Тринадцать — число несчастливое.

Бегство против воли—этими тремя словами тоже можно определить жизнь. («Тот, кто не помнит своего прошлого, обречен его повторять».)

В идеале структуры переживания и структуры повествования должны были бы совпасть. А это обеспечило бы искомую всеми фантастическую точность. Но нет, нет способа перевести невероятно запутанный жгут, нити которого сплетены друг с другом по строжайшим законам, на линейный язык и притом серьезно не испортить. Рассуждать о пластах, наслаивающихся один на другой, — о «повествовательных уровнях»—значит прибегать к неточным наименованиям и фальсифицировать реальный процесс. Ведь реальный процесс, «жизнь», никогда не останавливается; застать его на самом что ни на есть последнем рубеже — желание по-прежнему неутолимое, может быть, даже недозволенное.

Напоследок, поздно вечером, когда кузина Астрид решила наконец сбежать от господина Андрака. он одной-единственной любезной фразой (Что такое, фройляйн Астрид? Уж не хотите ли вы всерьез нас покинуть?) заблокировал для нее незапертую дверь в коридор, так что ей пришлось упрашивать Нелли открыть. Около полуночи, когда почти все гости —в том числе Андрак — ушли, Нелли взгромознлась на колени к дяде Вальтеру, за что мама незамедлительно ее одернула; нора, мол, привыкать к мысли, что она больше не ребенок. У Нелли мелькнула смутная догадка, что это может означать, и она огорчилась.

В Г., вечером той непомерно жаркой субботы, когда вы по Рихтштрассе возвращались к гостинице, окунаясь в красные, лиловые, зеленые озерца световой рекламы, Ленка прямо посреди улицы затеяла потасовку со своим дядей Лутцем. Ты сказала: Не валяйте дурака! — и Лутц замер: Ведь так говорила «усишкина» бабуля?! А у тебя даже мысли об этом не мелькнуло.

Ленка—высокая, Нелли такой никогда не будет—украдкой сравнивала по росту себя и неспешно проходивших мимо парней, которые, худо-бедно соблюдая приличия, откровенно оглядывались на нее, а она, разумеется, как бы и не замечала. Игра началась. Лутц взглядом обратил на это твое внимание, ты скривила губы — одобрительно и смиренно, а X. сказал: Вот и начинается опять все сначала! Немножко посмеялись. Ленка уже тогда — а может, и от природы — владела искусством «пропускания мимо ушей». Ее лицо приняло знаменитое непроницаемое выражение.

(Теперь, спустя три года, капризным летом семьдесят четвертого, Ленка приходит ночью с поздней смены, полумертвая от усталости. Минут десять—пятнадцать она сидит молча, не в силах вымолвить ни слова, а тем временем на лицо ее возвращаются краски и жизнь. Потом, неторопливо проглотив несколько земляничек, она начинает говорить, отрывисто, с долгими паузами. Спрашивает себя, уж не слишком ли много требуют некоторые люди — я, например, говорит она,— настаивая на поисках работы по сердцу. Ведь у трех четвертей человечества такой возможности нет, говорит она, я имею в виду тех, кто работает ва заводах и фабриках.

Она изображает, как страх и ярость закипают в ней, когда автомат, за смену кодирующий десять тысяч сопротивлений, с монотонным, противным щелканьем выдает брак, неправильно закодированные корпуса сопротивлений— тоже мне «корпуса», фитюльки эти!—на которых цветные кольца нанесены не в том порядке или безнадежно смазаны. Иногда, говорит она, так и хочется взять здоровенную кувалду и разнести вдребезги этот автомат. Интересно, куда девают свою ярость другие, спрашивает себя она, к примеру, смышленый молодой человек, ее сменщик, работающий на этом автомате уже десять лет. Кто-то должен и такую работу делать, твердит он. Кстати, за нее хорошо платят. Сменные рабочие получают обед за пятнадцать пфеннигов — вот это социализм, говорит Ленка.

Другие, рассказывает она, сидят украдкой в подсобке у телевизора и смотрят чемпионат мира по футболу, неисправные автоматы могут трезвонить сколько угодно — им хоть бы что. Один Либшер — он плохо видит, и скоро эта работа станет ему не по силам — носится как угорелый от автомата к автомату, исправляет поломки. Сам себе доказывает, что его никем не заменишь. За это они спихивают на него весь брак; как завернут партию, так сразу: Это Либшер виноват, он же ничего толком не видит.

Сволочизм, говорит Ленка. Разве можно так с людьми обращаться, как по-твоему?

С этим Либшером попрощаешься за руку, так он трое суток именинником ходит. И он всегда оставляет мне полбутылки молока, которое нам на заводе выдают бесплатно, потому что мы работаем с вредным раствором, а у меня от этого вечно голова болит. Хотя, может, и не от этого, а от жары: градусов тридцать девять, не меньше, из-за сушильных печей. К концу смены ты как выжатый лимон. Вентиляторы давно сломаны, но, поскольку работницам за вредность приплачивают, они на ремонте не настаивают.

