MANDRAGORA OFFICINARUM
Страшная история для чтения за печкой
Эта история добром не кончится. Дело происходит в деревне. В деревне есть две дороги: одна идет вдоль домов, затем, миновав их, тянется рядом с лесничеством, барачным поселком и кладбищем до самого шоссе и называется Деревенской улицей — в отличие от второй, которая проходит по задам, причем не вплотную к домам, а между приусадебными огородами и полями. Эта вторая дорога играет как бы вспомогательную роль — она вбирает в себя или, наоборот, испускает в стороны узкие, протоптанные в полях тропки и являет собой плод множества пролетевших лет и наглядную иллюстрацию к пословице «капля камень долбит». Дорога эта, возникшая без плана и затрат, стихийно и самовольно, чрезвычайно живуча: согласно тексту на черной табличке, пользующиеся ею как кратчайшим путем к ближним и дальним соседям сами несут ответственность за свои действия. Называется эта дорога «Шлуппе». Чужак, попадающий в эти места, скажет про нее «Шлуппа», имея в виду слово женского рода, «дорога», или же в лучшем случае «Шлупп», имея в виду проселок. Но настоящее ее название именно «шлуппе», все остальные окончания режут слух местных жителей.
Шлуппе в самом начале и в самом конце сливается с главной дорогой, то есть с Деревенской улицей. То место, где Шлуппе огибает огромный валун, называется Шлуппова коленка. Семейство, проживающее в доме у «коленки», или — согласно домовой книге и плану застройки — в доме № 21 по Деревенской улице, носит фамилию Бирбаум. А в Шлупповой яме — там, где Шлуппе спускается в неглубокий, давно заброшенный и заросший травой глиняный карьер, — живет в полном одиночестве и уединении некая фрау Зауэр. Официально ее домик значится по Деревенской улице под номером три. Этим указанием вполне исчерпываются необходимые сведения о месте действия нашего рассказа. Не хватает разве что описания разнообразной растительности Средненемецких гор на высоте шестисот метров. Здесь уже не раз находили белладонну, или красавку, — голубовато-зеленое ядовитое растение из семейства пасленовых, которое чаще встречается в лесах между Базелем и Майнцем. А теперь начало распространяться и здесь.
Рассказчика интересуют в данном случае события, случившиеся жарким днем в разгар лета 1948 года; а именно, его интересует, кто это выходит из дверей домика у «коленки», числящегося по Деревенской улице под номером двадцать один. Это особа, живущая в данном доме, то есть член семейства Бирбаум, женщина далеко за тридцать, в голубой вязаной кофте, с чисто вымытым и блестящим от ланолинового крема лицом; кудряшки ее перманента тщательно расчесаны мокрым гребнем. Она торопливо пробирается между кустами смородины и крыжовника, зажав в руке трубчатую косточку от телячьей ножки, с которой на кожаном ремешке свисает ключ. Идет она, глядя прямо перед собой, не обращая внимания на перезревшие или даже треснувшие кочаны капусты, уже вполне годные к столу, не досадуя на лопнувшие стручки бобов сорта «принц», и прямиком направляется к калитке; там она отпирает висячий замок, отодвигает щеколду, запирает калитку снаружи и, сделав два-три шага, вновь исчезает из виду, нырнув за густые посадки — тут и подсолнухи, и дельфиниум, и вьющиеся бобы, и мальва, и вьюнок, и душистый горошек, и даже живая изгородь из тиса — смотря по тому, что именно тот или иной местный житель счел лучшим средством защиты от любопытных глаз всех этих переселенцев, понаехавших из Восточной Пруссии, Силезии и бог знает откуда еще и проживающих — или прозябающих — в барачном поселке: нет у них ни кола своего, ни двора. И не к чему им со Шлуппе видеть во всех подробностях, что и как произрастает на здешних огородах. Оттого-то вдоль дороги и насажены всевозможные высокорослые декоративные растения — а в глубине участков, скрытые от любопытных глаз, зреют низкорослые и питательные овощи. Фрау Бирбаум пробирается за высокой зеленой ширмой, кое-где даже пригибается — в ее планы явно не входит бросаться в глаза каждому встречному и поперечному. Эти встречные-поперечные здесь носят вполне конкретные имена — Шафрад или Бирбаум, Цандер или Тиле. Вовсе не входит. Ее появление на улице в этот час только дало бы пищу зловредной фантазии доморощенных зевак и гадалок. Уж они-то в своих домыслах никогда от матушки-земли не оторвутся. И ошибаются крайне редко, бьют, как правило, не в бровь, а в глаз. И уж коли какая-то бабенка, чисто вымытая и аккуратно причесанная, да еще в светлой вязаной кофте, утром буднего дня, среди лета, шествует по Шлуппе в сторону «ямы», а там ныряет в калитку — значит, бабенка эта пошла к Зауэрихе и нужен ей целебный чай из корней, блекло-желтых цветов и зеленых ягод. Или, точнее говоря, отвар.
