Неожиданный визит

Вольф Криста

Вандер Макси

Моргнер Ирмтрауд

Хёриг Урсула

Мюллер Криста

Шюц Хельга

Левин Вальдтраут

Кёнигсдорф Хельга

Воргицки Шарлотта

Мартин Бригитте

Вольтер Кристина

Цеплин Роземари

Шуберт Хельга

Хельмеке Моника

Зайдеман Мария

Моргенштерн Беате

Стахова Ангела

Ламбрехт Кристина

Краус Ангела

Вернер Петра

Рёнер Регина

АНГЕЛА СТАХОВА

 

 

БАНАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

О поездке в Италию мы узнали во вторник в середине дня.

Репетиция была назначена на девять утра. Мы отрабатываем летнюю программу; как и в прошлые годы, собираемся выступить в июле в нескольких курортных городках и местечках на Балтийском побережье. Программа шла под девизом «Мы в нашем отечестве ГДР».

Янтца, наш художественный руководитель, с самого утра был в скверном состоянии духа. На календаре уже 9 июня, а танцоры мазали, хор пел из рук вон плохо — следовательно, Янтца поминутно срывался и с каждым разом расходился все больше.

Едва мы пропели первые такты «Ах, ты мой лужок зеленый, ах, подруженька моя, сердцу милая», как Янтца, вскочив со своего места, одним прыжком очутился на сцене и размашистым жестом прервал наше пение.

— Ханске, вы кого обнимаете — палку или девушку, которой признаетесь, что она для вас все: и гора, и долина, и речка, и луг… черт побери, вы должны улыбаться, изображать счастливого влюбленного и при этом покачиваться в такт — вот, смотрите…

Янтца обнял Лейлу и показал, как надо это делать.

Потом он так же резко соскочил вниз и дал оркестру знак начинать. Мы пропели еще раз с начала «Ах, ты мой лужок зеленый, ах, подруженька моя, сердцу милая»; Матей Ханске снова держал меня за талию и своим острым бедром впивался в мое и подталкивал меня, изображая покачивание.

Матей Ханске уже четыре месяца в нашем ансамбле. Про него говорили, что парень после окончания школы довольно намытарился, полтора года увиливал от призыва в армию, работал как будто грузчиком и еще кем-то в этом роде, и поступить учиться в прошлом году ему не удалось.

Насколько мне известно, его родители дружны с Кролой, директором, тот, верно, и пристроил парня сюда.

Мы оттараторили еще несколько песен, делая при этом все, что требовал Янтца. Когда мы пели «Ханка, радуйся всегда», то широко растягивали губы, что должно было означать улыбку; когда пели «Радость моя Лилиенфайн», смотрели друг другу в глаза — «проникновенно!», кричал нам снизу Янтца, «проникновеннее, черт побери!» — Матей при этом смотрел куда угодно, только не на меня; а когда пели «Добрый вечер, матушка», он небрежно вскидывал руку мне на плечо и, как и все, держал перед собой фонарь.

Так мы дошли до песни «Распустилась роза на моей сторонке лужицкой» и пропели уже несколько фраз, а Матей по-прежнему изображал на своем лице глубоко печальную мину, которая нужна была для предыдущей песни. Я прошипела ему:

— Ну черт тебя побери, певец ты или клоун…

Вышло довольно громко, и Янтца закричал из зрительного зала:

— Кравцец, вы, однако, на репетиции, чего это вам взбрело в голову болтать посреди песни, уж не мизерные ли ваши успехи вскружили вам голову?!

Янтца, когда бывал не в духе, обращался к хористам по фамилиям, и этаким издевательским тоном. Не ко всем, правда. К фрау Шустер, например, он не решается так обращаться, непременно будет море слез, к здоровяку Киндерману тоже — тот одним своим взглядом может сразу осадить Янтцу.

Взглянув на часы, Янтца решил, что на сегодня хватит, и подозвал нас к себе. В сентябре, объявил он, предстоит большая гастрольная поездка в Италию, но поедут не все, а только часть коллектива, всего 40 человек; разумеется, вся танцевальная группа и часть хора. Он выразительно посмотрел на Лейлу, стало быть, ей билет на самолет обеспечен.

В раздевалке мы заговорили все разом и наперебой. О значительных поездках мы, как правило, узнаем по крайней мере за год — так, в прошлом году мы были в Марокко и Тунисе — 14 дней, годом раньше в Балканских странах, и уже четыре года все идет разговор о Японии.

Тем временем явился толстяк Яуэр и стал предлагать помидоры из своей теплицы.

— Что пение, — бормотал он, как всегда, — сколько ни пой — денег не напоешь, — и заломил довольно высокую цену. Но в городе ведь простоишь за ними час, подумала я, и взяла три фунта.

Наконец раздевалка опустела, а я все сидела в своей майке и юбке. Не знаю, что побудило меня снова вернуться в зал. Осветители уже выключили прожекторы, слышно было, как они переговариваются и двигают чем-то за сценой.

Округлив руки, я выбежала на середину сцены, попыталась сделать несколько вращении, пируэтов, горизонтальный вис — все, в чем упражнялась когда-то ежедневно. Мне стало тоскливо; я попробовала сделать еще две-три фигуры и совсем скисла.

— Партнер тебе не нужен случайно? — Матей стоял в кулисах и смотрел на меня, на лице его кривилась усмешка. Я смутилась, оттого что он застал меня за этим занятием; мне стало неловко за свои жалкие попытки в хореографии.

Я показала, что и как ему следует делать.

Кончив пируэт, я оттолкнулась от пола и прыгнула — Матей, подхватив меня, едва удержался на ногах; я намеренно сделала слишком сильный прыжок, думала, что так ему легче будет поднять меня вверх.

Матей опустил меня. Его лицо, обычно мрачное и невыразительное, в первый раз, казалось, прояснилось, что-то живое, человеческое отразилось в нем.

Осветители уже ушли — во всяком случае, все стихло, и мы с Матеем еще с полчаса танцевали и дурачились на темной сцене. Потом Матей подождал у раздевалки, пока я оденусь. На улице он попрощался. Я чуть было не пригласила его к себе, так подступило вдруг опять это отвратительное чувство одиночества.

Дома я поела помидоров, купленных у Яуэра; они были водянистые. Вечером нам еще предстояло выступать по случаю какой-то годовщины в одной из окрестных деревень.

Солнце палило в оба мои окна. Как утверждали метеорологи, июнь стоял необычно жаркий. Я подумала, не сходить ли мне в город и не купить чего-нибудь, да покупать было вроде бы нечего.

Со скуки я насыпала на жестяные наличники за окнами зерен для голубей. Потом повытаскивала из шкафа свои платья и юбки, стала было примерять, но и это не развлекло. К тому же я чувствовала еще и некоторую усталость во всем теле — так наломаться на сцене. Наконец я достала из ящика стола пачку фотографий.

В дверь позвонили. Фрау Кунце, хозяйки, не было слышно, и я пошла открыть. Каково же было мое удивление, когда я увидела перед собой Матея!

Я пригласила его пройти ко мне.

В дверях он остановился, не решаясь пройти сразу, посмотрел на мои голые ноги, потом медленно обвел взглядом комнату. Кругом были разложены фотографии, платья так и лежали, раскиданные где попало. Я натянула на себя джинсы.

— Что, тебе непривычно видеть такой беспорядок?

Матей все еще оглядывал комнату.

— Пожалуй что… а впрочем, не знаю. Или… Твои родители, видно, живут не здесь… в городе?

— Да нет.

Я назвала улицу.

— Тогда странно, — проговорил он.

Я освободила кресло от платьев и предложила Матею сесть.

Матей молчал. А мне тоже нужды не было спрашивать, чего он явился.

— На воздух хочется, на природу куда-нибудь… Пойдем? — сказал он через некоторое время, высмотрев теперь, кажется, все, что можно было.

Я согласилась, все же это было лучше, чем оставаться в душной комнате.

Я распахнула шкаф и, прячась за растворенной дверью, стала переодеваться. Матей тем временем поднял с пола несколько фотографий и принялся рассматривать их.

Одевшись, я оглядела себя оценивающе в большом зеркале, вделанном в шкаф. Волосы, собранные в хвост, слегка растрепались, я пригладила их пальцами.

Сзади неожиданно подошел Матей, рукой отвел мою голову в сторону и рядом с отражением приставил большую фотографию.

С минуту я смотрела на себя и на девочку, глядевшую на меня с фотографии. Потом резко выхватила из руки Матея карточку и бросила ее, перевернув, на стол.

— Как ты смеешь, — сказала я.

Девочке на фотографии не больше пятнадцати-шестнадцати лет. Чистое, юное лицо; ровная линия овала, серьезный взгляд. И легкий оттенок робости в уголках губ. Но глаза широко раскрыты. Как будто жизнь — величайшее чудо и надо только внимательно смотреть.

Сердитая и растерянная, я подбирала с пола фотографии. С них смотрела одна и та же девочка: вот у станка, в черном трико, с отведенными назад плечами, вот рядом с другими девочками — ест пирожные, смеется; тут за партой, там у доски, здесь в саду, под каштанами, а это на сцене — в белой тюлевой юбочке, на пуантах… По мере того как в руках у меня стопка фотографий росла, меня все сильнее и сильнее разбирала злость.

Я не особенно люблю показывать их, тем более посторонним. Они были сделаны четыре года назад для фоторепортажа о балетной школе; его не напечатали, но фотограф прислал мне снимки, на которых меня хорошо видно.

— Да будет тебе, — пробормотал Матей, увидев, что я рассержена. Я с силой задвинула в стол ящик, куда швырнула перед тем пачку фотографий.

В прихожей мы встретились с фрау Кунце; видно, только что с работы: она тяжело дышала и лишь кивнула на наше приветствие.

На автовокзале толпились люди. Было начало четвертого. Я сказала Матею, пусть он сам решает, куда нам ехать, и мы сели в первый же автобус, который шел в какой-то пункт в северном направлении… На одной из остановок, затерянной среди лугов, мы сошли. Местность была мне знакома, в трех километрах ходьбы через лес должна быть деревенька. Мы направились в ту сторону.

Мы отмахали уже приличное расстояние, не перебросившись друг с другом и пятью фразами. Да и не о чем, собственно, говорить было с этим Матеем. Впрочем, никакой неловкости я не испытывала от этого. Мне было хорошо и покойно от того, что он просто шагал рядом.

Мы вошли в лес; в неподвижном жарком воздухе стоял смешанный аромат сосновых игл, смолы, свежеспиленной древесины…

На одной из полянок мы легли прямо на мшистую землю. Я вяло думала, не ждет ли он, что я начну соблазнять его; а может, он сам замышлял что-нибудь в этом роде… Но скоро все эти мысли уже казались мне пустыми, ненужными и незаметно, сами собой, рассеялись. Я подобрала повыше юбку, чтобы ноги загорали, а Матей положил руку мне под голову. Приятно было лежать, я чувствовала, как меня размаривает; на какое-то время я будто бы даже забылась.

Мы спохватились довольно поздно и бегом бросились обратно через лес. На автобус мы едва успели. Народу в этот час ехало немного, кроме нас, в салоне было еще несколько человек. Матей молчал. Мы смотрели в окно, за которым тянулись поля.

К автобусу, увозившему наш ансамбль на вечернее выступление, мы бежали из последних сил, потом долго не могли отдышаться. Все были в сборе и ждали нас. Наше опоздание не было оставлено без внимания, некоторые — а особенно Лейла — всю дорогу развлекались тем, что так и этак подтрунивали над нами. Меня это не трогало. Мне знакомы подобные штучки. А Матей постоянно смущался и чувствовал себя неловко; он напряженно смотрел в окно и еще пытался при этом улыбаться. Это их только сильнее разжигало. Милые у меня коллеги.

Деревня, где нам предстояло выступать, находилась на окраине Нидерлаузица. Дорога шла через разработки бурого угля, среди карьеров и отвалов — чисто лунный ландшафт. Когда мы прибыли на место, деревня показалась обжитым людьми оазисом.

В этот вечер было много всякого такого, от чего на душе стало и скверно, и грустно. Сцена в деревенском клубе оказалась слишком мала, специального помещения для переодевания не было, пришлось использовать для этого заднюю гостевую комнату, которую для нас заранее освободили. Публика состояла большей частью из бабуль и дедуль, казалось, целый век сидят они в этой деревушке, позабытые богом и людьми. Бургомистр, дядечка образца пятидесятых годов, выступил с непременной речью о социализме, о неуклонном движении вперед и о нас в нашем отечестве ГДР.

