События, развернувшиеся в 1956 году, положили начало тем процессам, которые на исходе нашего века завершились крахом социализма.
Задаваясь вопросом, когда же начался мой собственный разрыв со сталинизмом, я затрудняюсь выделить какой-то определенный момент этого длительного и болезненного процесса. Одно несомненно: он начался с XX съезда КПСС.
До февраля 1956 года над моим письменным столом висела фотография Сталина, на которой он был запечатлен таким, каким я долго воспринимал его, — добрый, мудрый “отец”; вот сейчас он раскуривает трубку. Прочитав речь Хрущева, я снял фото со стены и “сослал” его в угол. В первый момент после знакомства с этой речью ощущались только боль и возмущение, но на самом деле ее воздействие было глубже. Разоблачения, с которыми выступил Хрущев, нанесли первый удар по моему убеждению в том, что я участвую в создании лучшего, более справедливого мира.
При взгляде в прошлое XX съезд представляется мне провозвестием перестройки. Но подобно тому, как между Хрущевым и Горбачевым лежало большое расстояние, так и я прошел свой путь, испытывая сомнения и давление штампов мышления, которые продолжали действовать по обе стороны “железного занавеса”. Это был долгий и уж никак не прямолинейный путь познания, завершившийся тем, что новое мышление взяло верх, а я решил распроститься со службой.
Через три года после смерти Сталина речь Никиты Хрущева подействовала как извержение вулкана. Для одних она затмила солнце, другие почувствовали, как ослабло напряжение, ощущавшееся годами.
Как в Советском Союзе, так и в ГДР эту речь десятилетиями держали под сукном. Правда, те, кто, как и я, имел доступ к западным газетам, смогли прочитать ее уже вскоре после съезда. Она открыла нам, что из 139 членов и кандидатов в члены ЦК, избранных в 1934 году на XVII съезде ВКП(б), в последующие годы были арестованы и расстреляны 98, а значительно более половины из 1966 делегатов съезда были осуждены как контрреволюционеры. Непостижимой казалась мне ликвидация маршала Тухачевского и пяти тысяч других командиров Красной Армии и не менее непонятным — то самовластие, с которым Сталин игнорировал предупреждения многочисленных разведчиков, с риском для жизни узнававших и сообщавших время и детали нападения на Советский Союз.
Конечно, я вспоминал годы, проведенные в Москве, когда внезапно исчезали родители моих друзей, а мои родители стали озабоченными и немногословными. Тот, кто, живя в Советском Союзе во времена сталинского террора, не закрыл полностью глаза и уши, не мог впоследствии утверждать, что ничего не знал или по меньшей мере не догадывался о репрессиях и жестокостях. Но тогда многое оставалось для нас покрытым тайной и полным противоречий. Кое-что мы считали следствием единоличных действий Сталина или пагубного влияния на Сталина его ближайшего окружения. Он же сам оставался неприкосновенной исторической фигурой, возвышавшейся надо всем и вся.
Разоблачение и резкое осуждение всех злодеяний Сталина и его преступлений против идеалов социализма должны были поэтому оказать шоковое воздействие. С тех пор многие жили в состоянии внутреннего разлада, с которым не могли справиться. Но поначалу преобладало чувство облегчения, ибо мы верили, что теперь пришел конец несправедливости.
Уже весной 1956 года первая тень омрачила надежды. Хотя на III конференции СЕПГ, в которой я участвовал, и были сделаны выводы из решений XX съезда КПСС, направленные на обеспечение большей коллективности руководства и развитие критики снизу, но уже на конференции отношение к докладу Хрущева в достаточной степени свидетельствовало, как Ульбрихт намеревался действовать в новой ситуации. На закрытом заседании зачитывались только выдержки из выступления советского руководителя. Это бессмысленное стремление делать из всего тайну было свойственно Ульбрихту, а позже его воспринял и Хонеккер.
Вскоре после конференции состоялось заседание коллегии статс-секретариата госбезопасности. Еще не пришло время монологов, которыми Мильке, став министром, нагонял на нас скуку. Тогда Волльвебер призвал присутствовавших выразить свое мнение. Как-то неожиданно для самого себя я первым вопросил слова, приветствовал в своем выступлении тот подход к истории своей партии, который продемонстрировали советские товарищи, и сказал о чувстве облегчения, испытываемом мною, потому что теперь можно открыто говорить о том, что прежде тяготило меня. Мильке сразу же возразил. Он, по его словам, не чувствовал никакого бремени. Он подчеркнул, что СССР под руководством Сталина разгромил фашизм. О репрессиях в Советском Союзе он ничего не знал, а в ГДР их и не было. Несколько лет спустя после свержения Хрущева Мильке расценил его разрыв со Сталиным как тяжелую ошибку. Он открыто объявлял себя приверженцем “сталинизма”, а это понятие не использовалось тогда ни в Советском Союзе, ни в ГДР. В присутствии советских партнеров Мильке провозглашал тосты за Сталина с обязательным троекратным “ура”.
