Неожиданный визит

Вольф Криста

Вандер Макси

Моргнер Ирмтрауд

Хёриг Урсула

Мюллер Криста

Шюц Хельга

Левин Вальдтраут

Кёнигсдорф Хельга

Воргицки Шарлотта

Мартин Бригитте

Вольтер Кристина

Цеплин Роземари

Шуберт Хельга

Хельмеке Моника

Зайдеман Мария

Моргенштерн Беате

Стахова Ангела

Ламбрехт Кристина

Краус Ангела

Вернер Петра

Рёнер Регина

РЕГИНА РЁНЕР

 

 

ЖЕНЩИНЫ ИЗ ДОМА ЗА БЕРЕЗОВЫМИ ХОЛМАМИ

Порою Энна представляет себе, что прежде стволы у берез были совсем белыми. Сплошь белыми. Сдерешь бересту, а под нею опять чистейшая белизна.

Может, где-то и впрямь есть такие березы.

Вырежут парень с девушкой сердечко или первые буквы своих имен, и остается печальный след неизгладимым шрамом на белой березовой коже.

Береза вроде сорной травы, где ее только нету.

Холм за домом, бывший терриконик, давно зарос березняком.

По весне Энна режет березовые ветки, и со срезов течет сок.

В иные дни сок капает с веток и листьев сам по себе. Значит, весна в самом разгаре.

А печаль что березовые слезы со срезанных веток.

Влюбленным нравится сниматься под березой. Вот и виднеется за ними на фото пятнистый ствол, а сверху свисают ветки.

Над глазами березы — низкие брови. Вокруг каждого отростка темнеет пятно строгого, грустного глаза. У самых корней глаза сливаются в сплошную бугристую зелень.

Здешняя местность менялась с годами — где поднималась, а где опускалась. Пустую породу извлекали из-под земли наружу. Мало-помалу насыпные холмы срослись с недальними горами.

Зазеленел со временем и последний терриконик. Березы, кругом березы. Паутина тропинок оплела березовые холмы.

Справа от холмов — поля, слева — поселок. Раньше под ними был уголь.

Неподалеку от последнего холма стоит дом Ремтростов. Уголь чуть было не погубил его. Однако дом устоял, только стены пошли трещинами. Он еще вполне прочен, правда, чуток покосился.

Тех, кто в нем живет, Ремтростами давно не зовут. Но для жителей поселка это по-прежнему дом Ремтростов.

Да, тут всем приходилось менять фамилию. В этой семье были одни женщины.

У Энны есть дочь. У матери Энны было две дочери, у ее бабки Клеры — две дочери и двое сыновей. У Ремтростов, прадеда и прабабки, было три дочери. Ремтросты, потомственные шахтеры, приехали сюда из Чехии, на рудник. На кредит Дрезденского банка купили домик и немного земли. Бабка Клера была их средней дочерью.

Клера возит городским белошвейкам воротнички и получает по пфеннигу за две ездки с ручной тележкой, а добираться до города больше часа.

Она пасет чужих коров. Их хозяйка, трактирщица, дает Клере вечером тарелку жареной картошки и соленый огурец, а на праздники даже немного студня. Отцу же причитается кувшин слитого пива.

Это пиво накапывает за день из крана, а чтобы оно не пропадало, подставляют кувшин. Клера несет его обеими руками. Девочки пасут коров по очереди и по очереди приносят отцу пиво.

Дома кувшин ставят на стол. Отец сперва нюхает пиво, потом отпивает половину. Затем он отрезает всем по толстому ломтю хлеба, каждый макает в миску с льняным маслом посередине стола и аккуратно обтирает ломоть об ее край, прежде чем откусить.

Иногда бывает копченая селедка. Отец отдает дочерям селедочную головку с узенькой полоской мяса, себе берет середку, матери достается хвост. Строго деля селедку, отец всякий раз твердит, что в семье у его родителей было шестнадцать ртов и селедку вешали на лампу за столом. Каждый шелушил свою вареную картофелину, тыкал ее на вилку и подсаливал картофелину, мазнув по селедке.

Клера донашивает вещи сестры, которая на два года старше. Новым бывает разве что воротничок к синему воскресному платью. Зато деревянные башмаки все ремтростовские дочери получают новехонькими, и каждая успевает их сносить сама, пока пасет коров, отвозит воротнички белошвейкам, работает в поле и ходит в школу.

Приглядывая за чужими коровами на лужке за новым террикоником, Клера иногда мечтала вырасти сразу настолько, чтобы сестрино конфирмационное платье оказалось мало.

Но к конфирмации Клеры черное платье сестры даже ушивали.

Она вечно донашивала сестрины вещи, зато когда у Клеры — довольно рано — появился парень, то пришлось уступить его старшей сестре.

— У нас на все свой черед, — заявил отец. — Либо берут сначала старшую, либо ни гроша не выделю в приданое.

Ремтрост знал, почему сулил приданое.

Сухой березовый лист можно пальцами в пыль растереть. Раскроешь ладонь, дунешь — и нет ничего.

Парень выбрал приданое, но ему все простилось, потому что с войны он не вернулся.

Говорят, внучка очень похожа на бабку. У Энны есть фотография, где Клера снята в длинном темном платье, на шее цепочка с часами. Лицом они и впрямь похожи. Энна слышала от других, будто у нее такой же взгляд, как у Клеры, и голос. Что ж, вполне возможно.

Есть еще старое свадебное фото. Бабка сидит на стуле, очень прямо. Дед стоит рядом. Волосы у нее заплетены в косы и уложены вокруг головы, она серьезно глядит на мужа, снизу вверх. На темной круглой табуретке лежит его цилиндр.

Раньше у фотографии была темно-коричневая рамка.

Снежные хлопья ложатся на терриконики и поросшие березняком холмы. Снега прибавляется. Ветки гнутся к земле под его тяжестью. Ветер плачет, как ребенок. Или молчит. Снег кружит гусиным пухом. Пуха становится все больше и больше…

На свое первое с мужем рождество Клера напекла куличей из целых двадцати фунтов муки. Добрых куличей напекла, лучше, чем дома, — масляных, с изюмом.

Куличей не трогали до сочельника. А к Новому году было съедено уже три штуки. Клера ждала первого ребенка и все время была голодной. Муж хотел сына, но она чувствовала — будет дочка.

После полуночной новогодней мессы ей привиделся сон, о котором она потом говорила, что преждевременные роды начались утром именно из-за него.

Ей снились дома. Из домов доносился колокольный звон, будто колокола звонят в каждом доме; навстречу ей идут люди. Колокола бьют все громче, небо над головами становится белым, и из этой белизны выплывает круглая багровая луна.

Вдруг Клера видит, что стоит перед родительским домом. Процессия подходит ближе — серые люди, мужчины и женщины. Все вроде бы знакомые.

Один за другим люди падают на землю. Остальные шагают по ним, будто по булыжникам. Они проходят мимо дома, а Клера кричит и кричит…

На рассвете начались схватки, и ребенок родился прежде, чем подоспел муж с акушеркой из соседнего поселка. Акушерка сразу послала мужа за священником, чтобы наскоро окрестить младенца — не жилец он на белом свете.

Крошечная девочка лежит в одеяле. Она плохо сосет, поэтому Клере приходится понемножку выдавливать молоко из груди. Трое суток бьется Клера над ребенком. На четвертое утро, взяв девочку из колыбельки на руки, Клера чувствует, что голубоватое тельце похолодело.

На колыбельку падает тень. Муж стоит у колыбели. Он долго держит руку на пуховой подушке.