Как по-твоему, людям можно так с собой обращаться? Всю жизнь! Изо дня в день, по восемь часов!

Притом ведь, говорит она, было бы нелепо только потому, что совесть нечиста, поступать так же, как они. А просто взять и уйти — все же хамство. Да она и сейчас уже знает: через неделю-другую это хоть и не забудется, но перестанет казаться столь ужасным. Все поблекнет, говорит она. Ну почему, почему так получается?

Бывают вопросы неразрешимые. И отнюдь не всегда ты сам в этом виноват, правда? Правда, киваешь ты. Антагонистические противоречия.

Перестань, говорит она.)

В тот вечер в Г.. бывшем Л., вы очень устали и в половине десятого— еще и не стемнело как следует — легли спать. Ленка сразу же, не притронувшись к «Иову» Иозефа Рота, повернулась на бок, лицом к стене. Кровати стояли одна против другой у стен маленькой комнаты. Между ними как раз умещались две тумбочки. Перед каждой кроватью—коврик из букле с серым узором. В изножье — столик на растопыренных ножках и два неудобных жестких кресла, из тех, что мы в пятидесятые годы поставляли своим восточным соседям. Справа у двери шкаф. Ночник, как всегда в гостиницах; маленький, непрактичный, тусклый.

Стараясь как можно тише шуршать страницами, ты еще несколько минут читала газету, привезенную из дома. Заголовки, которые ты позднее выписала в Потсдамской библиотеке из этого номера, гласили: Повысить требования к работе профсоюзов. — Неделя Балтийского моря —под знаком мира. — Добрым примерам — широкое распространение. — Станет ли высшая школа источником рабочих кадров? — Каждодневно бороться за мировой уровень продукции.—Болезни на почве страха: 30% всех пациентов страдают от невротических самовнушений. —Динозавры вымерли после перемены полюсов?

(Сегодняшнее сообщение, от 26 июня 1974 года: Шведский институт мира в одном из исследований констатирует, что Договор о нераспространении ядерного оружия свою задачу не выполнил. Удержать другие страны от обладания ядерным оружием не удалось. Преступные группировки тоже могут завладеть расщепляющимся материалом.)

Ты закрыла глаза и ясно, во всех подробностях увидела Рыночную площадь Л., какой ее знала Нелли, а вот вызвать в памяти нынешнюю площадь, виденную совсем недавно, оказалось очень трудно. Ленка — ты-то думала, она спит,—спросила вдруг, как у тебя «насчет чувства родины». А ты растроганная ее беспокойством о твоем настроении, убедительно заверила: Да никак. — Еще тебе подумалось, что в Ленкином вопросе был заключен и деликатный приговор той родине, которую ей показывали. Пожалуй, она едва ли нашла ее очень привлекательной.

Сон все не шел, хотя устала ты сверх всякой меры. Окно было распахнуто настежь. Крыша невысокого флигеля отчеркивала границу неба, до сих пор светлого, на котором вправду, хоть и незримо для тебя, взошла луна. Это я запомню. Такое вот можно запомнить. Остальное исчезнет.

Тоска по родине? Нет! —звучит хорошо. Только ведь эта фраза была готова задолго до того, как Ленка поставила свой вопрос. Так что не понять, правда это или ложь. Иных-то фраз, отличных от этой, уже много лет даже в мыслях не было.

Бессонной ночью в чужом городе с его иноязычными шумами и шорохами ты осознаешь, что чувства, которые человек сам себе запрещает, берут реванш, и до тонкости уясняешь их стратегию: как бы отступая, ретируясь на задний план, они прихватывают с собою смежные ощущения. И вот под запретом уже не только печаль, не только скорбь — недопустимо и сожаление, а главное, запретным становится воспоминание. Воспоминание о тоске по родине, о печали, о скорби, о сожалении. Топором под корень. Там, где ощущения возникают, в той зоне, где они еще остаются самими собой, еще не слились со словами,- там властвуют впредь не спонтанная непосредственность, а — скажем без робости — расчет.

Таким образом, когда приходит черед слов, безобидных, непринужденных, все уже кончено, невинность потеряна. Боль — она, чего доброго, теперь забудется,— ее можно пока назвать, но уже не почувствуешь. Зато ночами вроде вот этих, боль из-за утраченной боли... Жить между отзвуками, между отзвуками отзвуков...

Линии-линии жизни, линии работы — не пересекутся в точке, которая но-старомодному зовется «истиной». Ты слишком хорошо знаешь, что вправе даваться тебе с трудом, что — нет. Что ты вправе знать, что — нет. О чем надо говорить, и в каком тоне. А о чем навеки мечтать.

Ты встаешь, не зажигая света,— тихонько, чтобы не разбудить Ленку.— и принимаешь снотворное.

