Неожиданный визит

Вольф Криста

Вандер Макси

Моргнер Ирмтрауд

Хёриг Урсула

Мюллер Криста

Шюц Хельга

Левин Вальдтраут

Кёнигсдорф Хельга

Воргицки Шарлотта

Мартин Бригитте

Вольтер Кристина

Цеплин Роземари

Шуберт Хельга

Хельмеке Моника

Зайдеман Мария

Моргенштерн Беате

Стахова Ангела

Ламбрехт Кристина

Краус Ангела

Вернер Петра

Рёнер Регина

РОЗЕМАРИ ЦЕПЛИН

 

 

НЕДОСТАТОЧНОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО

На его почерк я обратила внимание еще в тот вечер, когда Роже впервые побывал у нас дома, — обратила внимание сразу же, заметив лишь несколько листочков с адресами и короткими записями. Я почему-то испытываю недоверие к людям, способным испещрять бумагу столь каллиграфическими письменами. Мне кажется, что они постоянно восхищаются изяществом собственного почерка и вообще ужасно нравятся самим себе. Буквы у Роже были аккуратненькими и округлыми, слова выстраивались в стройное и пропорциональное целое, в котором самый взыскательный эстетический вкус не обнаружил бы ни излишеств, ни каких-либо иных погрешностей. Я разглядела его почерк получше, когда попросила Роже объяснить составленный им разноцветный график — что-то вроде красочной диаграммы, в которой он искусно запечатлел четырехдневную программу своего пребывания в ГДР, а затем в Праге и Вене. Я взяла у него листок в прозрачной глянцевой обложке и воскликнула:

— Боже мой. Невероятно. Людвиг, ты видел что-либо подобное?

Разумеется, для Людвига ничего странного тут не было. Он едва ли не неряшливее меня, однако относится к собственной неаккуратности с каким-то наивным стоицизмом. Все его попытки держать свои бумаги в порядке заканчиваются явным провалом, и Людвига это огорчает, но не слишком. Главное — он старается, а если все его старания тщетны, то тут уже ничего не поделаешь. Людвиг знает свои недостатки, отнюдь не оправдывает их и уж тем более не позволит себе иронизировать над человеком, который столь похвально аккуратен.

Я поинтересовалась, неужели Роже всегда чертит такие диаграммы. Да, ответил он, каждый раз, когда намечается интересная поездка.

Словом, когда позднее на столе у Людвига оказывался конверт с этим почерком, я моментально и безошибочно узнавала его. Однако не скажу, чтобы во мне хоть раз шевельнулось какое-то чувство, которое отвлекло бы от обычной усталости или от очередного хозяйственного дела, неизменно требующего моей полной самоотдачи.

Я зашла известить Людвига, что ужин готов. Чтобы подобное сообщение дошло до его сознания, необходимо огласить его с должной настойчивостью. Правда, при этом хочется оставаться мягкой. Усадить Людвига за обеденный стол — одна из повседневных проблем нашей семейной жизни. Другой проблемой, тоже предзастольной, является мытье рук, и всякий раз я вынуждена не только напоминать об этом моей дочери Иоганне, но и проверять исполнение, ибо на все мои происки она неизменно отвечает, что уже мыла руки. Возможно, час-другой назад Иоганна действительно смачивала руки под краном. Об этом же свидетельствуют и серые следы на полотенце. Но даже если Иоганна, беззаботно болтая, оказалась на кухне у мойки, а в руках у нее — о чудо! — появилось мыло, это еще не значит, что сопротивление сломлено. Кстати, в своем упрямстве она ничуть не изобретательна, и ее стойкость отличается максимальной экономией затраченных усилий, чего так недостает мне (зато я практически всегда выхожу победителем из наших схваток). Между прочим, я никогда не кричу (хотя для моих голосовых связок это было бы лучше, чем горловые спазмы, когда я стараюсь обуздать свой гнев) и не швыряю поднос на газовую плиту (он лишь на мгновение застывает в моих руках).

Итак, в акустическом отношении все происходит довольно тихо, и эта сторона моей воспитательной работы представляется Людвигу весьма смутно, а некоторую напряженность за столом он объясняет исключительно своими опозданиями. И не без оснований, так как он нередко подсаживается к нам, когда мы уже кончаем есть. Пререкания с Иоганной к тому времени почти забыты, особенно если они не сопровождались излишней эмоциональностью. Иоганна по натуре не обидчива, а если с кем-то и надо порою искать примирения, то уж скорее со мной, причем инициатива тогда целиком принадлежит дочери, мне же остается лишь идти навстречу. Когда человек так уверен в собственной правоте, как Иоганна, он тратит все меньше энергии для ее защиты. К тому же ожидание объединяет нас с дочерью, ибо к столу вот-вот должен явиться отец с пожеланиями приятного аппетита. Для Иоганны появление отца никогда не поздно. Она готова начать обед заново, на сей раз в роли скромного и благовоспитанного ребенка: «Нет, мне совсем немножечко. А это тебе, папочка. Это ведь твой любимый салат». Свой шанс она использует сполна, ни на шаг не отходя от избранной роли. Для Людвига еда служит поводом для общения или даже развлечения — в зависимости от настроения; например, он пересказывает свои отзыв, только что написанный им о статье профессора Граупнера, растолковывает мне, насколько изменился журнал «Биология и эксперимент» (свежий номер тотчас разыскивается), или заботливо пичкает дочку тем, что приготовлено для него. Хотя порою он и садится за стол одновременно с нами, однако вряд ли представляет себе, хорошо или плохо ест Иоганна. Если бы Людвига всерьез заинтересовало это, ему пришлось бы обращаться за разъяснениями ко мне. Собственной наблюдательности ему бы тут не хватило, ибо она у него весьма избирательна — как, впрочем, у каждого человека — и регистрирует лишь те факты, которые вписываются в сферу его интересов и обычных представлений. Наблюдательность отказывает Людвигу, например, тогда, когда он сталкивается с людьми, которые руководствуются в своих поступках мотивами, отсутствующими у него самого и потому ему неизвестными. Этот селективный принцип так или иначе ограничивает, а то и полностью исключает восприятие явлений, далеких от него по самой своей природе.

Как ученого Людвига ценят прежде всего за широту взглядов и терпимость, но сама я поняла это лишь с годами и не без труда. Я действительно не раз бывала свидетельницей того, как внимательно и терпеливо выслушивал он не только своих единомышленников или противников, ни даже самого занудного коллегу, если еще окончательно не разуверился в нем.

Людвиг и ко мне достаточно внимателен. Но я женщина, и этим все сказано. Разумеется, речь не идет о какой-либо дискриминации. Людвиг вообще воздерживается от любых суждений о врожденных психических или интеллектуальных различиях между мужчинами и женщинами. Хотя этот вопрос профессионально не совсем чужд ему, однако и не близок настолько, чтобы Людвиг сумел выработать собственное мнение на должном научном и этическом уровне.