К исходу лета мужа забрали в кайзеровскую армию на кайзеровскую войну, а Клера уже носила под сердцем второго ребенка. Родился мальчик, весом почти в десять фунтов. Именно такого и хотел отец, который был кавалеристом, хаживал на Париж, а позднее, когда на одной ноге вернулся домой, любил вспоминать эти годы. Клера ему не перечила, хотя за войну родила троих детей, шила рубашки, пахала клочок земли на единственной корове, да еще уговаривала корову отелиться хоть на неделю пораньше, чтобы у детей отпускника-кавалериста было по крайней мере молоко.

Настали темные времена, как их назовут позднее, однако белизна берез не померкла. Женщины из ремтростовского дома понурились под упавшей на них тенью, когда в армию призвали старшего сына Клеры.

Клера смотрела на него, все зная и ничего не понимая. Так все знает скотина, которую в последний раз выводят из хлева. Знает и упирается. Но ведь то скотина.

Муж Клеры, вернувшийся с войны на деревянной ноге, сидит вахтером в шахтоуправлении. У теперешних шахтеров чужие лица, чужие голоса. Взгляд у них беспокойный, мерцающий; такой появится потом у Клеры, когда все будет позади. Глаза других погасли, ослепли от долгих часов работы под землей.

«Не дай бог, чтобы с нашими обращались так же, как мы с ихними».

Терриконик, будто огромный зверь, бросает свою тень на Клеру.

В конце первой войны Клере пришлось однажды на руках унести старшего сына с терриконика.

В доме тогда стояла сырость и пахло погребом. Это были последние дни осени. Мать лежала больная под волглым одеялом. Двухлетняя дочка и грудной малыш спали в каморке.

Клера взяла старшего сына на терриконик за углем.

Ветер накидал с березняка на склон толстый слой листвы, она лепилась к земле, скользила под подошвами. Из-под ног мальчика на Клеру скатывались камешки, к тому же угля внизу было мало, поэтому она постепенно забралась выше сына.

Вдруг порода осыпалась. Клера услышала глухой удар, а вслед за ним крик. Сын лежал у подножия терриконика. Она принесла его домой. Поднесенная к губам мальчика пушинка едва шевельнулась. Он еще долго был не в себе и боялся громких звуков. Младшенький искусал Клере всю грудь, но молоко у нее не шло, пропало. Он был беленьким, худеньким и умер от тифа в первый послевоенный год. У Клеры тогда побелели виски.

Совсем поседела она, когда старшего забрали в армию…

Листья на березах кое-где уже желтые, Клера стоит у железной дороги.

Мимо несется состав, из товарного вагона ей машет сын. Поезд уже промчался мимо, и только тогда она догадалась, что это был он. Ее слов он, наверное, не расслышал. Сын уехал далеко на восток.

— Многие из того поезда полягут, — сказала дома мать.

«Мой тоже», — мелькнуло в голове у Клеры. Она твердит себе: «Нельзя так думать, какая же ты мать после этого». Она молится за него. Распускает старые вязаные вещи на новые носки, перчатки, наушники, напульсники, чтобы не застудили сына лютые русские морозы.

Ей снится, что сын лежит в окопе. Вдруг заснеженное поле между нею и сыном загорается. Она идет в огонь, и пламя гаснет. Земля красная, скользкая, и Клера падает, падает, пока не просыпается.

Извещение о гибели сына пришло перед самой зимой.

Работая на чужом поле, Клера часто вглядывается в даль, а когда кто-нибудь заговаривает с нею, глаза ее становятся почти совсем прозрачными, веки вздрагивают. В поле ничто не застит дали. Все видно до самого горизонта, где заходит солнце. Или где оно восходит в утренних сумерках.

Березы покрываются листвой, пышной и влажно-блестящей. Зелень шелковиста, а береста ослепительна бела.

В последние дни войны муж тщетно пытается заставить Клеру снять вывешенную из окна белую простыню, даже хватается за палку — тогда-то и рвется между ними последняя ниточка.

Они еще года два прожили вместе в ремтростовском доме. Дочь, муж у которой в плену, спит в комнате Клеры.

Придя с шахты, муж орет, требует еды. По дому разносится сивушный дух. На третий год после войны муж умер от воспаления легких.

К этому времени уголь в этих местах стал кончаться. Теперь по утрам автобусы увозили людей на дальнюю шахту. У подножия последнего терриконика уже поднялся березняк. Клера работала с дочерью на своем наделе. Земельная реформа добавила к их прежнему участку несколько соток. Поначалу дочь не хотела брать чужую землю, но Клера сказала: «Ничего. Это справедливо. Пускай первый камень бросит тот, на чьей земле раньше были одни каменья».

Клера работает в поле до одури. Выбирает из борозды каждый камушек.

В плуг или телегу приходится запрягать дойных коров. Вечером Клера увозит камни домой, чтобы обкладывать грядки. Дочь купила табачной рассады. Растеньица пускают листья, цветут. Дочь обрывает листья, сушит их. Табак крошится. Она раскладывает листья между газетами в бельевом шкафу.

Две женщины проезжают зеленеющий терриконик. Одежда у них темная, лица постаревшие. Трудно представить, что когда-то обе были молодыми. Слова им не нужны. Одна идет впереди и ведет за собою на веревке корову, другая шагает рядом с телегой и, если надо, притормаживает ее.

Однажды дочь останавливает телегу без всякой надобности. Весна в самом разгаре. С придорожных березок капает сок. Клера поднимает глаза.

— Он возвращается, — говорит дочь. — Я чувствую это. Пойдем сегодня с поля пораньше. Надо бы подогнать какое-нибудь платье.

Клера щурится.

— Ладно. Хороша погода, в самый раз, чтоб домой возвращаться.

Вечером она подкалывает на дочери платье.

— Ну и отощала же ты, — говорит она.

Дочь проводит ладонями по животу и бедрам.

«Боже мой, должен же кто-нибудь вернуться, хоть один». Вслух Клера говорит другое:

— Вечно мы, как та селедка, что вешали на лампу.

Ветер доносит до ремтростовского дома березовый и земляной дух, который смешивается с особым духом от ящиков, где прорастает семенная картошка.

Дочерин муж вернулся, когда на березах распустилась вся листва. А поздней зимой, в самые холода, родилась внучка Энна, о которой все говорят, что она вылитая бабка.

Бабка Клера нянчит внучку. Учит ее ходить. Гуляет с ней по березовым холмам. Иногда рассказывает Энне о прежних временах, когда она пасла коров за холмами — последний терриконик был совсем еще голым и только набирал высоту.

Каждую осень солнечно-желтая березовая листва опадает, и тогда на недолгое время делаются солнечно-желтыми сами холмы, а листья тихонько шуршат под ногами даже после того, как их прикрывает порошей.

Как и в первый год замужества Клеры, в ремтростовском доме устраивают на рождество целый пир. На столе много мучного (чтобы дом был полной чашей), чечевица, причем отборная (не то жизнь будет плохой), разные колбасы, кислая капуста, картофельные клецки, селедка, сливки, чернослив и, конечно же, куличи.

Главное, не покрошить куличи — это плохая примета, к беде, а то и к смерти. Энна не решается даже подойти к корзинке с куличами, тем более отковырнуть изюминку.

Двенадцать ночей после сочельника следит Клера за своими снами: они вещие и сулят то небольшие огорчения, то радости. Об одном сне она никому не рассказала. Из дома выносят темный гроб мореного дерева. Под ногами людей шуршат листья. Клера видит дочку, зятя и заплаканную Энну.

Однажды утром, когда ветер гоняет по грядкам желтые березовые листья, Клера садится передохнуть на скамейку, сколоченную зятем из березовых чурбачков и жердочек.