Выступили мы в этот вечер плохо. Даже скверно. Хотя кое-кто из бабуль утирал платочком глаза. В основном когда мы пели старые песни. Это только разозлило меня. Досадно было за нас, за наш ансамбль.

После концерта мы еще побыли там с час. Бабули вовсю глушили ликер, дедули — водку; они настойчиво приглашали нас пить вместе с ними и обязательно за их счет.

Я выбралась из зала, пошла искать Матея; среди шума, возлияний и табачного дыма я и не заметила, как он куда-то скрылся…

Я сбежала по каменным ступеням крыльца — меня обступила вдруг тишина. У крыльца стояли две машины и несколько велосипедов, прислоненных к стене дома.

Небо все было в звездах. Прохладная июньская ночь. Я зябко поежилась. Жакет мой болтался на стуле где-то там, в комнате, но назад идти не хотелось — это значило по меньшей мере раза два-три выпить с бабулями, а отказывать было неудобно.

Я пошла вдоль улицы. Постройки были преимущественно старые, новые дома не попадались. Деревенька доживала последние дни, она была назначена на снос. Палисадники, чувствовалось, запущены, сплошь поросли бурьяном, заборы кругом тянулись ветхие, облезлые… Я дошла до конца улицы — собственно, и вся деревня. Сосновый лес, обступавший ее со всех сторон, здесь был сильно вырублен; совсем рядом угольные разработки — за торчащими пнями вдалеке светились огни; слышен был звук работающих экскаваторов…

Я вернулась в клуб. Матея так и не нашла; после, когда мы с песнями садились в автобус, я увидела его: он уже сидел на своем месте.

В пятницу на утренней репетиции присутствовал Воска. Он занимает какой-то пост в министерстве культуры и считает себя в этом качестве ответственным за наш ансамбль.

Мы поздоровались в перерыве. Воска спросил, не хочу ли я пообедать с ним, где-нибудь в городе. Я обрадовалась, в комнате у меня после полудня будет наверняка такая же духотища, как и во все эти дни.

Воску я знаю три года, с самого поступления в ансамбль. Он и раньше не раз приглашал меня пообедать с ним где-нибудь; эти знаки внимания немного скрашивали мою жизнь — особенно в первый скверный для меня год. Лейла и Эви еще любопытничали, не навязывался ли он ко мне случайно в любовники, он тут, дескать, уже пробовал обхаживать всех девиц, поочередно. Вздорная болтовня все это, думала я. Воска всегда был просто очень любезен со мной, и только.

В присутствии Воски Янтца не переходил дозволенных границ, и репетиция в этот раз прошла на удивление хорошо. Я стояла на сцене среди других пар одна, без Матея — он еще в среду сказался больным, — дело от этого, однако, нисколько не страдало.

Я поехала с Воской в Милтвиц, в «Белый гусь». Мы оказались единственными посетителями. В ресторанчике этом очень даже недурно, хотя интерьер полностью отделан под фольклор и фигурные резные сиденья твердые.

Воска, несмотря на мои протесты, заказал еще и первое, он считал, что несколько килограммов мне вполне можно прибавить.

Он настоял также, чтобы мы выпили вина.

После того как кельнер поставил перед нами бокалы, Воска стал восхищаться моей арабской кофточкой, которую я недавно купила у Иоханны. Он пошуршал тканью на рукаве и сказал:

— А у тебя маленькие руки.

Еда была, как всегда, вкусной, и я быстро управилась со своей порцией. Окна ресторанчика выходили на площадь, прямо напротив высилась белая церковь; мимо прогромыхал трактор с прицепом, и стекла в окнах слабо задребезжали.

Я вдруг почувствовала себя совсем разбитой. Начиная с понедельника мы каждый вечер где-нибудь выступали и по целым дням репетировали; все время в напряжении. Доев остатки своего салата, я положила вилку, нож и бумажную салфетку в тарелку и откинулась на твердую резную спинку; подумала, куда бы деть руки — стулья были без подлокотников, и я просто свесила руки вниз.

Воска все еще ел, не поднимая глаз; он так усердно выскабливал — чуть ли не вылизывал — в своей тарелочке, казалось, весь мир для него сосредоточился сейчас на еде…

Глядя на него, я подумала вдруг, что сейчас только, в первый раз, хорошенько могу рассмотреть его. Вообще, это неприлично — вот так, в упор, разглядывать человека. Лицо его выглядело несколько оплывшим; щеки дрябло свисали, нос терялся где-то между ними, подбородок казался слишком маленьким в сравнении с широким и как бы четырехугольным лбом. Лейла никогда не упускает случая отозваться об этом лице не слишком лестно. Я считаю, что это несправедливо, никто, в конце концов, не выбирает себе внешность. А что такого в лице ее Янтцы? Жесткое, желчное. Куда уж там до красоты.

Воска отодвинул пустую тарелку, поднял глаза, достал носовой платок и стал вытирать им рот. Теперь он снова был человек как человек, как любой другой.

Он сделал знак рукой мужчине в зеленой национальной жилетке за стойкой и заказал еще две кружки вина.

— Я решил обставить свою квартиру в зеленых тонах, — сказал Воска.

Я заметила, что он пытается справиться с отрыжкой, и отвела глаза. Кельнер принес две кружки вина и убрал тарелки.

— И в кабинете у меня будут зеленые кресла. Я уж настою на своем. Пусть все удивляются. Зеленый цвет действует на меня успокаивающе.

Я мучительно раздумывала, что бы такое уместное сказать в ответ, но ничего в голову не приходило, и я только кивнула.

— У тебя такого рода забот нет, а? — Воска криво усмехнулся. Ему, должно быть, было лет сорок пять. Наверняка он мне когда-нибудь говорил, сколько ему точно, только у меня как-то не отложилось в памяти.

Я пожала плечами.

— Да, зеленый, в общем, неплохо, — нашлась я наконец.

Впрочем, это уже было ни к чему, Воска продолжал свое:

— Жена торопит с постройкой дома. И все уже есть, и кредит, и участок — но теперь, похоже, раньше осени не соберусь. Я ведь хочу съездить еще в Аренсхоп. Недельки на две. В курзал. Ты бы тоже, наверное, не отказалась?

Что тут можно было ответить. Кто отказался бы от Балтийского моря.

— И сад вокруг дома будет. Хочу маленькие хвойные посадить. И голубые ели. Как тебе голубые ели?

— Ах, ели, ели.

Эти голубые ели вызывают у меня отвращение. Они напоминают мне те белые цветы, что кладут на могилы.

Воска допил свое вино.

— Тебе хорошо, ты еще молодая, — сказал он и вздохнул. — Ну а в Италию ты бы, конечно, с удовольствием поехала?

— Да.

Откуда было знать ему, что это одно из самых заветных моих желаний. Что мне иной раз хотелось повеситься или биться головой о стену. Лишь бы куда-нибудь деться, только подальше от этого города, от турне по Балтийскому побережью. И если можно — от ансамбля тоже.

— Ты уже ездила куда-нибудь на гастроли?

— Нет.

— Тогда я попробую тебе помочь, — сказал Воска и подозвал кельнера, чтобы расплатиться.

Мы ехали по той же самой дороге, что и тогда, во вторник, с Матеем. Воска вел машину медленно, чтобы не сказать осторожно. Он свернул в лес на том же месте. Дорога скоро стала узкой, Воске пришлось затормозить.

Мы открыли с обеих сторон дверцы, Воска отодвинул задвижную крышу. Над нами чуть вздрагивали макушки деревьев. С куста у дороги спорхнули две птицы.

Воска играл автомобильным ключом.

— Если хочешь курить, то… — Он кивнул на пачку «Мюратти».

Мне не хотелось курить.

— Ты знаешь, что меня восхищает в тебе? Твоя самостоятельность… как это ты вдруг взяла и решила жить одна… независимо… — Он побренчал ключами, посмотрел сбоку от себя за окно. — Я вот смотрю на тебя все эти три года…

Я не понимала, о чем он. Что конкретно имел в виду. В эти три года так много всего было.

Воска тем временем взял мою руку в свою. Мне было неприятно, я с трудом сдерживалась, чтобы не выдернуть ее. Но не хотелось казаться грубой.

Воска повернул свое лицо ко мне. Над своими волосами он неплохо потрудился: темно-русые пряди были искусно зачесаны и прикрывали места, где намечалась лысина.

— Я действительно восхищаюсь тобой. И твоей манерой. Ты всегда сдержанно-приветлива в обращении. Никогда не догадаешься, естественно это в тебе или ты просто умеешь так подать себя.

Я высвободила свою руку и вышла из машины. Снаружи постучала ему в переднее стекло.

— Давай пройдемся немного.

Воска вздохнул; помедлив секунду-другую, он нехотя выбрался из машины.

Мы были уже совсем недалеко от полянки, где я в тот раз лежала с Матеем; тропинка раздвоилась. Мы с Воской свернули влево.

— Ты не находишь, что такого теплого июня давно уже не было?

Я шла впереди, стараясь сохранять дистанцию не менее чем в два шага. Воска схватил меня за руку и притянул к себе.

— Да постой ты со своим июнем, вот ведь чертенок… — В голосе его проскользнула нотка досады.

— Скажи мне лучше, не находишь ли ты, что тебе нужен друг? Настоящий, хороший друг, чтоб мог при случае дать тебе добрый совет. Ты знаешь, Янтца не любит тебя. Он считает, что ты слишком уж занозистая.

Я подумала о Лейле. Податливой, обтекаемой Лейле.

— И я не удивлюсь, если он выбросит из очередной программы твои песни.

У меня комок к горлу подступил. Воска имел в виду старые народные песни, полузабытые и мало кому известные; многие я раскопала в архиве. Сколько красноречия, искусных доводов потребовалось, прежде чем я смогла уговорить Янтцу, чтобы он разрешил мне петь их. Теперь они входили в основную программу отдельным выступлением продолжительностью в пятнадцать минут, пела я их в сопровождении гитар и оркестра. Работа над ними была таким удовольствием для меня. Недавно я разыскала еще несколько текстов и сейчас сама сочиняю к ним мелодии, верней сказать, пытаюсь… Мечтаю о собственной одночасовой программе. Куда бы вошли все мои работы…

— Ну, нечего раньше времени волноваться, — сказал Воска и потрепал меня по руке. Потом обнял за талию. — Так уж сразу он их не выбросит. Они все же идут с успехом, надо надеяться, и дальше так будет. А я помогу.

Мы все шли и шли в глубь леса; его рука по-прежнему оставалась на моем бедре. Мне было неприятно. Когда мы ступали на кочки, Воска прижимал меня к себе. Предложи мне кто-нибудь свою помощь еще три года назад — и я легко согласилась бы принять ее и чувствовала бы себя счастливой. Сейчас это казалось не просто — решиться на такой шаг.

Воска спросил, как мне нравится его оранжевый автомобиль.

— Я снова выбрал «вартбург», — сказал он. — Никогда не знаешь, как время повернет. И с отечественными запчастями легче. Я получил его из спецфонда округа, у меня там предкомиссии по распределению — приятель.

Воска рассказывал все это как ревностный, любящий немного прихвастнуть ученик.

— За старый мне давали до двадцати пяти тысяч. Я на нем и двух лет не ездил. Но продал за ту же цену, что купил. Никогда не знаешь, как повернется.

Лес впереди начал редеть, пошли залитые солнцем полянки. Воска показал на одну: дескать, присядем?

— Земля, кажется, сухая, — он ковырнул ради осторожности в двух-трех местах носком ботинка.

Мне не хотелось. И в лесу оставаться мне тоже больше не хотелось.

— Мы слишком далеко отошли от машины. А ты все дверцы закрыл?

Это подействовало на него. Мы повернули назад. Я хотела было пойти впереди, но Воска удержал меня за руку.

— Ты знаешь, что ты мне очень нравишься? — сказал он. Наклонив ко мне лицо, он пытался посмотреть в мои глаза. Видеть его так близко было мучительно. Я отвернулась. — И многое мог бы сделать для тебя.

Только на миг, кажется, во мне шевельнулась к нему жалость, последние его слова меня отрезвили — я легко, освободившись от мимолетного ощущения, резко ускорила шаг.

Воска не дал мне уйти вперед.

— Ну, право, чертенок! Ты ж понимаешь, любовь бывает разная, это естественно!

Слово «любовь» странно звучало в его устах. Мне подумалось, что сама я еще никогда не употребляла его, разве что в шутливых разговорах.

— Мы могли бы съездить с тобой в Дрезден, в бар, — он назвал в какой, — у меня там директор приятель. Ты, кажется, любишь терпкие белые вина?