Сразу же после XX съезда стала явственно ощущаться озабоченность Ульбрихта последствиями разоблачений. Он имел все основания опасаться угрозы для властных структур, которую нес в себе демонтаж великого идеала. ГДР не смогла уклониться от некоторых последствий этих событий: 88 заключенных, осужденных советскими военными трибуналами, были помилованы, а еще 698 досрочно освобождены. Летом того же года последовала амнистия для других 19 тысяч заключенных. В СЕПГ были пересмотрены дела Франца Далема, Антона Аккермана, Ханса Ендрецки и отменены наложенные на них партийные взыскания, хотя никто из них не вернулся в политбюро.
Следуя за дискуссией по основным вопросам экономической политики, развернувшейся в Советском Союзе, руководство ГДР также отыскало в своих запасниках планы реформ. Для партийных и государственных функционеров были организованы семинары, на которых шел живой обмен мнениями и, более того, сталкивались различные точки зрения. Предметом дискуссий в среде интеллигенции стали концепции демократизации, выдвигавшиеся югославскими, венгерскими, польскими, немецкими и итальянскими марксистами. Благодаря этим открытым обсуждениям и предложениям, нацеленным на обеспечение большей демократии и расширение самоуправления, верхушка СЕПГ увидела, что ведущая роль партии да и вся система власти оказались под угрозой. Потому менее чем через два месяца после III партконференции последовало решение политбюро, отвергавшее какую бы то ни было “дискуссию об ошибках”. Скромные ростки демократизации внутри СЕПГ были ликвидированы со ссылкой на то, что в ГДР не существовало культа личности и нарушений внутрипартийной демократии или социалистической законности. “Никакой дискуссии об ошибках”, “не давать аргументов противнику”, “преодолевать недостатки, двигаясь вперед” — так или наподобие этого звучали лозунги, с помощью которых была остановлена всякая публичная дискуссия.
В 1956 году могло показаться, что холодная война обрела самостоятельную динамику, как в свое время Тридцатилетняя война. Вместе с тем тогда открылась и возможность добиться подвижек в застывших фронтах. Извлеченное из наследия Ленина понятие “мирное сосуществование” вошло в моду. “Горячая” война перестала считаться неизбежной, но холодная не прерывалась ни на день.
Как ни разочаровывали меня политические ограничения, практиковавшиеся руководством СЕПГ, я не мог отмахнуться от того обстоятельства, что ослабление социалистической системы стало бы серьезной угрозой статус-кво в Европе. Истоки далеко не каждого оппозиционного выступления в ГДР следовало искать в самой стране. Действовавшие на территории ГДР западногерманские организации, за которыми стояли западные спецслужбы, усилили свою активность. За некоторыми из них было установлено наблюдение контрразведывательных подразделений министерства госбезопасности, подключившихся и к телефонным проводам Восточного бюро СДПГ. Моя служба внедрила туда несколько источников.
Восточное бюро СДПГ, существовавшее до 1966 года, с помощью курьеров засылало в ГДР пропагандистские материалы и вербовало людей, обладавших закрытой информацией. Часто это делалось с непростительным дилетантизмом, о котором еще и сегодня многие из тех, кто входил в круг этих лиц, не могут вспоминать без гнева. В ГДР за сбор информации и шпионаж были осуждены как минимум 800 завербованных. В Федеративной республике Восточное бюро занималось слежкой за группами и организациями, отнесенными к числу прокоммунистических, засылало в них своих агентов и передавало свою информацию в Ведомство по охране конституции.
Организации вроде Восточного бюро представляли для американских служб как нельзя лучшее дополнение их собственной агентурной сети, а политическая подоплека деятельности этих организаций характеризовалась почти неизбежной параллелью с психологической войной, которой в США придавалось большое значение в рамках борьбы против коммунизма.
