Нежность - можно ли воспользоваться этим словом, говоря о дружбе двух мужчин? Но именно таким было мое отношение к Гельмуту. Среди моих друзей он был тем, кого я знаю дольше всех. Начиная с 1934 года, вскоре после прибытия в Москву, мы оба учились в немецкой школе имени Карла Либкнехта. Ежедневно мы проходили вместе с ним довольно большой кусок пути до школы. Его путь начинался в переулке, где был детский дом, в котором он жил; я шел от дома, где мы жили, к Арбатской площади. Мы встречались по дороге через эту площадь, которая была символом духовного центра города, ставшего нашей второй Родиной. Для Гельмута она осталась такой до старости. В шумной толпе австрийских парней и девушек шли мы оттуда через Гоголевский бульвар к нашей школе-новостройке на улице Кропоткина. Из-за австрийцев мы называли международный детский дом № 6, простоты ради, «детдом Шуцбунда». В нем жили дети павших или преследовавшихся участников восстания рабочих, поднятого в 1934 году в Вене под руководством социал-демократов против надвигавшегося фашизма, которое было утоплено в крови. Мой отец написал об этом по горячим следам пьесу «Флорисдорф», премьера которой прошла в Театре имени Вахтангова.
Гельмут был одним из немногих детей немецких эмигрантов, живших в этом детском доме. Почему Гельмут попал туда, я узнал, как и почти все об истории его семьи, лишь много позже, во время наших встреч после так называемого «поворота», с которого в 1989 году начался конец ГДР.
Дети шуцбундовцев, как и другие соученики, считали Гельмута, пожалуй, сдержанным парнем. В моей памяти не сохранилось наших общих с ним переживаний из школьной жизни. Лишь во время войны и учебы в школе Коминтерна, а после его роспуска на Немецком народном радио мы сблизились гораздо больше и стали друзьями. Там мы работали как журналисты-стажеры и дикторы до конца войны в мае 1945 года. Если бы мне пришлось описать и первое впечатление от Гельмута, и самую запоминающуюся его черту, то я назвал бы его тихим и задумчивым человеком.
К счастью, мне удалось получить сведения о его жизни от него самого, а не иначе, как было с другими друзьями. Можно годами жить бок о бок, говорить об обычных вещах и все же знать друг о друге очень мало. Лишь при наших встречах с конца 1990 года до позднего лета 1991 года в тесных комнатках его крошечной квартиры узнал я из многочасовых разговоров самое существенное.
Когда нас вместе готовили к конспиративной борьбе в Германии против режима Гитлера, я не знал, насколько мой друг был предназначен для этого далее по своему происхождению.
Мать Гельмута жила в Кенигсберге, где он и родился. Бабушка всю жизнь работала уборщицей, его дед, выходец из Литвы, был столяром. Мать была членом коммунистической партии с 1919 года, она работала стенографисткой в окружном правлении партии по Восточной Пруссии. Поэтому не случайно она познакомилась с будущим отцом Гельмута, который, уже будучи разведчиком Советской России, был там проездом. Говорят, что это была любовь с первого взгляда, для молодой коммунистки эта встреча оказалась и путевкой на секретную службу. Связь с мужем сохранялась в течение нескольких лет, а связь со службой, в которую она пошла, сохранилась гораздо дольше. Отец, видимо, был хорошим разведчиком, наряду с русским языком он владел английским, французским и немецким языками. Позднее он рассказывал сыну, что во время Гражданской войны в России по заданию разведки пробился к «зеленым», тогда фанатичным противникам советской власти, под прикрытием американского корреспондента.
Гельмут смутно помнил хоть что-то о полугодовом пребывании с родителями в США.
По возвращении оттуда отношения между отцом и матерью были прерваны. Она познакомилась с художником-немцем, который стал отчимом Гельмута. Смена мужа не означала для матери ухода с советской разведслужбы, а, наоборот, привела в разведку нового сотрудника. В памяти у Гельмута осталась встреча с отцом в Вене, куда он ездил вместе с матерью и отчимом. Очевидно, что это было сделано по оперативному указанию, и они даже совершили совместную поездку на автомашине по Австрии. В 1931 году мать и новый отец Гельмута направились в Базель в Швейцарию, чтобы обеспечивать оттуда более быструю и надежную связь разведслужбы с Германией, выдвинувшейся в центр мировых событий.
Гельмут и я, ничего не зная друг о друге, имели одинаковые склонности. Мы могли бесконечно долго листать остроумные комиксы датского юмориста Якобсона о приключениях Адамсона, оба увлекались детскими книжками нашего любимого автора Эриха Кестнера. В то время, когда я интересовался летным делом и видел цеппелин над Штутгартом, Гельмут сидел у радиоприемника, чтобы не пропустить старт первого полета в стратосферу бельгийского исследователя Пикара.
В это же время у Гельмута начинает проявляться интерес к политике. Иначе, чем у меня, поскольку я уже в Штутгарте вместе с основанным отцом рабочим театром, исполнявшим написанные отцом пьесы на злобу дня, ездил по стране и собирал деньги для бастующих рабочих, а его знание того, что родители - коммунисты, было связано с необходимостью конспирации. Об этом ни с кем нельзя было говорить. Иногда в Базель приезжали курьеры, которых он должен был перехватывать и провожать до квартиры. Характер Гельмута уже с ранних лет позволял ему спокойно хранить молчание, что нередко так трудно дается детям. О тайной работе его родителей на советскую разведку могли бы быть написаны по крайней мере такие же интересные и волнующие истории, как и все еще не раскрытая до конца история берлинской «Красной капеллы» и ее советских филиалов в других странах.
Сегодня во многих случаях стесняются воздать должное как героям тем женщинам и мужчинам, которые отдавали жизнь в борьбе с гитлеровским фашизмом. Многие имена, многие волнующие истории так никогда и не были преданы гласности и попросту забыты. К сожалению, и Гельмут знал немного о заданиях своих родителей; чтобы разобраться в этом основательно, нужно ознакомиться с труднодоступными архивами. На основании изучения этих документов могла бы родиться, видимо, довольно объемистая история, которая помогла бы восполнить «Эстетику Сопротивления». Если время позволит мне сделать это, я хотел бы выступить против их забвения.
В конце 1932 года, когда возможность прихода Гитлера к власти стала реальной, разведчики получили указание отправиться в Берлин. Гельмут вспоминает о пансионе, где он вместе с родителями слушал речь только что назначенного рейхсканцлером Адольфа Гитлера, а также о маршах и факельных шествиях, сопровождавших победные торжества нацистов. Вскоре после этого родители поехали в Кенигсберг, чтобы оставить у родителей художника-отца его тщательно упакованные в ящики картины. Ящики вызвали подозрение полиции, предположившей, что в них могло быть оружие для коммунистического заговора. Обыск квартиры и подвала не дал ожидаемого результата, и отъезду в Советский Союз ничто более не препятствовало.
