяной водой, вытекает из скал. Возле водоемов стоят плакучие ивы и другие лиственные деревья, конечно же еще зеленые, такие растут и у нас.

Потом мы сидели на воздухе у кафе «Форель», ели свежезажаренную форель, но больше пили водку и вино, вино № 11, оно бывает двух сортов — почти белое и розовое. Тарелки с помидорами и огурцами, а также стручковым перцем, которым мы первым делом ужасно обожгли рот, особенно Ниночка, ей под тридцать, блондинка, наверно крашеная, с мощным подбородком и толстыми, мягкими ногами. Она горько расплакалась. А позднее, после вина, жутко развеселилась, глаза стали крошечными щелочками, она тряслась от смеха. Мужа у нее, похоже, нет.

Тон задавала Мария Сергеевна, юрист из Москвы, за пятьдесят, здоровенная тетка, с зычным голосом, которая по-русски и по-немецки всех нас подзадоривала. В детстве, говорит она, ей довелось читать вот такие стишки: «Гном резиновый сидел на горе резиновой, хлеб резиновый он ел, а потом и околел, нищеброд резиновый». Как выяснилось позднее, она знала и гейдельбергские студенческие песни. Беднягу Буняка она, войдя в раж, изволила назвать «беременным клопом». Золя ее утешала, в туалете, где приходилось шлепать по вонючей жиже, а она заявила: «Законный туалет», вдобавок произнесла грузинский тост в честь замечательной женщины, матери и бабушки, себя самой, ведь, даже будь она простой проституткой, ее все равно бы хвалили и пили ее здоровье.

Всяк норовил щегольнуть познаниями в немецком. «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?» — знали все, еще несколько строчек Гейне про манжеты и речи и, конечно, «Лорелею», потом Герда, пожилая женщина с мышиными зубками, прочла стишки, какие помнила с юности, примерно такие: «Когда-то с нашей армией я в Вене очутился, у Густы некой в те поры я вкусно угостился…»

Часто смеялись, неизвестно почему, но, глядя на смеющиеся лица, каждый сам невольно начинал смеяться.

Под столом лежала большая белая собака в коричневых пятнах, как выяснилось, она подъедала не только рыбьи головы и хвосты, но вообще все кости (по мнению М.С. [Марии Сергеевны], в появлении слова «скелет» не обошлось без участия Петра Великого, он ведь вообще во всем участвовал, звали его в ту пору минхер), потом вокруг шнырял хорошенький серый котенок, который ничуть не интересовался мышью, чья тень — с большими ушами — вдруг возникла в окне за шторой. Еще была коричневая собака поменьше, и все прекрасно друг с другом ладили.

Небо прямо над нами было густо-синее, воздух совершенно чистый и легкий, в тени свежо, на солнце жарко. В самом деле благословенная долина.

Мелкие серебристые форели, тут и там забавно плясавшие в водоемах, почти высунув голову из воды, были больные. «Dance macabre», — сказала Золя, преодолевая свое обычное недовольство (о ней говорили, что ей все скучно, еда плохая, вода слишком холодная), сказала мне по-французски, что М.С. «femme magnifique», известная «advocatesse» и проч. На обратном пути каштановые леса, вкусные фрукты.

У моря женщины — почти все они не захватили с собой купальные костюмы — образовали группу купальщиц. Внезапно возник этакий заговор против мужчин — три женщины без мужей, одна, Золя, недовольная своим мужем. Особая атмосфера среди женщин, купающихся особняком и нагишом. Я обрадовалась, когда издалека увидела идущего к нам Герда. Здесь же супружеская пара, которая держалась несколько в стороне от всего, муж не может ходить, а на обратном пути Саша Буняк предложил мне спеть «Лили Марлен». «Не поет», — обронил он на мой отказ.

Девяностолетний контрреволюционер Сущин (или вроде того) ковыляет по округе на нетвердых ногах, с жидкой седой бородой. После революции он, сидя на Западе, организовывал здесь белые банды, был схвачен в Югославии партизанами, передан советскому правительству, отсидел 10 или 15 лет в лагере, теперь на свободе, пишет статьи и издает их в виде сборников.

Здешние типажи: мужчина, который каждое утро обнаженный до пояса расхаживает по маленькому участку каменной набережной, по часам примерно минут тридцать, на солнце. На голове у него берет с козырьком. Спортсмен на пляже, уже не молодой, но тренированный, без конца стоит на руках, делает разные упражнения, в манере солнцепоклонника. Наш Буняк, которому до всего есть дело, ходит от одной группы к другой, встревает во все.

Довольно толстая женщина за соседним столиком, она хорошо говорит по-немецки, я пока не знаю откуда, но, вероятно, с времен войны, очень приветлива и вчера попросила меня отредактировать черновой немецкий перевод текста Мальро. Речь там шла о какой-то английской аристократке, которая, хоть и замужем, воспылала любовью к лорду Б., даже пришла ночью к нему на свидание, а потом умоляла пощадить ее брак. Позднее терзалась глубоким отчаянием, что он так плохо ее понял и действительно пощадил. Соседка по столу сказала, что этот текст нужен ей по-немецки для «личного пользования», ради «дружеских отношений». Полагаю, за этим стоит роман с немцем.

Белокурая русская с подколотой косой, вечером во время танцев она вдруг выскакивает на середину и выдает типично русское соло.

Зеркало в нашей комнате, прямо напротив балконной двери, в котором возникает двойник балкона. В полдень мы вынуждены его закрывать, иначе становится слишком светло.

Голубая комната.

Широкий, бородатый, всегда громогласный, но, вероятно, может быть и совсем другим — мягким.

Странно: наблюдать за людьми и оценивать их почти без посредства языка.

Ниночка, оказывается, адвокат, как и Герда. Кто бы мог подумать!

Все здесь считают нас моложе и удивляются, что у нас такие большие дети.

Мария Сергеевна говорит, что лучше защищать людей, чем обвинять. Она предпочитает судей-мужчин, а не женщин. Об их бракоразводном праве, которое теперь изменено: больше не надо давать объявление в газете, и дела о разводе может решать первая инстанция, народный суд. Как и у нас, супруги, чтобы развестись, выдумывают лживые истории. Она поступила так же, а потом довольная и счастливая пошла под ручку с мужем пить кофе. Все три адвокатессы, сидя вокруг меня в купальных костюмах, на поролоновых матрасах, возмущаются законом о семье от 1944 года. Согласно ему, якобы в целях укрепления семьи, матери внебрачных детей ущемлены в правах: отцы детей не обязаны им платить. То есть женщины несут все бремя и всю ответственность за детей.

Три пальмы перед нашей маленькой «Приморской», высокие-высокие.

Уже три куриных бога и две ракушки.

Сегодня ночью мимо с грохотом проплыл кран.

Мировые новости лишь обрывками и случайно: Эрхард, видимо, уйдет, говорят за завтраком, слушали «Немецкую волну» по-русски, наверно, через усилители из Турции. Опять обсуждается обмен газетами между нами и Западной Герм. Советское правительство выразило протест против нападений на советское посольство в Китае. Губандрина вроде бы расстреляли. Здесь в отпуске, по всей видимости, мало читают газеты и политические события не принимают так близко к сердцу, как у нас.

Вчерашние перипетии, пока мы не добыли талон, чтобы позвонить в Берлин, а в итоге разговор не состоялся ни вчера вечером, ни сегодня утром. Мы все-таки очень далеко.