Однажды на рассвете в конце апреля 1956 года наша прислуга разбудила меня словами: “Министр ждет вас у садовых ворот”. Достаточно было выглянуть из окна спальни, чтобы еще сильнее осознать необычность визита: старенький “фольксваген”, стоявший на улице, столь же мало подходил Волльвеберу, сколь и ранний час посещения. Обычно Волльвебер ездил с эскортом на большом советском лимузине “ЗиМ”. Я двинулся к входной двери, положив на всякий случай в карман заряженный служебный пистолет. При небольшом расстоянии от Западного Берлина и открытой границы надо было быть готовым ко всему. Но у дверей действительно стоял толстенький Эрнст Волльвебер с неизменным огрызком сигары в зубах. Поднятый с постели телефонным звонком, он сел в оказавшуюся под рукой машину одного из сотрудников.
Сломя голову мы понеслись по безлюдным улицам в сторону аэропорта Шенефельд. Миновав Альт-Глинике, когда до аэропорта оставалось около километра, мы наткнулись на небольшую группу людей, наполовину состоявшую из советских солдат. Казалось, что они собирались копать канаву на краю кладбища. На деле они копали туннель — ставший с тех пор знаменитым американский шпионский туннель. Теперь-то Волльвебер объяснил мне, что ЦРУ вместе с СИС — английской разведкой — подключилось к кабелям всех телефонных линий, идущих вдоль шоссе на юг ГДР. При этом, несомненно, особое внимание уделялось кабельному каналу, проложенному к советской штаб-квартире в Вюнсдорфе.
Тем временем работавшие разрезали часть туннельных труб и открыли тяжелую металлическую дверь, которая вела в расположенную под улицей просторную камеру усилителя. После проверки наличия мин и взрывных зарядов в почве мы получили разрешение осмотреть устройство. В камере усилителя, обставленной весьма уютно, наше внимание привлекло настоящее чудо техники. Все кабели — а их насчитывалось несколько сотен — были отделены друг от друга, соединялись с усилителями, а затем вели в здание, находившееся примерно в 500 метрах от границы. Оно было построено специально для подведения кабеля и замаскировано под метеостанцию. По туннелю мы ощупью добрались до той подземной точки, где американский шутник установил за мотком колючей проволоки маленький картонный щит с надписью: “Здесь начинается американский сектор”.
Много лет спустя Джордж Блейк, знаменитый тайный агент КГБ в британской спецслужбе, рассказал мне о причинах строительства туннеля. Тогда Блейк служил в Западном Берлине, и благодаря ему советская разведка с самого начала была в курсе предприятия. По отношению к нам КГБ, как всегда, проявлял величайшую сдержанность. Министерству госбезопасности лишь как-то раз дали понять, что было бы кстати взять под наблюдение строительство непонятного объекта поблизости от аэропорта Шенефельд. Результатом этого наблюдения и было то, что произошло ранним утром в апреле 1956 года.
После своего сенсационного побега из английской тюрьмы, куда он попал в результате разоблачения и последовавшего затем осуждения, Джордж Блейк не раз приезжал в ГДР. Здесь он встречался со своей престарелой матерью, которая жила в Голландии. Мы несколько раз виделись с ним и подружились. Захватывающей была история жизни Блейка, которую он рассказывал, — о том, как он, сын богатого банкира из Каира и голландской аристократки, стал офицером английского военно-морского флота и сотрудником секретной службы, как он оказался в конфликте с собственной совестью, когда союзники по второй мировой войне начали превращаться во врагов СССР, и поэтому, попав в плен в 1950 году во время войны в Корее, начал по собственной инициативе искать контакты с КГБ.
Подобно Блейку, и Ким Филби, самый знаменитый советский разведчик в британских. спецслужбах, после своего разоблачения и бегства из Англии жил в Москве. Разведчиков, женатых на русских женщинах, связывала дружба. Филби стал для меня вторым после Блейка англичанином, который по убеждению работал против своей родины, в пользу Советского Союза, потому что верил: в этой стране начинается созидание нового, лучшего мира.
Как Блейк, так и Филби не могли закрыть глаза на советскую действительность, и их взгляд на обетованную страну становился с годами все более трезвым. В разговорах со мной они часто обменивались критическими замечаниями, но сохраняли веру в возможность изменения советской системы. Для меня оба они были крупными и трагическими фигурами разведки.
После выступления Хрущева на XX съезде КПСС в Польше и Венгрии вспыхнули и стали нарастать волнения. Польская рабочая партия реабилитировала Владислава Гомулку, с 1951 года сидевшего в тюрьме в качестве “националиста-уклониста” и сторонника Тито, так же как и военнослужащих антикоммунистической Армии Крайовой, которой во время войны руководило из Лондона эмигрантское правительство. Политики, несправедливо осужденные в начале 50-х годов, были реабилитированы также в Чехословакии и Венгрии. Кроме того, в политическом руководстве этих стран произошли кадровые перемены. Матиасу Ракоши, венгерскому “маленькому Сталину”, пришлось выступить с самокритикой на массовом митинге в Будапеште. 150 социал-демократов были освобождены из тюрем, венгерская партия добивалась нормализации отношений с католической церковью, и каждый четверг тысячи людей собирались вокруг Клуба Петефи.