Ночью я, как человек, намного лучше (цитата). «Лучше» значит в эту пору «рассудительнее», «смелее»— сочетание, днем ставшее редкостью. Рассудительная и осторожная — да. Смелая и безрассудная — да. Той ночью, пока не подействовала таблетка, ты была рассудительная и несмелая—это не вполне то же, что «трусливая», — на краткий срок получила способность видеть себя насквозь и выдерживать это зрелище.

Эту книгу тебе написать не удастся, и ты знала почему.

До сих пор ты помнишь контраргументы, они не беспредметны. Необъяснимый перелом наступил утром. Жара, хотя только семь. Бодрое пробуждение после недолгого сна. Все выглядело иначе. Роскошь полнейшей искренности — почему она должна быть уготована именно тебе? Это несвоевременное, обособляющее счастье-единственно заслуживающее такого названия? Тебе было легко, ты словно сбросила бремя совести чересчур счастливых.

Не все ли мы делаем то, чего, собственно, не умеем, и зная об этом, молчим, ибо это единственная наша надежда?

Сон той ночи как будто бы не имел ничего общего с фантазиями на грани забытья; лишь позднее, сейчас, проступили четкие взаимосвязи. Ты видела себя мужчиной, наделенным качествами и способностями, которых тебе недостает в реальном твоем обличье. Казалось, ты сможешь все, что только захочешь. Три женщины разного возраста присутствовали там, некогда ты была с ними дружна, но все они умерли от рака. Они вроде н не обращали на тебя внимания. Однако же ты чувствовала, что они завидуют тебе, беззлобно, но очень-очень остро, и вдруг тебя резануло ощущение вины; ты поняла, что и вправду достойна сильнейшей зависти.

Понедельник, 1 июля 1974 года. Некий генерал Пиночет сам себя назначает верховным вождем нации. Имена четырех недавно убитых чилийцев, напечатанные во вчерашней газете: Хосе, Антонио Рус, Фредди Таберна, Умберто Лисанди. Почти ровно сорок лет назад «Генераль-анцайгер» сообщил, что имперский верховный суд вынес обвинительный приговор за подрывную деятельность четырем коммунистам из Л. Почти ровно тридцать девять лет назад в «Генераль-анцангере» стояли имена людей, которых сочли недостойными германского гражданства; Бертольт Брехт, Герман Будзиславский, Эрика Манн. Вальтер Меринг, Фридрих Вольф, Эрих Олленхауэр, Кресценция Мюзам (не будем умалчивать, что, бежав в Советский Союз, она позднее попала в лагерь и лишь в последние годы жизни вновь смогла взять в свои руки управление литературным наследством мужа). Сорок лет назад в других странах и на других континентах люди складывали газеты, в которых напечатаны были немецкие имена, и клали их на стол рядом с утренней чашкой кофе. Этот многажды повторенный жест стоит у тебя перед глазами, пока ты складываешь вчерашнюю газету и суешь ее в газетницу. Итак, вчера в церкви была убита семидесятилетняя мать Мартина Лютера Кинга.

На старой, в легких пятнах плесени, карте «провинции Бранденбург», включающей административные округа Потсдам и Франкфурт (Одер) — год выпуска на ней не обозначен, но расстояния измеряются еще в немецких и прусских милях, а издана она у К. Флеминга в Глогау— на этой карте юго-восточнее Зайдлица и Декселя расположено местечко Биркенвердер, чье название ближе всего к тому, которое смутно тебе помнится, и стало быть, заменит здесь забытое. Не исключено, что карта выпущена до введения северогерманской мили в 1868 году. Итак, Биркенвердер под Шверином. О самом городке мы говорить не будем. Ну разве что два слова: он утопал в сосновых лесах (условие, которому Биркенвердер определенно удовлетворяет). Семья дяди Альфонса Радде, а с ними вместе Нелли, целую неделю проводит в охотничьем домике, принадлежащем хозяину Альфонса Радде, Отто Бонзаку. Лисичек в лесу видимо-невидимо. Одна только Нелли не рвется собирать грибы. Но лес, деточка, лес! Тетя Лисбет без стеснения затягивает «О лес прекрасный, кто тебя взрастил...», Нелли конфузится, ее теперь уже девятилетний двоюродный братишка Манфред тоже, Нелли обнаруживает, что ей более незачем разыгрывать притворную симпатию к Манни, он на самом деле хороший мальчишка; шушукаясь и хихикая, они удирают от взрослых.

Лес крепко благоухает. Утром, наверно, прошел дождь, а в остальном день 20 июля 1944 года был таким, каким и положено быть летнему дню. Кажется, простой, темный от морилки деревянный дом окружало подобие березовой ограды? Впрочем, главное в другом; когда они ели грибы, им уже было все известно, дядя Альфонс принес новость из деревни, видимо расположенной неподалеку. Утром они, разумеется, поедут домой. На фюрера было совершено покушение.