Здесь ее и находят дочь с зятем, вернувшись в полдень с поля пообедать.

Энна возвращается в этот день гораздо позже обычного. Родители замечают ее издалека. Идя по дороге, она то и дело останавливается.

Она наломала желтых березовых веток, и на миг ей показалось, будто ветер хочет вырвать их из ее рук.

Энна бросает ветки и бежит. Потом останавливается, прислушивается, всматривается в терриконик. Что-то там изменилось, только не понятно, что именно.

Может, это просто осень. А осенью березовые стволы всегда темнеют.

Перевод Б. Хлебникова.

 

КАШТАНЫ, ЕЩЕ ЗЕЛЕНЫЕ

Девушка — как ведьмочка. Еще с колючками. Зеленый, колючий шар каштана. Подержишь его в руках, потом бросишь на землю и снова поднимешь. Гладишь — каштан приоткрылся, будто специально для тебя.

Рольф кончал учебу, когда ему повезло с его Каштаном.

Она была новенькой, совсем еще зеленой, а группе Рольфа как раз поручили взять шефство над новичками. Удивительно, как много девушек поступило в тот год в сельскохозяйственный техникум.

Он заинтересовался ею не сразу. Сначала ему даже казалось, что лицо у нее не очень-то и подходит к ее длинным и мягким каштановым волосам. Пожалуй, оно было слишком строгим, замкнутым. Только в танце она делалась раскованной, нежной и никакой дисгармонии в ней не чувствовалось.

Рольф начал бросать своих приятелей, с которыми обычно целыми вечерами пил пиво и спорил. Отодвигал стакан, правда, уже неуверенным движением, вставал из-за стола и приглашал потанцевать эту девушку с каштановыми волосами.

В ее голосе ему слышатся по-матерински заботливые нотки, которые его трогают, и ему хочется, чтобы она действительно заботилась о нем, поехала бы с ним в деревню и была бы с ним всегда — например, прямо завтра утром, когда он проснется.

Рольф старается почаще встречаться с Хайке. Регулярно ходит на лекции только для того, чтобы увидеть ее на переменках.

О чем она только не мечтает… Ее серо-голубые глаза становятся при этом еще больше и светлее. Она не из тех городских девиц, которые хотят в деревню лишь потому, что когда-то погостили на каникулах у бабушки с дедушкой и выдумали себе сельскую идиллию.

Между прочим, уже после первого семестра ей дали повышенную стипендию.

— Дурочка, — говорит он ей. — Неужели ты веришь всему, что здесь плетут про современное животноводство? Главное, чтобы с распределением повезло. А то сунут в отстающее хозяйство, и намучаешься там с двумя десятками маленьких коровников. И никакой тебе техники. Скажи еще спасибо, если доилок хватит.

А все же ему нравится ее мечтательность.

Хайке не любит, когда Рольф так говорит. Ей чудится, будто она слышит свою мать. Поначалу она спорит с ним, как спорила с матерью. Но однажды, провожая ее в интернат, Рольф вдруг рассказал ей, что в четырнадцать лет он истратил все накопленные деньги, восемьдесят четыре марки, на четырех пятнистых саламандр.

— Мне всегда хотелось иметь что-нибудь такое, что ужасно не нравилось бы родителям. А ведь дома у меня все было в порядке. Мать даже говорила, мол, слишком уж тебе хорошо живется. — Он помолчал. — Пожалуй, это правда…

В тот вечер Хайке пустила его к себе.

Они выезжают за город, к озеру на равнине; Хайке закрывает Рольфу лицо ладонями.

— Отличный тут был бы выпас, — говорит он. — Трава мягче перины.

Она закрывает его руками, будто защищает, и ей кажется, что она действительно сумела бы его защитить, даже если он сам этого не захочет.

Весною каштаны удивительно красиво цветут. Они стоят белые или розовые. Белые, как подвенечное платье.

Есть такая примета — если каштаны пышно цветут и обильно плодоносят, то зима будет суровой.

Но сначала наступает июнь, такой солнечный, что глазам больно, и Хайке с удовольствием бродит по лесам вокруг деревни, в которой у него есть жилье и скоро будет работа.

Три года назад Рольфа послали на учебу именно отсюда.

— Нам нужен специалист по животноводству. Ты же молодой и энергичный, у тебя есть все данные, чтобы стать хорошим руководителем.

Сам Рольф был не очень уверен в себе, и понадобилось довольно много времени, прежде чем он решился запросить из профучилища приемные документы для заполнения.

Учиться? Родители сомневались в его способностях. Они считали его фантазером.

А как еще относиться к парню, который купил саламандр, чтобы мать боялась убирать его комнату? Свою пропахшую силосом куртку он нарочно вывешивал в прихожей, когда дома бывали гости. Словом, родители даже обрадовались, когда после учебы Рольфу дали комнату в общежитии сельхозкооператива.

Теперь Рольфу предстояло вернуться в этот сельхозкооператив, и ему было не по себе от мысли, что он станет начальником над своими бывшими приятелями.

Хорошо еще, что есть Хайке. По крайней мере в выходные дни они будут вместе.

Ему хочется поделиться с ней своими сомнениями. Вероятно, она догадывается о них. Она часто спрашивает, не лучше ли ей сразу переехать к нему.

Леса наполнены летним теплом, и Хайке нравится здесь, хотя прежде она мечтала о совсем иных краях. Ей хотелось побольше простора. Хорошо бы, например, жить у озера. Она мечтала об огромных фермах на две, три тысячи коров. Если же речь о большой ферме заходит здесь, то имеют в виду либо будущий комбинат, либо теперешний коровник на восемьдесят голов. Хайке утешает себя тем, что, когда она кончит учебу, комбинат уже построят. А можно работать и в другом месте. Два года пролетят быстро. Она ждет ребенка и рада ему. Правда, пока она будет учиться, малыша придется отдать родителям, но со временем все как-нибудь устроится.

Постепенно Хайке привыкает к горам. Лишь иногда ей кажется, что они теснят ее. Привыкает она и к своему дому на холме у вокзала, отремонтированному по личному указанию председателя кооператива, и к саду, где яблоки и груши созрели как раз под новоселье.

Всего через несколько месяцев после того, как родилась дочка, Хайке вновь забеременела. Конечно, можно было бы что-нибудь предпринять, да и Рольф не хотел второго ребенка. Он боялся, что ей не справиться с двумя детьми и у нее не будет оставаться времени для мужа.

Но Хайке бросила учебу. Иногда она признается себе, что второй ребенок послужил предлогом, чтобы уйти из училища, а настоящая причина заключалась в том, что ей хотелось насовсем переехать к мужу.

Однако было уже трудно изменить сложившиеся привычки.

Хайке оказалась в деревне чужой. Правда, и к Рольфу многие отнеслись после его учебы с недоверием. Но Хайке-то — городская. А чужой тут не станут рассказывать, что Рольф каждый вечер пил. Не упивался в стельку, нет, но ежедневно наведывался в пивную. Выпивал четыре кружки пива и несколько рюмок водки «для сугрева», поскольку дело шло к зиме. Да еще ему подносили выпивку за старую дружбу, за новую дружбу со старыми друзьями и за то, чтобы не откалываться от прежних друзей.

Когда Хайке переехала к нему, Рольф запил тайком. Сначала пил вечером, чтобы забыть неприятности минувшего дня. Потом и с утра — для поднятия настроения в ожидании неприятностей предстоящих.

Под его началом двадцать три коровника, и вечно не хватает людей. Особенно зимой, когда заработки у доярок плохие, сплошным потоком идут больничные листы. Откуда брать людей? Да и старики с Рольфом не считаются, не уважают его.

