Моменты, когда во время моего процесса мои бывшие сотрудники вызывались в качестве свидетелей, были для меня весьма впечатляющими и трогательными. Это были те самые женщины и мужчины, с которыми я был тесно связан в течение долгих лет и которые еще и сегодня для меня много значили. Хотя и для них рухнул мир и многие из них были привезены из тюрьмы, они были исполнены достоинства и выдержки.
Это особенно относилось к тяжело больному Гюнтеру Гийому, а также к обоим высокопоставленным сотрудникам министерства иностранных дел Федеративной республики д-ру Хагену Блау и Клаусу фон Рауссендорфу. Осужденные на большие сроки тюремного заключения, потерявшие свое гражданское положение, они как свидетели стали излагать политические мотивы своих действий. Не без волнения наблюдал я и Иоганну Ольбрих. На пути к тому, чтобы стать важным источником для нашей службы, она в течение некоторого времени была секретаршей у Вильяма Борма, причем ни один из них не имел ни малейшего представления о тайной деятельности другого.
Пусть следующие портреты расскажут о тех, с кем на протяжении долгих лет совместной работы у нас сложились человеческие отношения.
С Хансхайнцем Порстом я познакомился в 50-е годы через его двоюродного брата Карла Бема. Оба были родом из Нюрнберга, где отец Порет владел фотомагазином. Бемом, который был на десять лет старше него, Порет восхищался, однако с приходом “третьего рейха” Бем вдруг исчез. Когда через шесть лет он вернулся из концлагеря Дахау, старый Порет взял его в свою фирму. Политикой он не интересовался, на болтовню людей не обращал внимания, когда нужно было помочь “честному малому”. Точно так же десятилетиями позже он отнесся к своему сыну, не подозревая о его контактах с секретной службой ГДР.
После того как младший Порет и его двоюродный брат пережили войну — один в штрафном батальоне, другой зенитчиком, — они решили основать издательство. Поскольку Бем не скрывал своих коммунистических взглядов, американские оккупационные власти отказывали им в лицензии. Тогда Бем уехал на Восток, а Порет стал совладельцем в фирме отца и за десять лет увеличил ее оборот в десять раз.
Связь Порста с двоюродным братом в другом немецком государстве никогда не прерывалась. Однажды он сказал о нем: “Когда Бем развивал свои идеи о свободном, справедливом обществе, он говорил не только со знанием дела — его слова были достоверны как слова человека, которого преследовали за его убеждения, человека, у которого теория и практика не вступали в противоречие”.
Карл Бем между тем стал в министерстве культуры ГДР ведать издательским делом. Под крышей его ведомства моя служба устроила легальную резидентуру для использования западных связей. Чуть ли не случайно сотрудники моей службы познакомились с Порстом на Лейпцигской ярмарке. Поскольку в разговорах он не скрывал своих мыслей, они решили завести с ним легкую игру и побудили его вступить в ХДС, чтобы собирать для них информацию о вооружениях. После этого Порет пожаловался своему двоюродному брату на дерзость спецслужб. Он сказал, что охотно помог бы ГДР больше узнать о политике ФРГ, но он не марионетка.
Когда через некоторое время мне понадобилось встретиться с Бемом, он рассказал мне историю этой неудачной вербовки и закончил предложением, почему бы мне самому не взять на себя контакты с Порстом. Порет хотел бы обсудить политическую ситуацию с компетентным человеком, и он надеется, что его взгляды привлекут к себе внимание на высоком уровне.
Наша первая встреча прошла несколько натянуто. Это был человек небольшого роста, спортивного вида. Он энергично и без околичностей приступил к делу. Я и сейчас с удовольствием вспоминаю свои разговоры с Хансхайнцем Порстом. Вести с ним дискуссии и даже спорить было приятно, потому что и его мышление, и его речь были весьма изысканны, проникнуты тонкой иронией и фантастическими идеями об идеалистическом переустройстве мира. Он тоже хорошо помнит наши встречи: “Генерал Маркус Иоганнес Вольф… мог быть сердечным, держа себя при этом и на дистанции, и в то же время свободно, не стесняясь говорить о тех идеях, которые вовсе не входили в официальный репертуар. Мой ровесник. Хорошо сшитые костюмы. Не без юмора. Я должен сказать, что они не все такие”.