Обрывки фраз, которые не могут при Нелли стать целыми фразами. В ее присутствии наверняка говорили не всё. Осторожность никогда не вредит. Вероятно, были взгляды, означавшие: это — начало конца. Или вопросы: Это что, начало конца? Взглядов Нелли не приметила, вопросов не слышала.

Два дня спустя она стоит в строю на Рыночной площади. Тем более теперь! — выкрикивает вожак городского гиглерюгенда. Как видите, фюрер неуязвим! Нелли, между прочим, тоже так кажется. Несколько недель кряду вся школа ходит в форме гитлерюгенда; нашли время, ворчит Шарлотта, ведь карточек на блузки Союза немецких девушек не выдают, а постоянно держать наготове одну из двух Неллиных белых блузок совершенно невозможно. Нелли считает, что отнюдь нелишне продемонстрировать верность фюреру и чисто внешними атрибутами, А по мнению Шарлотты, доказывать верность надо не блузками. Нелли обидно, что мама судит о священных принадлежностях с точки зрения стирки.

Отмечались ли — помимо пессимистического возгласа мамы, который тщетно расследовало гестапо и о котором Нелли даже не подозревала,— в ее окружении хотя бы малейшие признаки того, что кое-кто считает войну проигранной? Ответ на этот вопрос будет отрицательным. Стало быть, у Нелли впервые есть шанс почувствовать на собственном опыте, как же долго человек настраивается на то, чтобы принять возможность немыслимого. Раз и навсегда этому не научишься. Те времена, когда она не решалась делать соответствующие выводы из увиденного своими глазами, ты распознаешь по особому признаку — по дефициту внутренней памяти. Внешние события — да, вот они; первые обозы беженцев, прибывающие в город. Однако Нелли весьма далека от того, чтобы прочесть во взгляде беженцев — а он у них какой-то странный — не одно только изнеможение после долгого тяжкого пути. Между ее наблюдениями и попыткой их истолковать словно бы вырастает стена.

Усталость — тут, пожалуй, и сомневаться нечего — в эти месяцы настолько велика, что ее уже не объяснишь лишь ночными пролетами вражеской авиации, которых все и бояться-то перестали. Эскадры, бомбящие Берлин, выполнив над Л. разворот, неизменно уходят курсом на запад. Тем не менее Шарлотта каждую ночь исправно будит детей, заставляет одеться и ведет в подвал, хотя бомбоубежище из него-курам на смех. Нельзя искушать судьбу.

Еще одна сцена; отец в рубашке сидит за обеденным столом, ест суп и разговаривает с мамой о пленных французах; их разместили в старых фабричных цехах, и с недавних пор он отвечает там за охрану. Пустили козла в огород, замечает он. Кто сам был в плену, над пленными куражиться не в состоянии, говорит он. Не может он запретить французам печурки, на которых они по вечерам украдкой что-то жарят. И по всей строгости обыскивать их, когда они после работы возвращаются в лагерь, у него тоже рука не подымается. Хотя он назубок знает все их тайники. Но он знает и другое; что значит для пленного краюха хлеба, а тем более шматок мяса. Не может он наказывать людей за воровство. Ведь когда-то — и об этом он волей-неволей всегда вспоминает — во Франции сам отвлекал хозяйку карточной игрой, пока приятели обчищали ее кладовку: Oh, Monsieur Bruno, un filou!

Да знаем мы эту историю, знаем, устало проговорила Шарлотта Йордан.

Понятное дело. Просто теперь он волей-неволей вспоминает ее снова и снова.

Внешняя Неллина память сохранила эту сцену, как янтарь сохраняет мошек, —мертвой, безжизненной. Внутренняя ее память, задача которой беречь оценки событий, уже и пошевелиться не могла. Онемела. Механические зарисовки, и больше ничего.

Вот что Ленке не мешало бы понять, тогда она поверит, что Нелли никогда всерьез не желала восстановить эту потерю. Ведь, как выяснилось, в глубине души — сама о том не подозревая - она таки была ко всему готова. Сигналы, которые не были словами, до нее дошли. Одним из последних был вгляд маленького мальчика. Вместе с беременной матерью он добрался сюда из Позена — нынешней Познани,-и Нелли (как все девочки из ее класса, в школу она теперь не ходила, а «опекала» беженцев) особенно хлопотала вокруг этих двоих; она ужасно волновалась: ну как же, вдруг женщина-беженка в чужом городе да еще, чего доброго, безо всякой помощи вздумает родить,— и притом все время нянчилась с вторым ее ребенком, тем самым мальчуганом. В конце концов она сходила за акушеркой. Та быстро, но тщательно осмотрела женщину, затем пощупала ей ноги и сказала: Пока они такие холоднющие, роды не начнутся. Так что паниковать незачем. Нелли изо всех сил уговаривала маму взять мальчика к себе, чтобы женщина пошла в больницу и спокойно там родила. Шарлотта, разумеется, не без сочувствия, уклончиво отказала. Мягко и осторожно она выложила свой последний довод: что, если им самим очень скоро придется уходить? Как же тогда мать отыщет сыночка?