(Три женщины всегда сидят на скамейке, наблюдают за бодрым спортсменом на молу.)

Г. [Герд] сегодня утром медитирует над историей Кристы. Там нет антипода. (Вряд ли это я.) Надо, мол, точнее поразмыслить о том, что у нас как раз «дух и власть» не соединились, также и в одном лице. Шли рядом, даже все больше разделялись, просто делали то, что нужно в данном случае, без великих концепций, зачастую под диктовку извне — с Востока ли, с Запада ли, — всегда возводили злободневные нужды в закон, абсолютизировали, а при этом, разумеется, попросту растрачивали революционный порыв людей, другие же все больше и больше ощущали потребность думать об этом развитии, ставить его под вопрос, по крайней мере задавать вопросы. Машина, которая начала двигаться сама по себе, в силу собственной инерции, и раздавила все, что пыталось вырваться: Апель.

Трудно показать что-либо из этого в истории Кристы, не перегрузив ее чересчур.

Вправду ли в основу марксизма заложен слишком большой упор на экономике? Не была ли попытка Хрущева «перегнать капитализм в сфере материального производства», вновь как будто бы оживившая в людях искру веры, уже совершенно пустой, безосновательной, а прежде всего ложной целью? Словно экономика — это «жизнь», словно она так много значит — несмотря на власть, какую имеет, несмотря на огромные последствия, возникающие, когда с нею не справляются.

Чайка, летящая точно по резкой грани меж морем и небом.

Иногда побережье патрулирует вертолет, жутко шумит.

Вчера говорили, что Федеративная Республика будет строить в Китае стартовые позиции для ракет, а потом и поставлять ракеты. «Если опять начнется война, — говорит Мария Сергеевна, — то на сей раз ее развяжет Китай». Похоже, таково всеобщее мнение.

Начало статьи: Все-таки не может не вызывать удивления, с какой претензией на непогрешимость иные критики и литературные рецензенты годами не замечают факта, что их так называемую «действительность», которую они считают материалом искусства, разные художники трактуют до неузнаваемости по-разному. Они защищают собственное представление о действительности от действительности в произведениях искусства.

Каждое утро в 9.30 от пристани Старой Гагры отходит катер на подводных крыльях. Белый и быстрый.

Сейчас полнолуние. Каждый вечер луна выходит из-за гор, точь-в-точь как утром солнце. Поэтому светло становится только между половиной восьмого и восемью, а еще позже правее по блеску горного выступа видно, погожий будет день или нет.

Молодой человек, который вместе с женой живет двумя номерами дальше; мы считаем их эстонцами или вроде того. Он всегда погружен в тяжелые, мрачные мысли и спозаранку, когда мы все только-только встаем, уже работает у себя на балконе. На пляж он приходит совсем ненадолго, чтобы искупаться.

Наши соседи, доводящие нас до отчаяния, потому что целый день и далеко за полночь сидят с двумя друзьями у себя на балконе и играют в карты, причем им в голову не приходит, что они могут кому-то мешать.

Недавний телефонный звонок — отдельная история. После долгого застолья с шампанским и водкой мы приходим в гостиницу, девочка [администратор] встречает нас упреками, почему мы не вернулись часом раньше, ведь был звонок из Москвы, при этом Буняк — другого времени он не нашел! — сообщает мне по-английски, что в Сухуми прибыл пароход с немецкими туристами. Наконец спрашиваем, как обстоит со звонком в Берлин, в ответ слышим, что об этом ничего не известно. Зато я должна немедля связаться с Москвой, с Крымовым, которому как раз сейчас позарез нужна статья о немецкой молодежи, я объясняю ему, что ничего не получится, в разговор то и дело встревает русская телефонистка, спрашивает, не заказывала ли я разговор с Берлином, я говорю «да», она говорит, что надо закончить разговор, но Крымов упорно твердит про свою статью, — жуткая неразбериха. В конце концов я услышала далеко-далеко хриплый мамин голос, а потом и Аннетту, как легкое дуновение. Затыкаю ухо пальцем и больше угадываю, чем слышу, о чем они толкуют. Речь о зимних ботинках, и я наивно отвечаю: «Но ведь сейчас лето!»

Мария Сергеевна весь последний год занималась процессом против целой воровской шайки. Речь шла о ценностях в размере 40 миллионов старых рублей, опасались, что главаря приговорят к смертной казни. Но он получил 15 лет, «и все были счастливы». Однако ж гонорар за этот процесс она пока не получила, поневоле влезла в долги и недавно здорово развеселилась, когда подруга в стихотворном письме сообщила, что деньги вот-вот переведут. Недавно М.С. обронила, что у нее совершенно пропало желание работать, так утомительно, скучно… «Я не люблю защищать человека, который убивает другого, чтобы отнять десять рублей». — «Часто так бывает?» — «Да, довольно часто. Люди же все с ума посходили».

«Люди остаются людьми», — сказала она в другой раз.

Время от времени вдруг более-менее продолжительные прорывы откровенности. От критики наших фильмов — она считает их невозможными — до порядков вообще. Что шесть-семь лет назад здесь дышалось свободнее. Новый закон, до трех лет. «Как бы нас ни притесняли, мы все равно самые веселые люди на свете». После работы не ложатся спать, а собираются компаниями, пьют, смеются… «Ну а что делать».

Отдушины. Со временем встречи становятся довольно-таки бессодержательными, мы это замечаем уже и здесь, где почти каждый день устраивают какой-нибудь праздник. Вчера у адвоката, который каким-то чудом сюда добрался, мало-помалу в комнате собралось человек десять. Кофе на купленной спиртовке, потом притащили коньяк.

Вьетнам здесь никакой роли не играет. Китайцы. М.С. с ненавистью изображает их раскосые глаза. Предубежденность к «местным»: не работают, а благодаря торговле ведут красивую легкую жизнь. Вчера по причине двух анекдотов еще и недоверчивость к помощи, которую оказывают африканцам. (Третьего советского специалиста не съели, потому что вождь учился с ним в Университете им. Лумумбы. Африканское правительство, которому дали независимость, от ужаса рухнуло с пальмы.)

Теперь здесь наконец-то и сами хотят жить, по горло сыты лишениями ради всяких идей.

Обстоятельства в Центральной России, из окна автомобиля: разутые, грязные, пьяные. «Что нужно этим людям? Бутылка водки!»

«Если китайцы нападут, мы будем совершенно одни. По-моему, американцы нам помогать не станут».

На широком, не слишком проникнутом культурой почвенном слое — сравнительно тонкий слой городов.

«У нас хорошая молодежь: образованная, умная. Но никто не понимает, что ей нужно и что с ней надо говорить честно. Она скептична».

Она больше видеть не желает войну и борьбу, она устала.

Процесс год назад. Клиент — врач, участвовавший в массовой краже. 12 лет. «Он мечтал о десяти годах…»

«Иногда я плачу, когда вечером прихожу из суда домой. Человек невиновен, а ты не можешь разъяснить это суду…»

Быть может, внутренняя борьба за сохранение личности — типично западное явление, идеал, ограниченный считаными европейскими странами? А в других местах дело идет просто о жизни? Уже здесь, на юге, как посмотришь на людей… например, вчера в Сухуми.