Порет высказывал серьезные мысли о перспективах, достоинствах и недостатках плановой социалистической и рыночной капиталистической экономики. Правда, он не принимал в расчет объективные трудности, с которыми сталкивалась наша страна, настаивая на том, что ГДР сама виновата в том, что большинство на Западе и немалая часть нашего собственного населения не приемлют ее систему. Он критиковал ее, начиная с каверзных придирок на пограничном контроле и заканчивая неповоротливостью бюрократии и слабой эффективностью социалистической экономики. Со многим из того, что он говорил, я вынужден был соглашаться, хотя возражал и защищал свою страну. К единому мнению мы сразу же пришли в том, что касается прессы и других средств массовой информации в ГДР: их неуклюжая агитка могла только отпугнуть читателей и слушателей.
Порет оставался интересным и надежным собеседником. Его информация и суждения стали еще весомее после того, как была воздвигнута стена и в Федеративной республике появились первые признаки переосмысления реальности. Он вступил не в ХДС, заносчивая манера которой слишком напоминала ему партию Центра (католическая партия в Веймарской республике. — Прим. пер.), а в СвДП, которая ему как предпринимателю была ближе. Такие политики, как Эрих Менде, Вальтер Шеель, Томас Делер и Карл-Герман Флах, лично общались с умным интересным предпринимателем из Нюрнберга.
Как Порет определял свои политические позиции, можно судить по тому, что он, вступив в СвДП, подал заявление о приеме в Социалистическую единую партию Германии. Собственно, это было невозможно, но в порядке исключения ему предоставили особое членство, что ему было очень по душе. После двух лет кандидатского стажа он стал членом СЕПГ. Впрочем, свой партийный билет, к его большому сожалению, он должен был оставить в Восточном Берлине.
Чтобы поддерживать контакты на оптимальном уровне, мы послали в Нюрнберг сотрудника под легендой беженца. Оптик (его псевдоним) был домашним учителем у детей Порста, работал в его фирме и тоже вступил в СвДП. Одновременно он переправлял нам информацию Порста и устанавливал связи сам. Со временем информация Оптика так разрослась, что мы должны были выделить второго человека для связи с Порстом и Оптиком.
К моему ужасу, Порет в один прекрасный день совершенно беззаботно сообщил мне, что посвятил во все эти дела своего референта, и, к моему еще большему ужасу, на нашу ближайшую встречу в Будапеште в виде сюрприза привез этого молодого человека. Он считал само собой разумеющимся, что его помощник присутствует при нашем доверительном разговоре. Он явно думал, что имеет на него большое влияние, позволяющее без опасений во всем ему доверять. Вполне возможно, что в этом блаженно доверчивом поведении выражалась наивная заносчивость преуспевающего бизнесмена, который ожидал нерушимой верности от тех, кого он выделил своим благоволением из массы служащих. Если это было так, то его арест после доноса молодого человека был для него малоприятным прозрением. Но то же самое, впрочем, случилось и с нами, ибо и Оптик оказался Иудой.
Я всегда удивлялся предпринимательскому чутью Порста. Когда он многим ежедневным газетам предоставил по себестоимости в качестве нового приложения радио- и телевизионные программы, которые в дальнейшем должны были стать основой журнала, я счел его легкомысленным азартным игроком, однако к 1967 году, когда он был арестован, это было приложение почти к двумстам газетам и оборот его составлял около 3 млн. марок. Когда мы встретились в Будапеште, рассылочная контора, являвшаяся ядром его предприятия, терпела большие убытки. Банки угрожали прекратить кредиты. С пылким энтузиазмом Порет объяснил мне свой план дополнить рассылки сетью магазинов. И дело пошло. И теперь, когда имя Порста встречает меня на многих магазинах как на Востоке, так и на Западе Германии, я невольно вспоминаю об этом.
