ЗОВ КУКУШКИ
Гильберта отрешенно сидела на носу лодки. После того как тетя Соня, поздоровавшись, чмокнула ее в щеку, она еще не произнесла ни слова. Даже на весла не попросилась, а сразу так и застыла, нахохлившись, — на голове капюшон, хотя с неба не падало ни капли, у ног дорожная сумка с вещами: она ехала к тете на остров, в птичий заповедник, чтобы провести там каникулы.
Тетя Соня гребла энергично и резко, время от времени изучающе поглядывая на племянницу — на ее безмятежное, по-детски округлое лицо, на нежный изгиб губ, в которых уже начинала проступать женственность. Гильберте шел четырнадцатый год.
Остров вынырнул из тумана как огромное древнее чудище. Тетя мастерски направляла лодку носом к течению — чтобы так быстро добраться сюда еще до того, как рассеется утренняя мгла, требовалось настоящее искусство. Он был таинственным и коварным, этот остров, он умел прятаться от людей, то окутываясь туманом, то погружаясь в темноту. Но в иные дни он представал взорам живущих на берегу так отчетливо и маняще, что до него, казалось, рукой подать и попасть туда — совсем несложное дело.
А сейчас был разлив и мостки у причала уже захлестывало водой. От плотины, стоявшей неподалеку, шел ровный и мощный гул.
…Пять лет назад я уже была здесь, на острове. Все решили тогда, что он мне не понравился, но я просто не могла не уехать. Потому что голоса, манившие меня, становились все настойчивее и громче и мне уже не хватало сил противиться им. К тому же я хотела назад, к маме.
Ее зовут Анной, мою маму. Я люблю ее, но она обманула меня, эта Анна, Анна-изменница.
Кто клятву забудет, себя погубит, сказала я ей. И она поклялась мне. Она клялась и на огне, и на воде, и на соседской черной кошке, и даже на родинке у моего левого плеча. А в довершение еще и скрепила все эти клятвы, будто печатью, своим поцелуем.
Нет-нет, так не шутят. Такие слова не бросают на ветер — просто так, смеха ради.
Эх ты, Анна, Анна-изменница! Клялась, что будешь только со мной, что никогда никого на свете не полюбишь, кроме меня.
Но ты не сдержала клятву.
И я снова еду на остров. К голосам, что зовут меня…
Когда они причалили, туман отступил и влажный лес заискрился в брызнувших лучах утреннего солнца. За те пять лет, что Гильберта не была здесь, камышовая кайма вокруг острова стала вдвое шире, а брод и тропинка к домику тети Сони заросли почти наглухо. Не видно было с отмели и его крыши, которая раньше поблескивала между деревьями, — ее скрывали теперь раскидистые кроны лип и буков.
Гильберта шла со своим рюкзаком по узкой тропинке вслед за тетей, в руках у которой были до отказа набитые сумки с продуктами, закупленными на берегу, в деревне. Обе молчали. А вокруг звенел, заливался на все лады тысячеголосый птичий хор, ради которого и жила здесь вот уже почти десять лет тетушка Гильберты — одинокая женщина на одиноком острове.
У деревенских она вызывала острое любопытство, а кое-кто поговаривал даже, что тут вообще дело не чисто. Кроме орнитологии тетя занималась еще изучением разного рода верований и магических обрядов — особенно в этой округе — и даже выпустила книгу заклинаний под заголовком «Азбука ведьмы», за что была удостоена премии Культурбунда. А забавные керамические фигурки маленьких гномиков, которые она лепила и обжигала в старой печи прямо на острове, расходились далеко за пределами здешних мест.
Рыбачкам и крестьянкам с берега было, конечно, невдомек, что тетушка — автор многих известных научных трудов по орнитологии. Они подсмеивались над ней, считая ее слегка чудаковатой: ну скажите на милость, какой нормальной женщине взбредет в голову куковать годами одной в лесу — наверняка она ведьма и водит шуры-муры с самим чертом.
Анна, сестра Сони, после рождения Гильберты сожгла все мосты, соединявшие ее с внешним миром. Наблюдая за ней в первые годы, тетя считала, что та живет с дочерью в стеклянном доме, и опасалась невольно, как бы на него не свалился какой-нибудь камень. Но девочка подрастала, и, казалось, ничто — ни школа, ни работа матери — не грозило разрушить прозрачный колпак, которым они отгородили себя от всех прочих, отгородили на то время, пока лишь они двое были нужны друг другу.
Гильберте исполнилось десять, когда Анна познакомилась с Фолькером. Вопреки опасениям, в пространстве, принадлежавшем доныне лишь им одним, нашлось, оказывается, место и для третьего.
Дочь вела себя просто безупречно. В отношениях с чужим мужчиной она была вежлива и любезна, а если Фолькер и мать хотели побыть вдвоем, выказывала прямо-таки бездну предупредительности и такта — ни дать ни взять образцовый ребенок с картинки какого-нибудь педагогического журнала. Когда же Фолькер их вдруг покинул, Анна просто пришла в ужас от неожиданного взрыва восторга, охватившего дочь. Гильберта была в экстазе: она хохотала, издавала победные вопли, вспрыгивала на столы и стулья и исполняла на них какие-то дикие танцы. Позже она уверяла, что изгнала Фолькера из дома колдовством и заклинаниями, которым научилась у тети Сони, когда первый раз побывала у нее на острове.
А еще позже, когда однажды вечером в саду, обнявшись, они полулежали рядом в широком кресле-качалке и всматривались в звездное небо, Анна дала себе слово никогда больше так опрометчиво не впускать в свою жизнь ничего, что могло бы отдалить от нее дочь.
Кто клятву забудет, себя погубит…
Гильберта по-прежнему приносила из школы одни пятерки. Даже после того, как в доме появился Эвальд. Анна сразу же пригласила его к обеду — нечего встречаться тайком, так будет лучше, решила она.
За столом мать поцеловала Эвальда и, увидев, как побледнела Гильберта, с вызовом посмотрела ей в глаза. Дочь с такой силой прикусила нижнюю губу, что на ней выступила капля крови — всего одна маленькая капелька, не больше той, что носят в платочке у сердца крестьянские девушки, чтобы привораживать женихов. А утром, выйдя на террасу, Анна увидела на пучке соломы оторванную голову любимой куклы Гильберты. В ответ на недоуменный вопрос дочь заявила, что не имеет об этом никакого понятия и вообще всю ночь проспала как убитая.
Учебный год Гильберта окончила на «отлично». В награду Анна хотела было сводить ее в кафе и угостить мороженым, но, зайдя к ней в комнату с этим предложением, застала ее за укладкой рюкзака. Равнодушным голосом Гильберта сказала, что решила провести каникулы у тети Сони, и если мать хочет, то — пожалуйста — может дать телеграмму.
Взгляд ее серых глаз был при этом чист и бесстрастен. Эвальд не показывался в их доме вот уже третью неделю.
В то время, как тетя Соня читала письмо сестры, Гильберта переодевалась, чтобы идти обследовать остров.
— Не забирайся глубоко в чащу, а то потревожишь птиц, — тетя оторвалась от письма и взглянула на племянницу поверх очков. — Рыбачить и купаться можешь сколько душе угодно, только не увлекайся слишком — ты же знаешь, я не могу следить за тобой все время. Обед стоит в духовке… Кстати, долго ты у меня пробудешь?
Гильберта пожала плечами.
— В сентябре каникулы кончатся, — заметила тетя.
— Я могу ездить на лодке в деревню — там ведь есть школа.
— А когда вода поднимется выше мостков?
Вместо ответа Гильберта спросила:
— Помнишь, ты тогда рассказывала всякие страшные вещи…
Тетя улыбнулась:
— Как же, и ты сразу запросилась домой — так перепугалась…
— Теперь я уже ничего не боюсь, — бросила на ходу Гильберта и выскользнула за дверь.
Тетя продолжала читать: «Перед отъездом она поцеловала меня равнодушно, как чужая…» Потом взглянула в окно: желтый плащ Гильберты мелькнул около берега, затем появился в кустах справа — племянница сошла с тропинки и направилась в самую гущу леса. И тетушка снова улыбнулась.
…Все было точь-в-точь как пять лет назад, только теперь добавилось ощущение боли. Эх, Анна, Анна-изменница!
В прошлый раз у тети Сони Гильберта слушала страшные заклинания и, холодея от страха, верила и не верила в них, а после набрела в лесу на старую-престарую печь для обжига глины, и голоса звали ее остаться, но она хотела домой, потому что Анна, ее мать, была тогда для нее дороже всех на свете.
Она продиралась через кусты и густые заросли крапивы, боясь потерять невидимую путеводную нить, сотканную из птичьих голосов. Миновала одинокую дикую вишню, сломленную бурей. Ни единой человеческой души вокруг…
Когда ее слух уловил далекий голос кукушки, Гильберта поняла, что она почти у цели. Несколько раз принималась она считать вслед за кукушкой, но все время сбивалась. И вот наконец, едва различимый среди птичьих голосов, послышался далекий-далекий, монотонно повторяемый зов: я жду, я жду, я жду… Может, это звала кукушка? Нет, это было совсем другое.
Гильберта рванулась наугад через заросли и очутилась на небольшой поляне, перед старой печью, вокруг которой выстроились уже готовые глиняные человечки. У нее перехватило дыхание. В печи жарко пылал огонь, и голоса слышались совсем рядом.
— Это я, Гильберта. Я снова вернулась…
…Вот что написано в книге: когда гномы хотят заманить к себе нового, хорошенького братца, они подкладывают какой-нибудь несчастной матери вместо ее ребенка заколдованного перевертыша. И та в отчаянии видит, как меняется с каждым днем ее дитя — становится капризным, непослушным и все более и более безобразным. И есть лишь одно-единственное средство, чтобы спасти ребенка: как только мать заподозрит подмену, ей надо разжечь очаг, налить в яичную скорлупу воду и поставить ее на огонь. И когда вода закипит, дитя-перевертыш поднимется в своей колыбели и скажет такие слова: «Я не человек, а бес, стар я, как Богемский лес, но и я не видел сроду, чтобы грели в яйцах воду».
И он начнет хохотать, и будет хохотать до тех пор, пока сам себя не выхохочет, и тогда утром счастливая мать снова увидит в колыбели своего настоящего малыша.