Иногда Людвиг говорит: основная тяжесть домашнего хозяйства лежит в нашей семье на Урсуле. Он действительно так считает. И вообще необходимо подчеркнуть — все, что он ежедневно и ежечасно говорит или пишет, отражает его подлинные убеждения. Их-то он и высказывает рано или поздно, спонтанно или в силу осознанной необходимости, едва ли не по всем мыслимым проблемам.

Когда говорят об основной тяжести, подразумевается наличие и тяжестей иных. Если Людвиг не вменяет их в обязанности Иоганне — а он успел убедиться, насколько трудно привить ей практические навыки, — то он должен признать, что кое-какие домашние заботы ему следует взять на себя.

С учетом того, как именно осознает Людвиг окружающую его действительность, подобные заявления для него вполне естественны и отнюдь не лицемерны.

Легче и быстрее всего реальность воспринимается им в виде высказываний. Среди тысяч многообразных сигналов, поступающих из внешнего мира, безусловное предпочтение отдается устному или письменному слову. На прочие сигналы его принимающее устройство реагирует хуже, особенно если у Людвига уже есть сложившееся мнение по тому или иному вопросу. О домашнем же хозяйстве оно сложилось у Людвига еще в первые годы нашей совместной жизни, когда я порой рыдала, а он, испуганный моими слезами и своей невнимательностью ко мне, немедленно выдвигал новую программу реформ или перерабатывал старую. Однако его вклад в разработку совместных решений всегда оказывался гораздо значительнее, чем наши усилия по их практическому осуществлению. И дело было не в том, что Людвиг не выполнял обещаний. Наоборот, первой сдавалась я. Ибо именно мне выпадала роль своеобразного транслятора. Мне приходилось, например, объяснять, как соподчиняются признаки, характеризующие состояние наших съестных запасов, с одной стороны, и наличие необходимых продуктов в магазине — с другой, чтобы научить Людвига делать из этого соответствующие выводы, то есть выработать у него условный рефлекс мысленной связи между пустой масленкой дома и пачками масла на прилавке в магазине. Однако я слишком быстро опускала руки и проявляла эмоциональную несдержанность, поэтому моя воспитательная работа так и не дала ощутимых результатов. Мне попросту не хватало терпения и настойчивости, впрочем, их понадобилось бы столько, что с равным успехом можно было бы выучить грязную посуду самой говорить: «Вымой меня!»

Я до сих пор стыжусь, когда вспоминаю его усердие и свою мелочную раздражительность, за которую Людвиг меня никогда не упрекал. Разумеется, он относится ко мне с заботой и вниманием. Время от времени он дает мне почувствовать их конкретное выражение. Я догадываюсь об этом по его взгляду, который останавливается на мне и ждет ответа, когда Людвиг, допустим, укладывает в коробку серию диапозитивов и, очевидно, обнаруживает какую-то недостачу. Он хочет, чтобы я ему помогла. Он любит, когда ему помогают, и вообще любит делать что-либо сообща, даже если при этом тратится больше времени и сил — подобные потери его не смущают. Он благодарно объясняет, почему диапозитивы хотя и пронумерованы, но неверно, и что нового появилось в фиксации ферментного синтеза по сравнению со старым способом, который мне уже известен. Если нет, то где прежний диапозитив? Он непременно должен мне показать. Значит, приходится искать еще и этот диапозитив.

Если я остаюсь в поле его зрения, у Людвига продолжает зреть мысль о необходимости серьезной беседы со мной и, несмотря на два-три срочных телефонных разговора с коллегами (тут, конечно, все зависит от важности этих разговоров), созревает настолько, что он заглядывает в ящичек, где у нас раньше хранились сигареты, а не найдя их, обрадованно берет пачку из моих рук, чтобы предложить мне сигарету. И закурить самому, за компанию.

Делает он это вовсе не потому, что испытывает неловкость; я же начинаю нервничать еще до того, как мы подсаживаемся к столу, ибо чувствую себя застигнутой врасплох. Моя вокальная партия для нашего дуэта еще не готова, и я теряюсь, хотя Людвиг вполне довольствуется простым повторением прежних речитативов, если временной интервал между ними не слишком велик. Когда речь заходит, к примеру, о моей научной карьере, то свежим аргументом может послужить очередной истекший срок, за который я опять ни на шаг не продвинулась к цели, то есть к ученой степени. Надо заметить, что я до сих пор остаюсь на вполне заслуженной и достойной, но все же нижней ступеньке и являюсь лишь «дипл. специалистом».

Кандидатская степень не имеет для Людвига ни малейшего оттенка элитарности. Это всего-навсего одно из звеньев в цепочке необходимых квалификационных свидетельств, получение которых происходит обычно с его активнейшей помощью, рассматриваемой им единственно как возможность удовлетворить свой живой интерес к той или иной проблеме. Ученая степень, по его мнению, это естественная цель для каждого научного работника, не статус, а плата за вход в большой мир, который по сути и является жизнью, хотя называется наукой. Такому непредубежденному и великодушному хранителю святых даров, как Людвиг, больно, что к ним непричастен самый близкий и любимый человек, поэтому печаль в его светло-карих глазах — Иоганниных глазах — неизменно заставляет меня хотя бы немного потолковать с ним о путях и средствах, благодаря которым я вопреки всем препонам собираюсь сделать решительный шаг вперед.

Но частенько Людвиг затевает этот разговор лишь для того, чтобы поведать о своих планах на ближайшее будущее, особенно если ему предстоят какие-то поездки и, следовательно, отлучки из дома. Он подробно объясняет цель каждой командировки, ее, так сказать, подтекст, связь с другими выступлениями, конгрессами, совещаниями, коллегиями, публикациями и охотно посвящает меня в стратегические замыслы — свои и своих друзей, сотрудников, единомышленников, — от успеха которых зависит судьба целого ряда дальнейших важных проектов, складывающихся в чрезвычайно сложный, взаимоувязанный комплекс проблем, что не мешает Людвигу рассказать о нем ясно и доходчиво, в результате чего перед слушателем вырисовывается четкая картина дел на ближайшее будущее, исполненная оптимизма, коего Людвигу не занимать, и потому он не прочь им поделиться.

Когда подобные объяснения адресованы мне, то за ними кроется нечто большее, чем желание приобщить жену к своим делам. Разумеется, при таком избытке энергии Людвиг может расходовать ее и без всякой задней мысли, тем более что сам разговор на столь интересную тему дает ему массу новых импульсов. Но все же есть тут и тонкий отвлекающий момент, ибо в конечном счете Людвиг исподволь подготавливает меня к тому, что его не будет дома целую неделю, включая выходные, а это повлечет за собою в следующем месяце несколько более продолжительную командировку, в результате чего — Людвиг убедительно демонстрирует мне причинно-следственную связь событий — наш отпуск придется, возможно, слегка сдвинуть, однако сам совместный отдых, конечно же, состоится, во всяком случае Людвиг постарается освободиться, если, разумеется, обстоятельства не окажутся сильнее его.