Почему-то меня это задело. Я даже подосадовала, что когда-то что-то говорила ему о себе.

— Или махнуть на недельку к Балтийскому морю — в Аренсхоп я ведь еду с женой, а можем прокатиться в Прагу или в Будапешт, — Воска начал распространяться о красотах Будапешта. Я подумала о вечерах, свободных от выступлений. Порой они были нестерпимы.

Затем Воска ударился в воспоминания об одной эстрадной певице, с которой он когда-то в Лейпциге провел восхитительный вечер.

— Charmant, charmant, — приговаривал он, прищелкивая языком.

Я видела эту особу как-то по телевизору, у нее были пышные бедра. Голосом она обладала небольшим.

Воска снова положил руку мне на плечо, но, слава богу, мы уже подходили к его «вартбургу». Он тотчас бросился проверять, дергая за ручки, закрыты ли дверцы.

Мы сели в машину, Я прикинула, что примерно через полчаса буду у себя дома.

— Откинь спинку у сиденья, чтобы было удобнее, — сказал Воска, — вон рычаг, — и кивком головы показал вниз, справа от меня.

Я заглянула туда, пошарила, но не нашла, тогда Воска сам потянулся рукой к рычагу, перегибаясь через мое сиденье; но прежде чем взяться за него, он вдруг подался назад и, развернувшись, навалился всей тяжестью своего тела на меня.

— Ну чего ты такая строптивая, чертенок!

Я почувствовала жуткое отвращение, мне едва не стало дурно. Я оттолкнула его. Он ударился о руль. Лицо его передернулось, губы запрыгали, как у разобиженного ребенка. Мне стало ужасно неловко за него. Как можно быть таким старым и таким глупым.

Я подумала, не лучше ли выйти и добираться домой пешком…

Но Воска, с силой захлопнув дверцу, уже включал стартер. Мотор завелся только с третьего раза. Пока мы ехали через лес и машину качало на неровностях дороги из стороны в сторону, Воска все приговаривал: «Ну ладно»; он старался взять уверенный тон, однако в голосе его чувствовалось плохо скрываемое смущение.

На шоссе Воска лихачил, вел машину подчеркнуто небрежно. Но после того, как попал в довольно сомнительную ситуацию, рискнув пойти в обгон, и другой водитель, высунувшись из окна, постучал пальцем по лбу — дескать, куда смотришь! — он сбавил ход и уже до конца ехал, как и всегда, осторожно, не превышая привычной скорости.

Я думала о Воскиных зеленых диванах и креслах и пыталась найти в себе хоть что-то похожее на жалость, но мне трудно было подавить свое отвращение к нему.

В городе Воска остановил машину на одной из улиц, там, где ему было удобно. Он побарабанил пальцами по приборному щитку, взглянул через стекло на проходивших мимо людей и сказал:

— Путешествие окончено.

Голова моя была пуста. Что-то надо было сказать, но я ничего не соображала. Воска посмотрел на счетчик бензобака:

— Ну, бензина еще достаточно.

Я выбралась из машины, сказала «до свидания» и пошла.

Дома я выпила все молоко, сколько было. Потом выпила хозяйкино, из холодильника. Почему-то хотелось молока.

Фрау Кунце сидела на балконе: возилась там с какими-то фруктами. Я попросила у нее велосипед.

Выехав за город, я покатила по шоссе. В нескольких километрах от города, у первого же поля, остановилась.

Взвалив велосипед на плечо, я стала пробираться, осторожно раздвигая колосья, в глубь поля; старательно выпрямляла погнувшиеся стебли. Я хотела скрыться от всех.

Отойдя довольно далеко от дороги, я разгребла и примяла к земле часть стеблей, столько, чтобы хватило места растянуться…

Светило солнце, и все вокруг было насыщено солнцем: отливали желтым колосья, по-весеннему пахла земля…

Было лето. И все было полно жизни.

Через четыре дня Янтца по окончании репетиции назвал фамилии хористов, отобранных для гастролей в Италии. Я оказалась третьей в резерве. Многие потом в раздевалке подходили ко мне и сетовали, что со мной поступили несправедливо. Лейла тоже подошла и сказала, дескать, я со своими песнями уж несомненно имела бы в Италии успех.

Перевод Т. Холодовой.

 

РАССКАЗАТЬ ВАМ О МОЕЙ ПОДРУГЕ РЕЗИ?

По правде говоря, никакая она не Рези, кто это в наши дни носит имя Рези. Нет, ее имя красиво и приятно ласкает слух — одно из тех имен, что на всех языках звучат одинаково и означают небожителей.

Итак, Рези. Знала бы я только, что́ меня толкает рассказать о Рези, она, во всяком случае, не уполномочивала меня, нет, но я надеюсь, что она не узнает себя в моем рассказе.

Рези — это то, что называют молодой незамужней женщиной.

Благосклонный читатель прервет в этом месте чтение и начнет перелистывать страницы. Ведь историй о молодых одиноких женщинах что песка на берегу моря, может быть, не столь изящных, не столь чистых и отшлифованных, — но уже вошло в моду презрительно кривить рот, скучающе зевать или морщить лоб, когда предлагают историю о молодых одиноких женщинах.

Сразу оговорюсь: я не собираюсь рассказывать историю о молодых одиноких женщинах, я немного посудачу о моей подруге Рези, только и всего.

Одни находят ее красивой — в правильном смысле слова, то есть не миловидной; другие — привлекательной, что, я думаю, основано на недоразумении; многие утверждают, что она маленькая и хорошенькая, кому-то из приятелей она кажется язвительной и чересчур прямой, чтобы не сказать бестактной; кто-то находит ее опять же человеком приятно сдержанным, может быть, даже излишне спокойным, что касается ее голоса на партийных и профсоюзных собраниях; кто-то еще, еще и еще — у тех свое мнение о ней, всего не перескажешь.

По документу, удостоверяющему личность, Рези среднего роста. Что слегка преувеличено. Она маленькая. Но кажется выше за счет каблуков. Которые, впрочем, не бросаются в глаза.

Раньше она была худенькой. Она и сейчас смотрится худенькой. Правда, благодаря маленьким уловкам.

Между тем год назад ей перевалило за тридцать. Но все единодушно сходятся на том, что по ней этого не видно. Что ей можно дать лет двадцать пять, самое большее — двадцать шесть. Рези это нисколько не смущает, более того — она резонно замечает: рано или поздно время возьмет свое. Но ее огорчает, если кто-то отождествляет знание и опыт и нечто еще, именуемое мудростью, с возрастом и изборожденным морщинами челом.

Когда Рези была совсем худенькой, она носила, можно сказать, исключительно брюки, а поверх блузу или жакет, предпочтительно с карманами. Чтобы было куда засовывать руки. Редко когда надевала джинсовую юбку или платье, опять-таки из джинсовой ткани. Никакой теории относительно брюк у нее не было, она просто носила их, и все. Но возраст (а Рези, напомним, перевалило за тридцать) обязывает. Другими словами: бывают случаи, когда приличие требует платья. Рези осваивает и платья. В них она выглядит очень неплохо. Но в брюках все же лучше. Она и чувствует себя в них удобнее. В вельветовых, к примеру. Темно-синих.

А еще Рези открыла в себе любовь к вечерним платьям. Надо сказать, они ей тоже к лицу. Но что интереснее и важнее — у каждого из ее вечерних платьев своя история. И каждая по-своему замечательна. Ни одно из этих вечерних платьев — заметим: заграничного производства — не возбуждает в ней неприятных ассоциаций. Чего нельзя сказать о других вещах, составляющих ее гардероб. Я имею в виду прежде всего неприятные ассоциации.

Случается, Рези рассказывает, тепло и доверительно, попивая вино с кем-нибудь из приятелей, о том или другом вечернем платье. Может быть, она воображает себя при этом в роли Шахразады. Может быть, меня там не было.

Люди, которые любят Рези или считают, что любят, находят в ней красивыми две вещи: глаза, чисто серо-голубые, без какой-либо примеси; и волосы, никогда не знавшие краски, ее, исконного, русого цвета, представленного во всем богатстве оттенков — от желтоватого до светло-коричневого. Совсем недавно — тому предшествовали два тяжелейших года — Рези обнаружила в зеркале, что мягкие завитки возле ушей слегка серебрятся. Кроме нее, однако, этого никто пока не замечал. Или люди, зная о тщеславии Рези (разумеется, не переходящем границ), не хотят показаться неделикатными.

Ну и разговор я развела. Столько подробностей о Рези, и все внешнего свойства. Боюсь, что Рези это пришлось бы не по нутру. Она-то считает себя человеком робким, да, иногда она утверждает и такое. Вот только, дескать, жизнь и профессия понуждают держаться самоуверенно. Составлять и иметь мнение. И что самое трудное — высказывать мнение. Той, что зовется Рези, носить бы короткие, в талию, жакетки, пышненькие платьица с передничком, грубошерстные юбки, высокие шнурованные ботинки. Рези чурается всего этого. Платьице, правда, в детстве носила такое. Мать ей купила тогда по неведению этакое пышненькое, с зеленым передничком. Это было единственное, какое Рези когда-либо приняла и надела. Почему — и по сей день остается для нее загадкой. Ах, Рези, перестать бы тебе всякий раз трудиться над разгадками, всему и всегда искать причины, стремиться быть непременно хозяином положения и своих чувств. Научиться бы смотреть на вещи проще. Принимать жизнь такой, как она есть. Людям, которые это могут, Рези завидует от всей души.

Душа у нее есть. И, насколько я знаю, она считает, даже с избытком. Вот почему иногда кажется, что жизнь по большей части вещь тяжкая. Часто слишком тяжкая. Душа. Кто может позволить себе такую роскошь, как душа. Ее, скорее, прятать надо. Маскировать. Ведь Рези живет не в какой-нибудь обители, укрытая от мирских треволнений. И не в уютном особняке за глухим забором, Наконец, у Рези просто недостаточно денег, чтобы давать волю душе.

На мой взгляд, Рези ущербный человек. Не в том смысле, какой вкладывают в это слово в наши дни. И надеюсь, меня не сочтут бестактной за то, что я позволяю себе такое выражение. Но оно напрашивается.

Душевно ущербный. Я охотно написала бы что-нибудь о племени Азра, но уже вижу протестующий, неодобрительный жест, который делает Рези, — избави бог! никакого пафоса, относящегося на счет ее персоны, Рези не терпит. Но скажу по секрету: что-то общее с племенем Азра, кажется мне, есть у моей Рези.

Однажды именно это ее чуть не подвело. Именно это. И прошел не год и не два, прежде чем она снова пришла в себя, зализала раны, оперилась, а как же иначе? — и, что самое главное, сумела придать себе еще и вид человека в меру уравновешенного и довольного собой. Но Рези никому не рассказывала о пережитом. Только мне как-то раз, обстоятельно и со всеми подробностями. Но об этом я должна молчать. В те годы она почерпнула немало житейской мудрости, нашедшей отражение в следующей сентенции, которую Рези так часто повторяет: «Одного лишь со мной больше не случится: чтобы я опять оказалась участницей банальной комедии с тремя действующими лицами, когда женщины прибегают среди ночи и решительным или срывающимся голосом, воздевая или заламывая руки, или как-нибудь еще, требуют вернуть их законных мужей. Точно я держала тех на привязи. И чтобы потом муженьки уползали, скуля и причитая и клянясь в величайшей любви, — оправдываясь тем, что, дескать, они стольким обязаны своим женам».

Рези, впрочем, никогда не удается в полной мере придать своему голосу соответствующий цинический или по крайней мере злобный тон; бывает, взор ее затуманивается, тогда она надевает дымчатые очки.

Опытный читатель заметит, быть может: мы приближаемся к сути дела. Хотя ни о чем подобном и речи быть не может. По воле Рези. А она долгие годы считала себя человеком сильной воли.

С некоторых пор Рези нередко по ночам (в тех случаях, когда просыпается, а просыпается она как по часам — около двух, не раньше и не позже, и только в особо счастливых случаях засыпает снова до шести часов утра) задается вопросом: сколько раз человек может умереть? Иногда она встает и смотрит из темной комнаты в парк, освещенный луной. И думает: может, и стоило бы решиться. И, может, так оно было бы лучше. Но затем Рези стискивает зубы и заставляет себя думать на тему «грех и ответственность». Тему ответственности я затрагиваю здесь только вскользь, речь идет о дочери Рези, как говорится, от первого брака.