Гильберте, правда, легенда эта показалась не очень-то остроумной: ничего особенного, чтобы так уж сильно смеяться. Что до нее, так пусть Анна, ее мать, кипятит в яичной скорлупе воды сколько угодно — все равно не поможет…
Кусты затрещали, и перед Гильбертой неожиданно вырос человек в резиновых сапогах и потертом вельветовом костюме, небритый, с палкой в руке и березовой веточкой на лацкане куртки. Он уставился на нее водянистыми глазами, и девочка едва удержалась, чтобы не вскрикнуть от страха.
Страх охватывал ее теперь всякий раз при виде мужчин. Какими бы разными они ни были — каждый все равно казался ей похожим на Эвальда.
Пришелец растянул в улыбке щербатый рот и слащавым голосом произнес: «Доброе утро!», отчего она испугалась еще больше. Ведь, насколько ей было известно, на острове, кроме нее и тети Сони, не должно быть ни единого человека. Она громко позвала тетю — скорее для того, чтобы припугнуть незнакомца, но тот лишь ухмыльнулся и заявил, что ему отлично известно, где сейчас тетушка: она на другом конце острова со своим неизменным биноклем.
То, что он по крайней мере знал о существовании тети и, больше того, о ее занятии, немного успокоило Гильберту. Ей даже хватило духу спросить его, кто, собственно, он такой. Лесной бродяга, ответил он и, явно дурачась, стал вышагивать взад-вперед по поляне, размахивая своей суковатой палкой и распевая во все горло: «Кто любит дальние края…» Потом вдруг остановился как вкопанный, взглянул на нее с кривой усмешкой и спросил прямо в лоб:
— Вы ожидаете визита маленьких гномиков, о невинная дева, не так ли?
На сей раз Гильберта испугалась еще больше, чем при его появлении.
— Уходите, чего пристали… — шепотом выдавила она, совсем побледнев от страха.
Но незнакомец и не подумал убираться. Он развернул мятый бумажный пакетик, вынул оттуда булочку с медом и протянул ей, а когда Гильберта молча замотала головой, тут же отправил булочку себе в рот. Жуя и горланя песню, он исчез в лесной чаще.
У Гильберты же перехватило дыхание — она снова услышала знакомые голоса…
За ужином Гильберта ела одни только сладкие булочки, так что тетя пригрозила спрятать горшок с медом куда-нибудь в укромное место.
Письмо матери лежало на шкафчике для посуды — Гильберта сразу узнала знакомый почерк, но ни о чем не спросила. Тетя тоже не проронила ни слова.
Когда они мыли тарелки, Гильберта поинтересовалась, что это за чудак бродит по острову.
— Ах, этот, — заметила тетя между делом. — Его зовут Симон. Вот уже второй год, как он приезжает сюда. Я терплю его, честно говоря, потому, что он иной раз помогает мне собирать травы или искать птичьи гнезда. Ну а что он поет во все горло, так живность лесная к этому уже привыкла. Ну и как — удалось ему нагнать на тебя страху? Он это любит…
— Подумаешь, вовсе я не испугалась, — ответила Гильберта, ставя тарелки в шкафчик. — Просто мне показалось, что у него не все дома.
— Его родные тоже так думают, но в общем-то он парень покладистый. Кстати, не называл он себя лесным бродягой, или другом-волшебником, или печным музыкантом?
Гильберта не ответила — она неотрывно смотрела на шкафчик, где лежало письмо, написанное материнским почерком.
— Раз лежит открыто — читай, — тетя указала взглядом на письмо. — Может, там что-то важное.
— Едва ли… — Тарелка выскользнула из рук племянницы и со звоном разлетелась вдребезги на узорчатом, выложенном плитками полу.
Тетя спокойно собрала осколки.
— По-моему, это ребячество — отказываться читать письмо.
— А я и есть ребенок, — ответила Гильберта громко, но ничуть не сердито.
Книгу она заметила сразу — та лежала на полке, будто нарочно для нее приготовленная.
Раз лежит открыто — читай… Едва Гильберта успела подумать, что все происшедшее с ней тогда, на острове, привиделось, наверное, ей во сне, как словно сама собой перевернулась и раскрылась в книге нужная страница…
Тетя уже спала, дыхание ее было глубоким и ровным. Гильберта зажгла свечу и вырвала у виска тоненький волосок. Все совпадало в точности — на небе только-только прорезался новый месяц. Дрожа от возбуждения, трясущейся рукой поднесла она волосок к пламени и, когда он вспыхнул, произнесла заклинание, вычитанное в книге: «Гори, как я, в огне летучем / И возвратись ко мне опять. / Свече дай дым, дай дождик туче / И возвратись ко мне опять. / Через ущелья и равнины, / Дорогой краткой или длинной, / Вернись опять, тебя здесь жду я, / Иначе, как свечу, задую…»
Почти без сил, дунула она на свечку, и в комнате воцарилась полная темнота. И тогда за окном послышались голоса, чей-то смех — далеко-далеко, потом старая, давно забытая песня, вслед за ней соловьиная трель — неужели птицы уже проснулись? — и наконец то самое: я жду, я жду, я жду…
Гильберта вскрикнула от неожиданности, услышав голос тети Сони:
— Не удивляйся: когда занимаешься такими вещами, кто-нибудь непременно проснется.
— Ты могла бы спрятать от меня книгу…
— Но тогда я не узнала бы, осмелишься ты или нет, — ответила тетя и негромко рассмеялась в темноте.
— Я устала, — пробормотала Гильберта и побрела к себе спать.
…В тот раз, когда я была на острове, они манили меня точно так же и я слушала их как во сне — спутников моих детских игр, моих маленьких поклонников, с которыми мне было так весело. А теперь я не могу быть больше веселой ни с кем — ни с собственными поклонниками, ни с поклонниками моей матери.
Эх, Анна, Анна, эх, мама, мама! Неужели ты меня не слышишь? Неужели ты не видишь, что все они тебя ни капельки не любят, а, наоборот, презирают? Как могла ты растоптать все, что принадлежало лишь нам двоим, да и не только это?
Ах, как хорошо было тогда! И почему только мы не умеем ценить своего счастья! Когда я засыпала и они пели там, за окном, точь-в-точь как сейчас, я могла еще улыбаться. У меня ведь была Анна, и мы жили с ней в радужном мыльном пузыре. И когда те, снаружи, становились чересчур уж назойливыми, когда они хотели слишком многого, я убегала от них к маме и попадала прямо к ней в руки — совсем как во время игры в жмурки.
Нет, нет, не хочу, чтобы она возвращалась. И зачем только я все это наколдовала? И разве я плачу — вот еще…
Зовите меня, голоса, зовите! Вы звените так нежно, так сладко. Но я не поддамся — засну какая есть: грустная и сердитая…
Следующий день начался с неожиданностей: тетя не обнаружила на кухне горшка с медом, он бесследно исчез, с утра зарядил дождь и на острове появилась Анна. Она приехала неожиданно, хотя, правда, и предупреждала об этом в письме. При встрече Гильберта лишь слегка кивнула ей головой и отправилась в лес.
Пока Соня готовила кофе, Анна стояла, бессильно опустив руки, потом начала говорить, не глядя на сестру: Эвальд ушел, она забеременела…
Соня смотрела на Анну, как всегда, поверх очков. В большой полутемной кухне, со скрещенными на груди руками, та напоминала изображение на какой-нибудь древней иконе. Бессвязно, как в бреду, рассказывала она обо всем происшедшем, добавила сбивчиво что-то о доверии, которое должно быть прочней гранита, о том, что между ней и дочерью не будет больше стоять никто третий. Короче, ребенка быть не должно, вот и все…
Спокойно и невозмутимо Соня разлила кофе в чашки и заметила сухо, что к вечеру вода наверняка поднимется выше мостков, так что если Анна хочет вернуться, то делать это надо уже сегодня.
— Я бы хотела остаться, — тихо проговорила Анна.
Ее глаза под крутыми дугами бровей были глазами Гильберты. Анна равнодушно глотала обжигающий кофе, точно ей было все равно, горячий он или холодный, и, будь у нее в чашке кислота или уксус, она и этого, наверное, не заметила бы.
— Ты ведь умеешь варить всякие зелья. Приготовь что-нибудь для меня — я боюсь врачей…
— Дочь рано или поздно все равно уйдет от тебя.
— Уйдет, — бесстрастно, как автомат, повторила Анна. — Но тогда изменницей будет она.
— Ты просто ненормальная, — в голосе сестры послышалось раздражение. — Говоришь так, будто вы не дочь с матерью, а любовники.
Анна с каким-то ожесточением кивнула головой.
— Да, нас связала одна пуповина, и связала навек. Стоило мне порезать палец, у Гильберты текла кровь, а когда она плакала, у меня сердце разрывалось на части…
Сестра убирала со стола чашки — к своей она так и не прикоснулась — и ворчала себе под нос: куда он только задевался, этот проклятый горшок с медом?.. Ну ладно, она поищет нужные травы…
Дождь все опутывал и опутывал лес своими серебряными нитями. Гильберта стояла в кустах у поляны, почти незаметная со стороны. Ее серо-зеленая накидка сливалась с зеленью листвы, а слезы, ползущие по щекам, мешались с дождевыми каплями.
У печи возился Симон, что-то громко бормоча, — может, он переговаривался с кем-нибудь? Гильберта слышала, как кукует кукушка, как разговаривает сам с собой Симон — он раскладывал на противне травы для просушки и называл каждую из них:
— Вот душица и анис звездолистный, вот авран и дрок красильный, вот дымянка, и майоран, и дубровник, и белена, и лапчатка лесная, а вот красавка с черными глазками, именуемая также белладонна…
При последних словах Гильберте почудилось хихиканье. Ну конечно, уж они-то наперечет знали все травы лесные и обрадовались, когда услышали название ядовитой. Но почему?
А Симон продолжал:
— О, женщины, женщины, что за чудной народ! Все бы им, как наседкам, высиживать потомство! Как будто земля и так уже не лопается от плодородия… А кто будет мазать нам булочки медом, если все начнут пеленать детей, кто будет целовать нас при луне? Сколько раз я видел, как селезни носятся над водой, точно бешеные, и сгоняют уток с гнезд, чтобы те не успели сесть на яйца…
Потом он опять затянул свою песню и скрылся в лесу.