Конечно, и коммунизм тут имеет другие варианты. Уже не общество, которое даст каждому возможность раскрыть свои способности…

Здесь, как нигде, отчетливо ощущаешь, что все продолжается, даже без твоего участия, и что в будущем не стоит об этом забывать.

Ниночка с ее немецким другом, который вдруг упомянут в разговоре. Он живет в Ростоке, и она об этом говорить не хочет. Уплетает сласти, пьет вино, а Юре позволяет дойти лишь до определенной границы.

Лева, всегда наготове, с синим рюкзачком.

Как меня в брюках не хотели пускать в «Гагрибш».

Мать М.С. — наполовину немка, наполовину армянка. Ее любовь к шлягерам 20-х годов: «Что надо Майеру на Гималаях», и «Ночью человек не любит быть один», и «Как назло, бананы», и «Что ты делаешь с коленкой, милый Ханс».

Курд, который все время кланяется и которого я все время подозреваю в том, что он выпивши.

Люди стали хитрыми, чтобы устроиться.

«Вера? — говорит М.С. — Ни во что я больше не верю. В юности верила во все. Тем горше было разочарование».

Возможная честность функционеров.

«Знаете, на этот вопрос мне трудно дать точный ответ. Во всяком случае, будь я в партии, меня бы давным-давно вышвырнули. Вот и живу беспартийная, делаю свою работу, и всё».

Пока есть надежда, что постепенно все же станет получше.

Любит Пастернака, Паустовского, Казакова, Достоевского. Не доверяет честности Эренбурга, Симонова благосклонно принимает к сведению: «Но ведь нельзя всю жизнь писать о войне, нельзя жить только воспоминаниями». Шолохова презирает как плохого человека: раньше он был честен, потом поднялся в верхи и хотел там остаться, стал пьяницей, да и не написал больше ничего.

Приспособленчество людей замечают сразу. Недавно в руках у М.С. были статьи Эренбурга о космополитизме…

Определенные анекдоты не переводятся. В большой компании разговор остается ни к чему не обязывающим.

Косик о соотношении эмпирических обстоятельств и преходящих или вечно живых ценностей, относительного и абсолютного, чрезвычайно актуально во времена «опустошенного, обесцененного эмпиризма». Из этого противоречия наверняка возникнет большой конфликт!

Функционеры как большей частью излишний, непродуктивный слой.

Если искать историческую аналогию, то, увы, снова и снова обращаешься к католической церкви и ее пастырскому воинству.

Духовное обновление марксизма, пожалуй, вряд ли придет из Советского Союза — слишком мало брожения, слишком много смирения. Пожалуй, слишком много страданий в прошлом, они измучены. Слишком велика инерция огромной страны, которую они при каждом шаге должны тащить за собой.

Расхожие слова: но люди же не меняются! Люди остаются людьми. Хотят, чтобы их оставили в покое, хотят жить — разве они неправы?

Когда по соседству играют в карты на чужом языке, мне это не мешает.

«Новый человек» вообще не существует — из всех обманов это был наиболее рафинированный и, пожалуй, наиболее неосознанный для самих обманщиков.

Нет больше крупных личностей, которые, вынужденные признать, что не могут иметь все, бросают то, что как-никак имеют, и презрительно кричат своим грабителям: «Ничего мне не надо!» Существуют лишь разные уровни приспособления к возможному — по крайней мере, теперь. Нам еще довелось увидеть, как из-за неприспособления к возможному банально-возможное расширялось до мнимоневозможного. Этого мы забыть не можем, не желаем примириться с нынешним состоянием, над которым незримо висит призыв: храни существующее!

Утверждать, что в основе искусства лежит «партийность», значит базировать его на чем-то производном — а ведь искусство становится искусством, только если идет от исконного. Но такого, пожалуй, ныне нигде не найдешь.

4.11

Подготовка к «праздникам» состоит в развешивании лозунгов — очень длинных, очень высоко, — в побелке бордюров, мытье ворот и т. д.

Мария Сергеевна, Нина, Золя, Марк, Герда уехали. Любопытно, как мало-помалу они все же раскрывали себя. Марк только в последние дни заговорил, хотя и скупо, о времени, проведенном в Германии, он прожил год в Берлин-Вайсензее, в комнате, где под потолком висела неразорвавшаяся бомба, обезвреженная. На Франкфуртер-аллее у него была девушка. О полковнике Петерсхагене, которому не следовало сдавать город врагу. В последний вечер Марк выдвинулся в главные герои моей истории и говорит только одно: «Солнца никогда не будет». Все думают, будто он в самом деле так говорил, и он примирился, перестал их разубеждать. Неожиданное редкостное согласие. Обоюдная симпатия, поскольку он почувствовал, что я угадываю, какой он (а может быть, каким он был), и вдруг вспомнил давно забытого себя.

В последний день Золя устроила ему жуткую сцену: из-за того, что он не мог оторваться от карточной игры с поэтессой, нашей соседкой. Он явно чувствовал себя до крайности неловко, ведь Золя совершенно потеряла самообладание, но остался спокоен. Потом зашел попрощаться, сказал: «Пусть всегда будет солнце» [популярная русская песня 1962 г.] и добавил: он бы остался, если б мог. С минуту мы стояли в смущенном молчании, пока он не докурил сигарету.

М.С. в последний вечер: «Вообще, сила русских людей в том, что они встречаются, радуются и т. д.» Она рассказала о семье, уже четверых членов которой защищала, и о том, как слава адвоката передается из уст в уста.

Нина вечером при расставании о своем немецком друге: его зовут Дитрих, и она желает ему доброго здоровья. Нина и медведь Юра, который бы с удовольствием закармливал ее сластями, но она не разрешала.

Белокурый эстонский (?) поэт, который всем своим поведением показывает: я иначе не могу. Сидит в купальном халате и работает, делает гимнастические упражнения, прыгает в море, серьезно идет со своей симпатичной молодой женой в столовую. Сегодня он, к нашему превеликому удивлению, очень приветливо сказал нам по-немецки: «Доброе утро».

Немецкие слова в русском: «бутерброд», «шлагбаум», «парикмахерская», «маршрут».

Любопытные французские остатки со времен 1812 года: «шаромыжник» — от «cher ami», то есть «милый друг», так голодные солдаты, попрошайничая, обращались к крестьянам, теперь «шаромыжник» — человек, у которого вообще ничего нет, конченый.

«Шваль» — от «cheval», «лошадь»: мертвые лошади валялись повсюду, шваль — дрянное, негодное, пропащее.

Народ здесь, пожалуй, еще больше, чем у нас, становится покорнее, равнодушнее, приспосабливается.

Позавчера утром ни с того ни с сего очень душно и пасмурно. Я чувствовала вялость. Уже с утра 25°, притом довольно ветрено. К вечеру духота отступила, вчера в первой половине дня прошел дождь, после обеда ветер все усиливался, волны высоченные, как никогда. Мы поднялись на гору, забрались в какую-то глухомань, собак почти столько же, сколько ребятни, по дорогам шныряют свиньи. Сегодня с утра прохладно, всего 15°, море еще бурное, но волнение все же послабее, чем раньше, небо совершенно ясное, с чудесным солнцем.