Гельмут приехал в Москву на несколько месяцев ранее меня и, как и я, проучился некоторое время в школе имени Карла Либкнехта еще до ее переезда в новое здание. В 1935 году его родителей послали за границу с новым заданием, а он по собственному желанию пошел в детский дом шуцбундовцев, которых он уже знал по школе.
Ничего необычного не было в том, что почти все семейные истории наших соучениц и соучеников скрывали волнующие эпизоды. Однако в то время, когда мы называли друг друга просто по имени - Вернер, Мориц или Вольфганг, никому из нас не приходило в голову говорить о них, а уж тем более записать их. Даже трагические истории в наших семьях или в нашем непосредственном окружении не были чем-то из ряда вон выходящим, они были составной частью тогдашней жизни. Мы были нормальными детьми в ненормальное время.
Вольфганг, который тогда был просто Володей, написал гораздо раньше и первым о переживаниях всех нас в Советском Союзе.
Ни Гельмут, ни он не были в моей школьной компании, но в детдоме шуцбундовцев оба были лучшими друзьями. Пути нас троих пересекались в последующие роковые годы самым не-предугадываемым и необычным образом. При этом треугольник наших отношений изменялся коренным образом. Однако в те годы в этом не было ничего необычного.
Еще до основания ГДР Вольфганг в 1949 году отринул наше общее прошлое и опубликовал на Западе книгу о своей жизни в Советском Союзе, которая до сих пор носит некоторый культовый статус. Все известные мне соученики вспоминают свое время учебы совершенно иначе, чем описано в этой книге. Например, мы не испытывали никакого невыносимого чувства принуждения к показателям в учебе, мы не страдали ни от навязываемой нам дисциплины и принуждения к самокритичному оправданию мельчайших ошибок, нас не заставляли отказаться от обычной жизни молодых людей. Естественно, мы должны были следовать правилам игры, принятым в школе имени Карла Либк-нехта, как и в любой школе в мире. Однако это не мешало нам быть веселой пестрой оравой, приводившей иногда учителей в отчаяние. Гельмута называли тогда Гелмерль. Эта венская окраска его немецкого имени была, пожалуй, данью большинству австрийских ребят в доме детей шуцбундовцев. Всегда готовые к проделкам, австрийцы не упускали возможности перед расположенным неподалеку зданием немецкого посольства громко насмехаться над флагом с ненавистной свастикой. Такие выходки Гельмуту не нравились. Когда мы с гомоном отдавались полностью игре в народный мяч (Фёлькербаль-шпиль), в этой компании его не было видно. Соответственно выбирал он и друзей.
Вольфганг и он сблизились в детском доме не случайно. Оба обожали Генриха Гейне и Курта Тухольского, многие из их стихотворений знали наизусть. Оба посещали библиотеку иностранной литературы, где, наряду с классиками, читали и современных авторов тех лет: книги Генриха и Томаса Манна, Стефана Цвейга и Арнольда Цвейга, Лиона Фейхтвангера.
В папке, которую Гельмут передал мне в одну из последних встреч, есть набросок об этом времени. Гельмут рисует Вольфганга человеком, которому уже в те годы в детском доме была свойственна склонность к неумеренной порой увлеченности. «Мы были действительно закадычными друзьями во время жизни в детском доме, и я знал, как легко он воодушевлялся, например, успехами китайской Красной Армии и ее великим Северным походом или же испанскими республиканцами, особенно анархистами, которые импонировали ему своим своеволием. Я вспоминаю, как Володя появился на нашем новогоднем бал-маскараде в черно-красном шарфе.
Конечно, мы все находились под впечатлением гражданской войны в Испании. На стене нашей пионерской комнаты висела большая карта Испании. Испания была нашей надеждой. Мы разыгрывали заседания Лиги наций и Комитета по невмешательству, похоронившего попытки помощи испанскому народу. В выступлениях «за» и «против» высказывались самые разные мнения. И поражение Испанской республики мы восприняли как личное поражение. Володя был одним из самых активных участников этих игр. Так что же объединяло нас, таких разных по характеру, особенно в том, что касалось страстности? Он - человек чувства, а я - скорее человек разума. Очевидно, объединяли нас общий интерес к литературе, истории, политике, склонность к писательству, к критическому осмыслению, любовь к чтению, возможно, некоторые моменты на нашем жизненном пути. В наших отношениях мне мешал его индивидуализм в подходе к делу и стремление к показному лидерству, которые иногда проявлялись довольно неприятно».
Конечно, для нас не проходило бесследно внезапное исчезновение отцов наших школьных товарищей, учителей, а позднее и наших товарищей из старших классов школы. Аресты, принимавшие все больший размах, и процессы стали частью нашей жизни и наших ощущений. Для нас это было необъяснимо, покрыто мраком, запутанно. Это слишком противоречило нашим социалистическим идеалам, в которые мы верили, это было чуждо нашему восприятию Советского Союза. Чудовищные размеры всего этого мы не могли полностью понять и спустя многие годы.
Гельмут в своих воспоминаниях разделяет это чувство. Он пишет о заботе воспитателей детдома о доверенных им детях, директора, в прошлом брошенного родителями юноши, который рассказывал старшим воспитанникам дома о своей жизни и вместе с ними пел песни юных беспризорников.
«Они сделали очень много, чтобы мы воспринимали Советский Союз как свою Родину и вживались в те обстоятельства возможно лучше, быстрее и, по возможности, безболезненнее. Кроме этого, ведь многие из детей были сиротами или полусиротами, и они чувствовали себя в детдомовской среде как в семье», -пишет Гельмут в своих воспоминаниях.
Вольфганг не говорил об аресте матери даже с самым близким другом, так же как и о своем критическом взгляде на политические процессы и своих растущих сомнениях. Гельмут также никому не рассказывал о том, что произошло с его семьей. Это было типичным для того времени. Большинство искренне полагало, что это ошибки, и освобождение некоторых из арестованных питало эту веру.
В 1937 году вдруг исчезла сестра матери Гельмута. Она работала в Коминтерне, и через нее поддерживалась связь с его родителями, которые были за границей, и таким путем иногда присылали письма. Когда он позвонил родственникам в свободный день, предназначенный для встреч с родными, незнакомый мужской голос ответил, что тети нет. Затем он узнал от одной из ее знакомых об аресте. Это был тяжелый удар, с которым юноша едва мог справиться. Что он думал? Он даже не мог поверить в возможность несправедливости.
С потерей контакта с теткой Гельмут потерял и контакт со своими родителями. Лишь позже какой-то представитель какой-то организации восстановил контакт с ним, вручал ему письма от матери и иногда немного денег. О тетке он не знал ничего. Он не знал также, что его родной отец был арестован. Лишь после войны, когда он спросил у своего начальника, ему ответили, что отец мертв.