Горшок с медом был пуст, но они не догадывались прийти и сказать ей спасибо. Они ведь такие непонятливые, да к тому же у них, наверное, разболелись животы. Ах, как охотно повозилась бы Гильберта у печки, с каким удовольствием погрела бы воду и постирала, как прошлый раз! Но все это было пять лет назад, и боль в груди не проходила. И ничто не могло уменьшить ее, даже трава с красивым названием — белладонна.
…Вот что написано в книге: они совсем еще неразумные, эти гномики. Хоть они и умеют нежно и сладко петь, затевать разные игры и проводить время в забавах, все они до того, как стали духами, были младенцами, умершими либо во чреве матери, либо после рождения — еще до крещения, не познав, в чем удел человека на этой земле. И относиться к ним следует лучше, чем ко всем прочим духам, потому что они любят домашний очаг, дружелюбны и ласковы и не приносят зла, несмотря на склонность к разного рода шуткам, шалостям и проказам, чем иной раз и досаждают людям. Кроме того, нельзя ведь забывать, что каждому из них когда-то предстояло стать человеком…
Гильберта мчалась изо всех сил, не разбирая дороги. Вокруг трещали кусты, из травы и зарослей со свистом выпархивали птицы. Хватая ртом воздух, она остановилась у навеса, под которым стояла тетя.
— Ты распугаешь мне всех птиц, дитя мое, — сказала та недовольно и опустила бинокль. — Забирайся под брезент, если хочешь поговорить.
— Я не собиралась говорить с тобой, — запнувшись, выпалила Гильберта. Щеки ее горели после быстрого бега. — Просто я думала, здесь мама…
— Тебе же доподлинно известно, заколдованное ты чадо, что она ждет тебя дома.
— Под дождем я домой не пойду. По крайней мере под таким дождем, — ответила Гильберта. Брюки у нее на коленях, там, где кончалась накидка, были насквозь мокрыми.
Не глядя на нее и не повышая голоса, тетя сказала:
— Твоя мать ждет ребенка. Но она не хочет, чтобы он родился, потому что боится окончательно потерять тебя. Ты ведь наверняка уже знаешь, что вначале еще можно что-то решить.
Племянница помолчала, потом заметила с усмешкой:
— Странно. Дети не могут решать сами, появляться им на свет или нет. Ну ладно, я пошла играть…
Тетя хотела было выбраться из укрытия и нагнать ее, но раздумала, поднесла к глазам бинокль и навела его на желтого пересмешника. Дождь вовсю барабанил по брезенту.
…Еще издали услышала она звонкие озорные голоса и поняла, что путь к отступлению теперь отрезан. И вот они явились все вместе, целое семейство маленьких гномиков прямо из печки — съежившихся, с непомерно большими головами и личиками, такими же древними, как Богемский лес, и такими же сморщенными, какие бывают лишь у новорожденных. И когда она вышла на поляну и возвестила, что хочет быть их невестой, они, как бы раскачиваясь в раскаленном воздухе печи, дружно запели: «Пусть все к невесте мчатся, с ней будем мы венчаться…» И еще: «Завтра свадьбу мы сыграем…»
Ах, как все было хорошо: и смех, и веселая музыка, и свадебная фата из паутины, и были сброшены с ног башмаки, и она хотела уже, не чувствуя жара, взобраться на раскаленную печку, как вдруг снова явился тот, горластый, со своим противным завыванием, и объявил, что хозяйка, то бишь тетушка, послала его подбросить в печку дров, потому что гномики любят тепло — ведь их здесь целая печь, этих глиняных гномиков.
Тут закуковала кукушка, и Гильберте стало страшно, но лесной бродяга и друг-волшебник захохотал во все горло:
— Слышишь? Она будет звать до тех пор, пока в гнезде лежит яйцо…
Гильберта рванулась от него и помчалась что было сил.
«Я жду, я жду, я жду…» — неслось ей вслед.
…Вот что написано в книге: если какая-нибудь девочка, на которую обрушились несчастья и беды, очень того пожелает, то гномики возьмут ее к себе и объявят своей невестой. И тогда раздвинутся камни у подножия большой горы, и она прошествует торжественно в глубь земли под звон литавр и пение труб. И там встретит она пышный прием и проживет три дня и три ночи среди маленьких человечков. А потом она погрузится в глубокий сон и, когда проснется, увидит, что лежит по-прежнему в своей кровати, но прошло уже семь лет и все вокруг изменилось: одни друзья ее не узнают, других уже нет, и она осталась одна-одинешенька, и звуки жизни доносятся до нее, как звон колоколов ушедшего на дно сказочного города.
Кто клятву забудет, себя погубит…
Вбежав на кухню, Гильберта увидела травы, что Симон сушил на печи, и среди них ту самую ядовитую красавицу-белладонну. Тетя, по обыкновению невозмутимая, как раз заваривала какой-то настой.
Мать сидела, опустив ноги в таз, и отхлебывала что-то из чашки. Тетя взглянула на Гильберту — та стояла вымокшая до нитки, с пылающим лицом, дрожа как в лихорадке — и велела ей без лишних слов стянуть башмаки и чулки и тоже спустить ноги в таз. Гильберта вскрикнула от боли: там был настоящий кипяток, и тетя вышла в сени, чтобы принести немного холодной воды.
Мать и дочь сидели рядом молча, не глядя друг на друга. Наконец Гильберта сказала, что знает, для чего тетя варит свою отраву.
— Ничто не должно больше разделять нас, — откликнулась Анна, не поднимая глаз.
— Почему же ты мне ничего не сказала? — прошептала дочь, и в ответ последовало:
— Есть решения, которые лучше принимать в одиночку.
Гильберта вынула ноги из таза, лицо ее горело.
— Это опасно?
Анна пожала плечами. По-прежнему не глядя на нее, дочь влезла в тетины деревянные шлепанцы и выбежала за дверь. По лестнице, ведущей в комнатку Гильберты, прокатился дробный стук ее шагов.
…Вот что написано в книге: гномы не могут иметь потомства. И когда они принимают к себе дух еще одного младенца, умершего некрещеным вскоре после появления на свет или до рождения, так что их маленький народец становится чуть многочисленней, они устраивают пышное празднество, словно в честь роженицы: радостно приветствуют новичка, приносят ему разные подарки, чтобы он чувствовал себя среди них счастливым и довольным…
Гильберта оторвалась от книги — к шуму дождя примешивались какие-то новые звуки — далекий звон литавр, тонкий голос флейты, потом песня — старая и давно забытая, зов кукушки, чей-то смех… Казалось, весь остров вдруг наполнился голосами, они раздавались все ближе и ближе.
Когда Гильберта подбежала к окну, они все были уже здесь, вместе с Симоном. Убирайтесь обратно, в свою печку, закричала она, но Симон только захохотал и снова стал колотить в свои игрушечные литавры.
Какая же ты невеста, ты просто обманщица! Только что обещала венчаться с нами — и сбежала прочь. Кто клятву забудет — себя погубит!
О, как они смеялись! Да они пришли сюда вовсе не ради нее, они ждут себе другого, нового братца…
Когда она как бешеная влетела на кухню, тетя Соня как раз процеживала через марлю свое дьявольское зелье. Гильберта коршуном набросилась на нее, вырвала чашку и с такой яростью швырнула об пол, что осколки разлетелись во все стороны вместе с брызгами.
— Тебе бы только гномов делать!.. — гневно выкрикивала она. — Не хочу быть им сестрой!
— А я-то думала, тебе этого страсть как хочется, — не изменившись в лице, ровным голосом проговорила тетя. — Ну вот, опять весь пол в черепках, и настойка теперь пропала…
Анна поднялась и двинулась к двери — тихо, как лунатик, так тихо, что никто не осмелился окликнуть ее. Только когда она вышла за дверь, Гильберта вскрикнула: «Мама!» — и бросилась за ней следом.
В сенях что-то жалобно зазвенело, и, когда тетя — на сей раз быстрее обычного — вбежала туда, она увидела, что Гильберта лежит на полу с окровавленным лбом, а вокруг валяются разбитые глиняные человечки. Тут же, чуть в сторонке, стоял Симон с глуповатой ухмылкой. Не обращая на него внимания, тетя подхватила племянницу, внесла в комнату, промыла рану и принялась бинтовать голову, в то время как Гильберта непрерывно повторяла одно и то же: куда пошла мама?
— Отвар, как видно, подействовал, — сказала тетя с обычным спокойствием, стягивая узлом повязку. — Я же готовила его для тебя, а не для нее вовсе. Безобидный настой, полезный, между прочим, для желудка… Ну да ладно, теперь пора заняться твоей матерью. Она, наверное, взяла лодку, только к берегу причалить ей вряд ли удастся — мостки уже под водой, и сейчас деревенские, скорее всего, перекрывают плотину…
Дождь тихо шелестел в листве. Они шли по направлению к отмели, освещая дорогу фонариками. Симон плелся следом, но никто не обращал внимания на его причитания:
— Кто перебил моих человечков?.. Ах, бедный я, бедный печной музыкант! О вы, женское отродье, что вы натворили с моими малютками! У вас нет кукушкиных клювов, зато ваши руки как щупальца, вечно вы портите всю игру. А я хочу играть, играть хочу! Увели нашу невесту, не дали нам нового братца, все разбили… Сыпь, дождь, сильнее, напусти темноты побольше!..
Тетя наконец удостоила его своим вниманием, приказав оставаться с Гильбертой, а сама пошла на край песчаной косы. Симон послушно, даже с излишней покорностью, согласился остаться и размахивать фонариком, а тетя и Гильберта кричали что было сил:
— Мама! Анна! Мама! Анна!
Наконец издалека, оттуда, где чернела во тьме вода, донесся слабый ответ.
Симон выключил фонарик. Гильберта слышала его негромкое ворчливое бормотание:
— Сколько же забот она нам принесла, эта обманщица! Вы только посмотрите!
Плеск весел раздавался все глуше, удаляясь по направлению к плотине. Рыдая, Гильберта звала и звала мать.
Когда на косе вспыхнул тетин фонарик, Гильберта поняла, что мать гребет на свет — значит, опасность миновала. И она бросилась навстречу лодке, забежав в воду почти по пояс..