В ходе одной беседы в Москве Порет развивал идею о слиянии предпринимательской инициативы и перевода собственности в руки всех, кто трудится на предприятии. При всей обворожительности этой идеи она показалась мне утопичной. Да и не мог я поверить в подлинную готовность миллионера к таким экспериментам. Но сразу же после освобождения под залог из следственной тюрьмы он выступил в нюрнбергском Мейстерзингерхалле перед двумя тысячами сотрудников, изложив свои представления о децентрализации концерна, расширении участия трудящихся в управлении производством, об ответственности и инициативе каждого. Четыре года спустя, когда оборот предприятий группы “Порет” достиг почти 200 млн. марок, он передал предприятия их работникам на началах стопроцентного участия в прибылях и самоуправления.
Сегодня мы оба — граждане Федеративной республики. Когда я размышляю об этом, на память приходят слова, сказанные Порстом в 1968 году: “В Федеративной Республике Германии я у себя дома, и притом со своими взглядами. Я все еще верю, что Федеративная республика — страна, где можно придерживаться мыслей, отличающихся от официальных норм. Я выбираю свободу движения влево, так как свобода двигаться вправо давно уже стала чем-то вроде моды”.
Вильям Борм был одним из интереснейших людей, с которыми я познакомился за время работы во главе разведки. Связь с этим политиком длилась около двух десятилетий — до моего ухода с поста начальника Главного управления разведки. Вскоре после этого Борм умер в возрасте девяноста двух лет.
Моя служба вышла на деятеля западноберлинской организации СвДП Борма в конце 50-х годов, когда ему оставалось отбыть в Бауценской тюрьме совсем немного из тех девяти лет, к которым его приговорили за “подстрекательство к войне и бойкоту”. Истинная причина девятилетнего заключения и интереса моих людей к Борму состояла в том, что его подозревали в работе на английскую разведку в ГДР. Два сотрудника моего управления разыскали Борма в тюрьме. В ходе беседы он выразил готовность продолжить контакт с ними после освобождения. В 1960 году он был избран председателем западноберлинской земельной организации СвДП и введен в правление партии. Вскоре после этого он связался с сотрудниками разведки, посещавшими его в Бауцене. Я почувствовал любопытство и решил сам взглянуть на этого человека.
На нашей конспиративной вилле появился высокий худощавый человек, перешагнувший 65-й год. Первое впечатление от его появления точно описывалось прозвищем “сэр Вильям”, которое дали Борму “молодые демократы” — члены молодежной организации СвДП. Даже небрежно одетый, он всегда казался элегантным и изысканным. Сын гамбургского фабриканта, судя по всему, сохранил нечто от того, что вкладывается в понятие “господин”.
После нашей первой беседы мы встречались регулярно. Наши взгляды совпадали в том, что касалось неприятия проамериканской политики Аденауэра, перевооружения ФРГ и понимания настоятельной необходимости взаимопонимания между двумя германскими государствами. Основываясь на этом, Борм обсуждал со мной свою политическую деятельность — сначала в западноберлинской организации СвДП, а затем на пути в бундестаг.
О роли Борма в западноберлинской политике свидетельствуют мемуары Вилли Брандта. Перед выборами в бундестаг 1965 года, на которых Брандт был выдвинут кандидатом в канцлеры, было немало спекуляций о возможности участия СДПГ в правительстве, в том числе и в форме малой коалиции со СвДП. Уже за два года до этого Борм обсудил со мной план такой коалиции в западноберлинском сенате и реализовал его, убедив Брандта в правильности такого замысла. Но для Бонна, вспоминал Брандт в своей книге, было еще рано: “В разговорах по существу я узнал, что это (коалиция СДПГ — СвДП. — Прим. пер.) было неосуществимо. Если оставить в стороне содержание бесед, то для тайных выборов канцлера не хватило бы голосов. Уважаемый берлинский коллега из СвДП Вильям Борм объяснил мне причины и сказал: “Не делайте этого””.