Хотя в отношении многих людей это было горькой, но правдой, в том числе в отношении его тетки, справка об отце была неверной. Он умер в 1958 году, реабилитированный Военной коллегией Верховного Суда СССР. Гельмут показывал мне заверенную копию этого решения и документ Комитета госбезопасности, подтверждающий, что отец с 1 января 1921 года сотрудничал с ОГПУ. Лишь совсем недавно он узнал, что его тетка в 1938 году была расстреляна в подмосковном Бутово - это именно то место, где расстались с жизнью многие учителя и наш пионервожатый из школы имени Карла Либкнехта Курт Арендт.
Когда я хотел узнать у Гельмута немного подробнее о его встрече с отцом после освобождения последнего, память Гельмута уже очень сильно сдала. Однако его жена Валя все точно помнила:
«В 1954 году, когда только что родился наш младший сын Юрий, в нашей маленькой комнатушке на заднем дворе гостиницы «Люкс» зазвонил телефон. Кто-то попросил Гельмута. Когда я сказала, что он спит, последовал удивленный вопрос: как так? Я сказала, что он прилег после ночной смены. Мне сказали, что я должна его сейчас же разбудить, что это очень важно. Гельмут взял трубку и долго ничего не говорил. Я была очень взволнована, когда он сказал мне, что по телефону звонили знакомые его отца, который, по их словам, должен туда прийти. Я очень испугалась и просила Гельмута оставить свой паспорт дома. «Если ты не вернешься сюда к трем часам, у меня не будет молока и я не смогу грудью кормить нашего ребенка».
После бесконечного ожидания он позвонил и сказал: «Валя, это мой отец! Мы сейчас приедем». И я, и комната были в таком состоянии, что я не хотела их принимать. Представь себе, тринадцать метров на пять человек! Вскоре они оба приехали. Я увидела невысокого округлого человечка и не смогла вымолвить ни слова, пока Гельмут не сказал: «Это мой отец». Лишь после этого я пригласила их сесть. Стульев у нас не было, мы сидели на кроватях. То, что он рассказывал тогда, потрясло меня до глубины души».
В 1933 году, когда отец работал в Вене, выступая как американский бизнесмен, по доносу заместителя его вызвали в Москву и арестовали. Доносчик сбежал с деньгами фирмы, а отца, успешно работавшего разведчика, сослали на Соловки, печально известное еще с царских времен место ссылки. Однажды там появился известный ему прокурор, который добился перевода отца в Москву для выяснения его дела. Это было в ноябре 1934 года. 1 декабря в Ленинграде был убит Киров, и началась большая волна чисток. Все попытки пересмотра дела закончились ничем, а с приговора к десяти годам заключения начался путь через сибирские лагеря. Будучи высоко образован, он читал лекции заключенным и охране - агитировал их за коммунизм. Хотя срок его несправедливого наказания давно закончился, он, как и большинство заключенных, не имел права покидать места ссылки и прожил до 1953 года на севере Эвенкии.
Когда Валя узнала об этом, она начала борьбу за реабилитацию родного отца своего мужа, выстаивала очереди в приемной Верховного Суда, пока не получила наконец нужный документ. Несмотря на весь опыт, ей все еще было трудно понять, как такое могло случиться с коммунистом, который с опасностью для жизни работал на Советский Союз.
Гельмут находился еще в детском доме шуцбундовцев, когда в 1939 году было подписано соглашение, которое позже вошло в историю как пакт Гитлера-Сталина. Гельмут смог понять и это событие с большим трудом. Вступление Красной Армии в Западную Украину и Западную Белоруссию, включение балтийских республик в Советский Союз, казалось, давали этому шагу приемлемое объяснение. Нападение гитлеровской Германии на Советский Союз в июне 1941 года позволило наконец понять этот шаг как заблаговременное обеспечение советских границ и отодвинуло на задний план все сомнения.
В это время в жизни Гельмута произошли серьезные изменения. В 1938 году школа имени Карла Либкнехта и международный детский дом были закрыты. Таково было одно из следствий подписанного Риббентропом и Молотовым пакта, поскольку нацисты воспринимали близость этой школы к зданию посольства как провокацию. Большинство детей перевели в русский детский дом. Он был значительно хуже в том, что касалось питания и размещения, и главное -дети попали там в крайне недружелюбную обстановку. Виновато в этом было руководство школы и некоторые педагоги.
Как один из старших школьников Гельмут выступил против этого сначала перед директором, а затем и в городском отделе народного образования и добился некоторого изменения распорядка в детдоме. Так Гельмут приобрел доверие младших и в летнем пионерском лагере был избран председателем совета лагеря. В это время его уверенность и самосознание укрепились еще и потому, что мать и отчим возвратились из командировки за границу. Их поселили, однако, не в Москве, а в Саратове на Волге. Когда он посетил их во время зимних каникул 1941 года, надежда на возобновление нормальной жизни семьи исчезла. В комнатенке, которую выделили родителям, для него просто не было места.
В то время, когда я по окончании школы начал учиться в авиационном институте, Вольфганг поступил в педагогический институт иностранных языков, а Гельмуту пришлось одновременно работать токарем в мастерской русского детдома, в котором он продолжал жить. Там вместе с двумя австрийскими друзьями, которых он знал еще по детскому дому шуцбундовцев, он пережил 22 июня 1941 года и начало войны.
До середины октября сообщения о положении на фронтах подавались в аккуратно препарированном виде, а затем на нас обрушилось официальное сообщение, что части немецкого вермахта стоят вплотную под Москвой. Информацию мы могли черпать только из динамиков городской сети, поскольку радиоприемники были изъяты сразу после начала войны.
В Москве разразилась паника, довольно бездумно была начата эвакуация предприятий и институтов. В нашем институте это происходило благодаря энергичным указаниям директора более или менее организованно. С несколькими из моих коллег по институту мы договорились, как и где будем встречаться и скрываться, если появятся немецкие войска. Когда по улице прошли танки чужой конструкции, мы подумали, что час пробил. Гельмут рассказывал, что он со своими австрийскими друзьями намазали мазью лыжи, налили бензин в канистры, чтобы в случае вступления немецких войск поджечь Москву, как во времена Наполеона, и после этого пойти в партизаны. Однако вступление, уже объявленное Гитлером, не состоялось.
В середине 1942 года друзей разделили. Гельмут был советским гражданином, и его призвали в армию. Он думал, что попадет на фронт, но в его паспорте в графе национальность значилось: немец. Поэтому он попал не в регулярную, а в трудовую армию. Там ему еще повезло, так как многих из наших школьных друзей из немецкой школы, в том числе и мою первую юношескую любовь, арестовали. Некоторые другие, как Анарик, друг из поселка писателей Переделкино под Москвой, едва избежал смерти на лесоповале в тайге. Хотя Гельмуту пришлось голодать на строительстве обводной стратегической дороги под Свердловском на Урале и выносить те же лишения на тяжелейшей физической работе, что и большинству рабочих в тылу страны, он жил довольно свободно у крестьян в маленьком домике с садом.