Не будем замалчивать в этом месте: Рези, вполне радостный и жизнелюбивый человек, не испытывает недостатка в предложениях мужчин, и совсем молодых, и более зрелого возраста. (И она бы огорчалась, будь это не так. Я уже говорила о тщеславии Рези.)

Те-то ведь как рассуждают: живем, дескать, один раз. Стало быть, и жить надо соответственно. Что за провинциальность, за жеманство. Что за дикость, Рези, — разыгрывать из себя неприступную. Вот Рези и приходится — подчас себе в ущерб, — а что делать? — она знает, что вечера и выходные ей, так или иначе, коротать по большей части в одиночестве, — вот Рези и приходится, значит, напоминать мужчинам о их более или менее любимых женушках дома. А отвергнутые не всегда проявляют тонкое понимание.

Но ближе, ближе к делу, и как бы это выразиться потоньше, поделикатнее — чтобы удовлетворить желание Рези (ведь она не терпит никакого пафоса, зачем это в обычной жизни и в обыденной речи), но и не поранить по возможности чересчур тонкую душу какого-нибудь читателя… И однако же, как ни крути ни верти, остается сказать одно, просто и прямо: Рези, не стремясь к тому, не думая о том и, главное, не желая того, а просто так — из радости и жизнелюбия, начала всех начал, ввязалась в очередной раз в одну из тех историй, что до сих пор именовала (и мысли не допуская, что подобное может с нею случиться) банальными комедиями с тремя действующими лицами.

Рези любит. А у мужчины есть жена. И не просто жена. У мужчины — мамочка.

Что говорить, Рези не без злорадства называет про себя и, конечно, в разговоре со мной (реже с кем-то еще, ибо она не любит посвящать в свою личную жизнь) ту, вторую, чужую женщину мамочкой. В особенности после того, как мужчина сам употребил это словечко однажды в пылу разговора. Справедливости ради, однако, хотелось бы добавить, что Рези и себя, и своего первого законного супруга не раз ловила в последний год их совместной жизни на том, что они называли друг друга мамочка и папочка. Главным образом из-за дочери, чтобы облегчить ей освоение этих и других слов. Не это ли была не называемая, но самая сильная причина развода?

Итак, мамочка. В те три проведенных в одиночестве выходных — но не лучше ли сказать: пустых? (ведь не напрасно же утверждают, что любовь другой, мужской, половины по меньшей мере столь же сильная, и большая, и настоящая, как и любовь Рези), — одним словом, в те самые три выходных Рези переворошила в голове массу мыслей и теорий о мамочках. Ей даже раздобыли сведения об этой, конкретной, мамочке. Более того, она имела сомнительное удовольствие почувствовать целую гамму сложных чувств и настроений данной мамочки — от ненависти, желания по-матерински понять эту глупейшую ситуацию (тут Рези и подумала: а не склониться ли ей тотчас на эту дружески предложенную грудь и с тем продолжить жизнь втроем, за вычетом детишек) до жалобных причитаний.

Мамочки, как правило, присутствуют с самого начала. В данном случае с восемнадцатилетнего возраста. Вот горький комментарий к этому одного из приятелей Рези, который не вылезает из сходной ситуации десятки лет: «Боже мой, как будто в этом возрасте можно сделать выбор. Как будто в жизни вообще есть выбор».

Значительное преимущество этой мамочки в том, что она крепко приучила своего супруга к мысли, будто он не может уже и шагу ступить без нее. И еще: мамочка заправляет семейным бюджетом.

К чему только мамочка не приучила мужа (даже в мыслях Рези не решается называть его папочкой, ведь до сих пор он покидал ее только на три выходных). Назовем это вспомогательными функциями. Ибо по истечении первых лет любви, а также ухода за двумя детьми пришлось-таки признать, что нет никакой возможности оставлять мамочку и дальше в ее должности экономиста по снабжению и сбыту. Тут они были единодушны: так ли уж много это давало? Тем более если муж все-таки хотел продолжать заниматься своей исследовательской деятельностью. А отчего ему было не хотеть?

Ведь этого хотела и мамочка. При всех обстоятельствах. В конце концов она могла бы потом гордиться им. (Я говорю не о курице, несущей золотые яйца.) Денег хватало. А дальше стало бы еще лучше. Это видели оба уже тогда.

Между тем дети подросли, мамочка продолжает печатать рукописи мужа (чего Рези не могла бы — она и свои-то отчеты о ходе исследования отдает машинистке, это же рациональнее), отапливает дом, варит мусс из падалицы (яблоки из своего сада при домике, приобретенном в последние годы), выучилась — с трудом и не без боязни — водить автомобиль и, и, и. И напоминает мужу по крайней мере три раза в неделю о том, сколько опасностей подстерегает человека в жизни (к ним относятся и случающиеся время от времени печеночные колики). А вот им тем не менее покойно и уютно. Но муж, когда он вырывается на волю, видит, что жизнь вовсе не так уж опасна. Там на него находят молодечество и озорство.

Мамочка приучила мужа. Прежде всего к мысли, что она принесла себя в жертву. Пожертвовала собой ради него. Что, естественно, должно было бы вызывать у него угрызения совести. Мамочку в ее мысли о жертве поддерживают обе ее сестры. Мать мужа умерла несколько лет назад, кроме нее, у него никого не было.

Нужны ли дальнейшие разъяснения? Разве лишь одно: Рези, конечно же, несправедлива. Просто несправедлива. Она совершенно не желает принимать во внимание то доброе, что связывает мужчину с мамочкой; по крайней мере общие воспоминания, в лучшем случае все-таки добрые. (Только где он, такой случай?) А мамочка, вопрошает Рези, принимает ли мамочка в соображение эту в высшей степени непостижимую штуку, что зовется любовью?

Распаляясь о мамочках, Рези не выказывает величия. Рези стоило бы позаботиться о величии. Научиться страдать молча. Переносить собственные печеночные колики, стиснув зубы. Смириться. Стать подружкой мамочки. Рези, ты же всегда ратовала за величие и достоинство. Неважно, как это воспринимали другие. Ах, Рези, Рези.

Мужчина говорит, что не может так вдруг оставить мамочку, всему свое время, свой черед. Он ведь несет ответственность. Кому как не Рези, этой умнейшей женщине, понять это? (Рези воздерживается от ответа, а как же, мол, тогда обстоит дело с его ответственностью перед ней, разве он не вторгся и в ее жизнь?) Пусть Рези даст ему время. Почему она, черт возьми, не желает войти в его положение. К чему, черт побери, эти ее упрямство и ребячество, вторит ее подруга: «Слушай, ведь Ц. была в подобной ситуации восемь лет». Рези безмолвствует. Она не Ц.

Мужчина тем временем бодро продолжает благоустраивать домик (им он начал заниматься еще до появления Рези). Когда Рези спрашивает его об этом, он оправдывается, дескать, надо же ему позаботиться о будущем. Случается, он ходит с Рези в театр или в ресторан. Разумеется, в будние дни. Иногда он рассказывает ей без всякого умысла о своих посещениях с мамочкой концертов. В выходные дни.

Рези дура. Почему бы ей не подхватить эту мысль о необходимости позаботиться о будущем в связи с устройством домика. Применительно к себе. Ибо как же — естественно, задается она вопросом — совместить эту мысль о домике с такой странной вещью, как любовь. Ведь вот он — другой конец нити. Ей бы тут и ухватиться за него, отсюда и начать раскручивать эту чертову путаницу.

Отчего же она гонит от себя подобные мысли, едва они блеснут в голове, и почему она все еще радуется, едва завидев его. Рези дура. Я охотно засвидетельствую ей это в письменном виде.

Рези хотелось бы наконец познакомиться с хорошим человеком.

Наверное, как и всем почти людям, ей снятся иногда кошмары. И она в ужасе просыпается. И шарит рукой по постели. А рядом никого. Рези глубоко вздыхает и постепенно успокаивается. Ведь она уже вполне взрослый человек. По крайней мере все считают ее таковой. Иногда она встает с постели и подходит к окну. Смотрит на дома и на деревья и убеждается, что не все плохо, ибо местность, где живет Рези, что бы там ни было, все-таки хороша. Затем она снова ложится в постель и пытается заснуть. Рези, правда, знает, кто-то непременно позвонит ей на следующий день или через день, кто, если понадобится, признается в любви и поплачется, дескать, обстоятельства заставляют их спать в разных квартирах, но будь его воля… да ведь она понимает без лишних слов, Рези вообще самый разумный человек на свете… Да, ночью бывает подчас очень тяжело.

Итак, Рези хотелось бы встретить хорошего человека. Такого, кто просыпался бы, когда она протягивает к нему руку, гладил бы ее чудесные русые волосы и, глядя в ее испуганные глаза, тихо спрашивал: «Опять плохой сон?» А потом совсем по-старомодному прижимал бы ее к себе и просто говорил: «Ничего, все будет хорошо». А потом брал бы ее за руку и подводил к окну, еще крепче прижимал к себе и повторял: «Ничего, все будет хорошо». Странно, но с некоторых пор Рези многое кажется не таким уж хорошим.

Перевод Т. Холодовой.

 

НАСТУПЛЕНИЕ ХОЛОДОВ

Переговоры начались уже в конце ноября. В один из тех дней, когда она возвращалась домой только с наступлением сумерек, позвонил телефон. Колли осведомлялся, как она думает встречать Новый год. Сибилла, едва перешагнув порог, не успев еще сбросить с себя пальто, не стала долго размышлять и легко ответила в трубку: «Открою, по всей вероятности, бутылку шампанского, посижу до двенадцати, а там в постель».

Колли оживился: они могли бы поехать к Герберту, он намеревается собрать у себя небольшой круг, в своей «хибаре» — она отапливается; Колли назвал, кто ожидается из гостей. Из всех лишь имя Грегора привлекло внимание Сибиллы. Ну что, она в принципе не против. Они поболтали еще немного, обменялись новостями, и Сибилла положила трубку.

Она медленно стянула перчатки, сняла пальто, размотала шарф с шеи. В небольшой квартирке было хорошо натоплено, не то что в прошлом году, когда она сюда въехала, в ту зиму с теплом обстояло не самым лучшим образом.

Сибилла включила радио и прошла в кухню. В холодильнике ничего, кроме творога и сыра, не было, как и всегда в середине недели. Она быстро приготовила чай, наделала бутербродов и унесла все в комнату.

Расположившись на кушетке — вытянув ноги и положив ступни на маленький пуф, а тарелку с бутербродами поставив себе на колени, — она принялась есть; жевала и думала, хочется ли ей провести последний день уходящего года вместе с Колли. Что за отношения у них? Так, тянутся себе помаленьку… и она, человек, в общем-то, определенный и решительный по натуре, оставляла все идти, как оно шло. Может, потому, что не было у нее другой, более сильной привязанности, может, оттого, что жили они далеко друг от друга — как-никак их разделяли сто пятьдесят километров…

Сибилла отставила тарелку и отхлебнула из чашки; чай был еще довольно горячий, и она пила маленькими глотками…

Порой она презирала себя за свою нерешительность… Ей подумалось вдруг: а ведь у нее нет даже фотографии Колли. Ему сорок три, хорошего среднего роста, строен — за фигурой он следил, Сибилла иногда подшучивала над ним за едой, когда он тщательно счищал чересчур жирную, как казалось ему, панировку со шницеля. Он показывал раз ей свои фотографии, кадры из прошлой жизни, как он называл их: тридцать лет, тридцать пять, тридцать девять, женатый, с двумя детьми — слегка обрюзгший молодой мужчина с померкшими чертами и тусклым взглядом — лицо он обрел лишь в последние годы, после того как развелся. Как-то она сказала ему об этом, он только с горечью отмахнулся: охотно отказался бы от лица, если б мог благодаря этому перескочить через те годы.

Сибилла унесла посуду в кухню.

Было четверть восьмого. Она чувствовала в себе еще силы и решила посидеть немного над каталогом для выставки. Вот уже два года она работала в музее, и ей нравилось здесь, до этого были четыре года сплошных мучений, когда она вела эстетическое воспитание в старших классах и чуть ли не каждый день сомневалась в своих педагогических способностях.

Сибилла откинула крышку секретера, служившую ей рабочим столом, придвинула к себе папку со своими записями и стопку фотографий отобранных картин и скульптур. Склонившись над предисловием, вздохнула: за последние две недели работа подвинулась не шибко, всего на полстранички. Тут еще попортишь крови и нервов… Один только отбор материалов для выставки чего стоит! — речь шла о работах молодых художников, — а уж то, что она обнаружила в самом каталоге выставки… Сибилла постаралась отвлечься от этих мыслей и взялась за фотографии, решив еще раз как следует все рассмотреть.