Во время следующих выборов в бундестаг в конце сентября 1969 года предпосылки изменились. При минимальном большинстве голосов этот бундестаг, первое заседание которого началось речью председательствующего по старшинству Вильяма Борма, провозгласил рождение социал-либеральной коалиции. Борм был одним из источников наших сведений, которые помогли нам, как в мозаике, составить картину эволюции Вилли Брандта от солдата холодной войны и политика фронтового города к стороннику “новой восточной политики” взаимопонимания. Информация моей службы побудила Ульбрихта осторожно скорректировать свои высказывания об отношениях между ГДР и ФРГ. Это свидетельствовало о его хорошем чутье. Хонеккеру в то время было еще далеко до такой тонкости восприятия.
В отношении Борма к моей службе решающей была возможность обмена мнениями, равновесие между “дать” и “брать”. Во мне он видел компетентного и в то же время неортодоксального собеседника, от которого он мог ожидать важной информации, давая, в свою очередь, важную информацию нам.
В разговорах на частные темы я еще больше узнал Вильяма Борма как человека. О том, что в первую мировую войну он ушел на фронт добровольцем, а в годы Веймарской республики вступил в праволиберальную Народную партию, я знал. В “третьем рейхе” он как руководитель предприятия получил звание “фюрера военной экономики”. После взятия Берлина советские власти его не арестовали только потому, что все военнопленные, рабочие его предприятия, говорили о нем только хорошее. Членом нацистской партии он не был никогда и, тем не менее, говорил о своей “виновности”, поскольку не оказывал сопротивления. Это беспокоило его до конца дней, и об этом он говорил публично. Никогда более он не допустит, чтобы несправедливость не встречала отпора. “Не в том ли заключается мужество, чтобы отстаивать свои убеждения?” — спрашивал он.
В этих беседах я больше узнал и о взглядах Борма как либерала, и о некоторых других сторонах мировоззрения, поддерживавших его во время ареста. Это было масонство, которое в понимании Борма представляло нечто общее с либерализмом: братство и служение — эти центральные понятия масонов определяли для него суть либерального мышления. Понятие либерализма в конце концов он отверг, потому что оно, по его мнению, перестало быть свободным и независимым течением, а вместо этого сомкнулось с оппортунизмом, делячеством и чистоганом.
Его политические максимы сделали старого либерала Борма патернальной фигурой для молодой части партии, которой он отнюдь не противостоял как умудренный знаниями, а был ее единомышленником. В своем мышлении он сам был молод и радикален. Он часто повторял фразу: “Еретическое сегодня станет банальностью завтра”.
Когда правление СвДП высказалось за “двойное решение” НАТО, Борм был его единственным членом, голосовавшим против. В 1981 году, призвав к борьбе против “атомного самоубийства”, он встал во главе оппозиции внутри партии. В августе того же года “Шпигель” опубликовал остро критическую статью Борма в адрес внешней политики тогдашнего министра иностранных дел Геншера.
Насколько непринужденно Борм вел себя с моими людьми и со мной, свидетельствует та открытость, с которой он характеризовал своих коллег по партии. При всей своей точности она никогда не носила характера доноса. Геншера он считал комбинатором на вторых ролях, но никак не стратегом. Он озабоченно наблюдал, как в Бонне Геншера все чаще видят на так называемых частных встречах с Гельмутом Колем. Он порицал Геншера за то, что тот готов был сделать поворот назад в политике, но он не считал его непорядочным как личность. Только еще набиравшего тогда силу Юргена Меллемана он просто презирал и насмешливо называл его Мюммельманом (зайцем). Геншера он критиковал за то, что тот поддерживает именно таких карьеристов.