Людвиг рад, когда я с пониманием отношусь к его проблемам, но ему не нравится, если я соглашаюсь слишком легко, без особых возражений и — пусть сдержанного — недовольства, ибо тогда и у него нет возможности показать, как тяжело даются ему подобные жертвы. А главное, как это ни странно, мое спокойствие порой разжигает в Людвиге ревность, искорки которой никогда не угасают в нем до конца, и тогда исполненная взаимопонимания беседа мигом превращается в допрос с пристрастием, а обвиняюсь я в недостаточном отпоре различным ухаживаниям (еще хуже, если речь заходит о конкретном мужчине). У Людвига неожиданно проявляется склонность усматривать в любом пустяке и ничего не значащем жесте признаки моей податливости или кокетства, которые при всей фантастичности его подозрений кажутся ему вполне доказательными, а объясняется все это трогательной убежденностью Людвига, будто каждый мужчина, за исключением не берущихся в расчет кретинов и идиотов (он чурается подобных выражений), считает меня, как и он лично, самой желанной женщиной на свете. Нет, точнее, он считает меня не самой, а единственно желанной, чем противопоставляет себя сонму чудовищных соблазнителей, образы которых, витающие над нами в эти тягостные минуты, обретают такую материальность, что у меня возникает не только трогательное чувство, но и догадка — Людвиг знает, о чем говорит, по опыту своих командировок.

Точнее, по опыту наблюдений за другими во время командировок. Дело в том, что я на редкость подробно осведомлена о его поведении в мое отсутствие. По воле случая среди ближайших сотрудников Людвига оказалась его бывшая сокурсница, некая Гретель, пережившая много разочарований; она всего лишь ассистентка, вернее, теперь уже старшая ассистентка (за стаж и прочие заслуги). Страдая от неприязни Людвига (странно: обычно он терпим и уважителен по отношению к коллегам, гораздо меньше отдающим себя науке), она переадресовала мне свою безответную симпатию и выросшую из нее любовь-ненависть.

Поскольку собственной личной жизни у нее нет, а если есть, то весьма скудная, Гретель посвящает всю свою кипучую энергию лаборатории, и от ее пристального внимания не может ускользнуть ни одно событие, хотя бы отдаленно связанное с делами лаборатории, где бы оно ни происходило, тем более что все это так или иначе соотнесено для нее с Людвигом. Ей с самого начала казалось, будто он избрал наиболее прямой и верный путь, по которому они оба (пусть не совсем вместе, но все-таки в тех же институтских стенах) делали первые шаги: Людвиг уверенно и успешно, она — с не меньшим энтузиазмом; однако ее подстерегали на этом пути неудачи, подробности которых она мне постепенно поведала в наших многочисленных беседах.

Упомянуть Гретель в качестве информанта необходимо здесь хотя бы для того, чтобы рассеять возможные заблуждения насчет моей неосведомленности об отношениях Людвига с женщинами из его окружения. Я отнюдь не поощряю Гретель к доносам, создавая, например, у нее впечатление общности интересов. Сведения о Людвиге, сообщаемые мне то в сердцах, то от необходимости посоветоваться, то просто в виде подробной информации, поступают ко мне непрошеными и почти никогда не встречают во мне благодарного отклика. Гретель слишком неделикатна и болтлива, чтобы я позволила себе при ней ослабить самоконтроль. Она совершенно не владеет своими взрывоопасными эмоциями и потому непредсказуема для коллег, ибо похожа на пороховую бочку, под крышкой которой не затихают страсти, чреватые самовозгоранием. Ее усердие и огромнейшая трудоспособность постоянно затмеваются эдакими клубами дыма.

А ведь достаточно совсем небольших, но регулярных порций внимания и участия к Гретель, чтобы поддерживать ее внутреннее кипение на приемлемом для всех уровне, не допуская взрывов. Порой я пытаюсь втолковать это Людвигу, когда мне удается перевести его монологи о далеких перспективах к разговорам на более заземленные темы, где нам легче найти общий язык, особенно если Людвиг убеждается, что я принимаю его планы безоговорочно, но вместе с тем не равнодушно.

Околичности, которыми пользуется Людвиг, когда заводит речь о командировках, сохранились у нас в качестве своего рода пережитков от первых лет нашего супружества, о чем рано или поздно догадается и мой супруг. Я давным-давно перестала донимать его своими жалобами на то, что летом он бросает нас с Иоганной на выходные одних в пыльном городе, или на то, что мы неделями остаемся безо всякой мужской помощи. В прежние времена Людвиг еще не умел глядеть на свой планы моими глазами и не мог понять, что его выступление на биофизическом симпозиуме, сколь бы ответственным оно ни было, при ином, то есть моем, взгляде на событие оказывается прежде всего шестидневной отлучкой (чтобы не сказать — и только).

При этом для Людвига важно само событие, а не место, где оно произойдет. В случае заграничной командировки все организационные заботы берут на себя те или иные инстанции. Билеты для внутренних командировок заказывает без особых напоминаний фрау Шнайдер, экзальтированная дама с пышным начесом, которая выполняет множество секретарских обязанностей. Людвигу же и беспокоиться не о чем, достаточно заглянуть накануне отъезда в шкаф, чтобы собрать кое-какие вещи.

Прежде это служило для меня сигналом тревоги, и я тут же требовала от Людвига отчета, чем каждый раз обескураживала его: неужели он действительно не сообщил ни срока, ни места своего выступления, ведь он же рассказывал мне о его цели и содержании? Хорошо, пусть не сообщил, но зачем делать катастрофу из некоторого (хотя и огорчительного) запоздания этой информации? Собственно, я сетовала только на несвоевременность подобных сообщений, если вообще сетовала, а не избирала следующую, более эффективную форму протеста — полнейшее безразличие, особенно когда внезапные сборы начинались, например, в чистый четверг, а возвращение обещалось мне на пасхальное воскресенье. Я проявляла известное упорство, и это не оставалось незамеченным — начинались бурные раскаяния и заверения, что все переменится. Теперь Людвиг регулярно просматривает свой карманный календарь, чтобы своевременно удовлетворять мою потребность в информации, признаваемую им вполне оправданной, тем более что таковая потребность еще не совсем атрофировалась у меня и по сей день. В основном она диктуется необходимостью планировать кое-какие семейные дела. Правда, порою это действительно необходимо, а порою не очень, что я и пытаюсь различать по мере того, как с годами набираюсь житейской мудрости.

Так зачем же каждодневно превращать приглашения к столу в проблему, которую Людвиг всегда, пусть не без труда, старается решить в пользу семьи? Ведь в отличие от нас с Иоганной аппетит приходит к нему не по истечении определенного времени, а по завершении работы или в перерывах, да и тогда аппетит Людвига не сравнить с нашим. Я же встречаю его за столом холодно, и ему приходится защищаться от моих немых упреков, стараться разрядить атмосферу, ища поддержку разве что в болтовне Иоганны.

Не знаю, почему вдруг все это пришло мне в голову, пока я молча стояла на пороге и глядела на затылок Людвига, склонившегося над стопкой бумаг. Он не сразу услышал, как я вошла, поэтому нервно встрепенулся и, опережая мою обычную фразу, всем своим видом изобразил, что заканчивает работу.