До пуска животноводческого комбината пройдет еще не один год. Рольф предпочел бы работать дояром. И деньги были бы, и другие перестали бы лезть со своими советами. Он ведь был когда-то отличным дояром. Посмел бы тогда кто-нибудь подступиться с подсказками. Нет, с него хватит.

На заседании правления Рольф попросил освободить его от заведования животноводством и тут же получил согласие. Его все равно хотели переводить с этой должности, так как о нем поговаривали, что он рассиживает в пивной, вместо того чтобы заботиться о доярках. Правление отдало ему один коровник, так как рабочих рук действительно не хватало, а Хайке бралась помогать мужу.

Ее это очень устраивало из-за детей. Они с мужем могли делить работу и подменять друг друга, так что утром она отводила детей в ясли, а под вечер забирала. И заработок был неплохой.

Рольф заглядывал в пивную иногда с утра, иногда вечером. На выходные Хайке приносила домой пива и бутылку водки. Рольф приглашал гостей, и Хайке была им рада, потому что хотела тут прижиться и поближе сойтись с людьми.

В солнечную погоду она выходит с дочками на холм погреться. Хайке осталась по-прежнему тоненькой и, несмотря на тяжелую работу, вовсе не огрубела. Но свои длинные волосы она обрезала, и заплетенная коса лежит теперь в фибровом чемоданчике между книжек и тетрадок.

Холода наступают здесь, в горах, раньше, а фрукты созревают позднее. Осенью каштаны ржавеют. Каждый год каштановые листья приобретают этот ржавый цвет и, не кружась, падают наземь. Хайке приходится одеваться теплее, чем здешним женщинам. Она пытается как бы набирать солнце про запас, но его не хватает. Иногда по вечерам ее тянет из дому. Хочется побыть на людях. Поговорить с ними. Ей недостает живого общения. Ведь разговаривает она лишь с мужем, маленькими дочками да с коровами.

Однажды, чистя стойла, Хайке нашла бутылку из-под водки, но поначалу ее испугало лишь то, что у мужа есть от нее секреты.

Она начинает к нему присматриваться и наконец требует объяснений, так как находит еще несколько бутылок и вообще замечает, что теперь Рольф уже не такой, как в первое время после свадьбы. Он теперь раздражителен и иногда бьет девочек, если те расшалятся.

Упреки из-за найденных бутылок вгоняют его в краску, но потом он перестает стесняться.

Теперь Рольф напивается вечером так, что ему трудно работать на следующий день, а порой он и вообще не выходит на работу. Хайке начинает прятать деньги, чтобы дотягивать до конца месяца.

— Хайке! Жрать давай, — орет он, грохоча ночью по ступенькам. — В гроб меня загонишь, пузатая.

Если разбуженные девочки начинают плакать, он лупит их чем попало. Бьет всех подряд. Сначала Хайке, потом детей.

— Вы беременны, — говорят ей на суде, — и у вас с мужем уже двое детей. Если бы не его пьянство, ваша семья была бы вполне прочной.

— Трезвый он добрый. Потом он и сам плачет, когда видит, что натворил, — тихо произносит Хайке, потупив глаза и рассматривая узор на паркете.

Суд принимает решение отложить рассмотрение дела о разводе до возвращения мужа с лечения.

В спальне стоит двадцать одна железная койка. Хайке и Рольф сидят рядом, в комнате для посетителей.

— Некоторые пьют даже здесь, — рассказывает Рольф. — Один повесился в душе. Нам показывают кинофильмы. Про цирроз печени. Про белогорячечников. После кино многих тошнило. Когда выйду отсюда, капли в рот не возьму.

— Я забрала заявление о разводе, — говорит Хайке и смотрит на светлый резиновый половичок.

Она дает Рольфу фотографии девочек.

— Помни о дочках, их нельзя бить. Ты должен бросить — пить, чтобы никогда больше не бить детей.

Хайке сложила руки на животе. Изредка она чувствует там слабое движение.

— Вам надо его поддержать! — говорит врач. Он долго беседовал с ней, этот усталый старый человек, произносивший слова медленно и тихо. — Если вы сейчас его бросите, он не выкарабкается. Развод — это конец. Тогда он пропал.

«Пропал». Как знакомо ей это слово.

«Все пропало», — стучало у нее в голове, когда она работала вместо него, чтобы никто не узнал, что он опять прогуливает. «Пропала я», — думала она о себе. И он орал по ночам, когда бил ее и гнал из детской: «Пропадай все пропадом!»

А утром обнаруживались синяки и шишки, детей нельзя было вести в детский сад.

Он плакал. Весь день играл с дочками, возил их на спине, ползал по полу, изображая собаку.

Когда ночью на лестнице раздавались его шаги, девочки вздрагивали во сне и мочили постельки.

Хайке не успела привыкнуть спокойно спать по ночам. Не сумела она успокоиться за три месяца, пока Рольф находился на лечении.

Каждый раз, навестив его, она возвращалась домой совершенно разбитая. Эти белые железные койки оставались для нее неотвязным кошмаром. Ее тошнило от одного запаха алкоголя.

К тому, что ребенок родился мертвым, она отнеслась спокойно. Она лежала в родилке на пропотевшей простыне, уставившись в потолок, пока на глаза не наворачивались слезы. Несколько месяцев ее мучила мысль о том, что ребенок будет ненормальным.

— Мы все начнем сызнова, — сказал Рольф, обнимая Хайке и детей. — Уедем отсюда, на север. Поселимся у озера, летом девочки будут плескаться на мелководье.

Они кусали друг друга по ночам, чуть не до крика. Он прямо-таки умолял ее продолжить учебу заочно. Наконец она подала документы, и он стал помогать ей, так как с отвычки ей было трудно учиться.

Когда они вместе сидели над домашними работами, он зачастую лучше знал материал, чем она.

— Может, они снова возьмут меня заведовать животноводческим хозяйством, — сказал он однажды. — Я ведь теперь не пью. А скоро и комбинат построят.

Хайке обняла его. Она не решилась рассказать, что кооператив назначил ей целевую стипендию, чтобы она, кончив учебу, возглавила животноводческий комбинат.

Не отказаться ли ей от этой затеи? Ведь ей так хорошо теперь с Рольфом.

Когда она возвращается с консультаций, он встречает ее на перроне.

Почти каждый раз ее ожидают дома какие-нибудь перемены. То он соорудит девочкам песочницу, то сделает для них качели, смастерит полки или просто поставит цветы.

Все это кажется ей чудом. И каждое утро простынки у девочек сухие.

Однажды поздней зимой, когда Хайке вернулась с консультации, Рольф не встретил ее ни на вокзале, ни дома.

Она вспомнила, что, проходя мимо привокзальной пивной, слышала там громкий разговор. Скорее всего, он был там. Даже наверняка. Один голос был похож на голос пьяного Рольфа.

Хайке рухнула на стул. Она отодвинула гардину, посмотрела на булыжную мостовую, которая горбилась, заляпанная грязью, по краям виднелись лужицы с хрупкой ледяной корочкой.

Значит, вот куда он пошел.

Хайке видит, как стелется дым из красной кирпичной трубы над вокзалом, на мгновение он поднимается вверх и тут же развеивается. И ничего не остается, только эти холмы цвета полежалой листвы.

На подоконнике барахтается лапками кверху муха. Она жужжит. Елозит на спине и жужжит.

В раскрытом конверте на столе лежит в красной папочке договор с кооперативом о целевой стипендии для Хайке. Видимо, конверт принесли, когда Хайке ездила на консультацию.

Хайке слышит стук поездов. Голоса из пивной сюда не долетают. Только стук прибывающих и отходящих поездов.