В половине десятого она отложила все в сторону — не без чувства некоторого удовлетворения: предисловие вчерне было готово, за один вечер не так уж мало.

Она приняла душ и, перед тем как лечь, зашла в кухню выпить стакан молока; как всегда при этом, вспомнила слова матери, которая постоянно твердила ей, чтобы она никогда не пила молока прямо из холодильника.

Поставив будильник на нужное время, Сибилла улеглась с намерением поскорее заснуть, но вспомнился разговор с Колли… Люди, которые должны были съехаться к Герберту на Новый год, имели неподалеку друг от друга кто летнюю дачу, кто деревенский дом и как соседи водили компанию.

Грегора она знала почти с того же времени, что и Колли. Он сразу ей понравился; может быть, потому, что это был тот тип, который всегда привлекал ее и, значит, в любом случае понравился бы ей: темно-русый, что называется, свой парень, с мальчишеской веселой непринужденностью — глубина в нем приоткрывалась лишь невзначай, добродушный мишка, которого можно было потрепать за плечо, может быть, все может быть, или ее привлекало что-то еще, чего она уже не могла для себя точно определить.

Сибилла ворочалась с боку на бок, пробовала лечь и так и этак, считала овец, живо представляла себя на зеленой лужайке и слышала доверчивое журчание ручейка — однако было уже двенадцать, когда она последний раз взглянула на часы. Она подумала, что, если бы кто-нибудь подслушал ее мысли, он счел бы их вздорными, сентиментальными и бог знает какими еще, но она не могла иначе определить для себя Грегора и свое отношение к нему; с ним ей было просто и хорошо, не так, как с Колли, с этими его порой менторскими замашками и предупреждающими взглядами, которые он бросал на нее, стоило ей только выказать чуть большую веселость против обычного, то есть обычного по его представлениям.

Время шло, а с Новым годом между тем дело поворачивалось то так, то этак; встреча у Герберта отменялась, снова назначалась, и все шли переговоры и выяснения: то Генри отказывался приехать, если будет Фридрих, этот старый догматик и сталинист, то хибара подвергалась сомнению — может, она и не отапливается вовсе, и Колли перед рождественскими праздниками заявил по телефону, что с него довольно, пусть там кто хочет встречает Новый год, но только, пожалуйста, без него. Сибилла запаслась двумя бутылками шампанского, не слишком сожалея о том, что вечер, кажется, расстраивается: так оно, пожалуй, и лучше — тихо-мирно проводить старый год и встретить новый, а что еще нужно?

Двадцать седьмого декабря Сибилла еще съездила в музей. Клаге, коллега по отделу, встретил ее удивленным возгласом: как, разве она не в отпуске?! Сибилла кивнула — но предисловие к каталогу она закончила уже в рождественские праздники, и ей не терпелось отнести все это, фотографии и прочие материалы, еще в старом году, чтобы уж больше не думать о работе.

Клаге посетовал, что еще несколько батарей центрального отопления вышли из строя. «Если оно так и дальше пойдет, то музей можно закрывать до весны». Сибилла только кивнула в знак согласия, она положила папку в письменный стол — в новом году материалы каталога можно будет отправить в типографию — и заперла ящик. Впереди отпуск, отдых, ни музея, ни работы — она пожелала Клаге всего хорошего в наступающем году, и он подал ей пальто.

Овчарка сторожа, как всегда, зарычала на нее, когда она пробегала мимо. Сибилла терпеть не могла овчарок, и все на свете овчарки, казалось, чувствовали это. Сторожу она тоже пожелала всего доброго в новом году, и тяжелая дверь музея захлопнулась за ней.

В тот же день к вечеру позвонил Колли.

— Ты едешь? — спросил он с нажимом. — Встреча состоится, теперь уже твердо, будут все, кроме Фридриха, от этого отказались окончательно.

Сибилла медлила. В квартире было тепло, а сообщения о погоде шли неутешительные: ожидалось усиление снегопада и понижение температуры.

— Если я еще хоть раз что-нибудь задумаю устраивать, то — можешь быть спокойна — без тебя, — буркнул он в трубку. Вздохнув, Сибилла сказала, что поедет.

Приехав тридцатого декабря на вокзал, она поразилась происходившей там суматохе. По светящимся табло отдельных перронов можно было понять, что не отошли еще поезда, которые должны были уйти несколько часов назад. Люди, выискивая возможность уехать, бегали взад и вперед по вокзалу и выкрикивали время отходящих поездов, с отрешенными лицами носились среди шума и толчеи кондукторы и служащие железной дороги…

Потолкавшись с полчаса на перронах, Сибилла села в какой-то поезд — он задерживался с отправлением уже несколько часов.

Это был последний поезд на Берлин; впереди лежали 150 километров, чтобы преодолеть их, ему понадобилось семь часов. Последние 50 километров он не пропускал ни одной станции, подбирая всех, кто дожидался там уже часами.

В купе Сибиллы, переполненном до отказа, мрачно веселились; чем меньше была станция, тем с большим энтузиазмом ее приветствовали, выкрикивая мощное «ура!». Молоденькая девушка, приткнувшаяся у двери, вопросительным взглядом обвела публику и включила свой портативный приемничек. Сибилла смотрела в окно, за которым медленно плыл заснеженный ландшафт.

И тут слуха коснулась мелодия. Сибилла была почти уверена, что уже слышала ее раньше — размеренный ритм, вызывавший иллюзию езды, движения — ехать все дальше, дальше; это был ритм жизни в ее вечном движении, — пели девушка, пожилой мужчина и старик, три голоса, звучавшие попеременно, и строфы, перемежающиеся с рефреном — повторением простого ю-пи-ду, ю-пи-ду, ю-пи-ду… ехать, все дальше, не стоять, только вперед…

Сибилла не понимала слов — пели на английском языке, и звук к тому же был слишком тихий.

Ей вспомнилась вдруг тетушка — школьницей она иногда ездила к ней на каникулы; заслышав по радио торжественный марш из «Аиды» или оркестровый антракт из «Золотого павильона», тетушка бросалась к репродуктору и прибавляла звук, главное же — пока играла музыка, ни один из находившихся в комнате не смел пошевельнуться, тетушка требовала абсолютной тишины, ни для кого не делая исключения, сама же при этом тихонько подпевала, и глаза ее всякий раз делались влажными.

Со временем Сибилла возненавидела обе эти мелодии; в жизни тетушка вовсе не отличалась чувствительностью, кричала на ребенка по любому пустяку, случалось, что и тычка давала… Сибилла довольно скоро нашла выход из положения: едва раздавались первые такты одной из этих мелодий, как она поспешно скрывалась из комнаты и пересиживала это время где-нибудь в уединении; она просто не выносила влажные глаза тетушки и умильное выражение, которое принимало ее лицо.

Теперь же, в этом вагоне, тащившемся кое-как, Сибилле так и хотелось крикнуть: громче! пожалуйста, громче! — и зашикать на всех: потише, пожалуйста; она изо всех сил сдерживалась и, напрягая слух, следовала за мелодией: ю-пи-ду, ю-пи-ду, ю-пи-ду — каждая новая строфа, голоса, один, второй, третий, чистые и звучные, были для нее подарком. Ехать, бежать, лететь, дальше и дальше, выше, только вперед, только не стоять на месте…

Перед самым Шёнефельдом — вдали уже виднелись дома — они стояли чуть ли не час. Кое-кто пробовал было пойти пешком через поля, но почти все возвращались: холод пробирал до костей и сне́га, который падал всю дорогу, такой мягкий и безобидный за окном, навалило столько, что ноги глубоко увязали.

Когда Сибилла приехала, время приближалось уже к трем часам, над городом опускались ранние зимние сумерки; она не стала звонить Колли с вокзала и сразу направилась к его дому идти было недалеко.

Колли обнял ее прямо на пороге, поцеловал. Сибилла отстранилась, она чувствовала себя уставшей и опустошенной.

Некоторое время спустя она, как и всегда, прошлась по квартире; все было то же, что и два месяца назад, в последний ее приезд. В кухне, заставленной как попало мебелью, покупавшейся случайно и без разбору, возвышались груды немытой посуды, по виду — недельной давности; впрочем, Сибилла каждый раз заставала такую картину, она догадывалась, что за этим кроется, но прямо спросить не решалась. Она кивнула, смеясь, на кучу мусора в углу, Колли смущенно подтолкнул ее, уводя из кухни.

Меньшая комната, без печи, обогревалась электрической печкой; Колли показал — не без чувства гордости — несколько игрушечных локомотивов старых образцов: недавно приобрел!

— Взрослым или по крайней мере серьезным ты, видно, никогда не станешь, — сказала Сибилла, чтобы не оставлять его слова без внимания, — для себя, втайне, она считала этот вопрос давно решенным.

— Знаешь ли, в мужчине всегда жив ребенок, женщина же вообще взрослеет скорее, тем более если обзаведется собственным.

Сибилла обошла это молчанием; он не первый раз уже пытался рассуждать на эту тему. Не хотел ли тем самым объяснить или оправдать разные свои чудачества? Гораздо хуже, конечно, если думал так на самом деле.

Сибилла прошла в смежную комнату. Большая кафельная печь была хорошо натоплена; Сибилла прижалась к ней, заложив руки за спину, приятно ощутила окатившее волной тепло. Рядом на старом комоде стоял кувшин с еловыми ветками, поблескивали шары и серебряные нити елочного дождя.

— Как провел рождественские праздники? — поинтересовалась Сибилла.

В гостях были дети и мать, и он по стародавнему обычаю жарил гуся.

Колли вышел в кухню сварить кофе. За окнами совсем стемнело. Сибилла зажгла торшер рядом с кушеткой и выключила люстру, она не любила рассеянный по всей комнате свет; проведя рукой по книжным корешкам, она обнаружила новый детективный роман, взяла его с полки и стала листать. Колли работал репортером на радио.

Она вздрогнула от неожиданности, когда Колли вошел в комнату, балансируя подносом с кофе и рождественским кексом; кузина прислала еще нюрнбергские коврижки.

Он назвал имя какого-то своего знакомого:

— Полюбил одну женщину, а она знать его не хочет. — Колли сунул в рот кусок кекса и засмеялся своим густым смехом. — И, кажется, сильно переживает. Впрочем, мы в этой ситуации выглядим как-то лучше.

Сибилла внутренне передернулась. Она не любила подобные шутки. После того долгого, по внезапному побуждению, поцелуя, когда она переступила порог, они ни разу не прикоснулись друг к другу. Все пришло бы само собой, как бывало всегда; три дня они выдерживали друг друга, потом возникали трения, неудовлетворенность и раздражение по пустякам, и Сибилла уезжала домой с чувством облегчения. Затем от Колли шли длинные письма и телефонные звонки.

Время за беседой бежало незаметно; они решили, что уже не стоит ужинать, на ночь глядя. Сибилла зажгла кругом свечи. Колли, сделав таинственное лицо, вышел из комнаты; вернувшись с бутылкой шампанского в руках, он посмотрел на нее долгим, многозначительным взглядом, как бы ожидая понимающего восклицания или жеста. Она догадалась по выражению его лица, что это, должно быть, тот же сорт шампанского, какой они пили четыре года назад, когда познакомились.

По радио шли частые сообщения об обильном снегопаде по всей республике, отдельные небольшие населенные пункты в результате заносов были отрезаны от центров.

— Прекрасно! — воскликнул Колли, потирая руки; и Сибилла невольно прониклась ощущением приятного вечера, чувствуя, как ее разнеживает в тепле, так уютно они сидят здесь, надежно укрытые от непогоды, свирепствовавшей на дворе.

Время близилось к десяти, Сибиллу разморило; впрочем, и Колли размяк в своем кресле, поблескивал оттуда сузившимися от шампанского глазками из-под отяжелевших век, он готов был хоть сейчас в постель.

Сибилла поднялась прибрать со стола; движения ее были медленны, она чувствовала, как внутренне холодеет (подобное состояние она испытывала почти всякий раз) при мысли, что сейчас надо обговорить, как им устраиваться на ночь.

— Ты будешь спать там? — В маленькой комнате тоже стоял диванчик.

Колли не ответил. Не глядя на Сибиллу, он вышел из комнаты. Немного погодя вернулся с постельным бельем. Сибилла постелила себе все свежее, темно-зеленые простыни вызвали у нее ироническую усмешку.

В ванной все было по-прежнему. Рядом с дверью покачивались те же нанизанные на нить эльфы, один из них дал трещину. В этих и подобных им глупостях, которыми он забавлялся после развода, Колли находил нечто весьма оригинальное и молодящее его.