— Да-да! — сказал он. — Уже иду.

Я лишь улыбнулась, так как слишком устала, чтобы что-либо сказать. Разве теперь ему объяснишь, что я его не понукаю, а просто зову ужинать, если ему хочется.

Кивнув головой, Людвиг снова отвернулся, вероятно, чтобы дописать фразу. Потом он опять кивнул, так как я осталась на пороге, отчего я почувствовала еще большие угрызения совести и меня потянуло к столу, где в глаза мне бросился конверт с крупным изящным почерком.

— От Роже? — догадалась я и сказала: — Не торопись. Ужин подождет, правда.

— Да, это от Роже, — подтвердил Людвиг.

— Передает мне привет? — спросила я в надежде выиграть время, чтобы обдумать, как бы убедительнее дать понять Людвигу, что я его не упрекаю и не тороплю.

— Привет? — с немного растерянной улыбкой переспросил Людвиг. — Привет, по-моему, нет. Он прислал рецензию Хольмана. Хочешь почитать?

Ему было неловко за Роже, который забыл в своем письме передать привет хозяйке дома, хотя и познакомился с ней во время первого визита. Людвиг весьма ценит определенные правила хорошего тона, так как они упорядочивают общение и облегчают его. Сам он придерживается этих условностей, унаследованных нами от буржуазного общества, когда они представляются ему целесообразными, и рад, если ему удается вести себя в полном соответствии с этикетом или по крайней мере без заметных оплошностей.

— Любопытный отзыв, — сказал он осторожно и протянул мне рецензию на второе издание своей книги, написанной восемь лет назад и основательно переработанной для нового издания.

Я заверила Людвига, что сейчас же просмотрю рецензию, и вышла, оставив его в предвкушении удовольствия, с каким через час-другой он сможет прочесть мне свой ответ Хольману — над этим ответом он, видимо, сейчас и работал.

Оплошность Роже, к счастью, больше не вспоминалась.

В порыве благодарности я действительно решила заглянуть в рецензию, пока Иоганна не вылезет мыть руки из своей только что сооруженной «пещеры». Странно, отсутствовавший в письме привет немного взбудоражил меня и вернул остроту восприятия, притупившуюся за девять с четвертью часов рабочего дня.

Ну разве это не смешно? Человека, который всегда с прямо-таки детским упрямством сопротивляется маниакальной страсти родственников обмениваться приветами («Привет тете Хедвиг!», «Лотта и Хельмут шлют тебе поклоны», «Не забудь передать от нас привет Людвигу!»), а потому упорно, хотя и тщетно, ибо это остается незамеченным, не шлет приветов сам и не передает их другим, так вот именно этого человека приходится вроде бы утешать, потому что ему, видите ли, забыли приписать в письме привет. Однако сам факт того, что Роже пренебрег обычной вежливостью?! Удивительно, как сильно меня это задело. Я попробовала вспомнить, не касались ли мы с Роже этой темы, но не сумела и вообще почувствовала, что все связанное с ним как-то расплывается в моей памяти. Впечатления не отстоялись и не поддавались ни детализации, ни сведению в целостную картину. Многие подробности вовсе забылись, хотя обычно в моей голове надолго застревают тысячи самых идиотских вещей. Порою мне просто доставляло удовольствие безошибочно воспроизводить их, особенно на экзаменах. В воспитательных целях следовало бы минимум на один балл снижать мне оценку за мою беспардонную эксплуатацию «оперативной памяти». При этом я всегда изображала, будто боюсь и нервничаю не меньше других, догадываясь, что в противном случае будут нарушены приличия, а главное — отчетливо сознавая, сколь опасными последствиями была бы чревата моя наглость.

Что же касается Роже, то тут в моей памяти зияют сплошные провалы. Особенно туманно вспоминается первый вечер. Впрочем, говорить о первом вечере не вполне правильно, так как второго не последовало (продолжением такого заурядного, в сущности, события, как наше знакомство, послужил лишь ясный октябрьский день), а кроме того, «первый вечер» звучит как-то слишком уж интригующе.

Вечером той пятницы, измученная трехдневными заседаниями межведомственной рабочей группы (сие мероприятие выпало в виде исключения не на долю Людвига, а на мою) и давкой в переполненном поезде, я нажала на кнопку нашего дверного звонка, чувствуя себя прескверно. Я звонила, потому что когда дверь открывает Иоганна, то она встречает меня воплями радости и бурными ласками, а если дверь я открываю сама, а потом захожу к Иоганне в комнату, то встреча почему-то оказывается куда более сдержанной. Я прислушалась, ожидая хлопанья комнатной двери и звука знакомых шагов, стояла, пока хватило терпения, но потом, все больше раздражаясь и не отпуская пальца от кнопки звонка, достала другой рукой связку ключей, на которую Людвиг, открывший мне дверь мгновение спустя, взглянул с нескрываемым удивлением.

— У нас гость, — услышала я. — Из Швеции, талантливейший ученый. Я рассказывал, помнишь?

— Не помню. Где Иоганна?

Дочь была у Зигрид. Иоганна сама туда напросилась, но и Зигрид не возражала, во всяком случае так меня заверил Людвиг.

Мы с Зигрид дружим с детства. В 1946 году ее мать, меланхоличная красивая дама, посадила Зигрид за парту рядом со мной, потому что я показалась ей самой опрятной среди первоклашек. Девочки из нашего провинциального городка отличались от маленьких беженцев, вроде Зигрид, а уж я, в моем белом шелковом платьице с белым кружевным воротничком (оно донашивалось после двух старших сестер), была и вовсе вне сравнений. По-моему, мать Зигрид потом часто сожалела о своей опрометчивости. Наши горячие взаимные симпатии с подругой превратили ее мать и меня в соперниц, каждая из которых предъявляла на Зигрид исключительные права. И вообще, по словам матери, я дурно влияла на Зигрид, но это долгая история…

Вплоть до окончания школы, когда я уехала из нашего городка, Зигрид была для меня самым важным человеком. Потом жизнь разбросала нас, и многие годы наша дружба теплилась, будто искорка, способная в любой миг разгореться прежним огнем, а с тех пор как мы вновь оказались в одном городе, эта дружба противостоит всем невзгодам, и теперь временами мы живем прямо-таки одной семьей, то есть я с Иоганной, Зигрид с Тино, а теперь еще и малышка Доретта. Появление весельчака Тино, спортсмена, любителя туризма, открыло новую эру, безоблачно радостную для Иоганны, решительно не замечающей проблем, без которых не обходится ни одна семья. Тино сделал то, Тино сказал это, имя Тино слетает с уст Иоганны так часто, что Людвиг порой недоуменно морщит лоб. (Иногда он при этом испытующе посматривает на меня.) Иоганна готова торчать у Зигрид сутками. Хоть прописывай ее там.