Она могла бы пойти за ним и забрать домой. Может, он и не плеснет ей пивом в лицо. Может быть.

Некоторое время она сидит у окна. Поезда стучат реже, а когда она ложится спать, внизу все еще горит свет.

Шатаясь, Рольф идет через сад по сырой от измороси прошлогодней траве. «На этот раз она уж точно разведется. Умничает, сволочь. Хочет свое «я» показать».

Споткнувшись, он падает на траву и начинает плакать:

— Травка, моя травка. Вот разведусь, и распрощаемся мы с тобой.

Рольф с трудом поднимается на ноги и орет:

— Мне нужна лопата. Давай сюда лопату.

Потом он бредет на кухню и садится там прямо на пол.

На рассвете соседи взламывают дверь. К их удивлению, ни жена, ни дети не почувствовали запаха газа. Хайке и девочки живы, хотя спали рядом с кухней.

Через год Хайке закончит заочную учебу. Она будет заведовать животноводческим комбинатом. Ей больше не придется вставать спозаранок, пока другие спят, и катить на мопеде к дальнему коровнику, подменяя кого-нибудь, так как за подмены полагается надбавка. Может, тогда ей с девочками заживется поспокойнее. Говорят, она умеет ладить с людьми. Так говорят.

Иногда Хайке кричит по ночам. Она сама слышит собственный крик и чувствует сладковатый запах газа.

Она хочет проснуться — и не может. Из щелей выходят мыши, взбираются на стол. Они серые, с черными полосками на спине, с круглыми черными ушами. Мыши рвут простыни, рубашку, кожу. И нет сил проснуться. А воздуху все меньше и меньше…

Днем, когда Хайке видит, насколько дочери похожи на Рольфа, ей хочется побить их безо всякой причины. Тогда она идет к крану и долго держит руки под холодной водой.

Перевод Б. Хлебникова.

 

КОГДА ПОСПЕЕТ БУЗИНА

Что-то в жизни оборвалось.

Тяжелые гроздья бузины чернеют на кустах у сараев и амбаров. На ужин теперь будет горячий бузинный суп, на обед — холодный. Положив на колени синий рабочий халат, уже изрядно застиранный, Бригитта насыпала на него кучку гроздьев и выщипывает из них ягоды. От бузины на пальцах появляются черные трещинки, ломаются ногти, сок оставляет темные пятна.

— Не для тебя это занятие, — говорит мать. — Дай-ка я сама. На мои руки давно никто не смотрит, а ты своих долго не отмоешь. Сок-то въедается. Отдыхай лучше, ведь у тебя отпуск. Погодка хороша! Еще бабье лето не наступило, а солнце вон какое — жарче, чем в августе.

Бригитта проводит свой отпуск дома.

Ко всему, что здесь происходит, она уже давно непричастна. Она уехала отсюда несколько лет назад. Жизнь тут подчиняется временам года. Так было всегда. Недавно родители вступили в сельхозкооператив, но мать работает в столовой только полдня.

У них есть сад и огород, пара свиней, овцы и куры. Словом, работы хватает.

— На будущий год, когда получу пенсию, буду сидеть дома. А иногда и помогу в столовой, если позовут. Собираемся купить собаку, длинношерстную таксу. Или персидскую кошку. За ними уход нужен, как за малым дитем. Отцу больше хочется таксу. Может, завести обеих? Кошка с таксой наверняка привыкнут друг к дружке, если их маленькими взять. Пусть дома будут маленькие, когда я на пенсию-то выйду.

Мать подсела к дочке, они смотрят на сад.

Подсолнечники вымахали на целый метр над забором. Это новый сорт. На каждом стебле по доброй дюжине рыжеватых, коричневатых и ярко-желтых кругов. Они красиво смотрятся в вазах. Эти подсолнечники — декоративные, без семечек, а рядом растут обычные, чтобы кормить зимой домашнюю птицу. На клумбах — георгины и перистые астры. Слева и справа от дорожек — розовые кусты. Тут не очень-то и заметно, что утром Бригитта нарезала целые охапки цветов. Нарезала так много, что не хватило ваз и один букет пришлось поставить у двери в старый подойник.

«В ведре они быстрей завянут, — подумала мать. — Не знает дочка, чем себя занять. На три недели она никогда еще тут не оставалась».

Цветы. Иногда нужна уйма времени, чтобы распределить их по всему залу. Бригитта прикидывает: по одному георгину можно ставить в рюмку на стол или по одной астре в бокал.

Часто она приходит в гостиницу задолго до начала смены. Тщательно отбирает скатерти, еще раз аккуратно выравнивает стулья. Под конец, когда все уже накрыто, а накрывают всегда в банкетном зале (по крайней мере заранее расставляют напитки, фужеры и бокалы), она поправляет цветы. Изо всех помещений гостиницы она больше всего любит именно этот зал с его коричневато-золотыми обоями и золотисто-коричневыми бархатными гардинами. Его называют «Золотым салоном».

Раньше официантки здесь все время менялись. Большинство предпочитало работать в ресторане, из-за чаевых.

Три года назад Бригитта взялась обслуживать «Золотой салон». Ответственные за то или иное мероприятие, которое проводится в салоне, обговаривают с ней свои пожелания — как расставить столы и украсить зал, что подавать. Сервировкой столов и уборкой посуды командует Бригитта, впрочем, она помогает и разносить.

Те, кто снимает «Золотой салон», делают это довольно регулярно, чтобы устроить прием, провести конференцию или отпраздновать юбилей. Такие мероприятия приходятся в основном на рабочие дни. По субботам сюда приходят семьями отмечать дни рождения, свадьбу, совершеннолетие или поступление в школу. Это нравится Бригитте меньше. Из них она никого не знает. Люди хотят побыть среди своих.

Бригитта работает тихо, ее не слышно даже во время докладов или торжественных речей.

Кое-кто знает ее по имени, многие здороваются с ней, если встречают в городе.

Когда мероприятие заканчивается, она просматривает с ответственным представителем счета, и тот подписывает их.

Так она познакомилась и с Менгерсом, председателем месткома. Однажды вечером, пока Бригитта составляла счет на закуски и напитки, он собрал все цветы, стоявшие на столах и на кафедре для ораторов, и вручил их ей.

«Решительный мужчина», — подумала она, когда он ее поцеловал. Это было ей не совсем уж в новинку. Такое случалось и раньше. Случалось и проходило. Внове были только цветы.

Тогда она знала больше, чем теперь.

Началось все, пожалуй, с его выступления. Она задерживалась в зале, даже если ей там было уже нечего делать, до перерыва, чтобы послушать, как он выступает.

Потом подошло время нести холодные закуски, а она все стояла и слушала доклад Менгерса о проблемах выполнения запланированных на год социальных мероприятий для женщин и одиноких матерей на его предприятии, где и работали преимущественно женщины.

В эту пору такие доклады делались часто, выступали обычно мужчины. Бригитта была не замужем. Тема интересовала ее не особенно. Но голос у Менгерса оказался низким и сочным, каждое «р» — раскатистым. Так тут еще никто не говорил.

Она почувствовала, будто замкнулся какой-то круг, который не выпускает ее. Круг Менгерса.

А может, она осталась только на поверхности этого круга. Вроде малой песчинки, которую легко сдуть и которая почти невидима. На ее долю приходились считанные часы после заседаний. Изредка выходные, которые считались командировками. В ее распоряжении были только часы, не занятые программой конференций, работой, женой и детьми.

После той истории с цветами она думала, что все скоро пройдет. И вдруг эта покорность. Бесконечное ожидание, не выберет ли он для нее время. Иногда она брала в свою мансарду кого-нибудь другого. Потом озноб, распахнутая дверь — и никаких объяснений.