В Польше во время промышленной ярмарки в Познани летом 1956 года произошли кровавые столкновения, результат — 53 убитых и 300 раненых. Гомулка, все еще находившийся под подозрением со стороны догматиков, считался будущим руководителем партии, тогда как политики, пользовавшиеся репутацией сталинистов, например маршал Рокоссовский, навязанный Польше советским руководством в качестве министра обороны, выводились из руководства партии. В сопровождении всей верхушки советского руководства и 14 высших военачальников Хрущев появился на польском военном аэродроме. Полякам удалось успокоить его. Гомулка был избран первым секретарем ЦК партии, и Хрущев одобрил его новый курс. Кардинал Вышиньский, символ оппозиции, был освобожден из заключения.
Ситуация в Венгрии обострилась в конце октября столь драматически, что круглые сутки держала нас в напряжении. День ото дня все больше людей стекалось на митинги, на которых поначалу еще читали стихи Петефи и Кошута. Но постепенно все громче становились политические требования — призывы к свободе, к выводу советских войск, к выходу из Варшавского договора и сближению с Западом. Ракоши пришлось уйти в отставку. 23 октября был сброшен с пьедестала памятник Сталину и взят штурмом радиоцентр. Появились первые убитые. Ночью в Будапешт вошли советские танки. Премьер-министром был назначен Имре Надь, которого я знал еще по Москве. Я ожидал от него проведения трезвой, разумной политики, о чем и сказал Волльвеберу и Мильке. Казалось, ход последующих событий подтверждал мою правоту: советские танки ушли из Будапешта, Надь обнародовал правительственную программу, был освобожден из заключения кардинал Миндсенти. Но с кризисом не могли совладать ни правительство, ни коммунистическая партия. 4 ноября советские танки снова вошли в Будапешт.
В эти дни я видел, что Европа постоянно находилась на грани между холодной и “горячей” войной. Радио было важнее информации, поступавшей от собственной службы. Мой специальный телефон звонил непрерывно. То советские офицеры связи, то мои начальники хотели знать, что будет делать НАТО.
В то же время на Ближнем Востоке появился другой очаг войны. Израиль, несомненно ободренный дестабилизацией Варшавского договора, вступил в вооруженный конфликт с арабскими странами. Израильские войска внезапно атаковали египетские позиции на Синае, с воздуха их поддерживали английские и французские бомбардировщики, базировавшиеся на Кипре. Конфликт закончился лишь тогда, когда Советский Союз пригрозил вмешательством, а США оказали давление на своих союзников.
Даже краткое перечисление событий того времени позволяет почувствовать атмосферу напряжения и неуверенности, в которой мы тогда жили. Решения о войне и мире, а также о ходе раздела сфер влияния между западным и восточным союзами принимались в Вашингтоне и Москве. В ходе драматических событий в Венгрии США соблюдали статус-кво так же, как и ранее, 17 июня 1953 г., в ГДР, как и позже, во время строительства стены в Берлине и при вступлении войск Варшавского договора в Чехословакию. Но кто бы отважился предсказать это с несомненностью? Ввиду обоюдной атомной угрозы неправильная информация и ошибочный анализ могли бы иметь катастрофические последствия. Можно думать что угодно о полезности секретных служб, и моя задача состоит не в том, чтобы переоценивать значимость разведки ГДР. Но даже бросая критический взгляд назад, я засчитываю в ее пользу то обстоятельство, что тогдашняя информация этой службы содействовала недопущению военной конфронтации.
Сегодня легко говорить, что советские танки подавили в Венгрии народное восстание. Но в те же осенние недели 1956 года казалось, что причины и силы, действовавшие в национальном масштабе и на международном уровне, сплелись в клубок, который нельзя было распутать. При взгляде с исторической дистанции нет сомнений в том, что Имре Надь, а с ним и большинство венгров поддержали требования студентов и интеллигенции. Будучи патриотами, стремившимися к свободе и независимости, они намеревались вступить на собственный демократический путь общественного развития. Тогда мы видели прежде всего, что еще сохранившиеся приверженцы режима Хорти пытались использовать волнения в собственных интересах и, опираясь на помощь своих единомышленников с Запада, раздували эксцессы повсюду, где только представлялась возможность сделать это.