Борм, казалось, не собирался порывать со СвДП, и тем более неожиданным был этот разрыв для нас. Последствия, которые вызвало вступление СвДП в правительственную коалицию с ХДС, опрокинуло все политические расчеты. Заявив протест, партийная оппозиция в ноябре 1982 года покинула зал заседаний берлинского съезда СвДП. “Неужели я после этого должен был остаться сидеть там?” — спросил меня потом Борм.
Это было концом его партийно-политической карьеры. Правда, сторонники избрали его почетным председателем вновь основанной Партии либеральных демократов, но сам он трезво считал, что у этой партии нет будущего.
С этого времени Борм полагал своей задачей и полем деятельности движение за мир. Он также занялся мемуарами, в чем я его поощрял. В 1981 году его видели в ряду левых демонстрантов и как оратора на 300-тысячном митинге в Бонне; в следующем году вместе со многими известными людьми он был инициатором Манифеста мира 1982 года. Осенью 1983 года он участвовал в более чем миллионной демонстрации против предполагаемого размещения на территории Федеративной республики атомного оружия США. Когда в ноябре после бурных дебатов бундестаг большинством голосов одобрил размещение ракет и первые “Першинги-2” были привезены в хранилище в Мутлангене, 88-летний Борм сидел вместе с другими демонстрантами в парке около ракетной базы. Долгий жизненный путь привел его от службы добровольцем в кайзеровской армии в лагерь последовательных противников войны.
Вильям Борм, насколько я его узнал, был настоящим немцем, который строил свое политическое мышление и соответственно свою жизнь, неизменно опираясь на историю Германии. В то же время он был убежденным либералом и уважительно относился к мнению других. После его смерти 2 сентября 1987 г. федеральный президент Рихард фон Вайцзеккер написал в своем соболезновании: “Его жизнь определялась убежденностью демократа, который, не сбиваясь с пути, неуклонно боролся за свободу и демократию даже ценой своей собственной свободы. Он никогда не останавливался перед жертвами, когда ему приходилось защищать свои основополагающие принципы. Его слова, даже если часто они были неудобными, значили много. Его слышали далеко за пределами его собственной партии. Он не боялся конфликтов. Но, в сущности, он был воодушевлен стремлением преодолевать перегородки, и не только между поколениями, но и между немцами в разделенной родине”. Либеральные демократы писали о своем почетном председателе: “Вильям Борм создавал немецкую историю. Хотя как раз он и пострадал от многолетнего одиночного заключения, он был духовным первопроходцем мирной политики в отношении Востока, политики примирения как раз тогда, когда многим другим это казалось невозможным. Он был первым политиком на Западе, которому один из университетов ГДР присвоил звание почётного доктора как высшую степень признания его усилий. Одновременно он сочетал в своей личности противоречия, присущие немецкой современности”.
Более правдиво и метко, нежели эти слова высокоценимого им федерального президента и его друзей, либеральных демократов, и нельзя было почтить память Вильяма Борма.
Габриела Гаст принадлежит к тем, с которыми мне особенно трудно было порвать нити, связывавшие нас на протяжении десятилетий работы в разведке. Эта женщина была белой вороной, исключительным явлением в мире, где доминируют мужчины. Единственная женщина в западногерманской разведке, достигшая руководящего поста в качестве главного аналитика по Советскому Союзу и Восточной Европе, благодаря чему она стала для нас таким источником, о котором каждая разведка может только мечтать. Длительное время в ее обязанности входило составление для канцлера сводного доклада из всей получаемой информации.