Не желая слушать никаких оправданий от отца, не сумевшего удержать ребенка дома, я подошла к телефону в надежде на то, что протяжный альт Зигрид немного ободрит меня. Однако она как раз купала Доретту, и в моем распоряжении оказался лишь Тино, мне же было не до его шуток. Он позвал Иоганну.

— Мама, ма-ма-ма-ма, — пропищала моя дочь.

— Алло, Иоганна, как дела?

— Ба-ба, би-ба…

Она так визжала и верещала, что пришлось держать трубку подальше от уха. Иоганна превратилась в грудного младенца, и разговаривать с ней было бесполезно. Ее культ Доретты является ревнивым продолжением подмеченного у Зигрид обожания, с которым та относится к своему позднему ребенку. Иоганна даже создала «Клуб фанатов Доретты», существующий, правда, лишь на бумаге — точнее, на свитке ватмана с гимном Доретте (весьма неудобочитаемым из-за своеобычной орфографии Иоганны), большим количеством виньеток и приклеенной фотографией Доретты (очень милой). Все знакомые должны записать в особую графу свою фамилию, страну и адрес, даже если им никогда не доводилось лицезреть кумира. Иоганна вдохновенно подражает лепету Доретты, пребывающей обычно в самом жизнерадостном настроении, и когда я прихожу к дочери пожелать спокойной ночи, то часто имею дело с годовалым младенцем, который сучит ножками в кровати, а если я звоню домой с работы, то в ответ раздается детский лепет, похожий на тот, что доносился сейчас из телефонной трубки.

Я поинтересовалась, не собирается ли Иоганна хотя бы завтра вернуться домой после школы, и почувствовала, что начинаю терять терпение, так как вместо ответа послышалось стаккато попискиваний, перешедшее в мелодичное подвывание. Я велела Иоганне быть дома не позднее завтрашнего дня и потребовала к телефону Тино, который дурашливой скороговоркой пообещал, что сам посадит Иоганну на трамвай; сейчас же им нужно покрасить в зеленый цвет (или лучше в красный?) динозавра (почему-то с седлом), которого они склеили из бумаги, чтобы отправиться на нем в путешествие.

Добиться толку от этих двух детей было мне не по силам. Я разулась, глянула на ноги, отекшие от долгого стояния в поезде, сняла пропотевшую блузку и, воспользовавшись тем, что Людвиг и гость не выходили из своего кабинета, прошлась полураздетая по квартире, собирая купальные принадлежности, чтобы надолго засесть в ванну. Если кому-нибудь из обоих мужчин в ближайший час понадобится в туалет, то придется уж им подождать, не без злорадства подумала я. Когда горячая вода постепенно сняла головную боль, физическую и иную усталость, накопившуюся за три дня, и высушенные феном волосы вновь заблестели, я начала размышлять, как мне одеться, что зависело от того, выйду ли я к гостю или незаметно отправлюсь в постель; решив идти спать, я, однако, надела модные белесые джинсы и для бодрости навела макияж, правда, самый минимальный.

Из кабинета никто не появлялся. Я принялась разбирать дорожную сумку, и тут мне пришло в голову, что глоток коньяка можно получить только у Людвига.

— Наконец-то! — воскликнул Людвиг. Он буквально вскочил с места, подвел меня к своему креслу и сказал: — Это Урсула — (Рыжеватый молодой человек пожал мне руку). — Мы как раз заканчиваем, присаживайся!

Мой опыт подсказывал, что сей талантливый ученый, хоть он и швед, скорее всего чванливый зануда или что-нибудь в этом роде. Я доверху наполнила рюмку, залпом осушила ее и собралась развлечься, терпеливо изображая из себя светскую даму (вот уж гость удивится, что у такого радушного хозяина такая скучная жена). Но сначала пришлось выслушать Людвига, который просто не мог не изложить мне результатов их четырехчасовой совместной работы. К счастью, резюме получилось кратким и даже вполне доходчивым, настолько прекрасным было у Людвига настроение. Вообще-то его молодой коллега взялся лишь подредактировать текст на английском языке, в котором Людвиг был недостаточно силен. А что из этого вышло? Великолепные идеи рождались одна за другой. (Речь шла о статье Людвига для научного сборника, составителем которого оказался наш гость. Некоторые из материалов уже фигурировали на недавнем симпозиуме, имевшем какое-то отношение к ООН, если, конечно, я ничего не напутала.) Замечательный партнер, только слишком уж скромен! Людвиг говорил с подъемом, тем более что он считает любую свою работу требующей улучшений и совершенно искренне благодарен за всякий совет и критические замечания. (Ради этого его можно поднять среди ночи — он будет только счастлив.)

Я присмотрелась к человеку, которому расточались похвалы. Слушая Людвига спокойно, без возражений, хотя за ними наверняка последовало бы еще больше лестных слов, он делал вид, будто разговор идет о ком-то третьем, кого они оба весьма высоко ценят. По сравнению с Людвигом он казался стройнее, моложе — возможно, из-за того, что был одет по-студенчески; на самом же деле разница в возрасте вряд ли превышала два-три года.

Я начала играть свою роль. Откуда вы так хорошо знаете немецкий? Он оказался западным немцем, а шведское подданство принял совсем недавно. Я так и предполагала. Ведь он не просто хорошо говорил по-немецки, у него слышался швабский выговор (или баварский — я их путаю, но дело не в том). Фразы он произносил быстро, вроде меня, легко позволял себя перебивать, без труда поддерживал разговор, хоть я и перескакивала с одного на другое; при этом он непринужденно улыбался.

Вторую рюмку коньяка я выпила медленно, сосредоточенно и тут обнаружила, что у моего собеседника — бабушкины глаза. Такие же светлые, маленькие, с короткими ресничками, как у той девяностолетней учительницы, которая зачаровывала меня в детстве своей невероятной добротой и долготерпением. Глядя на чужое лицо со знакомыми глазами, я погрузилась в мягкое оцепенение, из которого в тот вечер уже почти не выходила. Собственно, мне этого и не хотелось — я уселась, как Роже, скрестивший свои ноги, положила вроде него (только как бы в зеркально-симметричном отражении) одну руку на правое колено, другую на левый подлокотник и целиком отдалась окутывавшей меня какой-то ватной полудреме, в которой облакообразно расплывались мое тело, руки и ноги.

При этом я либо без умолку болтала, либо без малейшего желания перебивать выслушивала, например, историю о моем соотечественнике, удивительном таможеннике, который по окончании соответствующих формальностей поведал Роже во время их совместной поездки на пароме (или это было в другом месте?) свою биографию, дав тем самым наглядные представления о нашей жизни в ГДР, о которой Роже говорил почти высокопарно. Увиденное им за следующие два с половиной дня вполне подтверждало первые впечатления — по крайней мере именно так я поняла его реплики и вопросы, а уточнять мне не хотелось, поскольку я была в основном занята тем, что, не отрывая взгляда от бабушкиных глаз, наслаждалась приятным ознобом, начинавшимся между лопаток и пробегавшим по всему телу.