Люди говорят, у фрау Зауэр есть мандрагора. И чего только люди не наговорят! Да Зауэриха и сама может много чего порассказать, когда она в настроении: мандрагора, мол, такое растение, вроде картофеля или помидоров, да только растет она не у нее в огороде и вообще родом не из здешних мест, а привозят ее издалека, из Гималаев. Фрау Зауэр делает ударение в этом слове на первом «а». Оттуда, от ее дядюшки, проживающего где-то в центральном горном массиве, ей иногда приходит посылка с пакетиком сушеной мандрагоры. Получает она ее не из первых рук, а через второго дядюшку, живущего в Косвиге, то есть через косвигского дядюшку, который приходится родным братом первому, гималайскому: второй пересылает половину присланной из Гималаев травки уже ей, фрау Зауэр, хотя это, по всей вероятности, запрещено; туда входят корни, желтоватые цветы и зеленые ягоды. Своей половиной сушеных растений косвигский дядюшка распоряжается сам. Фрау Зауэр может много чего порассказать, когда она в настроении. Но почтальонша подтверждает — все верно, все чистая правда, всегда ношу к фрау Зауэр посылки из Косвига, одну под рождество, вторую в конце июля — начале августа.
Если понадобится, рассказчик сможет привести еще ряд доказательств.
Фрау Бирбаум — известно, что и другие-прочие входили в этот дом подобным же образом, — в эту среду постучалась в заднюю дверь и услышала изнутри голос, приглашающий войти. Фрау Зауэр, чей голос она услышала, бабища килограммов до ста живого веса и вне возраста, этакая гора мяса в пределах между сорока и семьюдесятью, помедлив, выступает навстречу гостье, ожидая, что та первая поздоровается и скажет, зачем пришла.
— Доброго утречка! — По выговору сразу ясно, что фрау Бирбаум — переселенка откуда-то из-под Эльбинга, а точнее, из Шлобиттена. — Доброго утречка, фрау Зауэр! — Звучит это, наверное, чересчур фамильярно. Гостья вообще ведет себя слишком развязно и, чтобы скрыть смущение, тараторит этаким любезно-бойким, чуть ли не приторно-бойким говорком: — В это лето уж как капустка хорошо растет, ничего не скажешь! — А потом: — Верно ведь? — Значит, успела-таки краешком глаза взглянуть на кочаны. Фрау Зауэр сперва надо сообразить, кто же это пожаловал к ней с черного хода, что это за птица такая и с чем ее едят. Но потом она вспоминает — ах, да это та самая! Причем звучит это «та самая» вполне дружелюбно. И еще ей приходит в голову: из Померании она, вот откуда! Живет теперь в доме Бирбаумов, повезло бабе — и крыша над головой есть, и в семью ее приняли, да, можно сказать, и в деревне чуть ли не своей почитают; так что есть чему радоваться.