Летом 1942 года мы встретились далеко от Москвы на бывшей усадьбе Кушнаренково, живописно расположенной на небольшом возвышении на берегу реки Белая, примерно в шестидесяти километрах от столицы Башкирии Уфы. Попасть туда можно было только по реке. Каждый новичок из прибывших из разных районов огромной страны получил незадолго до этого приказ в форме таинственно звучавшей телеграммы. Меня призыв застал в казахской столице Алма-Ате, куда я был эвакуирован с моим институтом из находившейся под угрозой Москвы. Я, как немец, в свои девятнадцать лет остался единственным мужчиной на курсе, почти всех остальных студентов призвали в армию.
Телеграмма звучала так: «Обратитесь в Центральный Комитет КП Казахстана для получения содействия в поездке в Уфу в распоряжение ИККИ. Вилков». ИККИ было сокращением от Исполком Коммунистического Интернационала (Коминтерна), а Вилков был начальником отдела кадров.
Подобная поездка для немца в разгар войны без содействия со стороны самых высоких органов власти была бы невозможной. Аналогично, как и у меня, должно быть, обстояли дела и у других. Вольфганга извещение застало в казахском городе Караганда, куда он попал, как и большинство немцев, высланных из Москвы. Там он учился в педагогическом институте и после посещения этого места ссылки Вальтером Ульбрихтом неожиданно был назначен «инструктором для немецких политэмигрантов». В числе более ста других курсантов мы были призваны на курсы Коминтерна для участия в активной борьбе против гитлеровского фашизма и обучались будущей работе после освобождения.
Среди примерно двадцати участников немецкой группы мы встретили хороших знакомых из немецкой школы. Среди австрийцев также оказалось несколько друзей из детского дома. Уже при первой встрече нам пришлось познакомиться с присвоенными нам псевдонимами на время учебы и с основным правилом конспирации. Оно гласит: каждый должен знать ровно столько, сколько необходимо для своего задания. Там было многое довольно необычным и странным. Тем не менее, мы общались друг с другом гораздо нормальнее, чем описывает Вольфганг.
Даже не особенно приветствовавшиеся интимные отношения не считались серьезным нарушением и оставались общеизвестной тайной.
Вольфганг в своей книге вспоминает о действительных событиях, содержании обучения, лекциях, причем некоторые из них вполне отвечали запросам будущего писателя. Ведь мы узнали от компетентных лиц нам дотоле неизвестное из переменчивой истории рабочего движения и Коминтерна. Анализ, сделанный VII конгрессом Коминтерна, причин прихода к власти Гитлера и собственных ошибок коммунистов дали нам на будущее много поучительного и запоминающегося. Мы были убеждены, что по окончании господства нацистов на повестку дня встанет вопрос строительства антифашистско-демократического порядка на очень широкой политической основе и уж никак не строительства социализма. Действительно, шаги, предпринятые непосредственно после гибели гитлеровской империи: образование многих партий, стремление к объединению с социал-демократами, демократическая земельная реформа - первоначально соответствовали этим представлениям.
Состав немецкой группы довольно значительно разнился по возрасту, жизненному опыту и образованию. Там было несколько человек с опытом политической борьбы и знанием конспиративных методов. В большинстве же это были рабочие. Поэтому логично, что каждый по-разному справлялся с этой смесью лекций, семинаров, военной и практической подготовки по конспиративной технике. Два одногодка, дети профсоюзного функционера из Хемница, склонные днем к проказам и остротам на своем ярко выраженном саксонском диалекте, засыпали в библиотеке в поздние часы, отведенные для самоподготовки, над раскрытыми работами классиков марксизма. Привычные к изучению теории «интеллектуалы» сидели также смертельно усталые над книгами, но старались при подготовке к следующему семинару не отвлекаться на льющееся из открытых окон пение целого хора соловьев и на близость противоположного пола.
Гельмут вспоминает об этой стороне жизни в школе:
«Мнение, что преподавание там велось догматически, я не могу разделить. Наоборот, у меня сложилось впечатление, что всей постановкой обучения, дискуссиями об отдельных проблемах, заданиями по самостоятельному изучению источников (Маркс, Энгельс, Ленин, Роза Люксембург, Карл Либкнехт, Август Бебель, Франц Меринг и другие), рассмотрением проблем немецкого рабочего движения стимулировали обдумывание и собственные выводы для будущей работы и принятия решений в определенных ситуациях».
Конечно, в шкафах библиотеки тогда не было работ Троцкого и других ошельмованных как антисоветчики авторов, это была дань времени, но это не снижало, однако, нашей жажды знаний и нашего идеализма.
Значительная часть занятий была направлена на подготовку к возможной нелегальной работе в нацистской империи. Тут многое волей-неволей приходилось моделировать на семинарах.
В одной из тех придуманных ситуаций, как о ней упоминает Гельмут, имело место происшествие с одним из наших старших соучеников. Вилли был берлинским рабочим, который принадлежал к «лейб-гвардии» Эрнста Тельмана. От него мы узнали обстоятельства ареста Тельмана. Последний находился в 1933 году в уже расконспирированной квартире, грыз орехи и плевал на все предупреждения.
И вот, на одном из семинаров был поставлен вопрос, как должен действовать нелегал, внедренный в вермахт, если его включат в рас-стрельную команду. Трудный вопрос совести. Никто из нас не мог себе представить, что будет стрелять в партизан, женщин и стариков, чтобы не провалить задание. Вилли занимал такую же позицию. Его высказывание по такой сконструированной ситуации было злонамеренно искажено одним из преподавателей и стало предметом неприятных ложных обвинений. Поскольку Вилли напрочь отказывался уступить нашим уговорам и дать объяснения по поводу своего высказывания, произошел скандал. Он закончился отчислением Вилли из школы. Годы спустя, на встрече бывших курсантов школы Коминтерна, мы очень обрадовались, увидев его снова, живым и здоровым.
На практических занятиях в школе каждый из нас пытался, насколько мог и насколько позволяло знание реальных обстоятельств в Германии, представить себе акции сопротивления. Занятие весьма сложное. В этих случаях опыт старших и довольно часто практичный подход теоретически менее подкованных курсантов встречал большее признание, чем отшлифованные риторика и логика докладов наших интеллектуальных «гигантов». Так же и на военной подготовке, в спорте и нередких авральных работах результаты отличались соответственно.