— Вы уже поели? — спросила я неожиданно для себя самой. Людвиг, успевший вновь погрузиться в рукопись, встрепенулся. Он почти силой удержал меня в кресле (это было излишне, но приятно) и с многообещающим видом вышел из комнаты. В его распоряжении были продукты, купленные мною еще во вторник, точнее, их остатки, которые я заметила, заглянув в холодильник. Что он будет с ними делать — его проблема, к которой я никакого отношения уже не имела, так как мое присутствие было лишь чисто физическим, да и то неполным. Я самоустранилась и была свободной — не только от пятна, оставленного рюмкой Людвига на полированной столешнице, но и ото всех этих рукописей, детей, гостей — до понедельника, до половины седьмого утра, когда я снова открою свой рабочий стол и, еще бессловесная от утренней немоты, выложу перед собой стопку папок, глядя, как моя аккуратная соседка прячет в шкафчик уличную обувь и надевает туфли, похожие скорее на домашние тапочки.

Однако приходилось тщательно скрывать факт моего отсутствия, так же как и чудеса с моим телом, становившимся все бесплотнее и растворявшимся в воздухе. Я стыдливо попыталась спасти от исчезновения хотя бы лицо и удержать губы от блаженной улыбки. На вопрос Роже, не работаю ли я программисткой, последовал отрицательный ответ (к этому моменту я уже не чувствовала ни рук, ни ног), после чего я сделала продолжительную паузу, размышляя, какими бы словами без излишней резкости отбить у Роже охоту продолжать разговор в этом направлении. Наконец я охарактеризовала свою работу в стиле преамбул к соцобязательствам: в моей фразе наличествовало сложное сказуемое и множество дополнений-существительных, смысл которых взаимно затемнялся. Роже воспринял эту фразу с улыбкой, однако я не заметила обычного в таких случаях облегчения, что скучная материя осталась позади; улыбка выражала скорее полное бесстрашие перед затронутой темой и устойчивый, но не навязчивый интерес к ней.

Роже заговорил об опасности автоматизации. Почему все твердят об опасности? Надоело. Чем угрожает нам эта диковина, для создания которой понадобились сверхчеловеческие усилия и которую теперь мы так пестуем? Она опасна лишь для тех, кому приходится исправлять пороки этих наших уродцев, появляющихся на свет чуть ли не ежеминутно; сами же пороки либо результат обычных человеческих просчетов и ошибок, либо некая фатальность, недостижимая и неисчерпаемая в уникальности своих проявлений. Сбой испытываемых программ пока весьма далек от выдуманного научными фантастами компьютерного бунта, а масштабы возможных катастроф еще только предстоит определить.

Роже возразил, что для него речь идет о Швеции, а это капиталистическая страна, и опасна не сама компьютеризация, а те, кто использует ее в своекорыстных интересах вне общественного контроля. Он говорил как по писаному, с той мягкой серьезностью, с какой относился, видимо, ко всем важным для себя вещам. Я перешла на технические детали, и он охотно стал отвечать на мои вопросы. Роже, например, не разбирался в дисплеях, да и не интересовался ими, но любой судья позавидовал бы такому очевидцу — его ответы были точны, он строго придерживался фактов в той мере, в какой они были доступны ему как незаинтересованному и объективному наблюдателю. Он старался дать исчерпывающие сведения, которые мне без труда удавалось перевести на язык терминов, отчего я постепенно вошла в такой профессиональный раж, какого давно за собой не помнила. Казалось, Роже разделял его, будто этот разговор представлял для него не меньший интерес. Видно, и в этом он был похож на мою бабушку, умевшую заразить человека вдохновением, ничего не требуя для себя самой.

Неловкость возникла лишь однажды, когда Людвиг принес блюдо с бутербродами и не сумел уговорить Роже съесть хотя бы один из них. Гость категорически отказывался ото всего, чем бы его ни потчевали. Мы вяло жевали в томительном одиночестве, и в отместку я не позволяла Роже завести отвлекающий разговор, пока не добилась признания, что он не ест «ничего такого, чего животное не отдает человеку добровольно». (Роже тут же оговорился, что прекрасно сознает всю условность подобного принципа.) Увидев наши сочувствующие взгляды, он быстро и тихо произнес: сколько голодающих в мире можно было бы накормить тем, что выращивается для животных, которых мы затем зверски истребляем себе на потребу.

Ему довелось побывать на одном мясоперерабатывающем заводе, и там он видел, как целыми вагонами привозили ошалевших от ужаса свиней, которых машины в считанные секунды забивали, а туши моментально разделывались. После экскурсии ему подарили четыре сорта свиных консервов. Содержимое жестяных банок еще недавно было теми живыми существами, которые вместе с ним миновали заводские ворота. (Что это он делал там так долго? — подумала я вполне серьезно.)

Людвиг, слыша подобные речи, готов тут же и от души поддержать их, что не мешает ему уплетать один кусок колбасы за другим, пока он не наестся досыта. Я же, теряя аппетит, начинаю придумывать колкости, чтобы разоблачить сентиментальность и непоследовательность вегетарианцев, но задаю в конце концов один и тот же вопрос:

— Что же вы тогда едите?

— Ах, мало ли вегетарианских блюд…

Жаль, что я ни одного не запомнила. Я чересчур скептически настроила себя по отношению к новоявленному пропагандисту кушаний из сои и, пожалуй, многовато выпила. Отрезвление наступило, когда Роже заговорил об ароматнейших, скоромнейших и неведомых нам деликатесах, приготовляемых в стеклянных чудо-печках. Но слушала я его невнимательно, а через день, в воскресенье (почти всю субботу я проспала), мы уже не возвращались к этой теме. Для подобных откровений не было ни времени, ни желания. Не хотелось портить установившегося между нами контакта и мешать Роже, которого, несмотря на быстрый темп экскурсии, наш город весьма заинтриговал. А город под этим восхищенным взглядом и впрямь становился интересным, даже красивым. Он встречал нас радушием, где бы мы ни появлялись, — и все благодаря присутствию Роже.

Я по-настоящему поняла это, когда мы зашли пообедать в парковый ресторанчик. Гардеробщик, почтенный пенсионер, жестом указал нам на табличку, висевшую в вестибюле. Кухня уже не работала. Он строго смотрел мимо нас, пока мы совещались, и я заметила, как помрачнела Иоганна, сообразив, что здесь нам не повезло.

— Оденься, — велела я ей и попыталась засунуть ее правую руку в рукав куртки. Тогда Роже обратился к четвертому среди нас, молчавшему до сих пор. Куда бы пошел обедать он, гардеробщик, оказавшись на нашем месте?

— Я? — спросил старик.

Он повернул свое строгое, замкнутое лицо к доверчиво улыбающемуся Роже.

— Куда бы я пошел, чтобы хорошенько пообедать? — переспросил он и подождал, пока Роже кивнет головой. — Я бы пошел домой.