При поверхностном знакомстве можно было легко поддаться опасности причислить Габи Гаст, с ее сложным характером, высоким интеллектом и образованностью, к типу холодной эмансипированной женщины с ярко выраженным тщеславием. Такой психологический портрет был бы, однако, совершенно чужд ее сути, потому что в нем не остается места ее чуткости, неповторимости и отзывчивости по отношению к другим. Сотрудники моей службы, которые вышли на первый контакт с ней и встречались с ней чаще, чем это было возможно без угрозы делу, могли бы сказать больше меня, живи они сейчас. Они были умными людьми, отличавшимися не только терпением — основной добродетелью разведчика, но и большим психологическим чутьем. К Габи они относились по-отечески и были носителями того мировоззрения, которое стало ее собственным. Через них Габи Гаст чувствовала свою принадлежность к сообществу, которое выступает за правое дело, за благородный идеал. Я неоднократно убеждался, что эта прочная идейная связь, как и для других людей буржуазного происхождения, связавших себя с нашей службой, была для нее определяющим мотивом.
Ее чувство социальной ответственности не ограничивалось теорией: когда ее брат с женой, взяв на воспитание ребенка-инвалида, не нашли в себе сил выдержать такую эмоциональную нагрузку, Габи взяла на себя требовавшую столького времени и душевного напряжения заботу о мальчике, чтобы он не был отдан в приют.
Когда Габи Гаст в конце 60-х годов работала над своей диссертацией о положении женщины в ГДР, она впервые посетила ее с целью сбора материала и познакомилась с двумя сотрудниками моей службы. С 1968 года один из них, выдававший себя за Карла-Хайнца Шмидта, стал ее постоянным ведущим, и их отношения перешли в любовную связь.
Когда в 1973 году она защитилась у Клауса Менерта, известного специалиста по Восточной Европе, западногерманская разведка предложила ей место аналитика. Строгие условия ее нового работодателя не разрешали ей больше выезды в ГДР. Встречи для Габи возможны были только со многими сложностями во время отпуска в третьих странах.
Ее работа для нас была превосходна. Она имела доступ ко многим внешнеполитическим учреждениям в самой Федеративной республике и к НАТО, а также к докладам об оценке положения в восточном блоке. Мы обязаны ей нашими сведениями о позициях Запада по отношению к Востоку, что позволяло нам выработать правильную оценку, когда в начале 80-х годов внутренняя политика Польши претерпела драматические изменения.
Аналитические материалы, которые она составляла для нас, свидетельствовали о ее выдающихся способностях, умении выделить и обрисовать самое главное. Я знаю, что и ее начальники в БНД разделяли эту точку зрения. Когда нам нужны были оригинальные документы, она изготовляла микрокопии, которые прятала в туалетных или косметических принадлежностях. Поначалу Габи Гаст прятала материалы для нас в туалетах поездов, следовавших из Мюнхена на Восток, но это было слишком рискованно и сложно, поэтому дело было поручено курьеру, который забирал их в Мюнхене в основном в кабинах для переодевания в плавательных бассейнах.
Поскольку Габи за короткое время стала одним из наших главных источников, я счел разумным в середине 70-х годов встретиться с ней сам. Мы увиделись в бунгало на побережье югославской Адриатики. Сначала мы чувствовали себя несколько скованно, но чем дальше, тем больше наш разговор становился непринужденным и захватывающим. Острый и живой ум этой женщины произвел на меня глубокое впечатление.