Я, конечно, не могу достаточно подкрепить это примерами, но у меня такое ощущение, что историческая роль, которую Советскому Союзу, хочешь не хочешь, придется играть и в будущем, находит пока мало осознанной поддержки со стороны населения. Народу вполне достаточно «истории», которая, как он полагает исходя из своего опыта, неизбежно вступает в огромное противоречие с нормальной, в самом обычном смысле человеческой жизнью.

И видеть, как исполинские по своим возможностям производительные силы этой страны лишь в немногих аспектах действительно концентрируются и используются, а все прочее остается в забросе, без применения… как здесь, в кавказских лесах, гибнут каштаны… Этой гигантской человеческой массе словно бы недостает чего-то вроде всепроникающего, организованного производительного духа, или же он есть, только охватил покуда лишь незначительную часть этой массы, а остальные спокойно преследуют совсем иные цели. Но как раз это для нас опять-таки очень притягательно, ведь мы приехали из маленькой заорганизованной страны, где производство-то идет, но дух все больше утрачивается.

5.11

Недавно в кино среди сатирических роликов сюжет, где пожилую женщину с большим багажом отправили пешком по Москве и снимали скрытой камерой, поможет ли ей кто-нибудь. У молодых людей даже спрашивали, почему они не помогли, и, видимо, получали довольно резкие ответы. В конце концов к ней подошла ровесница, подхватила один из чемоданов. Репортер в свою очередь пытался поднести пожилым женщинам сумки, и всякий раз они недоверчиво отказывались от помощи.

Вчера, как обычно, допотопный августовский киножурнал «Новости дня». Десять минут самые замечательные ораторы тогдашней сессии Верховного Совета. Публика зашушукалась. Потом фильм киностудии Ленфильм «Девочка и мальчик», цветной, о том, как симпатичный ленинградский мальчик соблазняет в Крыму девочку-судомойку, потом не пишет ей, оставляет с ребенком, о котором, наверно, ничего не знает, большая трагедия Гретхен, совершенно никакого действия, просто она рожает ребенка и остается одна. Время от времени у горизонта без всякого повода проплывает корабль, и все прекрасно одеты, чего на самом деле здесь не увидишь. Публика живо сопереживала, а авторы фильма, вероятно, очень гордятся собственной смелостью. По задаче фильм просветительный, хотя и в конце не знаешь, что он, собственно, советует девочкам и мальчикам. При наличии рекламы контрацептивов все это потеряло бы актуальность — или бы смягчилось при изменении закона 1944 года.

Лева сегодня в русской рубашке. Все утра просиживает на берегу за шахматами, в своей бахромчатой шляпе.

Наша маленькая женщина, предупреждающая меня не вывешивать купальник вечером на балкон.

Леночка, которая все делает в воде: раз, два, три… Сегодня она уезжает и, как все, бросает в воду 10 копеек, я дарю ей куриного бога, а она мне — пестрый камешек.

В море иногда медузы.

Женщина с бледно-красной розой, приколотой к черному платью. В первый вечер ее все время приглашал танцевать один и тот же мужчина, позднее она, пожалуй, избегала его.

Женщины на пляже, у всех под солнечными очками козырьки для носа.

Корабли, которые при спокойной воде и расплывчатом горизонте как бы парят меж небом и морем.

Три одинокие девушки на пляже, вяжущие на спицах свитера.

Вертолеты, зависающие прямо над последними домами возле гор.

Поэтесса, которая всю вторую половину дня играет в карты, а вечером вдруг нараспев читает стихи.

Мы видели здесь растущую и снова убывающую луну. Она выходит из-за гор поздно вечером, зато утром бледный серп долго висит в небе.

Когда мы приехали, солнце садилось ровно в половине седьмого, сейчас — уже в самом начале седьмого. Вчера долго после заката невероятная и неописуемая игра красок — алых, золотых, зеленых и голубых во всех оттенках. На расстоянии пяди от горизонта какой-то самолет прочертил ровную золотую линию.

Море сегодня было бутылочно-зеленое. Последние дни: яркое, сильное, но уже не жгучее солнце.

Как быстро солнце закатывается за горизонт и под конец, в последнюю секунду, становится не более чем раскаленной красной точкой.

6.11

Вчера вечером — «Война и мир». Пожилой крестьянин, от которого нам досталось два билета. Позднее, поскольку мы сидели рядом, он спросил, откуда мы приехали, где тут живем, а главное, сколько стоила путевка, чтобы в точности доложить обо всем жене.

Сам фильм не так плох, как твердят здесь поголовно все. Есть даже очень хорошие эпизоды. В конце второй серии, которая выпущена досрочно, только внутренние монологи Болконского на фоне пейзажных кадров. Публика начала уходить.

Соединить опыт с настроением. Прощание с летом — но именно с этим летом.

Вахтерша в нашем корпусе — воплощение повсеместного формализма.

Горы начинают окрашиваться по-осеннему.

Осень началась с особенно жаркого дня.

Море начинает танцевать.

Пальмы на фоне огненно-красной каемки неба.

Прохладная кожа после купания. Блаженство горячего супа.

Какой контраст — все еще жаркое солнце и уже прохладный воздух.

Одно-единственное, большое, многослойное облако над горой.

Бледный месяц исчезает только в полдень.

Самое чудесное, когда море взбудоражено ветром, который до нас не достигает.

Одна и та же жизнь смотрит на нас темными глазами на смуглых лицах. Но вправду ли одна и та же?

Вечером на улице — улица тут всего одна — видишь: вина тут хоть залейся.

Если в полдень выставить холодное вино на солнце…

Когда на балконе после обеда становится слишком холодно, чтобы писать, сидя на солнце, пора восвояси.

Последние добавочные дни имеют решающее значение.

Полное отсутствие газет, да и вообще новостей маловато.

Самыми лучшими и самыми веселыми были разговоры о наших планах, но встречались нам и люди, которые без вина развеселиться уже не могли.

Прочитать Джордано Бруно, который не отрекается.

Множество собак, они совсем не злые и живут припеваючи.

Огоньки на кухнях, куда можно заглянуть, когда вечером проходишь мимо, вдоль склона. Издалека все огоньки как точки.

С удивлением обнаруживаешь, что в итоге все-таки продвинулся вперед и что, пожалуй, решающую роль сыграли как раз добавочные дни.

Три недели — маловато, чтобы подружиться, и многовато, чтобы остаться равнодушным.

К детям тоже относятся хорошо. На склоне они играют в футбол; когда девочки идут в школу, им завязывают белые банты.

Невольный соблазн жить тем, что здесь растет…

Массовик нынче днем упорно надувает воздушные шарики.

Свежепричесанные и крепко пахнущие головы людей накануне праздников. Аврал в парикмахерских.

У субтропического парка — белые мраморные скульптуры спортсменов, например дискоболка, в купальнике.

У лебединого пруда — маленький лучник.

Перед прекрасной бухтой художники сумели установить ее живописное изображение.

Гора, где трудно найти путь к вершине. Лестницы, всегда заканчивающиеся у определенного дома.

Запахи на горе: забродившее вино, фекалии, еда.

Сегодня вечером мы видели, как корова невозмутимо щиплет листья инжира.

Дорога, что все глубже вгрызается в горную глухомань.

Можно прослыть чудаком просто потому, что просишь кофе.

Подпольные продавщицы мандаринов у входа на рынок. Поехать в Киев и продать мандарины по 4 руб. за кило.

Как на горе используется каждый м2. Большая мандариновая плантация, сторож с ружьем и собакой.