В ответ Нелли только рассмеялась, громко и презрительно: громко-потому что допускать такую возможность просто абсурд, презрительно — потому что, оказывается, и мама, как все взрослые, прибегает к глупейшим отговоркам, лишь бы не рисковать, именно тогда, когда людям вправду нужно помочь. Нелли долго не могла забыть про эту не оказанную помощь. Об этих двух чужих людях думала она две недели спустя, когда сама стала беженкой, думала чаще, чем обо всех своих друзьях, внезапно и, по ее глубокому убеждению, большей частью навсегда отнятых у нее или, точнее говоря, исчезнувших. Узнав от запоздалых беглецов, что в районе больницы, где окопалось подразделение СС, шли бои, она подумала о той женщине, которая, наверно, лежала в одной из палат (выбоины от снарядов и пуль до сих пор заметны на фасаде здания; мимоходом ты показала их Ленке). А мальчика вместе с другими детьми, вероятно, увезли бог знает куда, и сумеет ли мама вообще найти его, сказать трудно. Еще и теперь, когда западные радиостанции передают розыскные объявления Немецкого Красного Креста, ты спрашиваешь себя о судьбе мальчика и его матери, но после стольких лет совесть тебя уже не мучает.

Последний сигнал о том, что хоть ей ничего и не говорили, но, в сущности, она все знала, Нелли получила от собственного организма, который, поскольку другой язык был под запретом, высказался на свой лад. Шарлотта Йордан, склонная в иные минуты употреблять необычные слова, сказала, что у дочери «поражена нервная система». И тем выдала, что не слишком уповает на настой ромашки с медом, которым пользовала Нелли.

Вначале Нелли только плакала, потом у нее поднялась температура. «Нервная лихорадка», объявила Шарлотта. Многовато всего на девочку свалилось. А, собственно, что свалилось-то? Работа в лагерях беженцев? Конечно, тут она малость переусердствовала, но, с другой стороны, она ведь не цаца какая-нибудь, может и потерпеть. Вот и в тот день, перемыв посуду, она собрала в «Вертограде» беженских ребятишек, рассказала пм сказку про найденыша, поиграла с ними, попела песни. Юлия, д-р Юлиана Штраух, которая и тут успевала держать все под контролем, подходила со своей большой санитарной сумкой то к одной, то к другой семье беженцев, садилась рядом с ними на солому, раздавала лекарства и добрые советы. Она явно показывала пример, и Нелли не замедлила ему последовать.

В качестве награды ей было вполне достаточно кивка Юлии, которым та удостоила ее, когда объявили о прибытии нового обоза и они обе встретились у выхода. Стемнело. Разгрузка шла по-деловому, как всегда, но особого отчаяния не чувствовалось, до тех пор пока не случился непредвиденный инцидент, резко изменивший общий настрой и потрясший Нелли до глубины души. Закутанный в одеяла младенец —ей передали его из фургона, а она в свою очередь передала его матери—был мертв; замерз. Молодая женщина поняла это сразу, даже не распеленав малыша, по каким-то неуловимым признакам. Она закричала, заплакала; боже, что это были за вопли! — такое не часто услышишь, в подобные минуты убеждаешься в истинности иных образных выражений—«кровь стынет в жилах». В жизни не слыхала, чтоб люди так кричали, мелькнуло в голове у Нелли, а после она уже ничего не думала.

Позднее такого рода состояния вполне удачно назвали «black box». Мозг — черный ящик, не способный воспринимать образы, а тем паче порождать слова. Скорее всего — наверняка так оно и было — она выронила то, что держала в руке, на негнущихся ногах доковыляла до садовых ворот ресторана «Вертоград», круто повернулась и кинулась прочь. Домой, где она долго не могла вымолвить ни слова, только все плакала. Следующая картина после провала в памяти: она лежит в столовой на старом диване, перед нею—мама с большой чайной чашкой.

На другой день сложилась формула, удовлетворяющая всех, применимая как оправдание и в конечном итоге не совсем уж фальшивая; Нелли простыла и слегла в постель. Насморк, головные боли, температура, которую никто уже не зовет «нервной лихорадкой»; эксцентричная фраза насчет «поражения нервной системы» отправляется куда положено; в кладовую непроизносимых слов. А всего через месяц-другой слово «поражение» извлекают оттуда на свет божий, оно вдруг приобретает популярность и, оказывается, как нельзя лучше подходит, чтобы провести грань между эпохами: до поражения, после поражения. Где уж тут думать о поражениях личного порядка.