Чтобы сохранить школу в рабочем состоянии в суровую зиму 1942/43 года, в то время когда бушевала битва под Сталинградом, нам пришлось вырубить прекрасную аллею из старых дубов, шедшую через овраг к усадьбе. Колоть дубовые чурки топорами и клиньями было ужасно трудной работой.
В деревне оставались только женщины, дети, старики и инвалиды войны. Во время уборки урожая обученные слесарному делу из нашей среды ремонтировали тракторы и комбайны, остальные помогали на уборке. Это было так же жизненно важно, как и разгрузка барж. Мешки весом в 50 килограммов нужно было переносить по узким деревянным ступеням на крутой берег. Естественно, более сильные были в лучшем положении, но пот лился ручьями со всех.
Несмотря на все различия, мы были общностью, в которой каждый знал, о чем идет речь, для чего мы учились и мучались. На фронте сражались и гибли наши русские одноклассники, мы не хотели уступать им. Интернационализм, разделяемый многими нациями, наложил отпечаток на наше мышление, солидарность была не только политическим убеждением, взаимопомощь была частью нашей совместной жизни, в том числе и при физической работе. Все были единым целым, никто не оставался в одиночестве, никто не был исключен.
Вольфганг был и остался аутсайдером. Постоянно стремясь блеснуть своими умственными способностями, он не мог и не хотел на равных войти в нашу группу. Только так Гельмут и я могли позже объяснить, почему это время так искаженно - по нашему ощущению - отразилось в его книге. То, к чему нас готовили, не было игрой. Вольфганг нигде не говорит ни слова о том, что каждый из нас всерьез считался с опасностями работы в гитлеровской Германии и возможностью столкновения с гестапо. Каждый должен был проверить, как он будет вести себя в такой ситуации. Он также не упоминает погибших из групп наших предшественников.
То, что из нашей группы погибли лишь немногие, мы обязаны только тому обстоятельству, что выпускники нашей школы уже при приземлении с парашютом попадали в лапы гестапо и были убиты в концлагерях или по приговорам так называемых народных судов. Только это побудило руководство КПГ в изгнании не приносить более бессмысленных жертв. В результате курсантам немецкой группы после роспуска школы не пришлось прыгать с парашютом над Германией. Некоторых направили выполнять задания в Советскую Армию или к партизанам. Памятник в Польше нашим однокашникам Руди и Зеппу, направлявшимся в Брес-лау, свидетельствует о серьезности тех заданий, которые мы были готовы выполнять.
Парадоксом жизни сталинского времени представляется, что немецко-еврейский эмигрант Вольфганг, мать которого была осуждена за «контрреволюционную троцкистскую деятельность» и долгие годы после окончания войны прожила в лагере и в ссылке, закончил институт и прошел школу Коминтерна, предназначенную для особенно надежных молодых коммунистов, и что именно он после двух промежуточных лет в Москве единственным из курсантов этой элитной школы Коминтерна сопровождал Вальтера Ульбрихта в первой группе функционеров, возвращающихся в Германию.
Из каких соображений, неизвестно, но нас троих с точки зрения Москвы считали достойными высокого призвания. Так, после окончания курса обучения нас направили работать в непосредственной близости от руководящего центра КПГ в изгнании. Вольфганг попал в редакцию радиостанции Национального комитета «Свободная Германия», Гельмут и я были посланы в здание на окраине Москвы, носившее таинственное название «Институт 205».
В этом здании вплоть до роспуска в 1943 году находился Коминтерн. Под его крышей работали радиостанции различных коммунистических партий, которые теперь оказались без прикрытия: Георгий Димитров, до того времени бывший Генеральным секретарем Коминтерна, перешел на работу в Центральный Комитет ВКП(б).
Наше радио называлось «Немецкая народная радиостанция, голос национального движения за мир». Наша станция, как и другие, вещавшие оттуда на языках стран, занятых вермахтом, создавали видимость того, что мы работаем нелегально в каждой из тех стран, для которых предназначались наши передачи. Уже во время гражданской войны в Испании использовался этот метод. Тогда немецкоязычный передатчик, руководимый КПГ, можно было слушать на волне 29,8 метра.
Для нас с Гельмутом в работе для этой радиостанции нашли применение знания по созданию фиктивных групп сопротивления и комитетов движения за мир. В отличие от большинства других станций, которые передавали ориентировки для действительно существовавших в этих странах организаций сопротивления, таких возможностей в Германии, страдавшей под диктатурой Гитлера, давно уже не было. И все же установки московского руководства в изгнании для наших передач имели значение для деятельности трудно выявляемого, но все же существовавшего антифашистского сопротивления.
Мы, молодые стажеры, сначала должны были освоить работу дикторов и редакторов, составлять тексты своих передач на немецком языке, учились и осваивали искусство политической журналистики у целого ряда опытных немецких журналистов, работавших на этом радио.
Вместе с этими старшими коллегами мы принимали участие в еженедельных заседаниях, проходивших в кабинете будущего президента ГДР Вильгельма Пика в эмигрантской гостинице «Люкс». Там мы познакомились не только с Вильгельмом Пиком, но и с Вальтером Ульбрихтом, Антоном Аккерманом и Вильгельмом Флорином. Порядок наших заседаний не имел регламента: свободно обсуждались актуальные тогда темы, шли дискуссии и высказывались противоположные мнения по материалам передач.
Этот метод использовался и в первые послевоенные годы, по крайней мере на радио Берлина, на котором я трудился после возвращения в Германию. Лишь позже аппарат Центрального Комитета ввел практику, по которой редакторы должны принимать указания без обсуждения - это правило соответственно стало обязательным по всем ступеням лестницы до самого низа.
В Берлин я приехал с группой, вылетевшей сразу после группы Ульбрихта, в которой в числе сопровождавших был Вольфганг. Гельмут попал в Дрезден вместе с Германом Матерном, другим лицом из числа руководящих коммунистов, бывших в эмиграции. После этого мы, каждый на своем месте, были так втянуты в гущу событий тех лет и заданий, что наши контакты на время прервались.
Хотя родители Гельмута не были связаны с коммунистической эмиграцией, а как советские граждане состояли на службе советской власти, он вернулся в Германию как сын эмигрантов. Его родной отец находился еще в ссылке, мать умерла в сибирском Томске в 1944 году, куда их, как немцев, переселили вместе с отчимом Гельмута. Когда она была при смерти, Гельмут, в порядке исключения, получил с нашего совместного места работы разрешение на поездку в Томск. Мать он уже не застал в живых. Отчим в более поздние годы имел возможность вернуться в Германию, однако предпочел остаться в Сибири. У него было там много выставок, он женился еще два раза, пережил обеих жен и умер в 1984 году. Как художник он оказал сильное влияние на художественный вкус Гельмута.