Огромное равнодушие природы, которому мы, по своей природе, должны что-нибудь противопоставить.

Притча о филистере современного образца, который сжирает все, допускает любое зло и хочет только покоя для себя. Приложима к обеим сторонам мира.

Мы приехали сюда в поисках чего-то. Но чего? И нашли ли?

Мы притащили с собой как можно больше своего, кое-что забыли, а под конец оно снова в нас всколыхнулось. Сон стал поверхностнее.

Сегодня ливень на все октябрьские лозунги и плакаты.

Поздравление: «С праздником!»

Вчера праздник в сан. [санатории] «17-й партсъезд». Комплекс шикарный во всех отношениях. Танцы на воздухе, с «аттракционами». Тамошний массовик — образцовская фигура. Устраиваются народные танцы, дети. На самом деле появляется и автор «Пусть всегда будет солнце», все поют эту песню. Люди жаждут любых развлечений, но у них почти нет на них времени — кроме как за возлияниями.

Интересно, что нет ни одного эмигрантского романа немецкого автора из Советского Союза.

Сегодня утром музыка и танцы в вестибюле.

Лева говорит, что он, хоть в нынешние времена это и нелегко, всегда старается оставаться в хорошем настроении. Дома у него круглый год висит картинка: красивая девушка с бокалом шампанского, поздравляющая с Новым годом.

Кто такой Митчелл Уилсон? «My Brother is my ene-my», «Life in thunder» [ «My Brother, my Enemy», «Life with Lightning» — «Брат мой, враг мой», «Жизнь во мгле»].

Хочется остановить время, но приходится его тратить, чтобы познакомиться с самими собой.

Сидим на одной скамейке с воспоминаниями.

Погода здесь меняется резко.

На каждом пляже есть свой смельчак, который вечером еще разок лезет в воду.

Прометей на скале. Позднее, чтобы потрафить богу, он носит ее осколок в перстне.

Потом прорывается тревога за все то, что еще надо сделать. Больше ни дня прогулок, купанья, загорания.

Жертвоприношения, когда уже нет сомнений, что дело принимает другой оборот: из сострадания к богам, чтобы те не выглядели лжецами.

Здесь прочитаны:

«Мадам Бовари»

Рахель Фарнхаген

Дневники Геббеля

Стерн: «Сентиментальное путешествие»

Переписка Гёте и Шиллера

Бахман: рассказы, стихи, радиопьеса

«Зинн унд форм»: Фуэнтес «Смерть Артемио Круса»

Часы, проведенные в большом переполненном кинотеатре на жестких, скрипучих стульях…

Когда приехали, мы думали о том, что вообще можно сделать с этой узкой полоской между горами и морем…

Думали, что уедем не изменившись. Но изменилась не только наша кожа.

9.11.66, день отъезда из Гагры, последнее утро. Опять солнце после двух дождливых дней. Уже в зимней московской одежде. Опять с этой тетрадкой на верхней платформе.

Вчера, после поздней и для всех нас неожиданной встречи с Дымшицем, долгая вечерняя прогулка с ним. Осторожный разговор с внезапным порывом к откровенности. Ольга Берггольц и ее три мужа. «Не знаю, как она еще жива. Выпила все Черное море». О «Новом мире» [литературный журнал] и Твардовском: критическая часть очень полемична, слишком полемична, без подлинного предмета спора. Вкус Т. в изобразительном искусстве консервативен. Крестьянская позиция, из которой он исходит. В «Литгазете» опубликована статья Лифшица, теорет. вождя «Нового мира», где Пикассо, Матисс и многие другие ничтоже сумняшеся причислены к декадентам.

Начало разговора о фильме «Крылья», который он, как и мы, нашел интересным и который здесь большинству не понравился. Ведь там показано, что в обычной жизни нельзя работать военными методами (для нас это было в фильме не главное).

«Сейчас у нас так много мнений — возможно, потому, что раньше было только одно, так что вообще уже не знаешь, как в них разобраться».

Его неприятно поразила дискуссия вокруг «Оле Бинкопа»: люди не понимают, что это и есть реализм, не однобокий, а диалектический. На наши зондирующие попытки объяснить, при которых мы нет-нет да и вставляли колкости, он почти не обращал внимания. Только потом, когда, сидя на скамейке у моря, мы заговорили об основной проблематике, о деидеологизации через экономизм, он живо согласился, распространив эту проблему и на другие страны. Я рассказала о своих наблюдениях на Унтер-ден-Линден. Он сказал: «То, что вы говорите, чрезвычайно важно и могло бы стать новаторской художественной темой. Человек, который видит все с высоты, сильный человек, Оле Бинкоп в городе». — «Не так-то просто, он наверняка должен быть одиночкой». — «Не думаю. Он мог бы опираться на нравственные резервы в народе». — «Они существуют, особенно среди молодежи. Но все то, что я только что критиковала, возникло ведь не вопреки партии и не самотеком, а как раз при поддержке партии». — «Да, партия вынуждена делать такие вещи, по экономической необходимости, вспомните наш нэп, это ведь то же самое. Но она должна сохранить нравственные резервы. Другой вопрос, использует ли она их».

Он рассказывает о множестве фильмов, ведь был главным редактором всей кинематографии.

О «Войне и мире» — слишком иллюстративно, недостаточно психологично. Батальные сцены очень хороши, но стендалевские, а не толстовские.

Смесь консервативного и прогрессивного, всегда стремится к уравновешенным оценкам. Войну закончил в Либаве(Латвия), получил телеграмму с вызовом в Берлин, поездом доехал только до Позена. Потерял в Ленинграде 14 близких родственников. Воевал с огромной ненавистью. Но когда увидел первых гражданских немцев, изголодавшихся, измученных, женщин и детей, в битком набитых вагонах, его чувства резко изменились: в нем ожило сострадание, и в Берлине он смог без труда работать с немцами.

Наш редактор, насквозь беспомощный, позволяет себя спасать, на самом деле не находясь в опасности, рассказывает, как мало зарабатывает он и как много зарабатывает его шеф — тоже здесь присутствующий, — мол, кто только нынче не говорит так, а завтра этак.

Еще Дымшиц: до чего ужасна ситуация с разделенной Германией, раз воссоединение попросту немыслимо. Что же думает народ? Молодежь. Называет нашу юность «романтической».

Вторая половина дня с тремя литовцами. Решительные мнения. Представители народа, который борется за существование. Проблема Ионы. Как они смотрят на фильм «Никто не хотел умирать». Что историческую правду пока высказать невозможно. Называют чудовищную цифру 25 миллионов. Ни одну лит. семью не пощадили. 3 млн жителей, из них 1 млн русских, поляков, евреев, в городах весьма смешанное население, в деревне — литовское. «Каждый народ хочет жить». Ассимиляции боятся гораздо больше, чем национализма. Но доступ в мир все равно только через русское, поголовно все женщины, учительствующие на селе, попутно изучают русский.

Сегодня утром долго говорили о возможном будущем плане, о материале, который был бы по-настоящему национальным и имел бы шанс дойти до народа так же, как здесь «Война и мир». Чего только мы до сих пор не пропустили из-за узкоклассового мышления. К.В. [Конрад Вольф] как главный герой или как собирательный образ. Необходимые поиски художественной зацепки. Антипод, который скатывается в прагматизм. Систематически разрабатывать этот план, расширять, обогащать. Собственно, он и есть итог этих недель. Больше не ввязываться в глупые другие схватки. Создать условия, чтобы сделать вот это. «Возвращение домой» и «Премиальное жюри» как предварительные этапы. Использовать приобретенную зрелость. Читать. Выспрашивать людей. Работать.