— Входите же! — Фрау Зауэр просит гостью пройти на чистую половину. — Прошу вас! — Фрау Зауэр распахивает дверь тихой, уютной, до блеска вылизанной залы, где тикают и такают заведенные до упора настенные, напольные и настольные часы. Звуки чужого дома завораживают. Южное окно завешено льняными занавесками. В чужом освещении все смотрится как в тумане. — Входите же! — Фрау Зауэр жестом приглашает гостью к большому круглому столу, стоящему посреди комнаты. Этот тяжелый круглый стол — чужая территория — покрыт крахмальной скатертью кофейного цвета, вязанной сеточкой и богато изукрашенной узорами; а на скатерти, в самой середине, словно след от циркуля или знак центра мира, прямо на ажурной розетке, там, откуда расходятся во все стороны кружевные лепестки, там, где вязальщица накинула на крючок первую петельку, на которую потом час за часом наращивала все новые и новые круги, сплетая нити продуманно и строго по плану, стоит хрустальная ваза. Шлифованный звездчатый цветок в дне сужающейся книзу вазы пришелся как раз на ажурную розетку. Увядшие ветки красавки свисают над ней, маленькие круглые цветочки сохраняют приятный для глаз сиреневый цвет. Этот цвет таит в себе некий тревожный сигнал: «Не трогать! Ядовита!» Сразу представляешь себе детские ручонки, тянущиеся к сиреневым цветкам и иссиня-черным плодам. Создавая себя, природа крайне редко думала о человеческих детенышах. И заботилась в основном об овсянках и синичках, для них яд красавки наверняка не опасен, ведь их дело — помогать красавке размножаться. Своя выгода превыше всего. Фатальный принцип. Природа — не моралист-пустозвон.
Гостья погружается в запахи чужого дома. Восковая мастика и влажные доски пола.
— Садитесь, фрау э-э… — Зауэрша запнулась.
— Бирбаум, — подсказывает гостья.
— Бирбаум? — переспрашивает хозяйка дома таким тоном, словно хочет сказать: «Вот это да, неужели ж это женушка нашего фронтовика Бирбаума, вернувшегося из России?»
— Мы сыграли свадьбу несколько недель назад, тихо и скромно, — отвечает на ее невысказанный вопрос фрау Бирбаум тоном официального уведомления и, как она надеется, вполне грамотно и с хорошим произношением; уверовав в это, она продолжает: — Я пришла передать вам привет от моей свекровушки, Луизы Бирбаум, и напомнить, что ваша уважаемая бабушка, которая, говорят, была женой портного, в свое время помогла нашему дедушке в том же, за чем и я к вам пожаловала…
Фрау Зауэр выжидательно прислонилась к кафельной печке. Она пока помалкивает о своих возможностях и умениях, греет необъятным теплым задом холодный кафель, обдумывает со всех сторон нежданный визит. Почему господь не гнушается грешниками? Наверняка у него есть на то причины. У меня тоже. Намек фрау Бирбаум все еще висит в воздухе. А сама она с непроницаемым видом разглядывает коричневато-голубые узоры на плотных гардинах.
— Вот оно что, — говорит та, что у печки. — Курт всегда был нашенский парень. — Нашенский? Что это значит? Это слово — изобретение самой Зауэрши и означает всеобъемлющую характеристику, которая включает все положительные человеческие свойства — например, сообразительность, живость, терпение, вспыльчивость, опрятность, храбрость, резкость, упрямство; но также и отсутствие сообразительности, то есть тупость, и нехватку храбрости, то есть трусость. Слово, которое может обозначать что угодно. Значит, Курт — нашенский парень, и фрау Зауэр еще раз повторяет: — Вот оно что!
Фрау Бирбаум решает вновь вернуться к теме разговора:
— Мне кажется, я ясно дала понять, зачем сюда припожаловала.
Ишь ты, больно напориста, видать; ну тогда получай:
— Дорогая фрау Бирбаум, ничем не могу вам помочь. Ума не приложу, чего вы от меня хотите.