К Нелли приходят посетители. Больная Неллн «в кругу» подружек — одна из последних картин, связанных с домом на Зольдинерштрассе, который нам (наверняка уже через считанные дни) придется спешно оставить, и оставить навсегда. Последняя встреча с Юлией Штраух—Нелли еще не подозревает об этом — уже состоялась. Настал черед неотвратимого расставания пятнадцатилетних. В этот последний вечер им очень весело. Они хихикают и кудахчут, просто так, без всякого повода. Только когда Дора рассказывает про слухи, которые ходят у них в «мостовом» предместье: Передовые танковые части русских захватили Позен и южнее Франкфурта вышли к Одеру, — только тогда появляется повод для смеха. Русские танки на Одере!

Разговор подружек состоялся примерно 25 января, дня через два после того, как армия маршала Конева вышла к Одеру между Оппельном и Олау (ныне Ополе и Олава), а войска под командованием маршала Жукова, имеющие прямое отношение к Нелли и ее подругам, двинулись на Кюстрин (ныне Костшин) — пока что в обход Л., клещами обхватывая город с севера и юга. В тот же день фюрер назначил лично рейхсфюрера СС Гиммлера главнокомандующим группой армий «Висла», созданной для обороны интересующих нас районов; генерал-полковник Гудериан, начальник генерального штаба сухопутных войск, наносит в этот день визит министру иностранных дел Риббентропу, чтобы—разумеется, безуспешно— «открьггь ему глаза на угрожающее положение на фронтах» (послевоенные публикации Гудериана: «Воспоминания старого солдата», 1951; «Можно ли защитить Западную Европу?», 1951): пятью днями позже министр вoopyжeний Шпеер в докладной записке фюреру — разумеется, тщет-но- констатирует грядущий полный крах германской военной экономики; неделей позже советские войска форсируют Одер севернее и южнее Кюст-рина и создадут плацдармы на западном берегу реки. Пятью днями позже в деревне Либенов Бруно Йордан, выступивший вместе с плeнными французами на Зольдин - Штеттин, будет взят в плен северной группой советских войск; четырьмя днями позже Нелли и ее подруги — хотя и расставшиеся навсегда — в последнюю минуту, пока не сомкнулись клещи, успеют перебраться в Кюстрнне через Одер. Через пять с лишним дней Шарлотта Йордан, пассажирка фургона, направлявшегося из Л. на запад, тоже переедет по мосту через Одер и увидит еще те кварталы Кюстрина, которые немногпм позже, во время боев за город, будут полностью уничтожены. (Какое наслаждение — наконец-то задействовать язык так, как маршал задействует свои войска: четко, последовательно, оперативно. Наносить удар за ударом.)

То, что Шарлотта Йордан, обычно сверх меры опекавшая своих детей, отправила их одних, хоть и в сопровождении родственников, так сказать, в неизвестность, почти не иашло отражения в семейной истории, которую годами вертели так и этак и давно превратили в легенду. И однако— будь тогда все в порядке и с людьми и с обстоятельствами, но, увы. чего не было, того не было — стоило бы куда больше удивиться этому кардинальному решению мамы, нежели тому факту, что населению было по радиотрансляции предложено оставить город. Ехать, конечно, оказалось не на чем. Сцены, которые разыгрывались па вокзале, пусть описывают их очевидцы и участники. Вечером того же дня, 29 января 1945 года, последний переполненный эшелон с беженцами возле Фитца обстреляли передовые танковые части советских войск, обошедшие город с юга; состав загорелся.

Вся родня, развеянная меж тем ветрами, поредевшая и перессорившаяся по причинам личного и политического характера, единодушна в одном: вовремя уехать они сумели исключительно благодаря присутствию духа и расторопности зятя, Альфонса Радде. После телефонных разговоров, состоявшихся еще затемно, на рассвете, он около девяти подогнал к йордановскому дому крытый грузовик фирмы «Отто Бонзак. Зерно еn gros», чтобы, как говорят профессионалы, «загрузить» своего тестя Германа Менцеля, тещу Августу, свояченицу Шарлотту Йордан и двух ее детей— Нелли и Лутца.

Это был его звездный час. Альфонс Радде, который всю жизнь домогался от жениной родни уважительного отношения, стал теперь опорой и надежей беззащитных женщин и детей. Все шло по плану. Вещи Йорданов погрузили а машину; чемоданы, ящики, тугие мешки с постелями, картонные коробки с консервами из йордановских запасов и даже кадочку масла; по истечении суровой зимы оно, конечно, не сумело противостоять порче, но, даже прогорклое или перетопленное, питало семью и являло собою желанный предмет обмена.

С родным краем без слез не расстаются. Шарлотта держала себя в кулаке. Вероятно, ее душевные силы целиком сосредоточились на решении, которое начало зреть в ней, когда она укладывала пожитки. Плакать ей было недосуг. А Нелли и вовсе не думала реветь «при всем честном народе».

А вот «усишкина» бабуля плакала. Робко плакала, украдкой. Не то что тетушки: разведенная Трудхен Фенске, Ольга Дунст, муж которой «дал тягу» с госпожой Люде. Лисбет Радде — все они сидят в полутемном фургоне (не хватает лишь тети Люции, она слезла с машины и помогает грузить вещи), поливая легкими обильными слезами каждую новую остановку, каждое новое npoщание.