Новую встречу с Германией мы пережили в разных местах и по-разному, однако чувства вернувшихся из Советского Союза детей немецких эмигрантов наверняка были довольно похожими. Для нескольких десятков из нас Советский Союз стал второй Родиной, многие, подобно моему брату Конраду, офицерами с Красной Армией прошли свой путь в Германию через опустошенные города и деревни и стали свидетелями преступлений немцев, совершенных во имя Германии. Наши чувства были расколоты: мы пришли как немцы вместе с Красной Армией, но большинством немцев вовсе не воспринимались как освободители. Мы пропагандировали антифашистское мышление и многократно наталкивались на глухое непонимание. Нашему предприятию отнюдь не способствовали внешние обстоятельства - ландшафт развалин немецких городов, голод и духовное опустошение народа.
Гельмут вспоминает, как он вместе с другими членами своей группы остановился в Радебойле и как они в ожидании направления на работу в первые дни бродили по Дрездену, центр которого был превращен в сплошное поле обломков. В теплые дни явно чувствовался трупный запах, проникавший из-под обломков зданий.
Его опыт, приобретенный на «Народном радио», был учтен, и он должен был теперь начать работать в «Зексише Фольксцайтунг». Поскольку создание газеты задерживалось, его направили, как и других наших ровесников, которые одинаково хорошо владели русским и немецким языками, на помощь советским военным комендантам. Так, он ездил по Саксонии в автомобиле с громкоговорителями и читал приказы военных властей для населения и разъяснял наши представления о дальнейшем развитии антифашистско-демократических порядков. При этом он получил возможность поближе узнать настроения населения и менталитет людей, которые стали теперь его соотечественниками.
Затем биография Гельмута, как моя и многих других, в силу одного из самых необъяснимых решений наших «марксистских богов» резко повернула от цивильной журналистики на путь почти военный. Мне даже сегодня очень трудно представить себе «Гельмерля», до мозга костей гражданского человека, в полицейской форме того периода.
Гельмуту досталось рабочее место в полицай-президиуме Дрездена на берегу Эльбы. Его кабинет находился рядом с кабинетом президента полиции Макса Опица, а дверью, ведущей в тот кабинет, мог пользоваться только он один. Ему были поручены функции офицера связи с советскими оккупационными властями, к которым относились, наряду с городской комендатурой, также и советские секретные службы. Позже он руководил отделом полицай-президиума по делам прессы и права. Хотя он сначала был разочарован этими назначениями, однако позже посчитал за счастье, что ему удалось провести несколько лет бок о бок с Максом Опицем.
Опица освободили 1 мая 1945 года из двенадцатилетнего заключения в тюрьме и концлагере, и он сразу же, как и многие его друзья по несчастью, приступил к работе.
Лишь позже Гельмут понял, что его не случайно приставили к этому старому коммунисту. Несмотря на высокое предназначение, кресло полицай-президента стояло на опасно скользком паркете. Остаточные реминисценции внутрипартийного спора давних лет, предшествовавших 1933 году, оказывается, продолжали действовать. От советского гражданина-немца из Москвы, имевшего хорошие отношения с военными властями, очевидно, ожидали определенного надзора за Опицем. В отличие от большинства других офицеров советской военной администрации, шеф советской секретной службы в Дрездене следил за деятельностью Макса Опица -с безграничным недоверием. Его контора везде видела шпионов, диверсантов и саботажников, а бывшие узники концлагерей были для этого офицера потенциальными предателями. Вероятно, руководством для него служили ориентировки, применявшиеся в Советском Союзе в отношении солдат и офицеров, которые побывали в немецком плену.
Гельмуту было ясно, что он не позволит использовать себя ни против Опица, ни против других коллег, ставших его друзьями.
Макс Опиц стал учителем и другом Гельмута. В письме, которое Гельмут написал к его девяностолетию и послал в Берлин, он весьма красноречиво восхваляет характер бывшего полицай-президента. Опиц для Гельмута был одним из тех, кто не забыл своего рабочего происхождения и постоянно поддерживал контакт с простыми людьми, никогда не теряя этой связи. Между человеком, за которым он должен был следить, и его «надзирателем» существовало подлинное доверие. И в последующие годы, когда Гельмут вернулся в Москву, а Опиц стал сначала бургомистром Лейпцига, а потом руководителем канцелярии президента, и позже, уже будучи тяжело больным, жил в Берлине, по-отечески тесные узы дружбы с ним оставались для Гельмута самой интенсивной его связью с Германией.
Гельмут вспоминает также о нескольких дружеских встречах с Вольфгангом в Дрездене. От этих разговоров в его памяти не осталось ровно ничего, что свидетельствовало бы о фундаментальной критике со стороны Вольфганга ситуации в стране. После поездки в Югославию Вольфганг буквально восхищался тамошней политической практикой, которая больше отвечала нашим представлениям, полученным в школе Коминтерна, о широком демократическом преобразовании, чем все решительнее проявлявшееся стремление Социалистической единой партии Германии к единоличному руководству.
Я тоже помню разговор с Вольфгангом в летнем домике, снятом близ Потсдама советскими офицерами, контролировавшими радио. В этом единственном продолжительном обмене мнениями со мной Вольфганг, так же как и в разговоре с Гельмутом, с воодушевлением восхвалял увиденное в Югославии и путь, по которому пошла страна при Тито. Мы договорились о его репортаже для программы, которую я вел на берлинском радио. Никаких его высказываний по поводу «Немецкого пути к социализму», которые он описывает в своей книге, просто не было. Он сам, по его словам, связывал с этим путем большие надежды и был глубоко разочарован, пишет он, когда, якобы, оправдался мой прогноз о том, что по указанию Москвы эти тезисы, сформулированные Антоном Аккерманом, будут отозваны. В описании этой беседы не соответствуют действительности ни слова относительно моего предвидения, ни слова об унижении Аккер-мана.
Напротив, как и все мы, я считал хорошей концепцию Аккермана и был убежден в том, что она согласована с Москвой, как и последующий ее отзыв. Аккерман в результате этих споров не потерял ничего. После образования ГДР в 1949 году он стал госсекретарем министерства иностранных дел, в 1955 году выполнял параллельно функции первого руководителя внешнеполитической разведки ГДР и оставался в Политбюро до конфликта с Ульбрихтом непосредственно до и после 17 июня 1953 года. На всех этих постах он был и остался моим куратором и учителем, и именно он предложил в 1952 году назначить меня своим преемником во главе разведслужбы.