Фрау Зауэр поднимает плечи и забывает их опустить. На лице ее появляется ухмылка хитрого мастерового, а глаза выражают нечто противоположное словам, которые она произносит:
— Ничегошеньки не могу.
Это не что иное, как сигнал к началу переговоров. В этот момент плечи ее опускаются. И фрау Бирбаум начинает уговаривать. Мол, так хочется деток, пока нет сорока. Когда уже каждый день на счету. А они пролетают без толку, зазря. Теперь, когда война кончилась и мы выжили. А она здесь одна-одинешенька, без своих — вся родня осталась там, в Росвайне. И Курт так поглощен полем да скотиной, что на нее уж его и не хватает. Да и каморка под крышей пустует — с тех пор, как дедушка помер.
— Вот и судите сами, фрау Зауэр, на пословицу «поживем — увидим» нам с Куртом надеяться не след.
Фрау Зауэр кивает и изображает на лице что-то вроде сочувствия.
— Значит, вся надежда на меня. — Она смеется. Успела уже рассмотреть свою просительницу с ног до головы и не оставила без внимания оттопыренные карманы вязаной кофты. Слева — черный бумажник, справа — лакированная коробочка, из тех, в каких хранят драгоценности. И она произносит ритуальную фразу: — Только для вас! — И добавляет многозначительно: — И ради нашего Курта.
Фрау Зауэр выходит из комнаты. Дверь она оставляет открытой и слышит, как Бирбаумиха тихонько кладет телячью косточку с ключом на стол и робко присаживается на краешек стула. Бирбаумиха в свою очередь слышит, как Зауэрша вытаскивает из-под лестницы чемодан или ящик, щелкает замками и чем-то там шелестит. Потом гремит посудой на кухне. Фрау Зауэр варит питье из mandragora officinarum, растения, экстракт которого возбуждает половую деятельность и лечит от бесплодия. Варит она его, как готовят отвары все хозяйки: кипятит воду, бросает туда сушеные корни, цветы, ягоды и листья, дает немного покипеть, потом накрывает крышкой и ждет пять минут, пока настоится. Этого вполне достаточно. Отвар процеживается через ситечко и наливается в бутылку из-под пива, заранее прогретую и обернутую влажной тряпицей.
Фрау Зауэр вручает просительнице бутылку. Утром, днем и вечером по рюмке, супругу — двойную порцию, по возможности натощак.
Фрау Бирбаум укутывает горячую бутылку полами вязаной кофты.
— Сколько я вам должна? — задает она ритуальный вопрос.
— Денег я не беру, — ломается Зауэрша и глядит задумчиво куда-то мимо Бирбаумихи. Фрау Бирбаум вынимает коробочку из правого кармашка, нажимает большим пальцем на кнопку, и крышечка как бы сама собой отскакивает. Коричневый топаз в золотой оправе покоится на мягкой подкладке из голубого шелка.
— Годится? — спрашивает она.
Фрау Зауэр знает такой стишок:
— Насколько чист металл, проверю я огнем, / Ну а твою любовь почувствую горбом.
С этими словами она как бы ненароком берет коробочку и опускает ее в карман фартука. И вот фрау Бирбаум уже выпроваживают из чистой половины и через заднюю дверь на крыльцо. И она бредет себе одиноко, укрываясь за высокими посадками. От «ямы» до «коленки». И дома делает все так, как было велено.
А через положенное время на свет появляется Кристиан Бирбаум. Все последующие годы фрау Бирбаум подвергает сомнению действие мандрагоры перед самой собой и другими интересующимися лицами. Что правда, то правда — она ходила к фрау Зауэр за помощью, и питье та ей дала, и Кристиан у нее родился. Только все это произошло естественным путем. А потом случилось самое страшное.