Уже потом Анна призналась, что вообще не собиралась приставать к берегу. Лишь когда она очутилась одна посреди черной воды, вдалеке от своенравной дочери, то поняла, что сохранит ребенка во что бы то ни стало — с согласия или вопреки воле Гильберты, сохранит для себя…
Симон же заявил, что просто разыграл Гильберту, и все сокрушался о своих любимых глиняных человечках. Тетушка не стала отчитывать его, а просто пообещала наделать новых гномиков.
В тот год, когда вышли сразу две тетушкины книги — легенды о маленьких духах и второй том орнитологических исследований, — лето выдалось на редкость жарким. Анна и Гильберта первый раз приехали на остров вместе с малышом. Он много смеялся и спокойно засыпал.
Прислонясь к стволу одной из лип, кроны которых уже полностью закрывали крышу дома, Гильберта рассказывала братику истории о волшебных маленьких человечках. Вдруг послышался зов кукушки, у Гильберты будто что-то оборвалось внутри и снова перехватило дыхание. Неужели это было то самое: я жду, я жду, я жду?..
— Что с тобой? — спросила мать.
— Сама не знаю, просто мне что-то не по себе… — прошептала Гильберта.
А через мгновение она уже снова рассказывала свои чудесные истории…
Перевод О. Севергина.
ПОЩЕЧИНЫ ЙОНАСА АЛЕКСАНДРА ДОРТА
Новелла в диалогах
Й о н а с.
С а б и н а.
А д а.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с.
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. А вы обратитесь к историческим примерам. Разве Вийон был так уж приятен в общении? А Данте? Кляузник, попрошайка, вечно искавший чьего-то покровительства, в награду помещавший своих благодетелей в какой-нибудь из кругов своего ада. Да вы бы ему просто-напросто указали на дверь. Сейчас-то легко возмущаться глухотой и черствостью его современников! Историки литературы часто сокрушаются, что чуть ли не все великие поэты вынуждены были, словно нищие, скитаться в поисках пристанища. Да, многие из них и в самом деле были нищие! Но представьте себе, что к вам ни с того ни с сего заявляется некий субъект и говорит, мол, он намерен создать гениальное творение, но для этого вы должны приютить его на два года, поить, кормить, одевать… Да вы просто выставите нахала за дверь, я в этом совершенно уверена. Ведь никаких гарантий, что он в самом деле создаст великое творение, нет. И никто их не смог бы вам дать — ни Данте, ни Вийон, ни Кристиан Гюнтер, — поймите же вы это наконец!
А д а. На твоем месте я бы заявила в полицию.
С а б и н а. Я ведь тебе уже говорила, что упала.
А д а. Ну да; и глазом наткнулась на кулак. А синяки на руках — тоже упала?
С а б и н а. Ну да.
А д а. Но ты должна что-то предпринять!
С а б и н а. Надену блузку с длинными рукавами.
А д а. Сабина, я этого просто не понимаю, да сейчас уже и не хочу понять. Как тебя угораздило связаться с этим твоим «гением», правду говорят: любовь зла… Но когда в благодарность он тебя еще и избивает, это уже слишком.
С а б и н а. Он меня не бил.
А д а. Да? А как тогда это называется?
С а б и н а. Я же тебе говорю: упала.
А д а. Перестань, пожалуйста. Ты просто попала к этому типу в рабство.
С а б и н а (задумчиво). Эта мысль мне как-то не приходила в голову.
А д а. Ты что, смеешься надо мной?
С а б и н а. Нет, все не так, как ты думаешь.
А д а. Господи, да что не так?
С а б и н а. Это трудно объяснить.
Й о н а с. Единственное, что я от них получил, — высокопарное имя Йонас Александр. По отношению к сестре и брату они, кажется, проявили такую же щедрость. Я один выжил. Они решили променять тяготы социализма на капиталистические кущи, а трое детей — слишком тяжкая обуза, и они попросту оставили нас дома, а дверь заперли, думали, наверное, что мы будем орать достаточно громко и нас услышат соседи. Должно быть, мы и кричали, но стены оказались слишком толстыми. Когда дверь наконец взломали, для брата и сестры все уже было кончено.
Меня вытянули, я оказался самым живучим. Рассказали мне об этом много позже. Тогда мне было два года, и я ничего не помню. Что вы так смотрите? Жалеть, что ли, меня вздумали?
С а б и н а. Он это рассказал в первый же свой приход, хоть я ни о чем его не спрашивала. Он принес к нам в редакцию свой рассказ и требовал, чтобы я прочитала рукопись тут же, в его присутствии. Начинался рассказ, я точно запомнила, фразой: «Воздух был облачен, а небо порочно». Я взглянула на него и открыла было рот, чтобы спросить, что это значит, «порочное небо», но он вырвал у меня рукопись: «Это не для вас, вы все равно ничего не поймете». Как ни странно, его грубость меня совсем не задела, скорее рассмешила. «Чего не пойму?» — спросила я.
Тут-то и произошло чудо. «Вот этого, — крикнул он, комкая листки, — но, может, вам другое окажется по зубам». Он стал вытаскивать из куртки какие-то грязные, мятые бумажки. Знаете, как волшебник в сказке: оставляет простой булыжник, а он потом оказывается слитком золота. На каждой бумажке было стихотворение.
С а б и н а. Это вы написали?
Й о н а с. Сегодня утром в электричке, пока ехал сюда. Они у меня льются, как сопли при насморке.
С а б и н а. Знаете (запинается), ваши стихи мне понравились.
Й о н а с. Еще бы. А напечатаете?
С а б и н а. Вы не хотите спуститься, кофе выпить?
Й о н а с. Если вы заплатите. И поесть чего-нибудь, я сегодня не ел еще.
Й о н а с (жуя). Есть я всегда хочу и в детстве вечно ходил голодный, даже после сытного обеда. Это во мне, наверное, после той истории осталось. В интернате сразу после еды на кухню пробирался, остатки подъедал. Сами дети мне ничего не отдавали. Ненавидели меня.
С а б и н а. Почему?
Й о н а с. По многим причинам. Я был маленький, хилый, уродливый — этого уже достаточно. И на физкультуре был хуже всех. Футбольная команда, которая брала меня, всегда проигрывала. Мочился в постель. Почти каждую ночь, до шестнадцати лет. Потом, я тащил все, что плохо лежало.
С а б и н а. А вы не сгущаете краски?
Й о н а с (яростно). Как раз наоборот, разжижаю. На самом деле было гораздо хуже. Я поменял пятнадцать интернатов, и всюду от меня всеми способами старались избавиться. Закажите еще бутерброд с колбасой. Настоящее чудовище, я не преувеличиваю.
А д а. Без всяких преувеличений: он — настоящее чудовище.
С а б и н а. Не знаю. Он любит кошек. Он не выносит детского плача — белеет как мел, руки начинают дрожать. Становится похож на побитую собаку.
А д а. Что правда, то правда, в нем и в самом деле мало человеческого. Сабина, я тебя знаю больше десяти лет и должна сказать, что твоя склонность опекать молодых людей становится просто роковой. А сейчас ты влипла бог знает во что. Гони этого трутня! Ко всему еще он никого в мире не признает, держится как новоявленный Гёльдерлин.
С а б и н а. Если бы я только была в этом уверена!
А д а. В чем?
С а б и н а. В том, что он новоявленный Гёльдерлин.
А д а. Ну не смеши.
С а б и н а. Но в общем не в этом дело, правда, не в этом.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Что же это за фигура — Йонас Александр Дорт, новоявленный гений, выросший в интернатах, близкий друг всеми уважаемой Сабины Линн, которая всячески опекает его, и отнюдь не только в издательстве? Впрочем, это ее личное дело. Весьма странный субъект. На поэтических семинарах громит все и вся, но, стоит кому-нибудь тронуть его стихи, либо принимается рыдать, либо впадает в ярость. А внешность: впалая грудь, сутулый, с землистым цветом лица. Но самое ужасное — волосы, эти длиннющие нечесаные космы, на него же на улице оглядываются. Когда вышел его первый — и, надо думать, последний — сборничек стихов, он увешал себя серебряными украшениями, должно быть, потратил на это весь гонорар: в ухе серьга, на шее и на запястьях цепочки, а все пальцы — тонкие паучьи пальцы бездельника — в кольцах. Просто какой-то городской сумасшедший.
Его стихи? Не стану отрицать: у него на самом деле есть неплохие строчки. Но устраивать такой шум из-за двух-трех пусть и удачных стихотворений?.. Ей-богу, это просто ребячество.
С а б и н а. Ну какие тут могут быть доказательства? Мы пропитаны скепсисом и просто физически не можем назвать современника гением.
А д а. Ты что, хочешь сказать, что считаешь своего Йонаса гением?
С а б и н а. Ты произносишь это слово так, словно речь идет о каком-то отвлеченном понятии. Но ведь были же гении! И, как правило, при жизни их никто гениями не считал.
А д а. Зато у тебя все гении.
С а б и н а. Возможно. Я вот думаю, людям обязательно нужны доказательства. Запах, что ли, какой-то особенный у гения должен быть? Во всяком случае, длинные волосы и скверные манеры для обывателя вполне подходящие ориентиры. (Смеется.)
А д а. Ну, если по этим признакам судить, твой Йонас Александр Дорт — гений всех эпох.
С а б и н а (смеясь). Вот именно.
А д а. И ты еще смеешься.
Й о н а с. Только, пожалуйста, не вообразите себе ничего такого. Что я к вам в третий раз заявился за последние четыре дня, так это только по слабости вашего характера. Я же вижу, что у вас не хватит духу меня выставить.
С а б и н а. А вам не приходило в голову, что я не выставляю вас потому, что вы мне симпатичны?
Й о н а с. Я? Симпатичен? Не лгите самой себе. Такого не может быть. Во мне нет ничего, что может вызвать симпатию, а за дурочку я вас до сих пор не держал.
С а б и н а. Спасибо.
Й о н а с. Я вовсе не собирался делать вам комплимент.
С а б и н а. А если я вам скажу, что меня поразили ваши стихи, а стало быть, и их автор? Как вы к этому отнесетесь?
