Уже через день мне стало немного полегче, голова работала более или менее четко, и я прекрасно отдавал себе отчет в том, что, несмотря на то, что я остро понял и пережил, что сам перед собой обязан твердо знать, как мне следует себя чувствовать в ситуации «эль-три», самому заранее как бы выбрать, что же для меня важнее… несмотря на это, я вполне замечал в себе какую-то радость, маленькую радостишку: вот, мол, заболел, день-два-три – неделя, глядишь, – а папа и сам завершит работу.
Наверное, потому, что грипп все-таки еще крепко держал меня, и я даже, кажется, чуточку себя, больного, жалел, и потому еще, что чувство, будто я изменил Натке, прошло, но и – кап-кап-кап – на тютелечку, но все же осталось – вечером, до прихода папы, я позвонил Натке. Впервые после «Тропиков».
Она оказалась дома. Изо всех сил, как бы вылезая сам из себя, внимательнейшим образом вслушивался я в ее голос и понял, наконец, что ничего для меня плохого в нем нет, хотя, кажется, и хорошего – тоже, но все вместе меня успокоило. Я сказал ей, что заболел гриппом. Она спросила, какая температура, и я сказал, что ерунда, вот такая-то. Она согласилась, что, действительно, ерунда собачья (я даже слегка обиделся), и рассказала, что на другой день после аварии в «Тропиках» (у меня даже сердце обдало холодком, что она помнит именно аварию, а не наш поцелуй, хотя, подумал я тут же, было бы не очень-то приятно, если бы она помнила и сказала об этом вслух, да еще по телефону), что на другой день после аварии она купила в зоомагазине хомячиху, подружку моему Чучундре, и надеется, что у них когда-нибудь будут дети. Дети, смех! Я опять слегка расстроился, что вот, был мой подарок, хомяк, и она, глядя на него, могла вспоминать обо мне и радоваться моему подарку, а теперь получается вроде бы не именно мой подарок, а какой-то зверинец, где от меня есть только частичка, а вовсе не все. Но очень быстро я сообразил, что все это бред, от волнения. Главное, что она помнит, конечно же, помнит обо мне и моем подарке и не скрывает этого, рассказывает… Мне снова стало почти тепло, и я сказал ей, что, мол, скучно все-таки лежать и болеть одному и не забежит ли она ко мне завтра после уроков вместе с хомячихой, чтобы я ее посмотрел, если, конечно, ей, Натке, это удобно и она ничем не будет занята. Очень средним, ровным каким-то голосом она сказала, что так и поступит, если, конечно, она ничем не будет занята.
Я не понял, откуда этот средний голос, может, она обиделась, что я жду ее завтра, а не сегодня вечером, но не стал об этом думать, может быть, к тому же, я вообще выдумал этот средний голос, и мы сговорились на завтра, на три часа.
– Пока, – сказал я. Она сказала:
– Пока. – И добавила вдруг: – Ты видишь меня в телефонную трубку? Видишь?
Я ответил ей не сразу, не потому, что не понял вопроса, а потому, что вообще не люблю эти выкрутасы, но все же сказал:
– Ясное дело, вижу.
– Отлично, – сказала она и добавила (отчего у меня сразу перехватило дыхание и вместе с этим быстро скользнула мысль, что я, идиот несчастный, все же не понял ее вопроса): – Ну, какие у меня сейчас глаза? Какие?
И я выдохнул:
– Зеленые.
И как в тумане услышал:
– Молодец. Ну, привет.
И она повесила трубку.
Я вернулся в кровать и долго не мог прийти в себя, потом, наконец, успокоился и стал думать о нашем завтрашнем свидании.
(Но оно так и не состоялось.)
А пока я, не зная этого, лежал и мечтал о нем, еще одна мысль пришла мне в голову. Вот ведь забавно! Ведь если вдуматься, то – что такое учиться, что такое быть обыкновенным учеником, как все (и как это было в моей старой, нормальной школе) – я и думать уже позабыл, перемахнув под папиным мощным крылышком в новую, особую, сверхспециальную, для особоодаренных, так сказать, молекул, школу; с другой же стороны, учился я в ней так мало, так недолго и так давно уже (было у меня это ощущение) приступил к работе в группе «эль-три», что опять-таки учеником себя вовсе не чувствовал; а с третьей стороны, работать, а не учиться было странно, и работал я так по времени мало и настолько еще не втянулся, не поверил до конца, что вот, я уже работаю, что запросто можно было призадуматься (или думал) – так кто же я такойна самом деле? Мелкота дошкольная? Само собой – нет. Школьник? Ученик? Совершенно не школьник. Спецучащийся из высокого, недостигаемого для простых ребят, гнездышка для особо одаренных? Уже нет. Абитуриент, студент, инженер, ученый? Все нет, не разбери-поймешь кто. Немного холодное и неуютное ощущение.
На другой день, в полтретьего позвонил телефон, я снял трубку, это был Зинченко.
– Да, это я, – сказал он, когда я сразу же узнал его. – Ну, как ты? Как твой грипп? Цветет?
– Цветет, – сказал я. – Помаленьку. А вы-то там как? Цветете, расцветаете? А я вас сразу узнал, честно!