Я долго раздумывал, стоит ли касаться фальшивых свидетельств в книге бывшего соученика через пять десятилетий после ее выхода. Книга была написана во время холодной войны и для этой войны. Я не хотел бы поэтому вспоминать старые счеты, когда открылись новые главы. Однако книгу продолжают выпускать новыми изданиями, и к ней относятся, особенно во многих местах на Востоке, как к откровению, как к достоверному свидетельству современника. Сегодня, я в этом убежден, Вольфганг написал бы свои воспоминания иначе. Тон Вольфганга после «поворота» давно уже не тот, что во времена до него. Он старается восстановить контакты с друзьями юности и их поддерживать, и у меня складывается впечатление, что его, как и многих ушедших на Запад, охватывают временами некие ностальгические чувства. Мы говорим друг с другом, обмениваемся нашими публикациями и мнениями. Как признанный на Западе, а ныне и на Востоке, исследователь современной истории он сумел найти в отношении к ГДР и биографиям людей, действоваших в ней, позицию понимания, честную позицию. Он высказался против уголовного преследования меня, против жесткой изоляции, оклеветания и попыток поставить вне общества именно тех людей, которые работали в ГДР. Его видение прошлого сегодня гораздо более благожелательно, чем то, что написано в его книге, возникшей на пике холодной войны. Тем не менее он не отозвал свою книгу и не извинился перед оклеветанными спутниками по этому сложному времени.
Свидетели, пишущие об этом времени, естественно, не могут не учитывать своего нынешнего положения. В поисках самооправдания мы все безусловно должны как-то сдерживать себя, Мы, «оставшиеся здесь», не хотим простить «предательства» ни тем, кто ушел от нас, ни тем, кто благополучно устраивался на Западе и публиковал там менявшиеся по ходу времени воззрения. Если каждый из нас, ни в чем не уступая, будет упорствовать в своих взглядах на прошлое и на действующих лиц тех лет, тогда бреши, разделившие нас, останутся открытыми и следующим поколениям будет еще сложнее их преодолеть.
Наши книги с якобы аутентичными воспоминаниями позволяют при всем стремлении к честности легко определить позицию автора до «поворота». Остаются свидетельства современников, которые не позволяют просто так «позабыть», как и во имя чего они прожили свою жизнь. Даже труды большой литературной ценности по прошествии времени обретают разную известность и разную меру признания на Востоке и Западе.
Гельмут и я с «преодолением» нашего собственного прошлого испытали каждый свои трудности. Подобно многим нашим друзьям, которые хранят верность идеалам социализма, нас мучают уже давно все возрастающие сомнения по поводу реальной жизни наших государств, отличающейся от этих идеалов и даже от усвоенных в школе Коминтерна основных политических принципов. Для меня все началось с абсолютно издевательских директив партийного руководства СЕПГ по поводу наиболее популярных у слушателей передач берлинского радио. Затем последовали решения об «ускоренном строительстве социализма», события 17 июня 1953 года и время сразу после них. Для Гельмута это была программа построения коммунизма, принятая Коммунистической партией Советского Союза в 1961 году, которую следовало осуществить до 1980 года. Когда он прочитал об этой затее, он ударил кулаком по столу, поскольку это выглядело глупой шуткой.
Сомнения в нашей почти религиозной вере в Сталина и надежды на давно необходимые изменения принес XX съезд советских коммунистов в 1956 году. На шок от раскрытых преступлений Гельмут среагировал так, что его жена боялась, не сделает ли он что-нибудь с собой. Она следила буквально за каждым его шагом.
За отчаянием пришла надежда, за надеждой -новое разочарование. Конечно, мы испытывали сомнения в нашей жизни не реже, чем они представлены в появившихся за прошедшее время многочисленных книгах Вольфганга.
Путь Гельмута был иным, чем мой. Подобно большинству из нас, детей эмигрантов, он стал наполовину русским, а в душе мечтал о возвращении на свою вторую Родину. Я тоже думал о продолжении прерванной учебы авиастроителя. Моему брату Конраду удалось после демобилизации из Красной Армии и получения аттестата зрелости в вечерней школе действительно окончить ВГИК в Москве. А свою карьеру как кинорежиссер, напротив, он сделал как гражданин ГДР.
Хотя Гельмут никогда не отказывался от своего немецкого происхождения, его связи с Москвой были более тесными, чем наши. Непосредственно перед отправкой в Дрезден он женился на активной комсомолке из нашего секретного института, прибежища нашей «народной радиостанции», Валентине, открытой, жадной до жизни, энергичной москвичке. Они сблизились, когда Гельмут, как и я, привез из школы Коминтерна тяжелую малярию. За мной в нашей московской квартире ухаживала мать, Гельмут оставался в одиночестве и нуждался в сторонней помощи. Спасительного ангела звали Валей, которая стала ему близка не только потому, что внимательно за ним ухаживала.
При отъезде в Германию ему пришлось оставить ее вместе с матерью в крохотной комнатушке отеля «Люкс».
Когда Валя приехала в 1945 году в Дрезден, у нее был настоящий советский заграничный паспорт. У Гельмута, так же как и у меня, был только просроченный внутренний паспорт. Однако после образования ГДР я выполнил все формальности и окончательно урегулировал вопрос о моем немецком гражданстве, Гельмут же действовал в противоположном направлении. Хотя он хорошо сработался в полицай-президиуме и поддерживал очень хорошие отношения с коллегами и с шефом, он не сумел устоять перед раздвоением чувств и давлением семьи. Раздвоение возникло из-за вовлечения в работу народной полиции, с одной стороны, и его положения как советского гражданина и офицера связи с местными советскими властями - с другой.
Семья, то есть Валя, ее мать и родившийся в Дрездене сын, тянули его в сторону Москвы. На вопрос, нравится ли ей в Германии и охотно ли она живет в Германии, Валя отвечала: «Мне здесь хорошо, мне нравится, но остаться…? Я думаю, нет. Я тоскую по Москве». Гельмут нашел пути для своего возвращения в Москву. Летом 1947 года комната в гостинице была опять освобождена для его семьи.
Они возвратились отнюдь не в безоблачное время, раны войны не были залечены. Денежная реформа обесценила деньги, летняя засуха создала еще более трудные проблемы со снабжением. Мебель в комнате состояла из железной койки для матери Вали, матраца для Вали и чемодана с подушкой для сына, родившегося два месяца назад в Дрездене. За следующие два года прибавились детская кроватка, детская коляска и стол.
По поводу того, считает он своей родиной Германию или Россию, Гельмут отвечал позже: «Видимо, я космополит. Я не могу о себе сказать, что я когда-либо испытывал тоску по какой-либо родине. Когда я приехал в Германию, я быстро вжился, особенно до приезда Вали. Тогда появилось что-то вроде чувства Родины. Мог ли бы я жить в другой стране? Зависит от того, кто был бы вокруг меня, что я должен был бы делать, как бы я относился к этой стране… Почти вся моя жизнь прошла вдали от немецкой Родины, хотя я все время работал для нее. Я никогда не оспаривал того, что Германия - моя Родина».
«И сегодня тоже, - добавляет Валя. -И сегодня тоже, когда он почти не может читать, он старается разыскать все, что пишут о Германии в газетах и книгах. Это моя вина, что он уехал из Германии».