Ожидание, не решится ли он подвести черту под своей семейной жизнью. Может, лучше подвести черту самой? После десяти часов работы, сервировки и уборки посуды, мысль эта как-то исчезала.

Бригитта берет гроздь, запускает в нее пальцы, наподобие гребешка, и осыпает ягоды в плошку.

В середине дня раздается звонок.

Мать открывает калитку.

— Да, Бригитта здесь.

Бригитта стискивает гроздь, давит ягоды, и темный сок течет на синий халат, капает на колени.

Менгерс, неестественно прямой, идет крупным шагом по вымощенному булыжником двору. Поздоровавшись, он берет ее за руку у запястья и говорит, чересчур громко, пожалуй:

— Вот заглянул по пути. Хотел посмотреть, как ты проводишь отпуск.

Он долго смотрит на ее запачканные пальцы.

Мать забирает у Бригитты халат и бузину.

— Я сама все доделаю.

Она поворачивается к Менгерсу:

— Оставайтесь. Отведайте бузинного супа. В городе такого не едят. Вы ведь городской?

— Я… с удовольствием.

Менгерс не особенно любит супы, ни горячие, ни холодные. Дома по субботам и воскресеньям их всегда готовит жена. Считает, что детям это полезно.

В комнате Менгерс целует Бригитту, а она настороженно смотрит на него, и он наконец замечает ее взгляд.

Менгерс закуривает сигарету, а она подвигает ему вместо пепельницы треснутое блюдце.

— На вокзале ты вела себя как-то странно. И этот внезапный отпуск? Ничего не понимаю. А потом, когда ты уехала… тебя все нет и нет… Я догадался, что ты ждешь ребенка… и это не отпуск, скорее бегство.

Бригитта тоже закуривает, хотя он не любит этого.

— Я была беременна. Но теперь такие вещи делаются быстро. Ты ведь не хочешь ребенка.

Он покачал головой.

— Но ты должна была хотя бы сказать. Знаешь, у меня скоро будет внук. Я не могу переменить свою жизнь. Когда ты вернешься, мы все обсудим. На следующей неделе я приду к вам с одной делегацией. Может, потом… У меня скоро будет внук.

Он погладил ее руку.

«Сколько цветов, — думает он. — Не комната, а целая оранжерея». Бригитта приносит суп, свежую колбасу домашней выделки, кровяную и ливерную. Потом подает вареную картошку и хлеб.

Когда начинали копать картошку, родители всегда резали свинью, чтобы угостить поденщиков, копавших картошку. Потом зимой забивали еще одну. Теперь поздней осенью, пока овец не переводят в хлев, режут прошлогоднего барана. В эту осень они отдали на бойню старую овцематку. Весною она тяжело ягнилась. Сказывался возраст. Ветеринар целую неделю делал ей уколы, целую неделю. Ягнята родились мертвыми. Молока у нее не стало. Старая была.

Менгерс мажет ливером хлеб.

— Нравится? Привезу тебе на следующей неделе с собой. — Бригитта улыбается. — У нас все будет хорошо.

Через неделю она снова начнет расставлять по столам астры в «Золотом салоне», в городе, где хотела бы жить со своим мужем и детьми…

Когда бузина поспевает снова, Бригитта переезжает из города назад в деревню. Она устраивается в столовую, где раньше работала мать, а иногда подрабатывает официанткой в деревенском ресторанчике. Здесь еще сохранился круглый стол для завсегдатаев с колокольчиком посередине. Если кто звонит в колокольчик, значит, он всех угощает. Мать сидит теперь дома и нянчит внука. А Бригитта ходит между столами с подносом, подавая кофе, пиво или водку.

Бузина между тем переспела и сама осыпается с гроздьев.

Перевод Б. Хлебникова.

 

ГАНС-СЧАСТЛИВЧИК

Порою забывает человек родные места. Будто их и нету вовсе. Ему невыносима мысль, что его судьба по наследству чем-то уже предопределена, тем более чем-то нереальным, неосязаемым.

На первый взгляд, Фуксгрунд ничем не отличается от многих других маленьких деревень. Тут проходит асфальтовая дорога, за последние годы крестьяне отремонтировали свои усадьбы. Правда, бросается в глаза, что дворы отстоят друг от друга довольно далеко, каждая усадьба обнесена оградой из песчаника или кирпича, нет деревенской площади. По утрам через Фуксгрунд проезжает школьный автобус. Он трижды останавливается, чтобы забрать пятерых детей школьного возраста.

Эти ребята еще не слышали здешнего поверья. Может, потом услышат, когда Ганс-Юрген Лейксенринг вернется домой, если, конечно, он вернется.

Тогда они узнают, что деньги и удачу Лейксенрингам приносит Ханзель-домовой. Этот Ханзель вылетает ночами из дымохода; он любит парное молоко, а если Лейксенрингам кто не угодит, они напускают на того своего Ханзеля. Может, Ханзель совсем и не такой; во всяком случае говорят, будто он поселился у Лейксенрингов. Конечно, дети в домового не поверят. Впрочем, и из деревенских стариков никто всерьез в это не верит.

Справа от усадьбы, через дорогу, находится пруд. За ним начинаются поля. По другую сторону дома — огород, сад и загон. Дальше луг и опять поля. В саду есть холмик, который с годами подосел. На нем растет самшит, вьется плющ, по весне там и сям расцветают крокусы.

Холмика этого никто не видел. Но говорят, будто он действительно есть. Редкого человека, заглянувшего сюда, принимают во дворе, иногда показывают огород либо проводят с другой стороны к воротам загона.

В загоне стоят две кобылы, красивые породистые лошади, и гнедой мерин.

Вообще-то, гнедого хозяин хочет продать, но жена всякий раз удерживает его:

— А если мальчик вернется? Вдруг он надумает забрать гнедого? Или решит остаться.

Нет, нельзя отдавать гнедого, а то…

Никто не договаривает этой фразы до конца.

А усадьба хороша. На каменной арке над воротами высечена дата постройки — 1613. Через открытые темные створки этих деревянных ворот и ушел Ганс-Юрген.

Он пришел вчера вечером, отвел Гнедого в загон, немного постоял у ограды, чтобы убедиться, что лошади ведут себя спокойно.

Потом через сад и огород он прошел к задней двери дома, весь вечер просидел с родителями, братом и его женой, рассказывал о своей квартире в Лейпциге, которую сейчас отделывает; отец лег спать рано, а утром Ганс-Юрген вновь ушел через большие ворота.

Мать проводила его до автобусной остановки. Она не плакала. Наверно, уже выплакала все слезы.

Ганс-Юрген уехал в Лейпциг.

Не на край же света. Значит, не все еще потеряно.

Ганс-Юрген Лейксенринг родился последышем. Он был на удивление смугл, и скоро все заметили, как он любит лошадей.

Если другие родители покупали детям игрушечные машины, то Лейксенрингам приходилось разыскивать по магазинам деревянных лошадок, маленькие повозки и тележки. Старший брат уже водил в поле трактор, а младший еще передвигал игрушечные упряжки по кухонному столу.

— Интересно, которому из парней достанется Ханзель-домовой? — перешептывались старухи, — Какой туман-то был, когда меньшой родился. Мы еще удивлялись. А он вдруг и родился. Прямо в полдень.

И довольно единодушно старухи соглашались, что Ханзель перейдет со временем от отца к меньшому.

— Ну, ты и чистодел! — одобрительно гоготали мужчины вечером в пивной, хлопая себя по ляжкам, а Лейксенринга по плечу и опрастывая кружки с даровым по случаю такого события пивом.