– В известном смысле, да, помаленечку цветем, – сказал он тихо и как-то мягко. – Вот, решил тебе позвонить. Ты смотри, главное… – И он стал перечислять, как мне следует себя вести, нечто относительно постельного режима, питания, вреда чтения лежа, хождения босиком, форточки, лекарств, дисциплины мыслей и переживаний, быть паинькой, ути-путиньки, наш силовосстановительный бульончик… терпеть не могу, носятся, как с грудным…
И вдруг он так же тихо и ровно сказал (я сразу понял, что он должен, обязан был мне это сказать, хотя точно, совсем не имел цели в мягкой манере попытаться вытянуть меня из постели в «Пластик»), он сказал:
– Сегодня твой отец, кажется, нашел путь перестройки семнадцатой молекулы.
– Ка-ак?! Потрясающе! Ур-ра!– заорал я. – Вот чудо! Так что же вы сразу, сразу не сказали?! Прекрасно сами знаете, как это важно! (Вряд ли он догадывался, как это важно было для меня на самом деле. Или все же догадывался?) Папа действительно нашел, и вы просто осторожничаете, или…
– Видишь ли. – Голос его был таким же тихим и ровным, а меня всего трясло от волнения. – Он допустил, что перестройка четвертой и одиннадцатой дадут эффект, идентичный перестройке семнадцатой. Посчитали все вместе – чуть-чуть не совпадает, все же капелька до идеального остается. Стали считать только предложенную новую пару. Сначала все шло ровно, как с семнадцатой, после – резко поломалось.
Даже несмотря на волнения, я, засмеявшись, спросил:
– Уж не на «Аргусе» ли вы считали? Он тоже хохотнул (вспомнил) и сказал:
– Нет-нет. На «Снежинке» (была и такая).
– Ух, ты! – крикнул я. – Вот чудно! Я сейчас еду! Лечу!
О Натке я позабыл начисто, я думал только об одном и без всякого зазнайства: вдруг они без меня не справятся, я там необходим, но это никак, никак, никоим образом не бросает тень на папу, идея – его, а остальное – завитушки, детали.
– Спокойно! – сказал Зинченко. – Во многом я звоню, чтобы сообщить тебе новость. Но я против твоего приезда. Лежи.
– Да не буду я лежать! – крикнул я. – Знали ведь, что я заведусь, когда сообщали!
– Твоя заводка меня не интересует. Заводись на здоровье. Я же обязан был сообщить тебе новость? Это мой долг и твое право. Разве ты бы от него отказался, лишь бы не заводиться?
– Конечно, нет! Но я беру ответственность на себя. В личной карточке я распишусь, что встал с постели сам, никто меня не заставлял! Ну, товарищ Зинченко, ну, можно?
– Распишешься, когда тебе стукнет шестнадцать, – сказал он.
– А пока кто?! – крикнул я. – Мало ли что я ребенок, я все-таки, как-никак…
– Папа и мама распишутся. А ты пока ноль без палочки.
– А вы спрашивали его?! – крикнул я вдруг полушепотом, сразу разволновавшись от мысли, что папа мог быть против моего приезда и вовсе не потому, что я болен, а чтобы довести все до конца самому, Рыжкину-старшему, как бы опасаясь, что я… ах, какая гадкая все-таки мысль!
– Я категорически против твоего приезда, – сказал Зинченко. – Отец хочет, чтобы ты приехал, если ты себя хорошо чувствуешь. Но я против в любом случае. Еще рано. Да и незачем. Твое дело, малыш, фантазировать, а считать – наше дело!
– Он главнее, он отец! – крикнул я. – Он мой папа!
– А я Главный Конструктор корабля. Не фунт изюму!
– Ну и что?! А он мой папа! – крикнул я. – Он за меня распишется. Я себя чувствую нормально. Да вы что, смеетесь?! Какой-то грипп! Сейчас же вылетаю!
Он сказал вдруг:
– Ладно. Жди меня, я за тобой заеду. Оденься потеплее.
И повесил трубку.
Я завертелся волчком по какой-то нечеловечески сложной кривой, заносился по комнате… Где брюки, где туфли? Тут же вспомнил (ох, осел!) про Натку, растерялся ужасно, она придет, а никого нет, быстро набрал ее телефон, уф-ф-ф… она была дома; без подробностей я сказал ей, что меня требуют на «Пластик», дело серьезное, она спросила какое, я коротко объяснил, она сказала, очень рада, если все разрешится для меня лучшим образом, так рада, что вовсе и не огорчится, что я сегодня не увижу ее хомячиху, а так бы хотелось, она, Натка, вот-вот должна была выйти и ехать ко мне; молодец, не стала, как некоторые, раз человек вдруг оказался занят, делать вид, что не только не расстроена, но и вообще не собиралась приезжать – полно, мол, и своих дел.
Мы попрощались, она сказала, чтобы я звонил, я сказал – буду, обязательно, и повесил трубку. Вдруг мне стало спокойно и ровно.
Но, когда вместе с Зинченко (он приехал мигом) мы примчались на «Пластик», оказалось, что они там все сосчитали и сто раз пересчитали абсолютно правильно, ошибка в папином замысле была зафиксирована точно и не один раз – маленькая, мерзкая ошибочка, на первый взгляд совершенно незаметная.