Й о н а с. Поразили? Это звучит уже лучше. В этом слове чувствуется энергия, смятение чувств. Хорошо, когда удается выбить человека из колеи. Значит, в вас проснулось любопытство, захотелось узнать обо мне побольше. Что ж, эту версию я принимаю.
С а б и н а. Он просиживал у меня дни и ночи, рассказывал бесконечные истории, излагал свои сумасшедшие теории. Я не могла понять, откуда у него столько времени, решила по своей наивности, что он в отпуске, но в общем-то мне было все равно. Меня совершенно захватил весь этот лихорадочный бред. Странное он вызывал чувство — сострадание, смешанное со страхом. Однажды он вскользь упомянул, что ушел из общежития и ночует у каких-то друзей, но даже и тут я не сразу сообразила, что у него нет ни работы, ни жилья.
Й о н а с. Есть вещи, которые невозможно выдержать. Приходилось мне на служебной машине его к разным бабенкам возить, да еще ждать внизу, пока он с ними развлекается. Я на себя и орать ему позволял. Он знал прекрасно, что я и не такое еще проглочу, причем его тоже можно понять: человеку нужна разрядка, вот он на мне и отыгрывался. Надо же на ком-то свою злобу вымещать, верно? Но он потребовал, чтобы я обрезал волосы.
С а б и н а. Понятно.
Й о н а с. Что понятно? Вы все что угодно готовы проглотить. Ничего вы не поняли, да и смешно было бы ждать этого от вас. Потребуй он, чтобы я отрубил себе палец, на это вы наверняка тоже сказали бы «понятно». Молчите, я и так знаю вашу следующую фразу: «Ну как можно сравнивать?»
С а б и н а. Разумеется, я не стала тогда продолжать разговор. Ясное дело: либо он сам уволился, либо его уволили. Потом не удержалась и задала ему вопрос, который, я это предполагала, вызвал у него страшную ярость.
Й о н а с. Она спросила, есть ли у меня профессия, хотя прочитала уже десятка два моих стихов. Ничего другого не оставалось, как только рассмеяться ей в лицо. (С усмешкой.) По всей вероятности, вы спрашиваете о тех профессиях, которые мне до сих пор навязывали, а не о той, которая у меня действительно есть? (Зло.) Если хотите знать, у меня их даже слишком много: от сортировщика писем до мойщика посуды. Во всех этих «профессиях» меня интересовало одно: койка в общежитии. Кстати, последняя работа мне даже была не слишком противна, хоть и приходилось терпеть постоянные унижения от начальника, которого я возил. Шоферить я не люблю, но у меня оставалось время для стихов. В машине пишется лучше, чем в общежитии.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. Представьте себе, что вам замотали горло бинтом во много слоев, ну, разумеется, для вашей же пользы. Ну что ты брыкаешься, бинты же мягкие! Дышать трудно? Ничего, зато железки прогреют и голова на плечах так держится гораздо прямее. Вот что такое наша опека и наша забота!
Й о н а с. Остричь волосы! На что-то же должен человек иметь право? Нет, есть вещи, которые просто нельзя терпеть.
А д а. Есть вещи, которые просто нельзя терпеть. Мужчина, который способен ударить женщину, ни при каких обстоятельствах не может вызвать у меня сочувствия. Нет, он для меня просто не существует. Нет, Сабина, ты как хочешь, а я этого терпеть не буду. Я ему все скажу, а не поможет, так приму свои меры, и никто меня не удержит…
С а б и н а. Ада, Адочка, прошу тебя, давай помиримся на том, что я сама упала, ладно?
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Что говорить, у каждого своя ноша. Человек живет среди людей, и потому сильный должен быть готов подставить плечо слабому, если тот выбился из сил. Мы должны уметь брать и уметь отдавать. Что остается людям — многоэтажный дом, хорошая книга, прекрасная мелодия? Но ведь отнюдь не все можно точно подсчитать и взвесить, и тут может быть только один рецепт: доверие.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Доверие. И на этой надувной лодочке вы собираетесь пересечь Атлантический океан? А как быть с доверием в таком, например, случае? Живет себе молодой человек, работает прорабом, женат, дети. Строит нам дома — чего же лучше, честь ему за то и хвала. Но, представьте, он еще и пишет стихи — вот какая тонкая натура у этого строителя. Причем из пяти одно получается даже вполне приличным, я имею в виду стихотворение, а не здание. Дома он все строит безупречно.
И вот однажды ночью его озаряет: к черту стройку, найдутся другие — дома сооружать, истинное его призвание — поэзия. Да и вообще над собой поработать хочется, чтобы утро начиналось с кружечки пива, потом прогулка в парке, размышления на тему, что есть я и что был Ницше, вечером телевизор и перед сном, наконец, намарать стишок, как итог дня.
Конечно, еще есть у нас такие, которые считают, что дома строить важнее, но, если человек так рвется писать стихи, не надо ему мешать. И вот наш молодой человек пишет заявление об уходе. Это пока еще честная игра. Дети обуты, одеты, жена хорошо зарабатывает, а если станет туговато с деньгами, можно подработать на строительстве дачи у владельца мясной лавки.
Но в том-то и дело, что наш герой не так прост. Он знает все ходы и выходы и начинает на этом вашем доверии спекулировать. Уволившись, немедленно обращается в соответствующие инстанции с просьбой предоставить ему на год стипендию для работы над сборником лирических стихов о буднях стройки. Не беспокойся, Эльфридочка, это ничего, что я весь год буду работать над собой, от путевок на Черное море нам не придется отказываться.
Так все и будет: и деньги заплатят, и ношу разделят, попросту переложат на чужие плечи. А все это ваше доверие.
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Вспомните, еще Сократ требовал, чтобы его до конца жизни кормили за государственный счет за то, что он говорит своим согражданам правду.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Так то Сократ.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. Вот опять. Откуда вы знаете, что Йонас Александр Дорт не станет через тридцать лет Сократом своего времени?
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Но есть ведь объективные критерии.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с (решительно). Их нет.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с (иронически смеется).
Квартира Сабины. Звонок в дверь.
С а б и н а. Йонас, что это вы тащите?
Й о н а с. Апельсины. Внизу на лотке продавали.
С а б и н а. Но тут, наверное, килограмма четыре?
Й о н а с. Около того. Вы просто не можете себе представить, что такое для меня апельсины. Они… они меня приводят в какой-то экстаз, знаете, когда кожура отделяется от мякоти…
С а б и н а. Но для чего же столько?
Й о н а с. Господи, могу я хоть раз что-нибудь принести! Хотите — выкиньте. Или детям каким-нибудь отдайте. Есть в этом доме дети — или одни только мумии 1910 года рождения?
С а б и н а. Есть, конечно, — внуки этих самых мумий. (Смеется.)
Й о н а с. Все шутите, вас и не обидишь.
С а б и н а. Проходите же. Ко мне моя подруга Ада зашла.
Й о н а с. Я лучше пойду.
С а б и н а. Никуда вы не пойдете. Мы сейчас соорудим замечательный ужин: красное вино, мясо, свежий хлеб, а на десерт ваши апельсины. Да входите же. Ада, это Йонас.
А д а. Не стану отрицать, он произвел на меня впечатление. Этот человек и притягивал, и отталкивал одновременно. Лицо отшельника, впалые щеки, чудовищная, как у неандертальца, копна волос, тонкие руки, узкие плечи, с головы до ног увешан какими-то веревками. Все это было странно, но почему-то привлекательно. За вечер он ни разу не взглянул мне в глаза, грыз пальцы, ногой отбивал такт, а когда Сабина выходила из комнаты, и вовсе умолкал. Смущение, а может, болезненное самомнение заставляли его, как улитку, прятаться в раковину. Я поражалась Сабине, она оставалась в этой напряженной атмосфере непринужденной и веселой, по-матерински опекала его и не мешала самоутверждаться. Но большой кусок вырезки с красным вином — я и сейчас вижу перед собой эти руки йога, как он хлебной коркой подбирает с тарелки соус, — сделали свое дело, он начал оттаивать, и скованность постепенно перешла в развязность.
Звон рюмок, стук ножей и вилок.
Й о н а с. Не люблю эти свечи. Мне от них как-то не по себе делается.
А д а. Да вы, оказывается, сентиментальны.
Й о н а с. Должен вас огорчить: не угадали. Просто свечи невероятно фальшивы. Слава богу, человечество придумало электричество, и нечего разыгрывать из себя эдаких высоколобых отшельников.
С а б и н а. Йонас, все гораздо проще. Я зажигаю свечи, потому что при свечах я выгляжу не такой старой.
А д а. Сабина, какая чушь! Ты — и старая!
Й о н а с. А что тут такого? Правильно, при свечах она выглядит не такой старой, а молоденькой ее уже нельзя назвать. Как и вас, впрочем.
А д а. Вы просто восхитительно галантны.
Й о н а с. Неужели? Первый раз слышу. Что ж, продолжу в том же духе. Надо отметить, что вы выглядите моложе Сабины.
А д а. Вы что, молодой человек, хотите гадость по адресу моей подруги ввернуть мне в качестве комплимента?
Й о н а с. У вас прямо дар переворачивать смысл моих слов… Я имел в виду лишь, что Сабина кажется серьезнее и мудрее вас.
С а б и н а. Йонас, прекратите, иначе я зажгу свет, и Ада увидит, что вы сами же краснеете как рак, когда произносите подобные глупости. Это просто у него манера такая, Адочка. Не обращай внимания, тут главное — подтекст.
Й о н а с. У вас хорошие глаза.
А д а. Ну а здесь какой подтекст?
Й о н а с. В виде исключения — никакого. Ваше здоровье, вы на редкость стойкая леди! Все уже давно съедено, а вы еще здесь.
С а б и н а. Нет, не все. У нас есть еще апельсины. (Выходит.)
А д а. Стоит только Сабине выйти из комнаты, и вы сразу роняете шпагу. Вы что, сражаетесь только в ее присутствии, показательные бои устраиваете?
Й о н а с. Отстаньте от меня. Не мастер я флиртовать, не видите, что ли? Я женщин боюсь.
А д а. Ну, эта беда поправимая. Думаю, дело вовсе не в страхе — в недостатке опыта. Вы, вероятно, мало с ними общаетесь.
Й о н а с. Сейчас вы скажете, что мне не хватает материнской заботы.
С а б и н а (входя в комнату). А разве не так?