Когда несколько лет спустя мы увиделись вновь, я отметил, что на ней сказались длительное напряжение от конспиративной работы, личные проблемы и бремя ответственности за ребенка. Однажды мы говорили с ней о Нюрнбергском процессе. После этого она прислала мне книгу с видами Нюрнберга, сделав при этом надпись: “Новый Нюрнберг — старый за новыми фасадами или новый за восстановленными старыми стенами? Через тридцать лет после “Нюрнберга” борьба должна продолжаться”. Боевой дух в ней не угас. Проблемы начали возникать потому, что контакт между ней и нами становился все менее личным, все более опосредованным, так что она даже начала нас спрашивать, “не становится ли она винтиком в машине”. Из разговоров с ней я понял, как для нее важно, чтобы все, что она для нас делает, было исполнено смысла. Появившиеся было у меня опасения, что она хочет отказаться от работы с нами, оказались несостоятельными. Габи только хотела открыто поговорить со мной о своей ситуации и о своих политических заботах. Она прогнозировала, что автономные реформаторские движения распространятся из Польши на весь восточный блок. Она считала, что большая самостоятельность малых государств, их возросшее самосознание являются логическим следствием преимущественно экономических процессов. От нее, конечно, не укрылась моя озабоченность застоем в социалистической системе, особенно после смерти Андропова.
Была одна встреча, когда мы очень серьезно с ней поговорили и после которой нам было о чем подумать.
Карьера нашего важнейшего информатора, казалось, неудержимо шла вверх. О том, сколь высоко ценили ее в ведомстве, свидетельствует тот факт, что в 1986 году ей было поручено составить секретный доклад для федерального канцлера о том, что западногерманские фирмы подозреваются в участии в строительстве в Ливии завода по производству химического оружия. Годом позже она была назначена заместителем руководителя Отдела восточного блока в западногерманской разведке.
После развала ГДР у нас состоялась еще одна встреча в Зальцбурге в начале 1990 года, на которой мы, так сказать, подводили итоги. Все документы, к которым она имела отношение, были уничтожены, чтобы избежать ее идентификации. Но это оказалось заблуждением.
Как выяснилось, некоторые сотрудники нашей разведки пришли к мысли обезопасить себя в воссоединенной стране доносами на других. Особенно в этом отличился Карл-Кристоф Гроссман (всего лишь однофамилец Вернера Гроссмана). Он дал решающую улику против Габи, поскольку слышал, как другие сотрудники говорили, что одна женщина с ребенком-инвалидом в западногерманской разведке работает на нас. Поздней осенью 1990 года она была арестована на австрийской границе.
После известия о ее аресте, приведшего меня в состояние шока, я спрашивал себя: а не следовало ли мне отпустить ее уже тогда, в середине 80-х годов, открыто поделиться с ней моими сомнениями и признаться, что “реальный социализм” уже и для меня стал миражом и я в него больше не могу верить? В письме из следственной тюрьмы она обрисовала мне свое положение и особенно свой ужас, когда поняла, что ее предал один из руководящих офицеров нашего центра, что случилось как раз то, что, вопреки моим неоднократным заверениям, никогда и ни при каких обстоятельствах не должно было случиться.
Прошло два года между нашим обменом письмами и новой встречей на моем процессе. То, что ее выступление в качестве свидетельницы, привезенной из тюрьмы, стало для нее большой нервной нагрузкой, было заметно. В перерыве мы смогли с ней побеседовать без помех и договорились встретиться как можно скорее, чтобы подробнее обсудить все, что нас волновало. В начале февраля 1994 года дела сложились так, что Габи Гаст после сокращения наполовину срока заключения была выпущена на свободу. В конце марта она приехала ко мне. Мы часами гуляли и говорили до глубокой ночи.
Она постоянно возвращалась к тому, что мучило ее на протяжении всех лет заключения: откуда допрашивавшие ее следователи получили такие подробные сведения? Поведение Карла-Хайнца Шмидта, ее Карличка, который в суде именовался совершенно иначе, и ее последнего ведущего офицера стало для нее тяжким разочарованием. Возвратившись домой, она написала мне, что наши беседы облегчили ей осмысление прошлого, хотя и принесли новые глубокие огорчения.
Правда может не только помогать, но и причинять боль. Именно в этом письме я вновь почувствовал незаурядность ее характера и душевную чуткость. Поэтому я хотел бы верить, что на “пути познания” мы и впредь будем постоянно встречаться с ней и не пропадет то, что пришло на место нашей работы в разведке — дружба.