Первым местом работы Гельмута после возвращения была немецкая редакция журнала «Новое время», которая находилась по стечению обстоятельств в том же здании, где он жил как воспитанник детского дома шуцбундовцев. Позже он работал переводчиком телеграфного агентства ТАСС и Агентства печати «Новости», пока тяжелая болезнь не лишила его работоспособности. Маленькая двухкомнатная квартира с ванной и крошечной кухней поначалу представляла для небольшой семьи при московской квартирной нужде большой прогресс. По существовавшим тогда критериям, она и после рождения второго сына считалась все еще удовлетворительной. Теперь же они вынуждены делить ее с сыном, невесткой и внуком, потому что их доходов вместе со скромной пенсией родителей никогда не хватит на покупку квартиры, и это заставляло мое сердце сжиматься при каждом посещении.
Тем не менее, это тот московский адрес, к которому меня неизменно тянуло почти каждый год и особенно в последнее время. Другое дело, что из-за состояния здоровья друга и условий жизни семьи эти посещения были скорее удручающими.
Однажды и Вольфганг, который теперь часто ездил в Москву собирать материал для своих книг и комментариев об актуальных событиях в России, объявился у Гельмута по телефону. Обещанный визит, однако, так никогда и не состоялся.
Разговоры между Гельмутом и мной в последнее десятилетие были более глубокими.
Исход столетия мы в нашей молодости представляли себе совершенно иначе, чем нам пришлось в действительности пережить его в старости. Падение системы, которой мы служили по убеждению, жгло наши души. Основываясь на нашем возросшем за прошедшие годы опыте, мы пытались объяснить себе крушение наших целей жизни, которое трудно пережить. Попытку строительства справедливого общества мы долго считали возможной. Мы отдали ей свои силы, свои способности. Мы подавляли сомнения, страдали от многочисленных проявлений растущего вырождения системы, однако ничего не сделали или ничего не смогли сделать, чтобы что-нибудь в этом изменить. Гельмут считал, что его обманом лишили смысла жизни. Только во время работы в Германии он чувствовал, что действительно участвует в осуществлении своих идеалов.
Когда Горбачев объявил о своих целях, у нас появилась новая надежда. Правда, на очень короткое время. Во время попытки путча в августе 1991 года, который поставил под угрозу намечавшийся демократический подъем, Гельмут и Валя вместе с тысячами москвичей поспешили на защиту Белого дома. Парламент удалось отстоять, однако уже через два года грохот снарядов, выпущенных по Белому дому по приказанию нового президента, развеял всякие надежды на давно желанные новые политические свободы.
Вначале Гельмут считал, что Советский Союз сохраняет дееспособность как объединение различных республик на добровольной основе. Однако надолго удержать это образование с помощью силы было невозможно, распад становился неизбежным. Гельмут пришел к мнению, что все так и должно было произойти, как это в конце концов и случилось. Распад поставил перед нами острый вопрос: что станет с Россией после развала Советского Союза?
Валя сказала, что она очень сожалеет об исчезновении Советского Союза. «Он был такой большой, могучей страной…» «Россия будет и дальше распадаться. Теперь я слежу за этим по газетам и телевидению. Некоторым в нашем народе живется очень хорошо. Многие другие страдают от горькой нужды. Возможно, Россия останется единым государством. Кто должен взять в свои руки судьбу государства? Всех хороших людей расстреляли. Новые поколения совершенно иные».
Она также ставит перед нами, как и многими другими, вопрос вопросов: «Так что же, зря мы прожили жизнь?»
Валя полагает, что она всю жизнь выполняла поручения за других, не считаясь со временем, заботилась о других людях. Она хотела бы учиться и стать филологом. «Я хотела чего-то добиться, - говорит она, - мой мозг постоянно хотел думать о чем-то высоком, я мечтала о том, чтобы совершить нечто великое. Однако этого не произошло». В войну она потеряла отца и с семнадцати лет была вынуждена работать, чтобы зарабатывать на жизнь своей собственной семьи, но несмотря на это она в любое время была готова помочь другим. Это наполняло ее жизнь.
«В марте 2000 года исполняется пятьдесят пять лет, как мы женаты. Представь себе! Люди рождены для любви, любви к семье, к друзьям, к своей стране, они рождены делать добро. Если я не добилась того, чего, собственно, хотела, то это произошло не по моей вине. Я не добилась всего, чего хотела, но я создала хорошую семью. Разве этого мало?»
У меня сложилось впечатление, что именно Валя давала Гельмуту силы преодолевать сложности жизни. Она была более сильной. Его сдержанность и закрытость создавали труднопреодолимое препятствие для настоящей дружбы. У него никогда и не было особой потребности высказаться. Он вообще бывал счастлив, по-видимому, только тогда, когда мог уехать куда-то с Валей, например, в Эстонию. Восход солнца, пережитый ими вместе на Балтике, был его воспоминанием о большом счастье.
И тогда я задал Гельмуту и Вале вопрос: «Так, есть ли они - высшие силы? Ведь пели же мы когда-то: «…ни бог, ни царь и ни герой».
Валя отмахивается: «Это было во времена нашего культа богов. Просто и неясно». Затем она задумчиво добавила: «Высшие силы? Я думаю, пожалуй, есть. Так я воспринимаю природу, людей. Природа зеленеет, люди рождаются, они созданы для любви. О религии я не могу ничего сказать, я ее не знаю. У меня есть иконы, они из богатого собрания. Они висят, как подарок, но падать на колени или креститься перед ними - нет, до этого я никогда не дойду».
Гельмут согласился с ней: «Я думаю, религия существует только для того, чтобы перетянуть людей в одну определенную сторону…».
Я спросил: «Возможно ли побудить вас поверить в потустороннюю жизнь?»
Валя: «Нет, в это я не верю».
«Может, ты вернешься в образе кошки?»
Валя: «Нет, я определенно не вернусь».
Гельмут: «Все же ты вернешься вместе со мной».
Андреа и я оставляли каждый раз квартиру Гельмута и Вали со все большей грустью. Хотя Валя окружала нас при посещениях своим дружеским и, несмотря на сложные жизненные обстоятельства, неизбывным оптимизмом, нельзя было не видеть, как заметно Гельмут сдавал. Работу переводчика ему пришлось оставить несколько лет назад, и то, что он так долго сопротивляется очень тяжелой болезни, было на грани чуда. Теперь же его физическое и психологическое состояние вызывало тревогу.
Я пытался закрыть пробелы в моих знаниях о его жизни. Когда началось новое столетие и разговор продвигался только обрывками и то с помощью Вали, он передал мне, не ища более никаких слов, папку со своими записями и газетными вырезками, собранными им обо мне.
Это было его прощанием.