Й о н а с. Ну конечно, и семейного альбома, и ваты, чтобы тебя туда засунули, как елочную игрушку, едва на свет появишься; нет, это большое везение — остаться без матери.
С а б и н а. Йонас, вы сегодня в особенно парадоксальном настроений.
Й о н а с. Вот-вот, в кои веки скажешь что думаешь, а ведь это редко со мной случается, и сразу — «в парадоксальном настроении». Да вы, милые дамы, и отдаленного представления не имеете о том, сколь черна и парадоксальна реальная жизнь.
А д а. Похоже, он нас хочет напугать, Сабина.
Й о н а с. Нет, такой цели я перед собой не ставил, но если получилось — рад. Так вот, повторяю: расти без матери — большое везение. Никто так старательно не засовывает человека в скорлупу собственного «я», как мать. Она будет вечно держать тебя под крылышком и никогда не разрешит летать самому из страха, что ты можешь разбиться. Она будет сидеть у твоей постели, чтобы тебя не мучили кошмары. Будет таскать тебя все время за спиной, как обезьяна детеныша, передаст тебе все свои страхи и неврозы. Даже подружек сама станет подыскивать, а потом не спать по ночам и ждать твоего возвращения. Своей любовью она так законопатит все окна, что само словно «свобода» станет для тебя пустым звуком. Нет, если бы я рос с матерью, я и не узнал бы, наверное, как тонок лед, по которому все мы ходим, или узнал слишком поздно.
А д а (сдавленным голосом). Извините, к сожалению, мне пора.
Шум проезжающих машин.
Я сбежала оттуда, потому что вдруг почувствовала, что не в силах сдерживать нахлынувшие на меня эмоции; на улице, как последняя дура, разревелась. Я ненавидела и одновременно уже любила этого странного парня. Единственное мое желание было никогда с ним больше не встретиться. Он вызывал отвращение, но вместе с тем такую острую жалость, что сердце мое буквально разрывалось. При этом я точно знала, догадайся он о моих чувствах, он счел бы себя глубоко оскорбленным, и вообще он совершенно не стоил того, чтобы так из-за него мучиться.
Кстати, в тот вечер он остался у Сабины.
Й о н а с. Похоже, эта ваша Ада ушла из-за меня. Сами виноваты, нечего было меня за стол тащить, знаете ведь, что я за фрукт.
С а б и н а. Ничего. Человеку иногда бывает полезно получить легкую встряску. Не думаю, чтобы она обиделась всерьез. Так что же мы будем делать со всеми этими апельсинами?
Й о н а с. Как вы не понимаете, апельсины для меня тот же наркотик.
С а б и н а. А вы что, пробовали настоящий?
Й о н а с. Я много чего пробовал. И это в том числе. Все ерунда. У меня в трезвой голове такое вертится, что ни под каким кайфом не увидишь.
С а б и н а. Похоже, недостатком самомнения вы не страдаете.
Й о н а с. Нет, больше не страдаю. Дайте мне апельсин.
С а б и н а. Он принялся его чистить. Делал это молча, полузакрыв глаза. Его тонкие руки, руки буддийского монаха, двигались очень быстро, словно совершая какое-то таинство. Впитывая запах, он счистил кожуру, снял светлую тонкую кожицу, разделил маленький шар на дольки и, протянув мне его через стол, пробормотал странным, словно не ему принадлежащим, голосом: «Ешьте! Давайте, ешьте!»
Я была в таком напряжении, что не могла проглотить ни кусочка.
Не обращая внимания на то, взяла я апельсин или нет, он тотчас принялся за новый, так же быстро очистил его, поделил на дольки и, как сомнамбула, потянулся к третьему. У меня было такое чувство, что если я заговорю, то разбужу его, и он, как лунатик, упадет и разобьется. Наконец я не выдержала: «Почему вы сами ничего не едите?»
Й о н а с. Потом, позже. Сделайте одолжение, потушите эти дурацкие свечи. Только, ради бога, не зажигайте света. Пусть такое чудо, как этот аромат, царит в совершенной темноте. А чтобы вы не скучали, я расскажу вам одну из своих страшненьких историй.
С а б и н а. Про апельсины?
Й о н а с. Про что же еще!
Первый раз я увидел их, когда был уже довольно большим мальчиком, тогда такие вещи в интернаты попадали не часто. У одного мальчика был день рождения, и тетушка прислала ему посылку — дрянной обычай, только зависть и ненависть разжигает у волчат. Для таких детей, как мы, лучше всего, когда их оставляют в покое.
В посылке, кроме плитки молочного шоколада, пары шерстяных носков и прочей ерунды, были апельсины. Сначала я принял их за мячи, чем вызвал общий смех. Все дары положили, как это было принято, на «деньрожденную» тарелку, предоставив имениннику самому решать: делиться ему с товарищами — или пусть смотрят, как он один будет пожирать сладости. Мы не скупились на поздравления — каждый хотел что-нибудь получить, — подличали в духе этого гнусного обычая.
Ничего в жизни я так не желал, как получить тогда этот похожий на маленькое оранжевое солнце плод. Должно быть, в нем сосредоточилось в тот момент все, чего я был лишен, а лишен я был многого.
Я знал, что именинник не даст мне апельсин. Мне-то уж ни за что не даст. Оставалось только украсть апельсин и спрятать так, чтобы никто не смог его у меня отнять. Как ни странно, я и не собирался его есть, не спрашивал у ребят, какого вкуса этот фрукт. Для меня он был чем-то недостижимо прекрасным, вечным, Граалем. Если бы мне сказали, что он излучает свет в темноте или возвращает силы, как живая вода, я бы поверил. В общем, я должен был достать его во что бы то ни стало.
Учить воровать меня не надо было. Улучив момент, когда никто на меня не смотрел, я потихоньку сунул один апельсин в карман штанов. Сначала ребята ничего не заметили, но меня выдало то, что я совершенно перестал интересоваться содержимым «деньрожденной» тарелки и наотрез отказался поздравлять именинника. К тому же скрыть апельсин, лежащий в кармане брюк, было делом почти невозможным. Возникло общее возмущение, на уговоры я не поддался (и никогда не поддавался), а едва ко мне попытались применить силу, обратился в бегство. Мне удалось ускользнуть от преследователей, я был худой и верткий, как угорь, и словно на крыльях летел по длинным коридорам, слыша за собой топот погони. В кармане у меня находилось бесценное сокровище, и это помогало мне бежать так, будто речь шла о спасении моей жизни. Ни за что на свете не дал бы я отнять у себя апельсин.
Я спешил добраться до крошечной темной каморки на чердаке, где валялись старые стулья, банки с краской и прочий хлам. В ней можно было запереться изнутри, и потому я часто прятался в этой конуре, чтобы спокойно сжевать украденный где-нибудь кусок колбасы, пирога, конфету или просто для того, чтобы избежать наказания. Но теперь я был далек от всей этой прозы. У меня возникло чувство, что я навсегда ускользнул от преследования и никто и никогда не сможет схватить меня. Все это благодаря апельсину, который я вытащил наконец из кармана брюк и, задыхаясь, с колотящимся сердцем, прижал к себе. Он был божественно круглый, прохладный, и его совершенная форма словно создана для моих рук. И тогда во мне, будто по волшебству, родились слова сродни, заклинаниям, они сделали меня невидимым, недосягаемым, они дали свет, жизнь, славу. В дверь барабанили, раздавались ругань детей и угрозы воспитателей, наконец, призван был и дворник с ломом. Но они даже и вообразить себе не могли, как далек я был от всего этого за своей дверью!
Я стоял один в темной и холодной каморке, впившись ногтями в шероховатую и одновременно гладкую кожуру волшебного плода, опьяненный его сладким, каким-то огненным ароматом. Голова у меня кружилась от сознания, что я могу творить и в такие мгновения недосягаем. Да, я сделался равным богам, ибо мог творить, творить слова.
Когда же наконец взломали дверь, я был уже неуязвим. Я мог создавать нечто, чего не мог никто, и потому находился далеко, в местах, доступных лишь мне одному. Не сопротивляясь, я отдал им апельсин. Никто не понял, почему я не съел его. Ни на какую ругань я не реагировал, с таким же успехом они могли обращаться к мешку с соломой.
С тех пор я сочиняю стихи.
Смотрите, я очистил уже пять штук. Сделаем пунш или съедим их просто так?
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. История человеческого рода насчитывает несколько тысячелетий, и в течение всего этого времени поэты, философы и пророки пытаются объяснить людям, что в этом мире все многомерно, что человек не замкнут в пространстве, ограниченном шляпой и сапогами. Почему же человечеству никак не удается нырнуть с поверхности на дно, где и находятся концы всех нитей, начала всех начал? Почему же, почему это никому не удается?
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. А может, дело в несостоятельности поэтов, пророков и философов?
Негромкая классическая музыка.
С а б и н а. Он сразу сказал мне, чтобы я не рассчитывала на его благодарность, ибо подобных чувств он никогда не испытывает.
Й о н а с. И некоторых других тоже. Хочу предупредить вас сразу, что в моем характере преобладает несколько черт. Я эгоистичен, жаден до денег, прожорлив и труслив.
С а б и н а. Вы рисуете такой чудовищный автопортрет с поразительным хладнокровием.
Й о н а с. Вы ошибаетесь, если думаете, что я наговариваю на себя. Более того, я пасую перед малейшей трудностью и не задумываясь беру все, что мне дают, не важно, имею я на это право или нет.
С а б и н а. Пока вы пишете такие стихи…
Й о н а с. Я пишу их вовсе не из желания угодить вам или понравиться. Пишу оттого, что пишется.
С а б и н а. Хорошие стихи редко возникают из желания угодить. Йонас, я хочу сделать вам одно предложение.
Й о н а с. Слушаю, мадам.
С а б и н а. Перестаньте разыгрывать шута. Давайте спустимся наконец на землю. Я знаю, что вы сейчас без работы и без крыши над головой.
Й о н а с. А вы разыгрываете представителя органов охраны порядка. Я…
С а б и н а. Вы меня не дослушали. Я хочу только, чтобы вы писали, больше мне от вас ничего не надо. Квартиру эту вы уже знаете, даже ночевали здесь. Мне кажется, тут вполне хватит места для двоих и можно не сталкиваться носами. Я ведь на весь день ухожу в издательство, вы можете спокойно работать…
Й о н а с. Или спать…
С а б и н а. Как захотите. Оставайтесь, пока не надоест вам или мне. Пока не найдете чего-нибудь получше. Что касается денег, то я постараюсь выбить вам стипендию. Ну, что вы скажете?