Большинство моих венгерских коллег в действительности никогда не забывали событий осени 1956 года, их непосредственных и долговременных последствий. Речь идет в данном случае о массовом бегстве венгров за границу, о судьбе Имре Надя и его сподвижников, которые после подавления восстания были силой вывезены в Румынию, тайно приговорены к смертной казни и казнены. Тем не менее восстановление социалистической власти под руководством Яноша Кадара, который при режиме Ракоши находился в заключении и подвергался жестоким истязаниям, оставляло для Венгрии открытой возможность развития по пути реформ. Жизнь в стране во многих отношениях была более приемлемой, нежели для граждан тогдашней ГДР.
Уже летом того же года в коллегии министерства государственной безопасности ходили слухи об опасности малой войны, возникновение которой на немецкой земле казалось мне невероятным. Но именно такие представления были составной частью атмосферы страха, которую постоянно формировало политическое руководство, и поэтому они на длительное время определяли многие задачи моей службы.
В такой обстановке документ о планах “той стороны” под названием ДЕКО-И, который мы получили от источника под псевдонимом Коле, должен был оказаться на руку нашему руководству. Ведь если он был подлинным, то речь шла не более и не менее как о разработке плана поглощения ГДР Федеративной республикой с применением военной силы. Целью операции было “освобождение Советской оккупационной зоны и воссоединение Германии посредством военной оккупации Средней Германии вплоть до линии Одер — Нейсе”. На страницах документа, снабженных грифом секретности, и четырех прилагавшихся картах были четко определены и описаны задачи и направления ударов групп войск, армейских корпусов и дивизий. Документ датировался 2 марта 1955 г.
Надежность источника казалась нам вне всяких подозрений. Его прежняя информация всегда оказывалась правильной. Важнейшей связью, которой располагал Коле, была секретарша, работавшая в бюро генерала Шпейделя. Генерал фигурировал среди адресатов документа ДЕКО, и наш экземпляр, вероятно, происходил из его несгораемого шкафа. Когда после прекращения контактов с Коле мы в 1959 году опубликовали документ, опровержений из Бонна не последовало.
Ввиду того что армии обоих германских государств были интегрированы в соответствующие военно-политические союзы, особое значение приобрела еще одна информация. В соответствии с ней новый федеральный министр обороны Франц-Йозеф Штраус сделал письменный запрос верховному главнокомандующему войсками НАТО Лорису Норстеду о том, не вступает ли в действие Североатлантический договор в случае “перекидывающихся через границу волнений на демаркационной линии” между ГДР и Федеративной республикой. Иными словами, речь шла о возможности использования бундесвера на территории ГДР.
Информация о том, что статс-секретарь Глобке в критические ноябрьские дни 1956 года по поручению Аденауэра ездил в Западный Берлин, чтобы воспрепятствовать передаче по радио призыва ко всеобщей забастовке в ГДР, с которым должен был выступить председатель земельной организации Объединения немецких профсоюзов Шарновски, плохо вписывалась в наше ходячее и стереотипное представление о западногерманском политике. Ульбрихт, разумеется, отверг ее как чистейшую выдумку. Меня же это поручение федерального канцлера побудило к размышлению, как, впрочем, и тот факт, что генерал Норстед не спешил с ответом на запрос Штрауса.
Благодаря характеру информации, которую мы поставляли летом и осенью 1956 года, мы непреднамеренно содействовали нарастанию давления на нашу службу, которое позже оказывалось на нее, чтобы сильнее подчеркнуть ее военный компонент.
После событий в Венгрии страх перед возможностью ограниченного конфликта на немецкой земле владел Ульбрихтом сильнее, чем когда бы то ни было. Волльвебер издал приказ, обязывавший все подразделения министерства поддерживать Главное управление разведки, — тем временем моя служба получила это название, которое ей предстояло сохранить до недавних пор, — при наблюдении за военными объектами и разработками в Федеративной республике. Это привело к такому расходу сил, который никак не соотносился с результатами. По округам республики разъехались руководящие сотрудники министерства, чтобы в его управлениях разъяснить принятые решения, и повсюду люди начали погрязать в беспорядочном нагромождении информации, которая, вероятно, могла интересовать лишь армейскую разведку.
Наша деятельность в военной сфере поначалу развивалась так же непросто, как и в политической, и лишь постепенно удалось достичь реальных результатов. А уж оставаться трудной ей было суждено всегда.