Сегодня — у нас 31 августа 1974 года, — в тридцать пятую годовщину гитлеровского приказа, которым была развязана вторая мировая война, газеты опубликовали приличествующие этой дате комментарии. Никакой новой войны нигде в мире, кажется, не началось.

Хотя враждующие стороны на Ближнем Востоке продолжают вооружаться; хотя десятки тысяч киприотов страдают от последствий одной из тех «ограниченных войн», что нынче вошли в моду (среди них старуха гречанка, она плакала на экране, и ее слезы напомнили тебе слезы твоей бабушки): хотя во Вьетнаме воюют, а в Чили пытают, — самые большие несчастья этого дня суть железнодорожная авария на вокзале югославского города Загреба и катастрофическое наводнение в Бангладеш.

Нынешний день, как и всякий, образует вершину временного треугольника, две стороны которого ведут к двум другим вершинам — к великому множеству других дат. 31 августа 1939 года: с раннего утра ведется ответный огонь. 29 января 1945 года: девочку по имени Нелли, неповоротливую и неуклюжую в платьях и пальто, надетых одно поверх другого, в два-три слоя (исторически-неповоротливую, если это хоть что-ни- будь говорит), подсаживают на грузовик, чтобы увезти прочь от родных пенатов, так глубоко связанных с немецкой литературой и немецким духом.

Сегодня, этим жарким днем, когда сквозь открытую дверь балкона доносится шелест тополевых листьев, далекий лай собак и шум мотоциклетного мотора. Сегодня, когда — редкая удача-даже самые незначительные мелочи только усиливают ощущение жизни: еда, вино к обеду, несколько страниц книги, кошка, бой часов в комнате, где X. сидит над своими картинами, солнечные блики на нисьменном столе. Послеобеденный сон и смутные грезы. Прочитанное стихотворение, гласящее: «Про-стосердечья спутников страшись». А главное — пять часов над этими страницами, прочная первооснова каждого дня, жизнь, реальнейшая из реальных. Без них всё: еда, питье, любовь, сон н грезы — с безумной, устрашающей поспешностью потеряет реальность. Правильно, так и должно быть. Сегодня тебе ничего не стоит вызвать в памяти тот студеный январский день.

Итак, машина вот-вот отъедет — быстрей, быстрей, шевелитесь, поздно уже. Нелли из кузова протягивает руку маме: мол, давай помогу. Но та вдруг отступает назад, качает головой: Я не могу. Я остаюсь. Нельзя же все бросить на произвол судьбы.

В машине зашумели, загалдели, принялись увещевать, даже заплакали— бабушка, тетки! — Нелли в этом гвалте не участвовала. Ведь происходило нечто невероятное. Затем последовал короткий диалог между Шарлоттой и тетей Люцией, в результате чего дети были переданы под особое покровительство тети Люции — разумный выбор! — в свою очередь, Шарлотта обещала позаботиться о своем брате, муже тети Люции, дяде Вальтере, который «держал позицию» у себя на предприятии, на машиностроительном заводе «Аншюц и Драйсиг». И вот грузовик тронулся: Альфонс Радде, справедливо негодуя, решил не ждать больше ни минуты. Кто не хочет ехать, пусть остается. Из кузова грянул истошный рев и мало-помалу затих, поскольку Шарлотта скоро пропала из поля зрения отъезжающих. Дом Нелли пока еще видела, знакомые окна родных комнат, красные буквы над витринами- Бруно Йордан — Продукты —Деликатесы. Последним скрылся из виду тополь.

Спустя годы, когда одурь начала развеиваться, Нелли попыталась минута за минутой представить себе весь этот последний день, проведенный матерью в родном городе. Мгновение, когда грузовик исчез у нее из глаз, когда она стоит точно пригвожденная к месту.

Теперь уже поздно. Запретить себе думать, что дети потеряны для нее. Она торопливо взбегает по лестнице, назад в разоренную квартиру. Навести порядок, перво-наперво на всякий случай навести порядок. Прибрать, поставить, сложить стопками в шкафы и ящики то, что было оставлено здесь и валялось сейчас вокруг. Снять со стены портрет фюрера (надо влезть на письменный стол, иначе не достанешь), молча разбить его в подвале топором и спалить в печке. Вернуться в квартиру и вдруг замереть как громом пораженная: ей же нечего больше тут делать. Остаться здесь — у нее же просто ум за разум зашел. Она же понятия не имела, куда уехали ее дети и как их теперь искать. В один миг рассыпались прахом доводы, которыми она себя убеждала: что она-де хранительница домашнего очага, отвечает перед мужем за все их достояние, сбережет его детям. Но это же безумие, сказала она себе, наверно. Чистейшее безумие.