Маленький Кристиан, оставшись как-то летом без присмотра, нашел в лесочке иссиня-черные горьковатые ягоды и съел несколько штук. Когда врач показал убитым горем родителям растение, которое предположительно явилось причиной несчастья, — небольшой ветвистый кустик с сиреневыми цветами и иссиня-черными ягодами, — матери мальчика померещилось, что однажды она уже видела где-то эти ягоды. Вспомнила: на столе, на узорчатой вязаной скатерти. В самой середине.
Перевод Е. Михелевич.
В ГАЛЕРЕЕ
Говорят, вода в природе совершает круговорот. Только не в этом году. В этом году она движется исключительно сверху вниз. Обильный дождь льет без перерыва. Но нам он не помеха. Мы намерены покинуть помещение — уже надета непромокаемая обувь, осталось найти зонтик. Тем временем я даю разъяснения относительно характера предстоящего мероприятия: малыш, помнишь, на днях ты нарисовал кошку с красными усами? Как раз она натолкнула меня на мысль предложить тебе… короче, мы идем в галерею.
Пока я так разглагольствовала, проклиная куда-то запропастившийся зонтик, малыш захотел узнать, зачем идти в галерею, когда в Большом саду можно прокатиться на детской железной дороге.
— Детская железная дорога, — отвечаю я, — работает только в солнечные дни или, уж во всяком случае, в дни, когда нет осадков.
Неизвестно еще, смогла ли бы эта игрушечная дорога противостоять столь необузданной стихии. Скорее всего, в непогоду поезда не ходят. Кажется, мне удалось убедить его.
— А почему в галерею, а почему не в террариум, не в зоопарк? — спрашивает он.
Я не нахожу ничего лучшего, как заявить, что его кошка с красными усами произвела на меня такое глубокое впечатление, что мне захотелось показать ему множество прекрасных картин, нарисованных взрослыми много сот лет назад. Малыш желает знать, есть ли среди них кошки. Рисовали ли старые мастера кошек? Я не помню.
Зонтик наконец нашелся в ящике для зонтов. Но разве им защитишься от дождя? Покуда эта штука не более чем просто костыль, и дальше сего дело не идет. Усилия, прилагаемые нами, чтобы привести в действие новомодную механику из спиральных и плоских пружин, остаются безрезультатными. Мы сдаемся. Глядим в окно: все еще льет. И все-таки идем. Между тем на мои сетования малыш реагирует по своему разумению: запасается булочкой — кормом для саламандр, если все же мы попадем в зоопарк.
Бегом мчимся мы по улице имени господина Гутс-Мутса.
Малыш чуть впереди в своем пепельного цвета дождевике. Он уже в нетерпении: ждет трамвая. Остановка Фрауэнпаласт. Я прячусь под навес у кинотеатра. Трамвая нет, зато есть буксир. Отвалив от пристани Пишнерхафен, он тяжело пробирается к фарватеру и без лишнего дыма пускается вниз по Эльбе в сторону Майсена, Магдебурга, Тангермюнде, а может быть, даже Гамбурга. Малыш следит за пароходом не то чтобы с хитрой миной, но вдруг открывает рот и громко заявляет:
— Бад-Шандау!
«Бад-Шандау» — это название парохода. Все верно. Именно так. Пароход зовется «Бад-Шандау». «Бад-Шандау» — красивое, звучное имя, особенно когда тебе еще немного лет, ты только что выучил все буквы и, угадывая их, выстраиваешь цепочку «Бад-шан-дау», ищешь за всем этим смысл и наконец находишь его. «Бад-Шандау». Мы довольны. У нашей поездки в галерею хорошее начало. И пусть идет дождь. И пусть в руках у нас зонтик, ни на что не годный, ибо снабжен комбинированной механикой из спиральных и плоских пружин. Было бы настроение, тогда и примелькавшееся, как униформа, пальто из голубого дедерона — неплохая защита от всего, что может уготовить нам круговорот воды в природе.