Сибилла встала под душ; мокрое пятно на стене со времени ее последнего приезда расплылось еще больше, по краям ванны, кажется, все те же грязно-желтые разводы.

Когда Сибилла вернулась после душа в комнату, закутанная в большое банное полотенце, она сказала ему про это.

— Есть во мне хоть что-нибудь, что было бы тебе по душе? — отшутился Колли; но она знала его и видела, что он только прикрылся шуткой, почувствовав себя на самом деле сильно уязвленным.

— Могу, конечно, порыться в памяти. Но много наверняка не отыщу.

— Ты в самом деле собираешься спать здесь одна?

Сибилла молча кивнула. Эта его прямота всегда коробила ее. Она склонилась над своей дорожной сумкой, как только он вышел.

Когда она вытягивала со дна ночную рубашку, ей на глаза попался переплет книги. Совсем вылетело из головы! — ведь это же для Колли, хотела подарить ему еще к рождественским праздникам; Сибилла положила книгу на стол; да и как тут было не позабыть, подумала она, вспомнив, как добиралась сюда.

Сибилла уже лежала в постели, когда снова вошел Колли. Он включил телевизор; сообщения о снегопаде и заносах носили уже тревожный характер.

— Мы что, в самом деле завтра поедем? — Сибилла сказала это с нажимом в голосе, давая почувствовать, что ей совсем не хотелось никуда вылезать из дома.

Колли и слышать ничего не желал. В таких случаях уговаривать было бесполезно. Он не мог отказать себе в удовольствии лишний раз повеселиться, развлечься, всегда был готов разделить любую затею. Он не мог усидеть на месте, вечно суетился, бежал куда-то… Сибилла уставала от этого. Естественно, что теперь он не принимал в соображение никакие доводы и твердо стоял на том, чтобы завтра ехать к Герберту.

Он подсел к ней на постель.

— Не хочешь еще выпить?

Сибилла чувствовала, что не скоро заснет, несмотря на усталость.

— Самое лучшее снотворное — это спать в одной постели с мужчиной, — Колли фыркнул. Это уже даже не вызвало в ней омерзения.

Он принес бутылку шампанского, они выпили половину; глаза у Колли снова сузились и мутно поблескивали, он беспрестанно щурился на свет.

Сибилла шутливо помахала пальцем:

— Ну, живо, живо!

Они поцеловали друг друга в лоб, в щеку, и Колли вышел, закрыв за собой дверь. Сибилла слышала, как он шумел еще чем-то в кухне; потом заплескалась вода в ванной, затем в соседней комнате раздались шаги и смолкли. Во всей квартире воцарилась тишина.

Сибилла налила себе еще стакан. Что за отношения. Первые три месяца все было прекрасно. С тех пор прошло четыре года. Лимонад, выдохшееся шампанское.

Она раскрыла книжку; но скоро заметила, что скользит взглядом по страницам, не улавливая смысла. Не слышно было ни звука. В этой полнейшей тишине она почти что желала, чтобы рядом был Колли. Колли, который не отпускал бы глупых замечаний. Который лежал бы тихо, все понимая.

Сибилла подошла к окну, приподняла шторку. Все так же густо падал снег; термометр показывал 14 градусов ниже нуля.

На следующее утро снег лежал уже полуметровым слоем и все шел. Радиостанции призывали воздержаться от всяких поездок, кроме не терпящих отлагательства.

Они сели завтракать. Сибилла не совсем еще пришла в себя после вчерашнего шампанского.

— Неужели мы все-таки поедем? — невесело спросила она. — Что за необходимость…

После завтрака Колли надел сапоги. Он сходил в подвал за лопатой и направился за дом, где стояла машина, разгребать снег. Сибилла встала погреться у печи.

Один раз она выглянула из двери и спросила Колли, не может ли чем помочь. Он только замотал головой, даже не взглянув в ее сторону, и яростно, сильными и резкими движениями, продолжал откидывать снег.

Когда он вернулся со двора, его меховая шапка вся была залеплена снегом; он набрал номер телефона Герберта и сообщил ему, что через полчаса они выезжают. А там уж как получится, дескать, неизвестно еще, что с дорогами. До Герберта как-никак 50 километров.

Сколько хлопот ради одного вечера, думала Сибилла. Да и радость-то, может быть, небольшая. Что можно сказать заранее о таких вечеринках. Разные люди, разные интересы. А дороги наверняка занесло.

Колли нервничал, сердился. Герберт, за 50 километров от него, не слышал. Но она знала Колли, этот не отступится все равно.

— Если дорогу от Эберсхайна занесло, — ревел он в трубку, словно в телефонном проводе неистовствовала снежная буря, — ты мог бы выехать мне навстречу… У твоей машины оси выше… И мотор сильнее…

Сибилла по-прежнему жалась к печи. Она удивлялась наивности Колли. Что за забота этому Герберту, как они доберутся до него. Он сидел там у себя в тепле и, если бы уж пришлось, так же хорошо просидел бы один и этот последний в году вечер.

Бросив трубку, Колли побежал в кухню и, подхватив ящик с пивом и шутихами, поволок его к входной двери.

— Не забудь шампанское, — тихо напомнила Сибилла.

Колли уже возился с постелями, что-то отбирал, укладывал; они должны были потом переночевать в чьем-то там доме, по соседству с Гербертом, на всякий случай надо было захватить с собой и подушки. Когда он начал перетаскивать вещи в машину, Сибилла снова вызвалась помочь, но Колли хотел решительно все сделать сам. Через четверть часа он вошел в дом и сказал, что можно отправляться.

Сибилла села в машину. Она мерзла. Мотор работал уже давно, а в машине не становилось теплее. Колли протер стекла снаружи спиртом, но их быстро снова затянуло тонкой пленкой льда.

Сибилла не говорила ни слова. Она чувствовала, как он сейчас раздражен и нетерпим. Колли стащил с заднего сиденья ворсистый плед и укрыл им Сибилле ноги. Наконец они тронулись с места.

На улицах города было пустынно, машины попадались лишь изредка; кое-где на дорогах тянулся след от снегоочистителя, но снег валил, и расчищенные места на глазах заметало. Сибилла чувствовала, как колеса порой скользили — под снегом был лед — и машину заносило. Колли молчал. Пригнувшись вперед, он крепко держал руль.

— Может, вернемся? — не выдержала Сибилла, когда они проезжали через Хоэ-Грюнау. — Дальше будет еще хуже. Кто сегодня станет расчищать дороги?

У нее холодело сердце.

Колли промычал что-то невнятное и упрямо продолжал вести машину вперед. Ехал он тихо и осторожно. Вытянув одной рукой из ящика сзади бутылку, он протянул ее Сибилле:

— Выпей немного.

Это было шампанское, не допитое ими вчера.

В машине по-прежнему было холодно, тепла от мотора недоставало — снаружи был сильный мороз. Сибилла держала ноги под пледом и отпивала из бутылки маленькими глотками розовое шампанское. Все хорошо, и сидеть было даже уютно — если б только можно было забыться, отвлечься от мысли, что поездка небезопасна, что они могут застрять где-нибудь в снегу или соскользнуть в кювет, тогда пришлось бы вылезать на холод. Впрочем, несколько километров они ехали спокойно. Вокруг лежал нетронутый снег. Сибилла захотела для интереса посчитать, сколько машин попадется на пути; встретилась только одна, так же медленно и осторожно бороздившая глубокий снег. Колли притормозил и осведомился у водителя, как там дорога, — тот пожал плечами: трудно сказать, попробуйте, может, повезет.

Оставалось проехать совсем немного; последние километры Колли вел машину буквально затаив дыхание. Сибилла молчала. Допив шампанское, она положила пустую бутылку на заднее сиденье.

Когда машина проволочилась через глубокий снег, сделав последний поворот, и показалась хибара Герберта, Колли засмеялся весело, как ребенок; он просунул руку под плед и, нащупав бедро Сибиллы, озорно ущипнул ее.

— Эй! — пригрозила Сибилла, но ее тоже распирало от радости. Только где-то в самой глубине сознания как заноза сидела мысль: все-таки и на этот раз вышло по его…

Они еще возились у машины, вытаскивая подушки и постельное белье, а Герберт уже показался в дверях дома; по его лицу видно было, что он уже не надеялся увидеть их. Мужчины схватили друг друга в охапку и хлопали один другого по плечам.

Сибиллу тоже поцеловали в щеку. Мужчины, возбужденные встречей, долго еще не могли успокоиться, и она стояла и ждала на холоде, переступая с ноги на ногу; потом они взялись было обсуждать, что делать с машиной, но ни у того, ни у другого не было охоты всерьез этим заниматься — по крайней мере теперь, они махнули на нее рукой и пошли в дом.

Домик был совсем крошечный, зато хорошо натоплен. У Сибиллы пробежала по телу приятная дрожь.

Навстречу им вышла, здороваясь, Доротея, молоденькая подруга Герберта. Выражение ее лица было, как всегда, недоброжелательное, кажется, даже с оттенком неприязни. Сибилла не совсем понимала, что было причиной этому: то ли неуверенность Доротеи, то ли ревность, которую в ней возбуждал всякий, кто оказывался в непосредственной близости от Герберта.

Они пообедали отварными карпами. Остальные гости должны были приехать ближе к вечеру. Ожидались: старший врач фрау Шмидт с супругом и дочерью, полуподростком-полудевицей; владелец мастерской по ремонту электроприборов господин Дрёгер с женой и сыном и Грегор — один или с подругой, никто точно сказать не мог, ибо он и о своем участии в праздновании высказался также весьма неопределенно.

При упоминании имени Грегора Сибилла, вздрогнув, насторожилась, но понадеялась, что никто не заметил охватившего ее волнения. Впрочем, кому было замечать? Хотя по Колли никогда ничего не поймешь. Она думала, что́ лучше для нее — если Грегор приедет один или с девушкой.

После обеда включили телевизор. Доротея, оставшись в кухне, занялась приготовлением салатов и закусок. Колли и Герберт не усидели долго, загорелись съездить в соседнюю деревню еще за несколькими бутылками вина. Потом и Сибилла с Доротеей решились выйти из дому — пройтись немного по лесу. Сибилла старалась завязать разговор, но слишком мало у них было общего, Доротея работала экономистом по снабжению и сбыту на одном из предприятий в Берлине и, кроме пересказов общих сплетен и расхожих суждений, не знала, что говорить. Впрочем, они скоро замерзли. Вернувшись в дом, они просидели остальное время, до возвращения мужчин, на диване, листая журналы.

К восьми часам вечера собрались все, кроме Дрёгеров и Грегора. Семейство Шмидт уже несколько дней пребывало в здешних местах, в двадцати километрах отсюда у них был старый деревенский дом, с которым они возились, бесконечно благоустраивая его все свое свободное время. После обеда снегоочиститель сельскохозяйственного кооператива расчистил дорогу, так что они благополучно добрались прямо до дверей дома Герберта.

Все сидели кто где, в ожидании. Доротея впустила к себе в кухню фрау Шмидт, даме было под пятьдесят, ее бедра, слишком пышные, уже не давали повода для ревности.

Сибилла облюбовала себе место в кресле в углу, остававшемся в полумраке, — чтобы не слишком быть на глазах. Она не испытывала ни малейшего желания говорить что придется или умничать. Колли шумно бегал из комнаты в кухню и обратно и старался, как мог, казаться веселым и развязно-непринужденным; таким он, вероятно, мыслил себе новогодний вечер.

Наконец явились Дрёгеры. Оба скорее коротенькие, чем среднего роста, оба кругленькие, она — крашенная под блондинку; сын, шестнадцатилетний мальчик, щупленький и застенчивый, казался тенью в виду обоих родителей. Сибилла нашла семейство симпатичным, эти наверняка не станут лезть из кожи и корчить оригинальность или что-то в этом роде и верховодить всеми.

Дрёгеры были встречены громкими возгласами — наконец какое-то разнообразие в напряженном ожидании запаздывавших гостей, а главное — в ожидании полуночи. Все восхищались длинной черной юбкой фрау Дрёгер, которая ничем не отличалась от всяких прочих длинных и черных юбок.

В самый разгар шумной сцены с приветствиями и восклицаниями затрезвонил телефон. Герберт схватил трубку: Грегор, наконец-то! Но веселое возбуждение, едва он стал вслушиваться, напрягаясь, как ветром сдуло с его лица; что он говорил, Сибиллу уже не интересовало, по его кислой физиономии и так все было ясно. Герберт замахал рукой, призывая на помощь Колли, тот заговорил в обычной своей манере, горячо и озабоченно, потом его сменил Герберт, трубка много раз переходила из рук в руки, но все усилия были напрасны.