Одной из наших первых попыток в этой области было переселение на Запад Розали Кунце, миловидной женщины из ГДР в возрасте двадцати с небольшим лет. Ей на удивление быстро удалось сделать карьеру, заняв должность секретарши одного из высокопоставленных сотрудников министерства обороны ФРГ с доступом к секретной информации. Ее резидент, действовавший под псевдонимом Шатц, вскоре был загружен фотографированием и переправкой нам с курьерами тайных документов, которые Кунце передавала ему в большом количестве. К сожалению, наш агент Ингрид — такой псевдоним мы ей дали — всерьез влюбилась и почувствовала потребность все рассказать избраннику, а он не превратил свое сердце в тайник. Поэтому в 1960 году в Федеративной республике и был проведен первый сенсационный процесс против нашей службы.
Впоследствии Розали Кунце отказалась вернуться в ГДР, и это было для меня горьким разочарованием, ведь я считал ее убежденной коммунисткой.
Успешнее оказалась деятельность в военной области Рут Мозер, которая начала работать для нас в середине 50-х годов под псевдонимом Герлинде. Мы обратили на нее внимание как на кандидата потому, что она жила в Бонне и имела родственников в ГДР. Мы установили связь через ее брата, и женщина заявила о готовности работать для нас. За короткое время она завербовала своего мужа Карла-Хайнца Кнолльмана в качестве источника под псевдонимом Штайн. Будучи подполковником федеральной пограничной службы, он был ответствен за охрану центральных правительственных объектов, и мы узнали от него как о начале строительства правительственного бункера в Арвайлере, под Бонном, так и о подробностях этого строительства.
После развода с Кнолльманом Герлинде завербовала для нашей службы, и опять-таки по собственной инициативе, своего второго мужа Норберта Мозера, также офицера, который был на семь лет моложе ее. Он информировал нас об оснащении и мощности транспортных соединений ВВС бундесвера, а позже, став офицером связи в штабе одной танковой бригады и имея доступ к документам НАТО высшей степени секретности, — о танках “Леопард-2” и “Гепард”. Мы были обязаны ему и обстоятельным знакомством с военно-политической и стратегической оборонной концепцией Федеративной республики и некоторых ее партнеров по НАТО. В начале 80-х годов я впервые познакомился с супругами. Рут Мозер только-только удалось привезти мужа в ГДР после того, как он отбыл четырехлетнее заключение и был обменен на западногерманского шпиона. От этого знакомства у меня осталось впечатление, что оба работали на разведку по внутреннему убеждению, которого по-прежнему придерживались.
По-другому сложилась история западногерманского журналиста Хельмута Эрнста, работавшего на нас под именем Генри. Его шпионская карьера завершилась действительно подобающим образом, как в фильме о Джеймсе Бонде. Как-то декабрьским утром на обледеневшем шоссе между Бад-Эмсом и Арцбахом его машина наскочила на грузовик, попавший в аварию. С переломами ноги и таза Генри был помещен в больницу, и полицейские немало удивились, обнаружив в автомобиле среди прочего малогабаритную камеру “Минокс” — тогдашнее наше стандартное оборудование, а также пленки, пистолет и радиоприемник, который был оснащен некоторыми приспособлениями, необходимыми для того, чтобы наши люди могли слышать таинственные голоса, передававшие им на коротких волнах указания в форме цифровых комбинаций. Гололед обеспечил Ведомству по охране конституции неожиданный успех.
Косвенным образом через Генри были разоблачены три женщины. Он устроил свою несколько странную частную жизнь, обстоятельно рассматривавшуюся во время процесса, не только по нашему заданию. Генри открыто состоял в так называемом “дядюшкином браке” с одной из упомянутых дам (псевдоним Лило), которая в качестве курьера переправляла нам информацию от Генри. В их семье жили разведенная дочь Лило (псевдоним Хайке), которая в Федеральном ведомстве по военной технике в Кобленце добывала для нашего человека планы электронных систем оружия, и возлюбленная Генри (псевдоним Бланш). Она работала секретаршей в бюджетном отделе министерства обороны и снабжала Генри структурными планами, списками сотрудников и документами по финансовым операциям между бундесвером и США. Как выяснилось во время судебного разбирательства, Бланш пребывала в уверенности, что работает на французскую службу. Сам же Генри по состоянию здоровья был объявлен неспособным к участию в судебном деле.