Внизу показался трамвай. У спортклуба Вацке он свернул в переулок. Он заметил нас. Взбирается к нам на гору. Номер пятнадцатый из Радебойля.
Поехали. В сторону центра, по Лейпцигерштрассе, вдоль Эльбы, которая не видна за домами, но мы знаем, что она там, мы догадались бы об этом, даже если бы и не знали, где она. Слух угадывает реку раньше, чем она открывается глазу. Пушкин-хауз — Штадт-мец — Антон — Лейпцигер. Пересадка на Нойштадский вокзал. Нам дальше. Карл-Маркс-плац. Нойштадский рынок. Август Сильный гарцует на толстозадом коне, весь в золоте. Вот и мост. Димитровбрюкке. На Эльбе паводок. Ничего особенного или уж тем более опасного, но уровень воды значительно выше, чем обычно в это время года. На уступах берега еще отчетливо видны белые отметки и следы знаменитых наводнений прошлых лет.
Остановка Театерплац. Нам выходить. Мы направляемся через большую, гладко вымощенную площадь, на которой даже сегодня, в такую погоду, в ожидании выстроились туристические автобусы из разных стран. Вступаем под своды галереи. Арки, дуги, кажется, вот-вот рухнут, но каждая из них спешит упредить падение другой; кажется, еще мгновение — и своды станут прозрачными, пропадет напряжение арок, и камень растворится, уступив пространство свету и дождю. Билеты куплены. Лестница ведет нас вверх.
Все те, кого, не будь такого ненастья, можно было бы застать в дворцовом парке, в садах, у японского или итальянского домиков, на Брюлевых террасах, на Белых оленях или у Старых рынков, сегодня по большей части тоже здесь. Уже на лестнице — картины. Они не особенно известны, но призваны ненавязчиво привлечь наше внимание своей древностью и размерами. Малыш безропотно следует за мною в залы. Дилетантствующие ценители и робеющие провинциалы застыли кто в упоенном, а кто в ошеломленном созерцании. Изрядные толпы перед картинами Джорджоне, Тициана, Рубенса, Рембрандта, Дюрера, Гольбейна, Ван-Дейка, Кранаха, Эйка, Корреджо, Хальса. Целая рота перед Рафаэлем. У студентов искусствоведения практика: во главе своих экскурсий кочуют они от одного важнейшего явления в истории живописи к другому, добросовестно и без запинки толкуя об эпохах и школах. В полотнах Р. чувствуется-де впечатлительность итальянцев, хотя он и не порвал с техникой фламандской школы. Почтенная публика может услышать все это на саксонско-французском, саксонско-английском или саксонско-русском языках. Мы с малышом выбираем Лоренцо ди Креди. Здесь, в углу, сравнительно тихо. Креди изобразил Святое семейство. Точнее, просто семейство. В центре картины — дитя.
— Вот здесь и живет наша милая крошка, — говорит малыш.
Четверть картины занимает мать. Ее единственная забота — дитя. Она держит просторный плащ, чтобы укутать его, сноп пшеницы, чтобы накормить его, да щегла, чтобы оно не скучало. По ту сторону ограды — отец, спокойный и осмотрительный, он здесь ради матери и сына, но взор его устремлен вдаль, его пути более пространны и тернисты.
— Это Африка? — спрашивает малыш. — Может, Марокко или Древний Египет? Голубое небо, и вода кажется теплою.
— Да, это может быть Северная Африка, — подтверждаю я.
Мы долго разглядываем картину. Наши мнения расходятся. Полдень или вечер на картине? Что значит этот разлитый всюду ясный свет? Малыш настаивает, что это вечерний свет: вдоль горизонта протянулась медово-желтая кайма — так бывает, когда солнце только что скрылось за вершинами гор. Мне приходится возразить, что если бы солнце только что зашло, то мать и дитя, изображенные на фоне колонны, оказались бы в ее тени. Долг велит мне привести и еще один аргумент: такая голубизна свойственна пейзажу, когда солнце стоит в зените, потому что в воздухе отсутствует влага. Смотри-ка, деревья по краям ярко-зеленые, а тень посредине — черная. Должно быть, это полдень. Мы сходимся на полудне. Мне хочется показать малышу еще одно семейство. «Святое семейство» достойного Боттичелли, решаю я. Но малыш против, теперь ему обязательно надо узнать, где же кончаются эти разбегающиеся во все стороны залы и сколько комнат должно быть в галерее.