— Он у меня хозяином будет, настоящим хозяином, говорю я вам… — Лейксенринг подчеркивал каждое слово взмахом руки. Неожиданно он уронил руки на стол, да так, что на подносе, поставленном официанткой на стол, звякнули рюмки и пиво повыплескивалось из кружек.

— Сейчас я хозяйничаю, а потом малыш займется хозяйством. Дел обоим хватит, и старшему и младшему. Нам никто не нужен. Мы сами себе колхоз.

Усадьба была переписана на Лейксенринга всего два года назад его отцом. Лейксенрингу тогда исполнилось сорок, а старший сын уже ходил в профтехшколу.

Лейксенринг чувствовал себя еще в силе. У него было множество задумок, он мечтал машин подкупить и лошадей выращивать. Вступать в сельхозкооператив в Фуксгрунде никто не хотел, а уж Лейксенринг и подавно.

В те годы жители Фуксгрунда вечерами часто собирались вместе, то у одного, то у другого — по очереди, и наконец объединились в сельхозкооператив первого типа. Теперь они сообща обрабатывали поля, но скотину каждый держал у себя, отдельно.

Всего их было одиннадцать крестьянских семей. Их общий земельный надел составлял более четырехсот гектаров. Хотя Лейксенринг был богаче остальных и земли имел больше, да и считался самым умным, однако председателем кооператива его не избрали. Людей удерживала давняя боязнь, в которой, разумеется, никто бы не признался.

Каждый раз, когда этим одиннадцати семьям нужно было принимать решение, то мужчины собирались вместе, иногда с женами, и проводили голосование.

Тогда их уговаривали. Сегодня же сельхозкооператив третьего типа принял бы их только скопом. А для этого понадобилось бы большинство голосов.

«Я на них горбатиться не стану. Даже если землю отнимут. Но на колхоз работать не буду. Уж лучше калекой стать». Надворные постройки окружают усадьбу Лейксенринга вроде крепостных стен. Иногда вечерами по будням и каждое воскресенье Лейксенринг ездит верхом. Он гордится своими лошадьми. Настоящие скаковые, не тягловые.

Лейксенринг богач, это известно всем. Старики говорят, будто деньги у него водятся благодаря Ханзелю-домовому. «Он на этой усадьбе и раньше жил, когда мы еще маленькими были. Мы видели, как у них из трубы огненные шары вылетают. Вот из-за Ханзеля-то Лейксенринги и богатеют».

Уже после первой войны у Лейксенрингов была паровая машина и колесная молотилка. Они ездили с ней по дворам, всю зиму молотили и хорошо зарабатывали. А на выручку покупали новые машины и землю.

«Кто Ханзелю служит, с тем он и дружит. Нет, у Лейксенрингов нечисто».

— Ганс-Юрген, во имя отца и сына и святого духа крещу тебя… — сказал священник, и некоторые из присутствовавших с опаской посматривали, как он кропит лоб малыша. Но ничего особенного не произошло, ребенок просто заплакал, как и большинство детей.

Его мать долгое время прихварывала, волосы у нее совсем поседели, и чужой человек никогда бы не сказал, что эта женщина — мать такого маленького ребенка. Она работала по хозяйству, нянчила Ганса-Юргена, приглядывала за скотиной, телятами, жеребятами и птицей. Каждый раз, когда появлялся новый жеребенок, Ганс-Юрген проводил много времени с матерью, но чаще он бывал с отцом в поле или при лошадях в загоне; так было, пока он не пошел в школу.

Дети дразнили его «маленьким Ханзелем», хотя толком ничего не знали, как и он сам.

Ребята охотно играли с ним. Когда ему исполнилось шесть лет, отец подарил ему пони.

Черная лошадка была смирной, с длинной гривой и хвостом до самой земли.

Словом, у мальчика был свой конь, а у кого конь — тот вожак.

Гансу-Юргену казалось вполне нормальным то, что в поле работали все вместе, а вечером каждый возвращался к себе в усадьбу и ходил за своей скотиной.

Учеба давалась ему легко. Хорошие отметки были для него как бы козырями против учителей да и некоторых учеников.

Он частенько дрался с другими, но всегда не в школе, а по дороге домой, и ребята из Фуксгрунда неизменно стояли за него горой.

Когда похоронили его деда, крестьянина-старожила, Гансу-Юргену было четырнадцать лет. Слухи о Ханзеле давно дошли до него. Он считал их сказкой, вроде тех, что читал в книжках. Правда, знал он уже и то, что мать каждый вечер носила в сарай чистую миску с парным молоком, и однажды, зарывшись в сено, он подсмотрел, как молоко вылакали кошки. Никаких особенных тайн, просто дурацкое поверье, которое помнилось, хотя никто не относился к нему всерьез. Когда умер дед, произошло нечто необычное. С разрешения властей деда похоронили в саду, по его собственному желанию.

Это было в октябре, за неделю до праздника урожая. Все зеркала в доме занавесили. Деда положили в баньке. У ног его стояла миска с молоком, Лейксенринг просидел ночь у отцовского гроба один, сам вырыл и могилу.

Накануне похорон собралась страшная гроза, без дождя; непогода бушевала всю ночь. На следующее утро к воротам пришли соседи с венками. Старший сын принимал венки и всем говорил, что дед хотел быть похороненным в своей земле и чтобы на похоронах не было посторонних. Вечером с пруда на усадьбу потянулся молочно-белый туман, плотно окутавший дом и сад.

Лошади разволновались. Гнедая кобыла дрожала, и Ганс-Юрген похлопывал ее по крупу, гладил ей ноздри, шелковисто-мягкие, с нежными волосками.

Он отвел лошадей в конюшню, подстелил себе пару охапок соломы и первый раз ночевал с лошадьми.

Иногда они снились ему. Он мечтал, что когда вырастет, то пойдет работать на конный завод, если отец пустит. Через несколько дней после смерти деда гнедая кобыла разрешилась мертвым жеребенком.

Позднее, когда Ганс-Юрген уже учился на зоотехника, родился гнедой жеребенок с белой звездочкой во лбу. Отец подарил его Гансу-Юргену.

Рано утром, перед школой или перед тем, как ехать на районный животноводческий комплекс, Ганс-Юрген ухаживал за жеребенком, а когда вечером усталый возвращался домой, то снова кормил его, чистил скребницей, выводил побегать, убирал стойло.

Отец настаивал, чтобы жеребенка обрезали:

— Жеребца держать не резон. Норовист больно, ездить трудно. И кобыл нам перепортит.

Теперь Ганс-Юрген опасался, что однажды вернется вечером, а в стойле уже не жеребенок, а мерин.

Он знал, какой отец несговорчивый. Может, в Фуксгрунде уже давно не было бы сельхозкооператива первого типа, если бы не упрямство отца…

Ганс-Юрген ни за что не хотел, чтобы жеребчика сделали мерином. Как-то он прочитал историю Холстомера, давал ее отцу и брату, но те только посмеялись. Они не верили, что Ганс-Юрген способен уйти из дома — да и куда идти из родного гнезда, где тепло и сытно?

— У меня ты получишь столько, сколько тебе нигде не дадут. В двадцать лет можешь собственную машину заиметь. Тыщу марок чистыми в месяц и еда бесплатная… Если бы мне мой отец такое предложил… И потом, ты ведь сам себе хозяин. Что своими руками нажито, то наше…

В училище все знали, из какой он семьи. «Отец-то твой богатей, единоличник», — трунили многие, хотя кое-кто был бы не прочь наняться к отцу, когда слышал, сколько у того денег. Но Лейксенринг редко брал на помощь учеников, разве что самых лучших — ведь у него были сыновья, да и сам еще в силе. А кроме того, у него хватало машин.