Надо выяснить, что к чему, сообразила она. Телефон не работал, положение было, вероятно, серьезное. Идея! — Лео Зигман, книготорговец, друг Бруно Йордана, заведует матчастыо в казармах имени генерала фон Штранца. Уж он-то скажет ей, как обстоит дело. Исполненная решимости, она добивается, чтобы ее пропустили к нему. Зигман, бледный, жжет остатки важных бумаг, после чего намерен незамедлительно исчезнуть отсюда, хотя бы и пришлось взять ноги в руки. Гарнизон получил приказ к отступлению. Взгляд во двор казармы убеждает Шарлотту. Все пропало. Она теперь знает, что к чему, Надежды нет, говорит она Лео Зигману. Где же ваша полная победа?

Она тоже бежит из города.

Входит Ленка. Она непременно должна еще кое-что рассказать. Вчера вечером, вернувшись из туристической поездки в Живохошть под Прагой, она забыла одну важную вещь, а именно: какие песни распевают наши туристы за рубежом, в социалистических странах. Ты как, догадываешься, что они поют, накачиваясь чешским пивом?

«Почему на Рейне так чудесно» — первое, что приходит тебе в голову.

Нет, не угадала. На сей раз песен было две, и совсем другие. Первая: «Пива нету на Гаваях, нет как нет».

Эту я знаю, говоришь ты. А вторая?

Ленка отвечает: «Ах, в Польше за границей...» Знаешь ее?

Нет.

Зато я знаю. «Ах, в Польше за границей /Жила одна девица, /Она была мила, ну, как мила! /Милей не видел белый свет, /Но все твердила; «Нет-нет-нет!» /И поцелуя волей не дала».— А дальше как? — спрашиваешь ты. Злость и нестерпимое желание треснуть кулаком по распевающим физиономиям — тебе и это знакомо.

В песне три куплета. Из двух последних Ленка запомнила только обрывки. Во втором куплете — тут она в своей памяти уверена, случилось «это самое». И в результате «повесилась полячка»-, а на шее у нее обнаружили записку: «Записка мрачная была: /«Со мной все было лишь разок,/ Снести удар мне не дал бог, /Я померла».

Неужто вправду наши распевали, а, Ленка?

В том-то и дело.

Какого же они возраста?

От двадцати до тридцати. Но это еще цветочки. Знаешь, как кончается третий куплет?

Как?

«Бери же немку, молодец, /Ее не так создал творец: /Не будет первый тот разок /Ее конец».

Ранняя осень, а вечерами холодает очень быстро. Сегодня кончается астрономическое лето. Ты знаешь, что желать себе скорой старости непозволительно. Жить вместе со временем! Нужно предоставить времени возможность проявить себя. Ровно тридцать пять лет назад захватом польских городков немецкими солдатами началась большая война. Неожиданно у тебя начисто пропала охота описывать, как некоторые люди — немцы— пережили конец войны. Нет тебе дела до этих людей! Песня, которую летом нынешнего семьдесят четвертого года пели немцы, убила в тебе всякое к ним сочувствие.

А как отнеслись к этому чехи, Ленка? — Смотрели удивленно и только ухмылялись.

Эти певцы не прочтут ни строчки здесь, в твоей книге. Они не смотрели на экран, когда, вот уж два года назад, три польские женщины, подвергнутые в фашистском концлагере Равенсбрюк «медицинским экспери-ментам», давали перед телекамерой свидетельские показания. Одну нз них против ее воли и без всякой необходимости оперировали. Другой впрыснули что-то в грудь, которая от этого стала твердой, почернела и в конце концов была удалена. («Невольно я все время думала о том, что у меня никогда не будет ни мужа, ни детей, ни дома. Ничего не будет».) У третьей после насильственных инъекций все тело годами вновь и вновь покрывалось язвами. В 1950 году она родила дочку, Ядвигу. Чудовищно обезображенное лицо этой девушки вдруг заполнило весь экран,

- Зачем вы надумали завести ребенка!—сказала отцу Ядвиги профессорша-акушерка, принимавшая роды.— Ведь совершенно ясно, что это уродство —результат пребывания вашей жены в концлагере...

Ядвига тоже говорила. И плакала. Двадцать два года прожила она на свете, и все они были для нее сплошным кошмаром. Только и утешения, что можно учиться. Она изучает математику в Варшавском университете, но на общие лекции не ходит, слишком это тягостно. Мне хочется жить, как все люди, сказала она, хочется сделать для людей что-нибудь хорошее, полезное.

Ни строчки больше. Вечер. По телевизору хор стариков негров поет: «Oh when the Saigts go marchin' in...»

Музыка Баха.

Железнодорожная катастрофа в Загребе произошла из-за людской халатности.

В Г. (бывшем Л.), польском городке, воскресным днем 11 июля 1971 года около девяти утра вы завтракали в молочном баре на Рыночной площади.

«Я много записывал, чтобы дать опору памяти». Иоганн Вольфганг Гёте.