Хилое, бледное солнце. Море поблескивает. Получило свои десять копеек. Через 20 минут уезжаем. Всё.

 

Герхард Вольф о четвертой поездке

По собственной инициативе, на гонорар, полученный за русское издание «Расколотого неба» (нем. изд. 1963, рус. пер. 1964), мы поехали в дом отдыха, в Гагру, Грузия/Сванетия, где бывали и гости Союза писателей СССР. Перед этим мы встретились в Москве с переводчиком книжного издания «Расколотого неба» Николаем Буниным. Затем мы посетили расположенный в 70 километрах к северо-востоку исторический город Золотого кольца — Загорск, который теперь вновь, как в XVIII веке, называется Сергиев Посад. Там находится монастырь Троице-Сергиева лавра, включенный ЮНЕСКО в список мирового культурного наследия. Продолжительную прогулку по Москве — Криста об этом не пишет — мы совершили со Львом Копелевым (1912–1997). Он рассказал нам о литературной жизни города, о поэтах и писателях, о которых сотрудники тамошнего Союза писателей в официальных беседах отзывались отрицательно или вообще молчали. С тех пор наши встречи происходили на двух уровнях, частном и официальном.

С Копелевым мы познакомились в 1965 году во время одного из его визитов в Восточный Берлин, на квартире у Анны Зегерс. По этому поводу он пишет в своем дневнике от 27 июля 1965 года: «[…] Она подробно расспрашивает о Бродском. Волнуется, когда я плохо отзываюсь об Эренбурге. „Он мой друг, в 1940-м в Париже спас мою семью, если будешь так о нем говорить, уходи“. Вмешивается Род, успокаивает нас. Угощает крепким венгерским вином. У Анны я познакомился с Кристой и Герхардом Вольф». С того дня мы вплоть до его смерти в 1997 году поддерживали дружеские отношения. С Копелевым встречались не только корреспонденты западногерманских СМИ, чтобы получить информацию о критичных умах русских правозащитников; у него в гостях бывала и Анна Зегерс, когда официально приезжала в Москву. Так, в дневнике от 30 октября 1966 года, когда у него гостил Генрих Бёлль, Копелев описывает встречу, по сей день почти неизвестную: «Вчера Анна разговаривала с Генрихом: его хотят наградить Ленинской премией, по ее и Арагона предложению. Большинство членов жюри „за“. Генрих, решительно: „Пожалуйста, не надо. Я эту премию не приму, пока здесь двое писателей сидят в лагерях. Не хочу и не могу принять эту премию“. Анна: „Но мы ведь не можем оказывать политическое давление на советское правительство“. Генрих: „Я и не хочу давления. Просто не хочу принимать премию от государства, которое так обходится со своими писателями“». В Гагре мы впервые узнали юг, каким Криста описывает его в своих записях. Там мы наряду с другими московскими юристками познакомились прежде всего с Марией Сергеевной, боевой адвокатессой, которая открыла нам многие до тех пор неизвестные аспекты страны; в конце 1920-х годов она была в Берлине и вполне хорошо говорила по-немецки, часто используя словечки тогдашнего берлинского жаргона и цитаты из шлягеров; мы с ней подружились и нередко посещали ее впоследствии, приезжая в Москву.

Криста Вольф работала в это время над книгой «Размышления о Кристе Т.». Через год после поездки в Гагру она передала Владимиру Стеженскому текст, который он встретил с энтузиазмом, намереваясь перевести на русский язык. В 1969 году ей пришлось ему в этом отказать, потому что книгу — опубликованная в 1968 году, она была подвергнута критике, переиздания в ГДР были запрещены, новое издание вышло только в 1972-м — нельзя было печатать в социалистических странах. На русском языке ее выпустили в 1979-м в томе «Избранное» в переводе Софьи Фридлянд.

Совершенно неожиданно мы встретили Александра Дымшица (1910–1975). После 1945 года он был в Берлине советским культурофицером и выступал с недогматическими по тем временам инициативами (насчет Брехта и др.), но позднее занимал консервативную позицию, особенно по отношению к диссидентам.

Писатель, которого мы считали эстонцем, заговорил с нами в конце нашего пребывания: Казис Сая (р. 1932) из Литвы, он писал тогда пьесу «Иона», по библейской легенде об Ионе, которого проглотил и выплюнул кит: «Понимаете, Иона — это Литва, а кит — Советский Союз». В 1990 году Сая был среди тех, кто подписал декларацию о независимости Литвы.

Задуманный нами вместе с режиссером Конрадом Вольфом фильм «Возвращение домой» о богатой конфликтами истории человека, сына немецких эмигрантов, который позднее других возвращается из Советского Союза, после представления расширенного сценария реализовать не удалось: запоздалое последствие 11-го декабрьского пленума СЕПГ 1965 года, пленума «сплошной вырубки», на котором Криста Вольф единственная выступила с возражениями. Задуманный роман «Премиальное жюри» она забросила; незаконченная рукопись хранится в Берлине, в архиве Академии искусств.

Поездки Кристы Вольф значительно усилили ее интерес к русской литературе и ее современным авторам. Так, в Берлине мы встречались с Юрием Казаковым (1927–1982), в чьих рассказах без навязанных амбиций социалистического реализма отдавалось «предпочтение внутренней биографии» персонажей. Это привлекло симпатии Кристы к Казакову, и она написала к сборнику его избранных рассказов («„Трали-вали“ и другие рассказы» [ «Larifari und andere Erzählungen»], 1966) предисловие: «Свое собственное». В 1967 году, выступая по радио по случаю годовщины Октябрьской революции, она выбрала малоизвестную и совершенно нетрадиционную повесть Веры Инбер (1890–1972) «Место под солнцем» (1928). В своем выступлении она по-своему подчеркнула «смысл нового дела» и «огромное удовольствие от всего человечного, огромное творческое стремление».

Романы Юрия Бондарева (р. 1924) о войне и послевоенном времени — такие, как «Тишина» (1962) и «Последние залпы» (1959), — представили события тех лет в новом критическом свете; по нашему приглашению Бондарев навестил нас в 1968 году в Кляйнмахнове.

 

Владимир Стеженский — Кристе Вольф. Москва, 20.12.67

Дорогая Криста!

Я в полном восторге от твоих «Размышлений о Кристе Т.». По-моему, это действительно большая литература, которая появляется редко. Очень, очень здорово! Молодец! (Надеюсь, ты не совсем забыла русский язык.) Надо быть круглым дураком, чтобы выдвигать против этой повести глупые возражения. Я уже слыхал, кто-то у вас сказал, что эта повесть малооптимистична. Будем надеяться, что последнее слово останется за разумом, а не за глупостью.

Как ты поживаешь? Как семья? У нас тут было много твоих соотечественников, дискуссия продолжалась целых два дня. Первый был ужасно скучный, но второй кое в чем интересен. Подробности можешь узнать у Эвы Штритматтер, которая, кстати, выступила хорошо, с собственными мыслями и т. д.

В середине января, возможно, поеду в Мюнхен: «Комма-Клуб» пригласил группу наших писателей.