Й о н а с. Я не люблю связывать себя никакими обязательствами. С другой стороны, это будет по отношению ко мне только справедливо.
С а б и н а. Угу.
Й о н а с. Я без шуток это говорю. Слишком долго я был мальчиком для битья. Пора наконец воздать мне должное. Или вы считаете, что, помещая меня в бесконечное количество интернатов, общество выплатило мне все долги?
С а б и н а. А разве оно вам что-нибудь должно?
Й о н а с. Да. Должен же кто-то нести ответственность за то, что со мной происходило все эти годы.
С а б и н а. Но в последнее время… Вы же сами так хотели.
Й о н а с. Ну да, как человек, сидя в зубоврачебном кресле, хочет, чтобы включили бормашину. Раз сидит, не уходит, значит, хочет. А что, по-вашему, я должен был делать? Отправиться на Запад вслед за теми, кто произвел меня на свет, и подложить им под дверь взрывчатку?
С а б и н а. Никто же не говорит о мести…
Й о н а с. Неужели? В таком случае считайте, что я говорил об искуплении вины. Можно сформулировать и более прозаично — о возмещении ущерба.
Впрочем, я совсем не уверен, что такая жизнь мне подойдет. Может, я могу писать стихи только сидя где-нибудь на ящиках, или за рулем служебной машины, или в общежитии в комнате на четверых, где орет радио и дуют пиво…
С а б и н а. Йонас! Так вы согласны или нет?
Й о н а с. Честно признаться, я побаиваюсь. Но поскольку мы и сегодня утром продолжаем говорить друг другу «вы», я решаюсь на этот эксперимент. К тому же вы не самый несимпатичный человек, которого я встречал. Но учтите: я отнюдь не страдаю застенчивостью и не беру на себя никаких обязательств. Даже писать.
С а б и н а. Хорошо, хорошо.
Й о н а с. Надеюсь, вы отнеслись к моим словам серьезно.
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Вот в этом-то и было дело. В том, что он говорил серьезно. Все думали, что это какие-то странные шутки с его стороны, что он пытается шокировать окружающих, самоутверждается, а потом невероятно удивлялись, когда он оказывался именно таким, каким себя описывал, и поступал так, как предупреждал заранее.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Безусловно. Когда он на поэтических семинарах громил всех и вся, кричал, что вокруг одни тупоголовые бездари, он говорил то, что думал. Отчаянные попытки Сабины Линн сгладить его слова ни к чему не привели. Все маститые были так разгневаны, что о том, чтобы успокоить их, не могло быть и речи. Вы только представьте себе! В избранное общество врывается эдакое дитя интернатов, длинноволосое чудовище, несет бог знает что…
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Сначала он прочитал свои стихи, и, надо сказать, очень неплохие…
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Ну и что? Думаете, если какой-то тип с горсткой стихов врывается на мирные пастбища, где все выгоны уже давно поделены и никто никому не перебегает дорогу, так ему станут бешено рукоплескать?
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Но можно ведь было хотя бы его выслушать.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Его и слушали — правда, с издевательскими ухмылками на лицах. Но большего ожидать было трудно, спасибо хоть не освистали.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. Неужели, чтобы добиться признания, художник должен либо умереть, либо стать мучеником? Неужели толпа, прежде чем поверить, должна распять?
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Пророк, оскорбляющий всех вокруг, не скоро дождется вознесения.
С а б и н а (пытаясь перекрыть нарастающий шум в зале). Дорогие коллеги! Я прошу тишины! Мы ведь должны совместно выработать… Уважаемые коллеги… пожалуйста… Объявляется перерыв на двадцать минут!
Шум в зале.
Шаги по ночной улице.
С а б и н а. Хорошо на свежем воздухе, правда?
Й о н а с. Не знаю.
С а б и н а. Вечер очень теплый.
Й о н а с. Зачем вы говорите всякую ерунду про свежий воздух, хороший вечер? Я ведь сорвал вашу встречу бородатых обывателей, занимающихся стихоплетством. И ни к чему ваши дипломатические ухищрения не привели; явные дыры залатали, но нитки-то торчат. Все и разбежались. Зря вы только добивались, чтобы меня на эту встречу пригласили.
С а б и н а. Нет, не зря. Вы пишете хорошие стихи.
Й о н а с. Конечно, теперь вы станете отчаянно доказывать, что были правы. Разумеется, я пишу хорошие стихи. Не просто хорошие — выдающиеся. Но ведь для того, чтобы это выяснить, не обязательно участвовать в поэтическом семинаре. Я предупреждал вас, что всех там разнесу, разве нет?
С а б и н а. О да.
Й о н а с. Скажите, а вы можете хоть раз разозлиться? Накричать на меня, сказать, что ошиблись во мне?
С а б и н а. А вам бы этого хотелось?
Й о н а с. Да! А то вы все с вашим проклятым всепрощением и пониманием… И только для того, чтобы вызывать во мне чувство вины.
С а б и н а. Что ж, могу признаться, для меня все обернулось скверно, но я надеюсь, что ты мне это компенсируешь.
Й о н а с. Черта с два. Своими стишками, что ли? Перевязать ленточкой и преподнести вам целую дюжину, а?
С а б и н а. С тех пор как вы живете у меня, Йонас Александр Дорт, вы написали шесть стихотворений, по одному в неделю.
Й о н а с. Что, слишком мало? Извините, не знал размеров квартплаты.
С а б и н а. Ты получаешь стипендию…
Й о н а с. Наконец-то. Я этого ждал. Так знайте, что я расцениваю все ваши благодеяния как жалкий минимум того, что можно было для меня сделать. И я вовсе не обязан за всякую малость, выдаваемую мне обществом, расплачиваться листком бумаги, на который я выплюнул очередное стихотворение. Пока никто еще не заслужил моей благодарности. Меня тошнит от всего: от этой вылизанной квартиры, где изо всех сил стараются меня не потревожить, от обедов и ужинов на белой скатерти… Нет, запихните меня обратно в грязь, и все пойдет хорошо. Но дайте мне хоть немного уюта и благополучия, и я стану кричать «еще, еще», как разбойник, которому отдают лишь половину мешка с золотыми монетами, а он, чтобы получить все, убивает владельца.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Видите, чего вы добились? Протяните этому гению палец, и он уже норовит отхватить всю руку, да еще с бриллиантовым кольцом в придачу. К чему же все это приводит? К апатии, нежеланию писать, к совершенно необоснованным претензиям. Ведь вы же сами уверяете, что истинный талант пробьется несмотря ни на что. Ставьте чистый опыт, и я буду первый, кто снимет шляпу перед таким самородком.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. Думаете, ваша позиция оригинальна? Об этом еще Мюрже писал в своей книге про парижскую богему, когда бывшие бунтари от искусства, сытые, благополучные, признанные, сидят в мягких тапочках у теплых каминов и сами теперь уже качают головами по поводу этого невозможного молодого поколения, которое они совершенно не понимают.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с (смеясь). Дорогая моя! Неужели вы не видите, что ваш замечательный пример подтверждает мою правоту?
Ночь, шаги.
С а б и н а. Что же тебе надо, чтобы ты мог писать?
Й о н а с. Ничего не надо. Просто мне плохо здесь, и все.
С а б и н а. Может быть, освободить тебе гостиную? Тебе ведь так нравился эркер и вид из окна.
Й о н а с. Если ты так хочешь. Но я ничего не прошу.
С а б и н а. Поцелуй меня.
Й о н а с. Вы знаете мое отношение к эротике.
С а б и н а. Да, это форма закрепощения личности. Может, мне, как прилежной ученице, заодно повторить и то, что ты говоришь о любви: абсолютно асоциальная форма существования, которая не поддается никакому упорядочиванию, можно лишь выплеснуть ее из себя. Но ведь именно асоциальная форма существования и должна была бы тебя привлекать!
Й о н а с. Ошибаетесь. Дети, выросшие в интернатах, самые социализированные существа на свете, моя дорогая. Только не плачьте, ради бога, если не хотите, чтобы я удрал.
Шум приближающихся мотоциклов.
А д а. Когда она явилась ко мне с чемоданом и попросила разрешения пожить неделю-другую, я была просто ошеломлена. Я знать не хотела о том, что за сцены там у них разыгрывались, правда, не хотела. Все ее объяснения были просто смехотворны.
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Что же она говорила?
А д а. Ну, например, что этот Йонас Дорт нуждается в абсолютном покое, иначе он не может работать в новой обстановке. Кстати, эта новая обстановка была ее собственная квартира и он находился в ней уже довольно долгое время. Наконец, я не выдержала и спросила ее, почему она попросту не выставит его за дверь.
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. А она что ответила?
А д а. Она принялась очень пространно объяснять, что дело не в ней, что речь идет об искусстве. Глаза у нее при этом были полны слез.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Что ж, искусство требует жертв.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. Да, искусство требует жертв.
Квартира Сабины, звонок в дверь.
А д а. Не ожидала вас тут застать.
Й о н а с. Можно подумать, вы не знали, что я живу в квартире Сабины.
А д а. Вы работаете?
Й о н а с. Нет. У вас какое-то дело?
А д а. Не к вам. Я принесла Сабине верстку.
Й о н а с. Давайте. Она иногда заходит, но сейчас ее нет.
А д а. Я знаю.
Й о н а с. И все-таки не ожидали меня здесь застать?
А д а. Я хотела с вами поговорить. Вы позволите мне войти?
Й о н а с. Разумеется. Что вам предложить? Ром? Коньяк? Водку?
А д а. Вы тут, я вижу, живете прекрасно и ни в чем себе не отказываете.
Й о н а с. Так оно и есть. Я живу здесь прекрасно и ни в чем себе не отказываю. У вас еще есть ко мне вопросы?
А д а. А Сабина? Она еще живет здесь?
Й о н а с. Вы же видели табличку на дверях.
А д а. Я не встречала человека, который бы вел себя так нагло, как вы.
Й о н а с. Вы говорите прямо как мои воспитательницы в интернате. Вы что, явились меня воспитывать?