Роже зааплодировал, а старик, не считая нужным обесцвечивать шутку какими-либо добавлениями, выдержал исполненную достоинства паузу, после чего легким шагом скрылся за дверью зала. Прежде чем мы успели опомниться, он вышел оттуда с официантом и передал нас ему, а нашу одежду развесил в гардеробе. Причем куртку Иоганны он предварительно встряхнул, так как я подняла ее с пола. (Я шепнула Роже, что мы не должны остаться в долгу. Он послушался меня, хотя и с легким недоумением.)

Все это я могу объяснить лишь тем, что Роже успевал расположить к себе и установить «режим наибольшего благоприятствования» (безо всякого своекорыстия) прежде, чем у другого человека срабатывала естественная защитная реакция. Роже даже не помышлял о том, что кухню откроют вновь из-за таких незначительных персон, как мы. Однако он ничуть не удивился этому, и мне пришлось намеками подсказать ему, сколь велико свершившееся чудо. Впрочем, Роже оставил их без внимания и стал расспрашивать Иоганну, каким образом, по ее мнению, была поймана рыба, значившаяся в меню, — честно, на удочку? Вероятно. Волнуясь, как всегда, когда от нее требовались природоведческие познания, Иоганна предположила, что указанная в меню рыба пресноводная. Значит, Роже вполне мог ее заказывать.

Роже даже не подозревал, насколько удивительным было безропотное участие Иоганны в нашей прогулке. Обычно она категорически отклоняет приглашение пройтись по свежему воздуху, когда на родителей нападает такая непонятная ей охота. По ее выражениям, это мещанская привычка и пустая трата времени. С некоторых пор слово «мещанский» занимает главнейшее место в ее лексиконе. Она всегда прибегает к этому слову — по чьему наущению, неизвестно, — когда ей нужно что-либо очернить. Мы пробовали ее вразумить, но она успешно отразила любые наши попытки, ибо ни Людвиг, ни я не сумели толком объяснить, что такое «мещанство», поэтому Иоганна упорно продолжает вешать сей ярлык на все, что ей не нравится, как бы далеки ни были друг от друга вещи, поступки или суждения, попадающие под категорию «мещанских».

Словом, я не рассчитывала, что она согласится отправиться со мною и Роже осматривать наши достопримечательности, но все же утром мы зашли к ней, и Иоганна поднялась нам навстречу, немного смущенная беспорядком в своей комнате.

— Меня зовут Роже, — сказал Роже и чинно протянул Иоганне руку.

Иоганна долго соображала, что ответить на наше приглашение. Угрюмо потупившись, она молчала, пока наконец не вспомнила:

— У меня еще уроки не сделаны… по рисованию.

— По рисованию? Разве задают уроки по рисованию? И почему ты их еще не сделала?

Роже положил руку на плечо Иоганны, подвел ее к столу с ворохом бумаг и сказал:

— Покажи-ка, что тебе задано. Сделаешь и пойдешь с нами, да?

— Давай-давай, показывай! — нетерпеливо скомандовала я и выскочила в коридор, где суетился Людвиг со своим молодым коллегой, самым перспективным из трех его ближайших сотрудников, собирая к поездке в Варшаву материалы, которые еще предстояло доработать до отхода их поезда в шестнадцать часов, а оставшегося времени на это уже не хватало. Помочь я им ничем не могла, только помешала бы. Людвиг воспользовался моментом, чтобы чмокнуть меня в щеку — на прощание (если мы до отъезда больше не увидимся) и в благодарность за заботу о его госте.

Вернувшись назад, я застала Роже и Иоганну склоненными над какой-то репродукцией.

— Значит, картина тебе не нравится? — спросил Роже. — Почему бы тебе так и не написать?

Я подсела к ним и взглянула на картину под названием «Космодром», где шестеро молодых космонавтов, все на одно лицо, стояли перед готовой к старту ракетой, среди них две девушки (грациозная брюнетка в летнем платье, рядом такая же блондинка, но в голубом комбинезоне) и четверо юношей (которые мне ничем не запомнились в отличие от считавшихся модными лет тридцать назад четырех кресел, которые украшали собою огромный холл с ослепительно синим воздухом).

— Этого я написать не могу, — выдавила из себя Иоганна.

— Почему?

— Потому что нужно совсем другое. В задании сказано: какой теме посвящена картина «Космодром»? Как раскрывает художник свою тему? В скобках — дать описание картины.

— Правильно, — сказал Роже. — Вот и опиши, что видишь. Но ведь надо также выразить свое отношение к картине, написать, нравится она или нет и почему. Разве не верно?

— Только не так.

— А как же?

— Вот как здесь написано. — Иоганна указала на отчеркнутое в книге место, пододвинула ее Роже и выжидающе уставилась на него.

Кончив читать, Роже кивнул Иоганне — она смотрела на него так завороженно, что какой-либо жест был просто необходим, — и серьезно спросил:

— И ты согласна с этим?

Моя дочь поерзала на стуле, покраснела и пробормотала:

— Что я, чокнутая? — И добавила в качестве аргумента: — Но ведь кол же поставят.

Разве такое уже бывало? При каких именно обстоятельствах? — вопросы Роже намекали на то, что, по всей вероятности, конфликты объяснялись недоразумениями, но Иоганна уклонялась от прямых ответов и то вспоминала свою двойку по физкультуре за невыполненное упражнение на турнике, то зацикливалась на каких-то расплывчатых фразах. Было не ясно, действительно ли она не понимает, о чем идет речь, или нарочно отвечает невпопад с тупым выражением лица.

Роже не терял терпения.

— Иоганна, ведь ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Разве тебе когда-нибудь ставили двойку только за то, что твое мнение не совпадает с мнением учителя, если ты сумела обосновать свою точку зрения?

Иоганна еще сильнее раскраснелась и, с трудом преодолев оцепенение, покачала головой:

— Нет.

— Может, это произошло с другой девочкой или с другим мальчиком из твоего класса?

Она посмотрела на меня и, поняв, что может рассчитывать только на себя, снова качнула головой.

— Вот видишь, — осторожно заключил Роже, и Иоганна поднялась вместе с нами, сходила попрощаться с отцом, но, надевая ботинки, пробормотала, обращаясь преимущественно ко мне:

— Я не чокнутая.

С этого момента Иоганна старалась держаться поближе к Роже, поглощенная тем, чтобы шагать с нами в ногу, шла молча, хотя обычно она может вывести из себя самого добродушного человека, так как совершенно не стесняется в выборе средств — лишь бы именно ей принадлежала львиная доля любого разговора. На этот раз она скромно шла, то держа за руку меня или Роже, то впереди нас, то между нами, то позади, если нам приходилось выстраиваться гуськом на какой-нибудь тропинке.

Возможно, ее лишило обычной настырности предложение Роже обращаться к нему на «ты», поскольку шведы привыкли, чтобы все разговаривали друг с другом на равных. Забытое «вы» уместно для шведа лишь тогда, когда он собирается перевести через улицу какую-нибудь древнюю старушку и хочет сообщить ей об этом.