Нашим самым высокопоставленным источником в Федеративной республике на протяжении длительного времени был майор Бруно Винцер (псевдоним Зюдполь), офицер по связи с прессой при штабе группы ВВС “Юг” в Карлсруэ. Он пришел к сотрудничеству с нами, будучи твердым противником не только третьей мировой войны, но и форсированного вооружения бундесвера. И его работу на нас оборвал несчастный случай, причиной которого на этот раз стал курьер, забравший информацию из тайника. Бумаги курьера не выдержали бы и самого поверхностного контроля со стороны дорожной полиции, и поэтому он пустился в бега. Информация, полученная от Зюдполя, осталась в машине. У нас не было никакой другой возможности предупредить Винцера, который затем в мае 1960 года, находясь в отпуске, перебрался в ГДР. Там мы на пресс-конференции, сопровождавшейся пропагандистскими фанфарами, представили его как дезертира, движимого совестью.
Одним из наших самых информативных боннских источников тех лет был простой курьер министерства внутренних дел, так называемый референт, носивший гордый псевдоним Министр. Он владел копией ключа от курьерских сумок своего ведомства, которые безжалостно грабил. Этот человек был живым примером того, что служебный ранг далеко не определяет истинное значение агента. Бумаги, которые доставлял нам агент, показывали, как далеко продвинулось планирование на серьезный случай, — и это задолго до принятия чрезвычайных законов. Все было подготовлено до мелочей: регулирование потоков беженцев, реквизиция гражданских грузовиков, рационирование бензина и продовольствия, интернирование лиц, сочтенных опасными, и иностранцев. Тщательно скоординированные планы не удивили нас — ведь их сочиняли специалисты, готовившие при Гитлере мировую войну и накопившие опыт в ходе этой войны.
Впоследствии важнейшими источниками в военной сфере были Лотар-Эрвин Лутце, его жена Рената и его друг Юрген Вигель, работавшие в министерстве обороны. В связи с их разоблачением западногерманская пресса говорила о самом тяжелом и чреватом самыми серьезными последствиями шпионском деле в Федеративной республике. Эти люди предоставили нам не только чертежи боевого танка “3”, планы строительства ракетных баз и складов атомного оружия и планы НАТО при чрезвычайных обстоятельствах. Они регулярно добывали и ежегодные оперативные сводки бундесвера, которые, по оценке самого министерства обороны ФРГ, давали “надежную и полную картину состояния бундесвера”.
Первой разведывательной операцией против НАТО стало получение информации, которую предоставил нам бывший военнослужащий иностранного легиона Петер Краник (псевдоним Бруно). Мы завербовали его, когда он служил в штаб-квартире французских войск в Западном Берлине. Позже Краник возобновил дружбу с некоей секретаршей, которая к тому времени получила место в посольстве Федеративной республики в Париже. После того как ему удалось завербовать женщину, он переселился в Париж и с тех пор считался одним из наших важнейших агентов, работавших против штаб-квартиры НАТО.
Ни от одного из наших источников мы не получали информации, указывавшей на подготовку малой войны, которой опасалось руководство ГДР. Вместо этого мы узнавали от них, как Федеративная республика готовила так называемое скрытое ведение войны на случай советского нападения. Очевидно, что малой войны — но только при нанесении удара с Востока на Запад — боялись и в Бонне.
1956 год шел к концу, а третья мировая война так и не началась. Сталинисты-догматики в странах Варшавского договора потерпели поражение, но они не были разбиты и уж тем более исключены из политической жизни. Эти деятели использовали любой предоставлявшийся шанс для того, чтобы вновь укрепить свои поколебленные позиции.
В ГДР снова начались столкновения внутри СЕПГ, и снова они напоминали спектакль, разыгранный вокруг “антипартийной фракции”. На этот раз режиссером выступил Мильке, выбравший в качестве козлов отпущения Эрнста Волльвебера и Карла Ширдевана. С моей точки зрения, вся история была точно так же выдумана, как и дело так называемой фракции Цайссера — Херрнштадта в 1953 году. Правда, в этот раз имелось существенное для меня отличие: я как доверенный сотрудник Волльвебера оказался вовлеченным в дело.
Интрига, затеянная Мильке против Волльвебера, сомкнулась с амбициями Эриха Хонеккера, восхождению которого препятствовал Ширдеван, второй человек в партии после генерального секретаря. Нашептывания обоих воздействовали на Ульбрихта, отличавшегося хронической подозрительностью, самым благоприятным для интриганов образом. В первые послевоенные годы Ширдеван и Волльвебер были соседями, но, насколько мне известно, никогда не поддерживали близких отношений друг с другом.