А д а. Нет, я считаю, что это напрасный труд.
Й о н а с. Я вижу, вы меня терпеть не можете?
А д а. Я вас ненавижу. Вы живете как паразит, позволяете бедной Сабине вас содержать, целый день ничего не делаете, рассматриваете свой собственный пуп, и при этом еще грубы и жестоки, как апаш из предместья.
Й о н а с. Интересно. Вы говорите очень ярко и прочувствованно. Но скажите, на чем основано последнее ваше утверждение?
А д а. А разве вы не избивали Сабину?
Й о н а с. Ах вот оно что. Это вам Сабина рассказала?
А д а. Сабина! Сабина все отрицает, лишь бы только вас выгородить и оправдать.
Й о н а с. Оправдать? Перед кем?
А д а. Хотя бы перед всеми нами. Чтобы мы не прокляли вас окончательно.
Й о н а с. «Прокляли»! Как вы высокопарно выражаетесь, леди. Если Сабина говорит, что я не бил, значит, так оно и есть. На самом деле все было гораздо хуже.
Шум приближающихся мотоциклов.
И ведь я много раз объяснял ей, что я отнюдь не герой.
Мы шли по пустынной улице. Они появились на своих мотоциклах и окружили нас, стали нам что-то кричать, но мы еще некоторое время шли, стараясь не обращать на них внимания. Но Сабина, эта альтруистка, совершенно далекая от реальной жизни, вдруг решила, что они привязались к нам из-за меня — из-за моих волос и прочего. Это все ерунда, я таких типов знаю, у них у самих гривы до плеч, их интересовала только женщина. Не думаю, чтобы они замышляли что-нибудь серьезное. Отпускали дурацкие шуточки, не более того. Но Сабина почему-то решила, что должна меня защитить, и стала их ругать.
Они наверняка не поняли, что она им кричала, даже я не понял, хотя шел рядом, но их разозлил уже сам факт. Они слезли со своих мотоциклов и схватили ее.
Шум мотоциклов смолкает.
Они хотели ее только немного попугать, но она зачем-то принялась кричать и отбиваться. Они были настроены вполне благодушно, иначе дело не обошлось бы синяками. Когда они наконец убрались, я вернулся и нашел ее на скамейке в парке. Она не смотрела на меня, да и мне тоже не хотелось смотреть на нее. Все же домой мы вернулись вместе.
Я ведь и прежде говорил ей, что труслив. В опасной ситуации на меня нечего рассчитывать, я отойду в сторонку. Повторяю еще раз: я не герой. Конечно, если дать себя избить вместо женщины, то такой поступок, несомненно, даст определенный моральный эффект. Не знаю только, почему я должен стремиться к такому эффекту, тем более что в этом случае мужчине придется намного хуже женщины.
Да, скверная история, дорогая Ада. Она выставляет меня в очень плохом свете; неудивительно, что Сабина об этом никому не рассказывает. В конечном итоге это ведь и против нее говорит, если открытый ею поэтический талант оказывается подлецом и трусом…
Что это вы так притихли, Ада? Адочка!
А д а. Да, вы подлец. Жалкий трус и подлец! (Дает ему пощечину.)
Й о н а с (смеется). Бросьте эти штуки, Ада! Я ведь все про себя знаю. Мне не больно, а к стыду я нечувствителен, по крайней мере перед вами мне не стыдно. Прекратите. Дерущиеся женщины мне не симпатичны. Я могу в ответ и ударить. Приятно ведь оказаться сильнее кого-то. Вот так! Теперь вы на себе ощутили мою жестокость. (Ада всхлипывает.) Это даже забавно. Вы ведете себя точно так, как этого ожидаешь. Уверен, что, если я сейчас вас поцелую, вы не станете сопротивляться. Нет, нет, молчите. Вы гораздо милее, когда плачете.
С а б и н а. Не могу сказать, что меня очень сильно задело, что Йонас стал спать с Адой. Раздражала только Ада, которая без конца изливала мне душу, жаловалась, как все это ужасно и как ей стыдно, но не делала ни малейших попыток изменить ситуацию. Она не говорила Йонасу, что я живу у нее, и при этом считала, что имеет право каждый день рыдать у меня на груди и ждать, что я стану утешать ее и говорить, что тут ничего не попишешь, такова жизнь. В последнем я отнюдь не была уверена.
Йонас сделался совершенно невыносим. Я боялась приходить в свою собственную квартиру. Он содрал с окон занавески, разорвал в клочья картины, висевшие на стенах. Однажды, когда я пришла, он весьма хладнокровно заявил мне, что не может выносить мое «поле», которое ощущает, даже когда меня нет в квартире. Ему надоела постоянная опека. «Моя задача — снова стать самим собой, — говорил он с иронией в голосе, — а это значит — вернуться обратно, в свой свинарник». Писать Йонас совершенно перестал. За все это время я не увидела у него ни одной новой строки.
Й о н а с (подчеркнуто весело). Летом на лодке по каким-нибудь озерам, зимой работа от случая к случаю — вот что мне надо. Работа всегда найдется, найдется и кто-нибудь, кто приютит. А что касается стихов, я понял одно: здесь у вас они не пишутся.
С а б и н а. Срок, на который ему выдали стипендию, истек, Йонас перестал получать деньги. Никаких новых стихов предъявить он не мог, продлить стипендию не удалось. Иногда мне казалось, что из моей груди просто вынули сердце. Виделись мы очень редко, потому что разговаривать с ним стало совершенно невозможно.
Й о н а с. Вы что, не понимаете, когда я рядом с вами, у меня возникает такое чувство, будто я нахожусь в тюрьме? Как я могу писать, если постоянно думаю о том, что должен это делать? Ведь до сих пор я писал всему наперекор. Я просто видеть вас не могу, не могу видеть эти глаза — как у коровы, которую ведут на бойню. Неужели вас нельзя так сильно обидеть, чтобы вы перестали сюда приходить?
С а б и н а. В один прекрасный день Ада примчалась в редакцию в совершенно растрепанных чувствах. Когда она сообщила мне, что Йонас укладывает свои пожитки, у нее, бедняжки, слезы градом катились из глаз. «Он собирается уходить, понимаешь, уходить», — рыдала она, а стоило мне сказать, что это решило бы все проблемы, у нее началась настоящая истерика. Видно, она здорово к нему привязалась, впрочем, у нее хватило такта не броситься к нему снова. Возможно также, что он ей это запретил.
Когда я вечером вышла из редакции, он поджидал меня на улице.
Й о н а с. Вот ваши ключи.
С а б и н а. Спасибо.
Й о н а с. Может, присядем ненадолго на скамейку? Необязательно ведь расставаться врагами.
С а б и н а. Необязательно.
Й о н а с. Вы, должно быть, рады, что я ухожу?
С а б и н а. Очень рада.
В з в о л н о в а н н ы й ж е н с к и й г о л о с. Вот так отправлялся странствовать и Кристиан Гюнтер…
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. Перестаньте же наконец, коллега, притягивать за уши сравнения. Это становится просто невыносимо. Во-первых, мы не сойдемся с вами в оценке действующих лиц, а во-вторых, может, вы все-таки признаете, что ни Вийон, ни Кристиан Гюнтер не получали от государства стипендии…
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Но были меценаты.
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. …и господину Дорту не грозит опасность погибнуть от голода где-нибудь на проселочной дороге…
С п о к о й н ы й м у ж с к о й г о л о с. Но ведь и Гюнтер мог наниматься на хутора к крестьянам?
С к е п т и ч е с к и й м у ж с к о й г о л о с. …и нож в него, как в Кристофера Марло, никто не всадит. Из-за чего тогда весь сыр-бор?
Щебет птиц в парке.
Й о н а с. Почему вы оказались такой слабой? Почему у вас не хватило сил выставить меня за дверь? Ведь я выгнал вас из вашей же квартиры, спал на вашей постели с вашей подругой, и даже того единственного оправдания: он пишет стихи — у вас не было. Только не надо о чувствах. Вы прекрасно можете ими владеть. В отличие от Адочки, которая толком не знает, что такое чувства, и владеть ими, к сожалению, тоже не может. Но вы? Нет, я вас просто не понимаю. Знаете, почему я решил уйти? Потому что понял, что начинаю вас презирать.
С а б и н а. Куда вы теперь?
Й о н а с. Там будет видно.
С а б и н а. Знаете, я хотела посмотреть, что из этой нашей истории выйдет. А может, сыграла роль вера в то, что добрые дела вознаграждаются на небесах и, если приютишь бедняка, получишь местечко в раю…
Й о н а с. Я не бедняк. Я богаче многих. Тот, кто думает, что я нуждаюсь в подаянии, ошибается. Настанет день, когда я все верну сторицей.
С а б и н а. Если вы в этом еще уверены, значит, все хорошо.
Й о н а с. Только не лгите и не говорите, что с самого начала этого хотели.
С а б и н а. Я не лгу. Я считала, что, если вы поживете у меня, вам будет хорошо, а может быть, и мне.
Й о н а с. Бедная Сабина. Чего же вы хотели? Помочь поэту или сделать из него Петрушку, чтобы он развлекал вас одну?
С а б и н а. Я хотела помочь поэту. Ведь мое главное счастье в жизни — помогать таким, как ты.
Й о н а с. Что ж, я не из тех, кто ест себя поедом. Поэтому я принимаю ваше объяснение. Должен ли я благодарить вас за долготерпение?
С а б и н а. Нет.
Й о н а с. И все же. От такой, как Ада, отделаться легко. С Сабиной Линн дело обстоит гораздо сложнее.
С а б и н а. Спасибо.
Й о н а с. Я не собирался говорить вам ничего приятного.
С а б и н а (смеется). Еще бы! Ты ведь тогда можешь уронить свое достоинство.
Й о н а с (тоже смеется). Думаю все-таки, что мы были довольно-таки близки.
С а б и н а. Да, мы были довольно-таки близки.
Й о н а с. У таких людей, как я…
С а б и н а. …это обычно выражается в тех колкостях, которые говорят друг другу.
Оба смеются.
Й о н а с. Итак, чтобы не рассусоливать: к рождеству появлюсь здесь — зимой меня всегда тянет в этот город. Так что закупай апельсины.
Перевод И. Щербаковой.