Герберт и Колли, растерянные и мрачные, стояли друг против друга. Дрёгеры и Доротея, вошедшая в комнату в середине разговора, вопросительно смотрели на них.

— Он не хочет ехать. Говорит, что опасно, боится застрять, — сказал Герберт.

Все молчали. Мягкая и обходительная фрау Дрёгер попыталась поднять упавшее настроение:

— Что же, его можно понять, такие заносы, и снег, посмотрите, все идет и идет.

Но никто что-то не проявлял сочувствия к Грегору. Колли проворчал:

— Ну да, а ракеты… Грегору было поручено привезти…

Сибилла порадовалась: хорошо, что она сидит здесь, в полутемном углу, в стороне от всех.

«Типично для Колли, — усмехнулась она про себя, — для него главное — фейерверк», — и ехидно бросила ему в ответ:

— Ну так он и запустит их там у себя.

Никто, впрочем, не услышал ее. Герберт с Колли обсуждали, не позвонить ли им снова Грегору и попробовать уговорить его приехать; всем почему-то казалось в эту минуту, что успех новогоднего вечера зависит исключительно от появления Грегора вместе с его ракетами.

Герберт хлопнул себя по лбу:

— Я даже не спросил, кого он хотел привезти с собой. Это решило дело — он повернул назад, к телефону, и стал набирать номер. Сибилла видела по его блаженно расплывшемуся лицу, что он перебирал в уме всех возможных девочек, прикидывая, с которой Грегор мог приехать.

Она ушла в кухню, этого она знать не хотела. Раз он не приехал. Разумеется, она никогда не призналась бы в этом, но приехала она сюда только из-за него. Сибилла открыла консервы, которые привезла с собой, выловила из банки оливы и разложила их на тарелке.

Когда она вернулась в комнату, Колли твердо, по-мужски, говорил:

— Все. Довольно. Пусть он там как хочет. Но уже завтра утром он пожалеет, что не поехал.

Фрау Дрёгер, обводя всех участливым взглядом, примиряюще улыбалась. Перед всеми стояла нелегкая задача — обеспечить веселье. Самое малое часа на три.

Сибилла налила себе водки и выпила залпом. Колли хлопотал у телевизора. Фрау доктор Шмидт, давно уже пребывавшая вне поля зрения, появилась в дверях с сообщением: минут через пятнадцать можно будет уже и за стол — праздничный ужин почти готов. Дочь-подросток сидела на диване рядом с отцом и не знала, как расценивать все то, что происходило здесь, это было так не похоже на те новогодние торжества, о которых ей доводилось читать в книжках и которые она видела в кино. Она смотрела на всех и на все своими большими глазами и тотчас прикрывала их ресницами, как только замечала на себе чей-либо взгляд.

Фрау Дрёгер пила, улыбаясь, ликер. Сибилла позавидовала ее неизменно милой улыбке и благодушию, застрахованным, по всей видимости, против всяких дурных настроений и соблазнов. Ее муж горячо спорил со Шмидтом. Сибилла догадывалась, что разговор идет о проблеме Восток — Запад; заранее можно было сказать, что ничем хорошим он не кончится, если только они не скоро сойдутся на чем-либо или кто-нибудь их не разведет. Сибилле это было уже знакомо, спор заходил у них всякий раз, когда они съезжались тут у кого-то.

После ужина устроили танцы. Колли к этому времени уже прилично выпил и обрел после вина и коньяка чувство ритма и легкость движений; когда он был в трезвом состоянии, с ним нечего было и браться танцевать.

Сибилла, станцевав с ним несколько танцев, нашла отговорку и снова уединилась в своем углу.

Оттуда хорошо было наблюдать.

«Проныра Шмидтхен» и «Ночи Кройцберга» были самыми модными в этом сезоне. Герберт, упруго переставляя ноги, вел возбужденно улыбающуюся фрау Дрёгер. Сибилла видела, как он поглаживал сзади ее бедра в то время, когда Дрёгер не смотрел на них. Доротея часто приглашала подростка, и его, очевидно, радовало это: она была единственной, кто обратил на него — впервые за весь вечер — внимание. Колли танцевал с громкими возгласами и вычурными жестами, создавая вокруг себя шум, увлекал то одну, то другую даму; одна только девица Шмидт испытывала неловкость; танцуя с ним, она упорно смотрела в пол, и лицо ее не выражало и тени участия к тому, что делалось рядом, пытаться расшевелить ее было делом безнадежным. Интересно, думала Сибилла, как она станет описывать этот вечер через несколько дней какой-нибудь своей подружке.

Колли раздражал Сибиллу своим наигранным весельем, всеми показными жестами и тоном голоса. Разве не может он без этого? Фрау доктор Шмидт сидела за столом словно падшая графиня, она сделала один тур со своим мужем и позволила себе станцевать модный танец с молодым человеком, который неловко держал свою даму и беспрестанно путался. Ее мужу вся эта сутолока, судя по тому, как он морщил губы, внушала отвращение.

В воображении Сибиллы рисовалась картина: тихо и мягко падает снег, ложась на плечи, ее и Грегора; рука об руку они идут через лес; снег довольно глубокий, и сапоги ее увязают в нем; он берет ее ладони в свои, смотрит на нее, проводит рукой по ее выбившимся из-под шапки заснеженным волосам, потом целует ее холодный, покрасневший нос; с ветки падает ком снега, осыпанные густой снежной пылью, они со смехом разбегаются в стороны. Ю-пи-ду, ю-пи-ду, ю-пи-ду.

Колли резко повернул ручку телевизора на полную громкость. На экран вынырнул, уже, наверное, в третий раз, Шмидтхен.

Сибилла подошла к столу, налила себе вина и вернулась обратно, в свой угол.

Колли, когда она проходила мимо него, поинтересовался:

— Почему не танцуешь? Что-нибудь случилось?

Сибилла только тряхнула головой. Она отказала, любезно улыбнувшись, и Дрёгеру, пригласившему ее на танец.

Часов в одиннадцать фрау Дрёгер воскликнула:

— А не позвонить ли нам Грегору?! Узнать, что он сейчас делает.

Герберт, не много говоривший в течение вечера, хотя и принимавший шумное участие в общих затеях, решительно возразил:

— И не подумаю. Он ведь мог приехать.

Колли тотчас поддакнул громогласно:

— Вот именно. Пусть его там теперь злится на себя.

Сибилла обвела взглядом комнату.

— Вот уж чего не стала бы делать на его месте. — И снова с ветки свалился ком снега, рассыпался, запорошив их, и они засмеялись.

В половине двенадцатого Колли инсценировал полонез, проведя компанию через весь дом, включая кухню и угол с умывальником; положив руки друг другу на плечи, они вереницей проследовали с песнями, через все помещения, перелезая через стулья и проползая под столами.

Незадолго до двенадцати почти вся компания разместилась вокруг стола перед телевизором; Герберт щелкал ручкой, переключая аппарат с одной программы на другую. На экране поминутно возникало изображение часов, отстукивавших время.

Мужчины принесли со двора шампанское. Колли настаивал на том, чтобы сейчас же открывать и начать пить: кто осилит все эти литры после двенадцати? Сибилла не возражала, ей было все равно. Фрау доктор Шмидт и супруг не одобряли затею, надо дождаться двенадцати, раньше пить шампанское не полагается.

Наконец свершилось. На экране телевизора веером вспыхивали и рассыпались огни, и приторный голос желал счастья, здоровья и успехов в Новом году. Все тянулись друг к другу с бокалами, лица расплывались в улыбке, все были счастливы в эту минуту и довольны друг другом. Пары долго и проникновенно смотрели друг другу в глаза.

Колли увлек Сибиллу в ее уголок. Смущенно кашлянул.

— Давай поженимся в этом году?

— Ты с ума сошел, — сказала Сибилла. Она резко поднялась и вернулась со своим бокалом шампанского назад, к общему столу.

Доротея неподвижно стояла сбоку от стола, взгляд ее задумчиво скользил по лицам. Вдруг слезы хлынули у нее из глаз. Она отвернулась, пытаясь овладеть собой. Сибилла подошла к ней и погладила ее по щеке.

— Ну что с тобой?.. Успокойся… — бормотала она первые попавшиеся на язык слова, надо же было что-то сказать. Герберт сидел поблизости с сигаретой в руке, смотрел на Доротею и не шевелился. Сибилла не понимала выражения его лица.

Фрау доктор Шмидт тем временем гладила свою дочь по волосам и что-то нашептывала ей, маленькое происшествие осталось не замеченным ею. Она обратилась вдруг к присутствующим: пусть каждый сейчас скажет свое самое заветное желание, какое он хотел бы, чтобы осуществилось в новом году. Многих это предложение покоробило, в то же время, казалось, нельзя было просто отмахнуться — дама выразила свое желание слишком уж категорическим тоном; она строго подобралась, выпятив высокую грудь, наконец и она внесла свою лепту в подпорченный праздник.

Кое-кто пытался отделаться шутками, но дама-доктор не давала увернуться: все должно было быть на полном серьезе. Доротея оказалась послушной жертвой.

— Ну, Доротея, а что бы ты хотела? — обратилась к ней фрау Шмидт тоном, каким разговаривают с ребенком.

Доротея поднялась и, блестя еще влажными от слез глазами, сказала, что в этом году она хотела бы наконец обзавестись ребенком. Совсем крошечным. Герберт, молча попыхивая сигаретой, не выразил себя ни единым жестом и дружные возгласы, которыми были встречены слова Доротеи, пропустил без внимания.

Сибилла налила себе еще рюмку доверху и разом осушила ее. Не так давно еще она думала, что Доротее лет восемнадцать или девятнадцать, между тем ей было, как она потом узнала, уже двадцать шесть.

Что-то нехорошее, страшно мутившее, внезапно и сильно поднялось в ней. Она знала за собой уже с детства это отвращение ко всему миру — так она называла внезапно захватившее ее чувство. Появлялось такое ощущение, будто бы мгновенно смещались все понятия, рушились внутренние и внешние опоры, прежде всего всякая надежда. Не какая-то одна, на что-то определенное, — но та всеобъемлющая надежда, что побуждает человека к жизни. Оставалось только отвращение. Будто летишь в бездонную пропасть и вокруг мрак.

Бывало, что это проходило в считанные секунды, минуты: новый человек, встреча с чем-то новым, новая мысль, новый интерес — и все разом отодвигалось, часто так далеко, словно ничего и не было.

Но оно возвращалось. Иногда через годы. Ничем не омраченные, счастливые годы, А потом находило снова, приступами. Отвращение. И полное пресыщение.

Сейчас ей вдруг показалось, что она поняла, когда именно настигало ее это чувство: в ситуациях, которые вызывали острое чувство неудовлетворенности, отчужденности и полного неприятия, а она не видела, не могла найти выхода. Или не могла найти одна.

Колли вдруг вспомнил, что у него в сумке остались еще три шутихи. Компания высыпала во двор. Ракеты взвились одна за другой, сопровождаемые шумом и возгласами. Одна из них не сработала.

— Так испортить вечер, — проворчал Герберт, вспомнив о Грегоре.

Потом они, поодиночке, притихшие, вернулись в дом. Сибилла задержалась на крыльце. Вокруг была безмолвная тишина; все тонуло во мраке, только в небе одиноко проглядывали звезды. Первая ночь нового года.

В доме танцевали. Не так шумно, как до двенадцати. К двум часам гости начали разъезжаться. Первыми проводили семейство Шмидт. Девочка села на заднее сиденье, зарывшись лицом в свой зеленый капюшон, и уже не обращала внимания на прощальные возгласы и пожелания. Одна фрау Дрёгер, казалось, не настроена была прощаться: она бы охотно пила и танцевала еще, лучше всего с Гербертом, и совсем бы не уезжала домой со своим Дрёгером.

Колли взял у Герберта ключ от дома, где они должны были расположиться на ночлег. Дом был неподалеку. Они на ощупь — выключатель не нашли — пробрались через темный коридор. Хозяева уехали еще на рождественские праздники.

Комната, отведенная им, показалась ледником. Сибилла улеглась в постель прямо в свитере. Над кроватью висела полка с книгами, Сибилла медленно прошлась глазами по корешкам, книжки были в основном детские. Она подоткнула под себя одеяло и зарылась носом в подушку.