На собрании парторганизации Главного управления разведки Мильке в присутствии Волльвебера раскритиковал нас. Тот никак не возразил, и я понял, что нас ожидало. Главными были обвинения в недооценке того, что Мильке называл “идеологической диверсией”. Он обрушился лично на меня и моего заместителя Роберта Корба за то, что мы считали необходимой более дифференцированную оценку различных течений внутри социал-демократий, тогда как Мильке отождествлял всю СДПГ с ее Восточным бюро, а в Герберте Венере видел главного зачинщика “идеологических диверслй” вообще.
В этой связи нельзя умолчать о том, что Мильке всегда был очень горд изобретением данного понятия. Лишь гораздо позже оно было перенято другими службами безопасности, включая, к сожалению, и советскую, и вошло в лексикон коммунистических партий. Этот термин способствовал формированию примитивного “черно-белого” мышления и использовался для оценки всех, кто придерживался иных взглядов. Для придания конструкции необходимой законченности, это предельно растяжимое понятие, которое допускало любую интерпретацию, казавшуюся политическому руководству подходящей в данный момент, было узаконено с помощью параграфа Уголовного кодекса и использовалось как средство поддержания порядка. “Политико-идеологическая диверсия” (немецкое сокращение ПИД) стала определенным элементом доктрины безопасности и антиконституционных репрессий против лиц, придерживавшихся оппозиционных взглядов. ПИД была важнейшим оружием, с помощью которого догматики удерживали свою окостеневшую власть до тех пор, пока она не распалась.
Когда Мильке вызвал меня к себе в министерство с документами, фиксировавшими беседы Вильгельма Гирнуса с Гербертом Венером во время Женевской конференции министров иностранных дел. и с документами о личности Гирнуса, я почувствовал, чего он хотел добиться. Гирнуса предполагалось оклеветать как курьера, осуществлявшего связь между “врагом партии” Ширдеваном и идеологическим вредителем Венером, используя тот факт, что Гирнус знал Ширдевана по совместному заключению в концлагере Заксенхаузен. Я принес Мильке копии тех сообщений о беседах, которые визировал, а отчасти снабдил и рукописными пометками сам Ульбрихт. Оригиналы запер в свой сейф и проинформировал о происходившем Роберта Корба. Тем самым я вывел из-под обстрела не только Гирнуса, но, пожалуй, прежде всего и себя.
Обвинение Волльвебера в намерении поставить органы госбезопасности и себя лично над партией должны были быть доказаны с помощью приказа, касавшегося контактов между руководящими сотрудниками министерства и аппаратом Центрального Комитета, хотя Волльвебер всегда доверял эти контакты своему заместителю. Несмотря на то что все это знали и я во всеуслышание сказал о том, как дело обстояло в действительности, ход заранее предрешенного дела нельзя было изменить, когда Ульбрихт вызвал к себе руководство министерства, чтобы проверить компрометирующий материал.
В октябре 1957 года Карл Ширдеван и Эрнст Волльвебер были лишены всех постов с мотивировкой, согласно которой они “в период обострения классовой борьбы представляли вредные взгляды”. Прожженный политик Ульбрихт снова сумел использовать к своей выгоде ситуацию, которая ему угрожала. Если летом 1953 года его спасли как раз волнения, направленные против его политики, то теперь антисталинистские выступления в Польше и Венгрии уберегли Ульбрихта от порожденных XX съездом КПСС требований жизни: от реализации становившихся все громче требований реформ, внутрипартийной демократии и его отстранения от руководства партией. Мильке тоже мог потирать руки. Он достиг своей цели — стал министром госбезопасности.
Теперь я оказался в незавидном положении. С одной стороны, я знал, что Мильке требовал от Ульбрихта сместить меня, а с другой — я прилагал все усилия, чтобы публично охарактеризовать козни Мильке и назвать “фракцию Ширдевана — Волльвебера” тем, чем она и была, то есть чистой выдумкой. Тем самым я загнал бы себя в угол и положил конец относительной самостоятельности своей службы. Сам Волльвебер настоятельно отговаривал меня от конфронтации. Так я и попал в одну из мучительнейших ситуаций, которые мне довелось испытать на протяжении своей политической жизни. В присутствии Ульбрихта я зачитал на партконференции министерства доклад, характеризовавшийся требуемой степенью “самокритики”. Теперь и мне пришлось испытать, как должны были себя чувствовать другие, когда их заставляли оказать подобающее почтение ритуалу партийной дисциплины. Вопрос, от которого нельзя было больше отделаться, заключался в том, не оказалась ли иллюзорной моя предполагаемая самостоятельность во главе разведки. “