Твою повесть я отдал в редакцию «Иностранной литературы» (тов. Черниковой). Они хотят сами прочитать и отрецензировать.

С сердечным приветом,

твой Володя

 

Криста Вольф — Владимиру Стеженскому

Кляйнмахнов, 15.6.69

Дорогой Володя Иванович,

помнишь, как гениально ты когда-то перевел мне одну из замечательных русских пословиц: назвался груздем, полезай в кузов? Так вот, я — груздь и потому снова и снова лезу в кузов, хотя вообще это должно бы мне надоесть.

Не думай, что я настроена очень уж мрачно, напротив. По-моему, мне хорошо, как мало кому. Ненависть, с которой я сталкиваюсь, более чем уравновешивается любовью с другой стороны. Как раз в эти недели я получаю множество читательских писем, частью потрясающих. Люди открывают мне сердце, ждут помощи в своих личных делах, дарят меня доверием, как близкого человека. На ближайшие годы работы у меня больше чем достаточно, да и вообще: все в порядке. А что мне еще надо? Я ведь никогда не стремилась на сухое и удобное местечко. Жаль только, вам сейчас не удастся выпустить эту книгу. А мне очень этого хотелось, думаю, у вас она нашла бы хороших читателей. Кстати, здесь на следующей неделе сдают остаток тиража, и целая куча зарубежных издательств уже подала заявки.

Ты уже подобрал название для своей антологии? Как тебе «Следы на рассвете»? Здесь ведь соединяются оптимизм и более глубокий смысл?

Летом мы всей семьей проведем 14 дней в Венгрии, на Балатоне. Если очень повезет, то в сентябре поеду с ПЕН-клубом во Францию. А между делом надо кое-что написать. Ближайшая работа — фильм об Эйленшпигеле, который я представляю себе очень красивым и смешным. Мои критики совершенно правы: нам нужны жизнерадостные, сильные герои, которые одерживают верх!

Ты спрашиваешь об Анне. С ней не очень благополучно. Уже на съезде она показалась мне совсем слабенькой, а теперь, несколько дней назад, упала у себя в квартире и, как я слыхала, разбила верхнюю губу и сейчас опять лежит в больнице. Значит, у нее опять нелады с кровообращением. Я очень о ней тревожусь.

Дорогой Володя, если ты в этом году к нам не приедешь, то повидаться нам не удастся. Будем надеяться на следующий год.

Передай привет всем, кого я знаю, особенно Ирине и дочерям. Будьте здоровы и веселы!

Всего тебе доброго,

Криста

 

Криста Вольф. Свое собственное (1966). Юрий Казаков

«Опыт мой, вероятно, тот же, что и у большинства моих сверстников. В детстве и юности — война, жизнь мрачная и голодная, затем учеба, работа и опять учеба… Словом, опыт не особенно разнообразен. Но я склонен отдавать предпочтение биографии внутренней. Для писателя она особенно важна. Человек с богатой внутренней биографией может возвыситься до выражения эпохи в своем творчестве, прожив в то же время жизнь, бедную внешними событиями…»

Проза Казакова живет на границе, которая словно бы установлена между традиционной прозой как сообщением о чем-то случившемся и поэзией, инструментом тонких, едва доступных восприятию процессов. Казаков эту границу не соблюдает. Он знает: поэзия не зависит от литературного жанра, не зависит от ритма и рифмы; она не создается искусством и не привносится в жизнь «искусственно», чтобы сделать ее «красивее», сноснее. Поэзия привязана не к искусству, а к людям, к их совместной жизни — жизни людей работающих, любящих, поддерживающих один другого, борющихся, учащихся друг у друга. Искусство не создает поэзию, может лишь отыскать ее. Она там, где существуют подлинные человеческие отношения. В тяжелом труде, даже в горе и слезах и то может быть поэзия. Только от лжи и жестокости она прячется.

Поэзия живет в тоскливой песне пьяницы-бакенщика и в сдержанной нежности девушки, его подруги; она живет в тоске молодого парня у ночного костра по истинной чистоте в музыке: песня, особенно длинная, должна иметь собственный аромат, как река или вон тот лес.

Юрию Казакову не нужен интерпретатор. Его рассказы понятны всякому, хотя отнюдь не просты. Автор — ему сейчас тридцать девять — написал их до 1965 года. И возникнуть они могли именно в это время, когда советская литература, особенно писатели помоложе, к которым принадлежит Казаков, вновь начали непредвзято смотреть вокруг. К числу их открытий относятся тонкие, сложные процессы в душе человека, болезненная отсталость и новый взгляд на зачастую робкие, простые, будничные представления о счастье у людей, к которым стоит присмотреться.

Россия и Север — вот ландшафты казаковской прозы. Наряду с чуткостью одно из самых больших ее преимуществ — конкретность. Так и хочется сказать: этот автор просто с осторожностью переносит на страницы своей рукописи тщательно — но опять-таки не чересчур тщательно — размеченный участочек земли со всем, что на нем живет. Кажется, ему известен способ, как проделать эту сложную операцию, не повредив жизненный нерв своего предмета, не убив его и не подделав. Жившее прежде продолжает свою чудесную, а порой и диковинную жизнь, не обращая внимания на наблюдателей, которых теперь хватает (в последние годы эти типично русские истории переведены почти на все европейские языки). Человек, проделавший эту операцию, как бы остается в стороне. На самом же деле — ведь это и есть «способ» — он каждый раз всецело отдает себя этому кусочку мира людей, животных и растений. Иной раз он это показывает и называет себя «я»: «Я был счастлив в ту ночь, потому что ночным катером приезжала она». А иной раз опять — и куда чаще — как бы отсутствует, уступает место другим, в том числе животным.

«Свое собственное». Вот ключевые слова для человека и животного в этих рассказах. Персонажи Казакова стремятся к своему собственному, ищут его, несчастны из-за него и радостны, когда его находят или хоть угадывают. Этим, и не только этим, они похожи на персонажей, которых мы, как нам кажется, знаем, — на персонажей Чехова, Горького, Пришвина, Бунина или Паустовского. Да, словно бы опять воскресает «давняя Россия» с ее православными сектантами, с паломниками, охотниками, рыбаками, деревенскими жителями, с ночными сторожами и тоскующими по любви девушками. И среди них Крымов, московский механик. Он и ему подобные, к числу которых относит себя и автор, — неотъемлемый фермент настоящего в этих рассказах. Взгляд автора на его порой почти исконные фигуры вполне современен: прямой, искренний, неромантичный, неподкупный и трезвый, а притом любящий, задумчивый, бережный, полный удивления и внимательный. Он видит нежные черты в, казалось бы, отупевших людях, как видит и циничную грубость парня, который на прощание отталкивает свою девушку, без причины, просто чтобы причинить ей боль.

«Больших» и «малых» тем, о которых часто слышишь, не бывает. К любой теме можно подойти щедро или мелочно. Природу можно переиначить в идиллию, любовь — во флирт, скорбь — в сентиментальность, счастье — в удовольствие. Но этот писатель не принадлежит к мелочным натурам. Он редко анализирует и никогда не декларирует; однако он понимает, понимает даже те побуждения и порывы людей, каких не понимают они сами: бурную вспышку москвички на могиле матери в родной деревне он изображает как, быть может, последний порыв тоски по иссякающей жизни, которая незаметно соскользнула в другую колею, совсем не ту, о которой когда-то, наверно, мечтала молодая девушка.