Колли ничего не оставалось, кроме как лечь на складную кровать. Он попробовал было подлезть в постель к Сибилле, она вскинулась — на нее пахнуло водочным перегаром — и закричала вдруг чуть ли не в истерике:

— Нет! Нет! Я устала, черт возьми! Нет!..

В первый день нового года мороз завернул крепкий, градусов в двадцать; в ясном серо-голубом небе ослепительно светило солнце. Сибилла хотела немедленно ехать, но Колли и Герберт уговорили побыть еще. Вчетвером они позавтракали — тем, что оставалось от праздничного стола, выпили и поджарили карпов. Потом прошли несколько кругов на лыжах. Все было белым вокруг, деревья стояли заиндевелые, снег на солнце искрился, теплый пар, вырывавшийся при дыхании, клубился у рта, этот день, казалось, возмещал убытки прошедшего.

В третьем часу они уехали. В дороге по большей части молчали — разговор не клеился, уже с утра до самого отъезда они избегали оставаться наедине друг с другом. Обратно ехали так же медленно, как и накануне, за ночь подморозило, и местами на дороге был голый лед.

Стемнело быстро. Чем ближе подъезжали к городу, тем призрачнее становилась езда. На железнодорожных переездах предупреждающе мигали красные огоньки лампочек, даже если шлагбаумы были открыты. Время от времени проносились, громыхая на стыках, состав или поезд городской железной дороги, проезжать через пути было небезопасно. На одном из переездов они ждали полчаса, без видимой причины. Светились только красные лампочки-мигалки. Позади них уже выстроилась вереница машин. Наконец они все не выдержали и, подстраховывая друг друга, пересекли рельсы. У Сибиллы сердце замирало от страха, в любой момент мог с грохотом вырваться из сумеречной мглы поезд.

Кёнигс-Вустерхаузен весь тонул во мраке — ни одно окно не светилось. Потом они узнали, что в результате повреждения линии весь район остался без электроснабжения. На дорогах местами горели сигнальные фонари. У Сибиллы холод пробежал по спине.

К шести часам они благополучно добрались-таки до дома. Квартира за сутки выстудилась — иначе и быть не могло, и они даже не стали снимать верхнюю одежду. Колли заложил в печь побольше угля и растопки, в маленькой комнате включил электрообогреватель.

У Сибиллы на душе скребли кошки. Она опустилась на банкетку и вытянула озябшие ноги, приложив ступни к электрической печке. Ей хотелось, чтобы Колли подошел к ней и обнял ее, погладил по волосам и просто был нежен. Он, естественно, ничего этого не делал, его и рядом не было. Она слышала только, что он шумел чем-то и двигал что-то в кухне или в другой комнате, бегал туда-сюда по квартире — одним словом, что-то все устраивал. Ей было досадно, он никогда не понимал ее чувств и желаний. А может быть, просто не хотел быть нежным.

Сибилла втянула руки поглубже в карманы мехового пальто. Внезапно запахло чем-то жженым. Она наклонилась к электропечке и, вскрикнув, отняла ноги. Каучуковая подошва левого сапога расплавилась. Сибилла осталась сидеть на месте.

Когда вошел Колли, она протянула ногу, показывая ему подошву, у нее был такой горестный вид, что он не выдержал и рассмеялся:

— Веселенький Новый год!

Зазвонил телефон. Колли взял трубку. Это был Грегор. Сибилла встрепенулась и застыла в ожидании, сердце ее обмирало и падало. Грегор интересовался, как прошел вечер. Колли стал рассказывать, поначалу несколько сдержанно, но скоро разошелся и расписал все в ярких красках.

Грегор приглашал их к себе, посидеть вечерок. Колли, прикрыв рукой трубку, вопросительно посмотрел на Сибиллу. Сибилла кивнула.

— Через полчаса примерно, — ответил Колли в трубку.

Сибилла бросилась в ванную. Дрожа от холода, она ополоснулась под душем, вымыла волосы, высушила их феном и уложила; потом стала раздумывать, какое лучше надеть платье — темно-голубое, ее цвет, или из узорчатой ткани, — Колли (она обратилась к нему за помощью) нашел, что оба хороши.

И снова они ехали по темным, скудно освещенным улицам. Грегор жил на другом конце города.

Он стоял уже в дверях подъезда, когда они свернули на его улицу. Снег кругом лежал нетронутый, и Грегор направлял Колли, восклицаниями и жестами показывая, как развернуться и поставить машину сразу на удобную исходную позицию.

Квартира Грегора состояла из двух небольших комнат. Он тоже был раньше женат, подробностей Сибилла не знала. Когда они вошли в квартиру, им навстречу выбежала, виляя хвостом, такса. «Соседи попросили взять на время, пока сами в отъезде».

— Холостяку для полного комплекта, — шумел Колли. — Раз уж ты гуляешь с таксой, для женского пола потерян навсегда.

Сибилла первый раз была у Грегора в квартире. Он провел ее по комнатам: много книг, удобные кресла и диванчики, хорошее освещение, неброский ковер на полу, кухня блестяще оборудована с учетом новейших достижений бытовой техники.

Немного смущенная, Сибилла расположилась в одном из кресел. Колли и Грегор хлопотали на кухне. Скоро на стол были поданы рис и какое-то блюдо с китайским названием, необычное и приятное на вкус. Поужинав, они погасили свет и включили разноцветные фонарики на елке; сидели, пили пунш и разговаривали.

Говорил, впрочем, один Колли — размазывал подробности вчерашнего вечера. Сибилла слушала краем уха. Время от времени она обращала свой взгляд на Грегора, и глаза их встречались. Колли, упивавшийся собственным рассказом, не замечал этих взглядов. Это были вопросительные, испытующие взгляды. Изредка они улыбались друг другу едва приметной улыбкой. Сибилла заметила, что глаза у него синие, такие же, как у нее.

Сибилла выпила немного лишнего. Время близилось к полуночи, когда они стали прощаться с Грегором. Он проводил их вниз. Перед тем как Сибилла села в машину, он пожал ей руку, осторожно и крепко. В зеркале заднего вида Сибилла видела, пока они не свернули за угол, как Грегор стоял в дверях подъезда и смотрел им вслед.

Квартира, когда они вернулись, уже хорошо прогрелась, Сибилла тотчас стала стелить постель. Колли стоял в дверях и молча смотрел на нее. Сибилла разделась и легла. Она чувствовала усталость. Колли присел рядом в кресле.

— Хочешь выпить еще, старая пьяница? — пошутил Колли.

Конец фразы Сибилла пропустила мимо ушей. Она знала, что он так примерно и думает. Поучать было в характере Колли, это дало свои плоды. Подчас она перебарщивала — пила больше, чем хотела, говорила громче, чем привыкла, реагировала сильнее, чем это было ей свойственно. Сибилла кивнула.

Она молча пила, глядя неподвижно перед собой, в одну точку. Она думала о Грегоре.

Колли разделся вдруг и скользнул к ней в постель. Вид у него был несколько смущенный.

— У тебя теплее, — пробормотал он и растянул свой рот, гримасничая.

Не умел он молчать, всякое действие, всякую ситуацию ему непременно надо было комментировать.

Она подвинулась. Колли взял стакан у нее из руки и поставил его на стол. На Сибилле была одна из его пижамных курток. Он раздел ее.

Сибилла думала о Грегоре. Это он был рядом с ней. И его любила она.

Через некоторое время Колли сказал:

— Как говорится, трижды содрогается земля. То было первый раз.

Сибилла готова была разрыдаться. Ей жаль было себя, жаль было его. Какое-то время она лежала неподвижно.

— Но спать ты пойдешь в другую комнату. Я просто ни с кем не могу спать в одной постели. Понимаешь? Я просто не могу.

Колли не выказал разочарования. Он вышел из комнаты и расположился в смежном помещении. Дверь он оставил открытой.

Сибилла смотрела пустым взглядом на переплет книги, той, что она листала два дня назад. Наконец она погасила свет и попыталась заснуть.

Семнадцать дней спустя она почувствовала, что беременна. Каприз природы.

В один из воскресных дней, утром, в середине февраля, Фред подвез ее к воротам клиники. Они жили с ним на одном этаже длинной коробки дома-новостройки, изредка ходили вместе в кино или проводили часок-другой за бутылкой вина в кафе.

Фред не вдавался в расспросы, он согласился подвезти ее, когда она обратилась к нему, пробормотав что-то о небольшом хирургическом вмешательстве.

— Мне войти с тобой? — нерешительно спросил Фред у входа в клинику.

Сибилла улыбнулась благодарно, поцеловала его в щеку и легонько оттолкнула; она смотрела, как он пошел к машине, сел в нее, пристегнул ремень, на прощанье махнул ей рукой.

В вестибюле на банкетке, обитой зеленой искусственной кожей, сидели три женщины. На стене висели плакаты, информировавшие о противозачаточных средствах. На одном был изображен улыбающийся ребенок.

У Сибиллы внезапно выступили на глазах слезы. Она прошла немного вдоль пустынного коридора и остановилась у окна. Слезы душили ее. Последние недели она чувствовала себя скверно. Холода не ослабевали. Каждое утро она собиралась с силами и, борясь с тошнотой, спускалась вниз соскребать снег и лед со стекол своего маленького автомобиля, на котором она ездила на работу, в музей. Иной раз ей приходила мысль, а не бросить ли все это, не подняться ли в дом — сидеть ждать лета. Дать вещам идти своим ходом.

Сибилла вытерла слезы и пошла назад, к кожаной банкетке.

Через некоторое время женщин вызвали одну за другой; каждая получила направление в соответствующее отделение клиники.

К вечеру все обследования и неприятные процедуры, которые она выдержала стоически, были закончены. Сибилла думала, что теперь она выглядит, пожалуй, не лучше женщин после аварии на шахте, в ожидании подъемника, — с ввалившимися щеками, с землистого цвета кожей, с тенями, залегшими вокруг глаз.

Ее определили в палату, где были еще четыре женщины, по виду на два-три года моложе Сибиллы. Операция была назначена на следующее утро. Она сидела, согнувшись, на краешке кровати и думала, как пережить оставшееся время.

Она прошла в комнату к медицинской сестре и спросила, нельзя ли ей переночевать дома. Сестра сочла просьбу Сибиллы неуместным требованием.

— Уж несколько-то часов как-нибудь потерпите, — прибавила она, смягчившись, когда внимательнее вгляделась в ее лицо.

К вечеру женщины в палате разговорились. Одна Сибилла лежала молча, уставившись в потолок. Почти у каждой из женщин были дети, один или двое. У трех это было уже позади. Они давали советы и подбадривали.

— На самом деле это не так скверно.

Когда на следующее утро она, распяленная, как курица, которую потрошат, лежала на операционном столе, то чуть сама не выхватила из рук врача маску. Только бы поскорее вон отсюда, из этого мира. А там будь что будет.

— Спокойно, спокойно, дышите ровнее, — говорил чей-то голос, затем голос сестры: — Не бойтесь, мы не начнем, пока вы не уснете.

Сибилла видела перед собой большую круглую операционную лампу, она становилась все больше и надвигалась на нее, свет становился все ярче, слепил глаза… Было ощущение, будто бы она падает в какую-то безвоздушную шахту, откуда-то издалека доносились неясно и странно звучавшие голоса, она стремительно падала вниз, в ушах у нее гудело, она не должна, не хотела падать вниз, Сибилла учащенно дышала, только не вниз — вверх, вон, вон из этого мира, лететь, не падать, вон, вон…

Сибилла почувствовала, как кто-то перекладывал ее с каталки в кровать, чья-то рука мягко прикоснулась к ее щеке, она слышала голос:

— Теперь все будет хорошо.

«Утешай, утешай», — думала Сибилла устало. Она чувствовала, как тело ее медленно погружается во что-то мягкое, как вата, — сон обволакивал ее, а она все еще пыталась ухватить ускользавшую мелодию: ю-пи-ду, ю-пи-ду, ю…

Уже к обеду она смогла встать. Ни на следующий день, ни после никто ее не навестил. Кроме Фреда, ни одна душа не знала, что она в больнице. На четвертый день, утром, она на такси приехала домой. О том, что могло бы быть, она запретила себе думать навсегда.

Колли она больше не видела. Он звонил еще много раз. Сибилла ссылалась на занятость, на работу и прочее, В начале лета он позвонил и осведомился, как бывало каждый год, куда она думает поехать в отпуск и не провести ли им месячишко где-нибудь вместе. Почему-то Сибилла рассказала ему о тех четырех днях, которые провела в больнице. Она не стала дожидаться, что и как он ответит на это, сказала несколько прощальных слов и положила трубку.

Перевод Т. Холодовой.