Гансу-Юргену выделили две комнаты, обе с современной обстановкой. Из окон виднелись сад и загон с лошадьми, щиплющими траву.

Он любил глядеть на лошадей. С тех пор как в саду появился холмик с самшитом, многое для Ганса-Юргена стало здесь чужим. Сначала родители, которые отмалчивались на его вопросы, потом усадьба, которая теснила его своими стенами и докучала ему нескончаемой работой. Однажды он загородил матери дорогу, когда она, как обычно, шла вечером к сараю с миской молока. «Тебе этого не понять», — только и услышал он в ответ. Тогда он выхватил миску и шваркнул ее о вымощенный булыжником двор. Мать молча собрала черепки и через некоторое время вернулась к сараю с новой миской.

— В мае жеребцу будет два года. Всему свой срок, — сказал отец. — Надо до тепла его обрезать, потом мухи будут на рану садиться. Так и до беды недалеко.

Гансу-Юргену исполнилось тем временем восемнадцать лет. С прошлого года он уже зарабатывал сам и отложил немного денег.

Холодным майским вечером, когда остальные смотрели телевизор, он собрал свои вещи, нацепил на морду Гнедому торбу с овсом и сечкой, и они тронулись в путь. Гнедой нес свою торбу, Ганс-Юрген — котомку. Была пора майских заморозков. Над прудом клубился белый туман. Огни в вычищенных стойлах и в доме еще долго светили им вслед. Ганс-Юрген хотел пойти с Гнедым на север, на какой-нибудь конный завод.

Для жеребчика было слишком холодно, каждый камешек больно отзывался в неподкованных копытах.

Ганс-Юрген вел его всю ночь, ориентируясь по Большой Медведице. Под утро он поставил в лесу маленькую палатку. Гнедого привязал к дереву. Следующей ночью Гнедой сильно захромал. Ганс-Юрген притомился, за день он не выспался. Он несколько раз обтирал Гнедого своим одеялом. Тот потел, несмотря на холод.

— Если мы тут ляжем… просто ляжем… Пока они нас не найдут… Нет, скоро они нас не найдут.

Но Гнедой не ложился, шел дальше, и Ганс-Юрген вел его в поводу.

Когда занялся новый день и с лугов сошел иней, они снова сделали остановку. Ганс-Юрген просто положил на землю палатку, поверх одеяло — так и лег.

— Назад нас никто не вернет, раз я этого не хочу, — твердил он про себя.

Он нехотя пожевал домашней колбасы, выпил лимонада. Гнедому он скормил немножко сахара, купленного накануне в деревенском магазине.

Гнедой ткнулся мордой ему в плечо.

— Далеко нам не уйти. Ну да ничего, какой-нибудь приют для нас найдется.

Какое-то время они шли, прислушиваясь. По шуму машин они выбрались к шоссе. На дорожном указателе он прочитал, что шоссе идет на Лейпциг.

Он совсем не думал попасть в Лейпциг, но теперь ему показалось, будто этот город и был его желанной целью.

Если он действительно доберется до Лейпцига, то сразу отдаст Гнедого в зоопарк. Хотя бы поначалу. А может, его самого возьмут на работу, пусть на временную, — он будет присматривать за животными, и Гнедому место найдется.

Чем дальше шел Ганс-Юрген с Гнедым по улицам города, тем больше привлекал к себе внимание. Раньше бы сказали — вон идет цыган с краденым конем.

Ганс-Юрген был бледен от усталости, под глазами легли темные круги. На некотором расстоянии от него двигалась патрульная машина. Полицейские выжидали. Ситуация, конечно, необычная: молодой парень ведет лошадь. Каждый день сотни, тысячи людей выгуливают собак на поводке, и никто их не задерживает. Водить лошадей по Лейпцигу тоже вроде не запрещалось.

Ганс-Юрген хорошо знал дорогу в зоопарк. Всякий раз, когда отец ездил сюда на сельскохозяйственную выставку, мать возила Ганса-Юргена в зоопарк. Но эскорт полицейской машины нервировал и хозяина и лошадь, а им нужно было перейти на другую сторону улицы.

Лошади, как известно, не ходят по лестницам. Перила пешеходного моста отливали синим блеском. Патрульная машина затормозила. Начали останавливаться и прохожие, ожидая, не задержит ли полиция парня с лошадью. Минутное зрелище.

Наконец Ганс-Юрген догадался провести Гнедого по дорожке для инвалидных колясок. Он готов был заплакать и, может, расплакался бы, если бы Гнедой так не вздрагивал и не шарахался в сторону от шума проезжающих машин. Под эскортом полиции они дошли до зоопарка.

Попросив у Ганса-Юргена его удостоверение и справку на лошадь, полицейские проверили документы и, пожелав всего хорошего, откланялись. Перед тем как сесть в машину, полицейские на мгновение задержались. Со стороны показалось, будто они замерли по команде «смирно».

Почти две недели понадобились добросердечным работникам зоопарка, чтобы поставить на ноги Ганса-Юргена и Гнедого. У Ганса-Юргена сразу же обнаружился сильный жар, паренек бредил каким-то Ханзелем, который пришел за ним в Лейпциг, и кричал, чтобы тот убирался.

Ганса-Юргена лихорадило. Ему чудилось, будто он лезет по сугробам к школьному автобусу. Ребята уже ждут его на остановке. «Ханзель, Ханзель…» — дразнят они его. Все больше снежков попадает в него. Один удар особенно чувствителен. Внутри снежка камень. «Ханзель, Ханзель, Хан…»

Девушка осторожно снимает одеяло, которым он закрылся с головой.

— Успокойся. Все будет хорошо. Конь твой уже поправился.

Убедившись, что он заснул, она выходит из комнаты и идет в конюшню. На маленькой черной табличке перед стойлом она выводит мелом «Ханзель».

Вскоре Ганс-Юрген выздоравливает, а когда он окончательно поднимается на ноги, то начинает ухаживать за пони и своим конем.

Он живет у девушки, которая написала мелом новое имя для его коня.

До осени его жеребец пасется вместе с другими молодыми лошадьми. Иногда смотрители жалуются, что Ханзель кусает других лошадей и гоняет кобыл.

Когда же Ханзель покалечил руку девушки, Ганс-Юрген дает согласие на то, чтобы жеребца кастрировали. С этих пор он редко задерживается у него. Но присматривает за ним добросовестно, а когда поздней осенью коней переводят в конюшню, регулярно прогуливает его…

Но иногда, особенно под вечер, если Ганс-Юрген весь день провел один, он идет кормить своего коня, и тогда ему чудится, что тот переменился. Да еще эти белые буквы на табличке у стойла! Гнедая масть видится ему вдруг грязно-зеленой, кожа морщинистой, а лошадиные глаза смотрят то печально и преданно, то зло. В эти мгновения ему хочется одновременно и приласкать и ударить Гнедого. Девушке он об этом рассказать не может. Просто хочет, чтобы она всегда оставалась рядом.

После того как Ганс-Юрген отделал для себя и жены две комнаты в мансарде с видом на тополиные кроны с плавающими между ними белыми, серыми и черными фабричными дымками, он отвел мерина обратно в Фуксгрунд.

Иногда в Фуксгрунде ночами может почудиться, будто кто-то ходит по загону. У Гнедого он останавливается. Конь тихо вздыхает и тыкается мордой ему в плечо.

Утром после этих ночей Гнедой дичает и гоняет кобыл по загону.

В такое утро его можно принять за жеребца.

Перевод Б. Хлебникова.