Все, что пленяет меня у Казакова, наиболее ярко выражено в одном из самых ранних его рассказов — «Осень в дубовых лесах». Ему больше других присущ «собственный аромат». Событие — приезд любимой девушки, — изображенное откровенно и все-таки сдержанно, принимает окраску всех вещей, которые присутствуют в нем не просто как свидетели, а как соучастники: краски вечера, шум машин парохода, колышущийся круг света от фонаря. Кажется, мы сами шли этой дорогой вверх от реки, кажется, и в этот дом заходили, и возле этой печки лежали, и этот запинающийся разговор тоже вели.

И это правда. Мужчина и неприступная девушка с Севера — наши современники, если убрать из этого слова всю патетику и декларативность. Их лес на Оке нам незнаком, хотя теперь мы тоже по нему тоскуем. Но их дорогой мы ведь и в самом деле шли, этот колышущийся фонарь светил и нам, этот огонь горел и для нас, и разговоры эти мы тоже вели. Фермент «современность» — нигде я так сильно его не чувствовала. Мы следуем за ними дальше, в неловкость, в трудность их любви. Ранить их грубостью означало бы огрубить наши собственные воспоминания.

Что же в общем-то происходит? Ничего. Немного: любимая женщина приезжает, быть может навсегда, и он ее встречает. Все это, как бы точно оно ни было описано, лишь повод — и для меня все рассказы Казакова суть поводы: законные для писателя поводы выразить свое отношение к миру. Именно это и заставляет его писать, заставляет куда сильнее, чем непримечательные, почти случайные события, выпавшие на его долю в странствиях. Поиски такого мироощущения, его проверка, его созревание — вот единственная драматичность, какую читатель найдет в его книге. «Но я склонен отдавать предпочтение биографии внутренней…»

Найдет он и открытия, неприметные, как и внешние происшествия, открытия вроде тех, какие сделала некрасивая девушка, преодолев унижение: «…у нее есть сердце, есть душа, и что счастлив будет тот, кто это поймет».

 

Криста Вольф. Смысл нового дела (1967). Вера Инбер

Выбрать из великой и обширной советской литературы семнадцать страниц, да еще и объяснить почему — подобный выбор должен быть почти случайным. Или нет?

«Место под солнцем» я прочитала много позже «Цемента» или «Тихого Дона», Гладков и Шолохов уже были мне знакомы, когда я впервые натолкнулась на это имя — Вера Инбер. Книжечка — сто сорок страниц — попала мне в руки случайно, почти через тридцать пять лет после того, как в 1928 году вышла в Советском Союзе. Десятью, а может, и всего пятью годами раньше я бы не обратила на нее внимания. Как и знакомства с людьми, знакомства с книгами случаются вовремя или не вовремя.

В ту пору Вере Инбер тридцать восемь лет. У нее возникает новая потребность, которую отбросить невозможно, — сохранить прежний опыт. Отсюда и желание: нельзя, чтобы минувшее пропало, умерло, навсегда закоснело. И это желание осуществимо — путем воссоздания минувшего, что вообще-то возможно не в любое время, но только в тот летучий миг, когда непроглядное настоящее уже отступило настолько, чтобы стать прозрачным, доступным рассказчику, но вместе с тем еще достаточно близко, чтобы ты не успел с ним «покончить»: «В южном городе, осенью, в год гражданской войны, наступили прекрасные дни, когда море неомраченно синело и ветер спал, свернувшись, как якорный канат».

Молодая, литературно образованная, буржуазно воспитанная женщина в годы Гражданской войны находится в Одессе: «Ночи были темны и часто вздрагивали от падающих звезд». В этом смысле «Место под солнцем» — книга воспоминаний. Наверно, и в самом деле существовал этот дом на окраине Одессы, и зима стояла безнадежно холодная, и «весна наступала медленно и робко».

Я люблю книги, содержание которых рассказать невозможно, которые не сведешь к простому изложению процессов и событий, да и вообще ни к чему не сведешь, кроме как к самим себе. То, о чем рассказывает Вера Инбер, никаким другим способом не расскажешь, и никто другой не мог бы рассказать об этом, только она, — хотя ее опыт, конечно, не уникален.

Что же трогает нас в этом большом, холодном доме на окраине незнакомого города, в доме, который мало-помалу замерзает и кое-как живет лишь благодаря слабому, робкому дыханию троих людей? Вероятно, ты и сам жил в таком вот доме, наверняка знаком с такой тревогой, у тебя прямо дух захватывает. Не только от холода. Но от эпохи, которая началась, от дороги, которая предстоит.

Слово «революция» встречается редко. Оно и необязательно, ведь без нее книга не была бы написана, женщина, которая осторожно и сдержанно рассказывает о себе, не стала бы писательницей. Она рассказывает — правда, между строк — именно о том, как прорыв реальности бросает вызов ее таланту, как резкий обрыв спокойной, вероятно, беззаботной жизни делает его плодотворным. Неправда, что суровые обстоятельства всегда противоречат поэзии, потому что суровость не значит жестокость и, как выясняется, не исключает нежности. Вот так, на первый взгляд странно, в неблагоприятные, бурные времена в глубинном слое людей, в самых его недрах, идет тяжкий процесс рождения: старая кожа отторгается или срывается, должна нарасти новая, необходимость просто сохранить жизнь влечет за собой необходимость обязательств перед этой жизнью, которая выходит навстречу в образе чрезвычайно своеобразных людей. Поначалу такая жизнь раздражает автора, в двояком смысле слова, даже веселит, притягивает своей первозданностью. В итоге же приходится держать перед нею ответ, пусть даже нет здесь иной инстанции, кроме собственной души: нет больше внешнего и внутреннего, революция повсюду. Лучших условий для писательства и быть не может.

Развиваются новые чувства, потому что без них не добраться до смысла нового дела. Новые ощущения возникают прямо у нас на глазах. Мы снова переживаем привлекательность, заключенную в по-настоящему новом: первый, ранний след в пыли еще не езженной дороги. Простая, искренняя мысль, если она настигает тебя впервые: «Но важно… „Мы“. Нас много, и жизнь велика».

Участие в сотворении: может быть, суть в этом. Дом на окраине Одессы не может разрушиться и рассыпаться, потому что каждый читатель строит его заново, как создает себе и пляж, где целое лето варят душистую уху, контору по скупке яиц и товарища Шуляка, который озабоченно постукивает карандашом по лбу неловкой молодой женщины: «Что у вас тут жужжит?» Все они уже не могут умереть и истлеть, поскольку в них постоянно будет нужда. В них, в их цельности, без остатка. Ведь там нет дрянного остатка, нет ни одного из тщательно оберегаемых резерватов, перед которыми незримо стоит окаянная старая табличка: «Частная собственность!» Не быть ничьей собственностью. Овладеть собой, целиком и полностью. Каким образом? Работая. По-другому это невозможно.

В этой книжке нет ни одной мелочной, искореженной фразы, ибо нет мелочных, неискренних, искореженных чувств. Зато есть ум, раздумчивость, спокойный юмор, жизнерадостность и огромное удовольствие от всего человечного, огромное, плодотворное стремление.

Книга маленькая. Но в этом году она смело может занять место рядом с большими книгами своей страны.