Все это Роже объяснил нам еще раньше, рассказывая о Швеции. Между прочим, Людвиг оторвал тогда глаза от привезенной ему монографии, которую он рассматривал с жадным интересом, и предложил нам тут же заимствовать шведский обычай. Он имел в виду Роже и меня. Сам Людвиг при мне никогда не говорил на «вы» со своими коллегами (в широком смысле слова). Разумеется, эта начальная стадия общения когда-то существовала, но пока дело доходило до знакомства со мной, она оказывалась уже позади. Я не очень общительна, однако рано или поздно тоже начинаю панибратствовать с многочисленными консультантами, ассистентами, соавторами, от которых нет отбоя ни в будни, ни в выходные.

Так оно и проще. Не нужно гадать, как вести себя в каждом отдельном случае, к тому же исключаются ляпсусы вроде того, что произошел у меня с доктором Блюменталем из академии, который был соавтором Людвига и которому я простодушно «тыкала», пока мы коротали время в ожидании моего супруга. Впрочем, Блюменталь восторгался этим faux pas и рассыпался в комплиментах. С этих пор он не забывает передавать через Людвига приветы для «обворожительной супруги», а приходя к нам в гости, потчует меня анекдотами и разными aperçus. Иногда он даже позволяет себе шутки политического характера, усиленно подмигивая при этом. Таким образом он дает понять, чтобы я не принимала его слова всерьез и не имела бы о нем превратного представления, а знала, что мы среди своих и кое-что можем себе позволить.

Обращение на «ты», сложившееся in statu nascendi нашего знакомства с Роже, не несло в себе какого-то особого смысла. Это «ты» никак не акцентировалось и встречалось скорее во вспомогательных и придаточных предложениях, чем в главных. Лишь однажды, сделав немалое усилие, я употребила это личное местоимение в прямом вопросе «ты женат?», но не разбавила фразы промежуточными словами, стараясь, чтобы она прозвучала как бы совершенно между прочим. Получилось грубовато, прямолинейно, как это бывает при курортных знакомствах, впрочем, так показалось только мне, да и то лишь на миг. Своим ответом Роже сразу рассеял то, что могло лечь тенью между нами.

Роже предоставил мне угадывать самой, какая у него жена, что я и делаю до сих пор. Моя фантазия опирается в основном на фильм «Она танцевала одно лето», который надолго оставил глубокий след в моей тогда еще юной душе, и на более поздние шведские фильмы, изредка появлявшиеся в наших кинотеатрах; все эти впечатления складываются в некий зыбкий образ женского совершенства.

К исполнению роли гида я приступила не без колебаний и упреждающих извинений, но Роже не связывал с нею особых надежд ни на то, что экскурсия будет тщательно продумана, ни на то, что в ходе ее он получит от меня массу ценных культурно-исторических сведений. Он довольствовался малым и считал меня ответственной лишь за выслушивание одобрительных отзывов, когда ему хотелось дать таковые.

Если констатация тех или иных неприятных фактов представлялась мне неминуемой, я предпочитала брать ее на себя. Во-первых, это вполне соответствует моему сварливому характеру, а во-вторых, я не допускала даже мысли о том, что прелесть этой воскресной прогулки окажется хотя бы отчасти самообманом. Я старалась опередить Роже с критическими замечаниями, чтобы освободить его от этой необходимости. Мне было бы тяжело услышать от него то, что говорят или даже нельзя не сказать в таких случаях. Он же выслушивал эти реплики молча, будто имел дело с детскими капризами, на которые благоразумнее реагировать не сразу, а в более подходящий момент. Или же ограничивался коротким и решительным «да», заканчивая мою тираду, после чего отворачивался от осуждаемого объекта и успокаивающе смотрел на меня — знакомые глаза, которые с неизменной любовью глядели на многие поколения школьников, нуждающихся в том, чтобы их учили и учили.

Но один вопрос не давал ему покоя. Роже хотел знать, куда идут все эти люди? Ни о каком футбольном матче я не слышала и совершенно не представляла себе, что означает это шествие людей по осенним улицам, однако Роже вновь и вновь пытался расшевелить мое воображение, чтобы удовлетворить свое любопытство.

Дело осложнялось тем, что Роже ограничивался простыми примерами и сравнениями, будто хотел быть доходчивым для любого из этих невесть куда шествующих людей. Легонько прижимая к себе Иоганну, он говорил, что коль скоро производственно-распределительные общественные отношения свободны у нас от капиталистических пороков, то каждому дано раскрыть свои способности и люди могут дополнять друг друга в многообразном единстве человеческих талантов. Он отнюдь не ожидает, что вся полнота столь сложного феномена откроется ему с первого взгляда. Он просто-напросто хотел бы заглянуть туда, где мы проводим досуг, ведь сегодня воскресенье и, вероятно, именно в такое место направляется сейчас народ, а там он, Роже, с удовольствием принял бы участие в развлечениях, беседах и любых других формах отдыха.

Видимо, я его сильно разочаровывала, однако я не услышала ни малейшего упрека в его многочисленных попытках побудить меня напрячь мою сообразительность. Постепенно мне и самой почудилось, будто у этой воскресной толпы угадывается определенное направление и соответственно некая цель. Когда усталые и способные перекидываться лишь редкими фразами, чтобы засвидетельствовать свое внимание друг к другу, мы вернулись с людных улиц, было уже темно.

Перед домом Иоганна нарушила наше молчание, обратившись к Роже:

— Поднимешься к нам?

— Иоганна, где твой платок? — спросила я.

— Нету.

— У тебя на голове был платок. Где он? Потеряла?

Ветер спутал ее волосы. Она отвернула свое утомленное личико и горестно скрестила озябшие руки.

— До свидания, — сказала я.

Роже взял меня за руку и на миг прижался щекою к моей щеке, после этого он точно так же попрощался с Иоганной и, медленно уходя прочь, обернулся, чтобы посмотреть, как я открываю дверь подъезда.

— Пусть он пойдет к нам, — угрюмо и упрямо заныла Иоганна. — Не хочу домой.

Я помахала Роже, чтобы показать, что сама вполне справлюсь с этим уставшим ребенком, и он махнул в ответ легким, слабым движением руки.

В лифте Иоганна разрыдалась. Она вырвала свою ладонь из моей и даже затопала ногами. Но когда мы вошли в квартиру, рыдания сменились тихим плачем. Раздеваясь (я незаметно помогала ей), она всхлипывала. Наконец из обрывков ее слов мне удалось сложить целую фразу, которую она никак не могла выговорить: Роже должен был записаться в клуб Доретты. С его подписью клуб стал бы международным.

Я уложила дочку, поцеловала ее и пожелала спокойной ночи, а потом прошлась по квартире — повсюду были раскиданы вещи Людвига — и закурила сигарету.

Теперь я иногда заглядываю в письма Роже, которые, несмотря на их нерегулярность, играют плодотворную роль в сотрудничестве между ним и Людвигом. Мне хочется незаметно удостовериться, что там действительно нет слов «Привет Урсуле». Я стараюсь не обращать внимания Людвига на это упущение.

Перевод Б. Хлебникова.