— Тридцать, — гадает он. Мы идем не торопясь. — А что за рыба лежит вон на той картине возле золотого блюда, карп или линь? — сыплются вопросы. — А что такое алтарь? Для чего нужны латы? Видела ли ты раньше эту Венеру и знакома ли ты с Дюрером лично?
Его внимание привлекают группы экскурсантов. Перед Рубенсовым Меркурием и Аргусом столпились румыны. Из третьих рук, после пересадки с немецкого на русский, а с русского на французский, до них добираются наконец речи о каком-то роке, тяготевшем над жизнью юного Рубенса и бросавшем его в невероятные ситуации. Затем на нескольких языках звучит откровение: Питер Пауль был не только живописцем, но еще дипломатом, пажом и человеком. Пока я наблюдаю за этим лингвистическим экспериментом, малыш уже удалился в менее оживленные залы следующего столетия. Нечто невиданное заставляет его вернуться. Чудеса. Космонавты в галерее. Примерно пятнадцать человек.
— Пойдем же, скорее, а то они уйдут, улетят на Луну или, может быть, в Москву!
Полтора десятка монашек, в черных платьях и белых чепцах, полагая, что они одни, осаждают картины Ватто, на которых все тайное — явно и происходит средь бела дня. Звук моих шагов, несколько более твердых, чем обычно, спугнул их: через мгновение монашки-космонавты уже перед милой, доброй и невинной Шоколадницей, выражая свое одобрение мастеру, сумевшему так прекрасно передать белизну передника. Теперь малыш сам видит: монашки — не космонавты.
— У космонавтов, — поясняю я, — несколько иные костюмы.
Однако вовсе отказаться от своей идеи ему неохота.
— Может, все-таки они имеют хоть какое-то отношение к полетам в космос? — спрашивает он.
Я не возражаю. К чему излишний педантизм? Пусть так. Поразмыслив, я сумела найти и сформулировать связь между пятнадцатью необычными любительницами живописи и космическими полетами. Малыш остался доволен мною. Он ведет меня к выходу. Вниз по лестнице. Через вестибюль. Все еще моросит дождь. Миновав площадь перед галереей, мы переходим на медленный ровный шаг, который так не вяжется с погодой и в отличие от повседневной рыси и обычной ходьбы зовется «прогулочным». С мостика, что над дворцовым прудом, малыш наблюдает за карпами. Рыбий народец тихо и умиротворенно взирает из своей стихии на нас, которым сегодня приходится обитать сразу в двух смешавшихся стихиях — в воздухе пополам с водою. Малыш достает из кармана плаща булочку, крошит ее на много-много мелких кусочков, собирает их в пакетик, а затем разом бросает в пруд.
— Чтобы всем досталось, — говорит он лукаво. Быстро проглотив свою долю, карпы снова застыли в неподвижной воде. Только один опоздал. Глубоко обиженный, он уплывает.
— Наелись, — говорит малыш.
Пятнадцатый везет нас домой.
На грядке у нашего дома мы здороваемся с желтой тыквой:
— Как дела, госпожа тыква? Дождь пошел вам на пользу? Будем расти?
Нам весело.
— Вот это был день, — объявляет малыш, прежде чем переступить порог, — такие дни можно было бы устраивать и в другие дни.
Я обещаю непременно устроить такой день и в другие дни. Мы повторим его.
Умники уверяют, будто это невозможно, но мы попробуем. На днях.
Перевод А. Назаренко.