Пёс в колодце

Вольский Марчин

ЧАСТЬ I

 

 

1. Родившийся в сорочке

Мой отец, Луиджи Деросси, был пьяницей и поэтом. В те времена подобное частенько шло в паре. Вот только, что ни в одной, ни в другой области значительных успехов он не добился. Впрочем, мне не дано было этого познать, поскольку умер он еще перед моим рождением во время исторической осады Сан Анджело, превосходно описанной Пьеро делла Наксиа и Де белло Анджелико. Вот только ошибался бы тот, кто считал бы, что мой старик пал в бою от укола рапиры или пораженный мушкетной пулей. Ничего подобного. На следующий день после взятия города, пьяный не только успехом, он утонул в переполненном до всех разумных границ сортире, что отец Филиппо, душеприказчик Луиджи, отметил короткой надписью, выбитой на надгробном камне, взятым, вроде как, из псевдо-Плутарха: "А жизнь его тоже была говенной". На всякий случай ученый иезуит приказал выбить эту надпись по-гречески, поскольку этот язык не был особо распространенным в Розеттине. Так что пускай орфографическая ошибка в слове "говенной" пускай вас не удивляет.

Но вернемся к штурму Сан Анджело. Смерть моего отца случилась как бы по его собственному желанию. Когда пушки Карло дель Франческо осуществили пролом в южной, ослабленной действием времени стене города, а защитники, за исключением горстки наёмных горцев-монтаньяров, защищавших Палаццо Дукале, показали спины, все из осадных лагерей рванули в город насиловать и грабить, что заняло у них весь вечер, ночь и утро. Отца среди завоевателей тогда не было. Насиловать он не любил, грабить же не умел. Впрочем, он признавал особенный кунктаторский принцип, что и одно, и другое само придет к нему.

Как призванный цирюльник и медик-любитель, пару дней после победы он переживал свои жирные дни. Когда в лагерь возвращались нагруженные всяческим добром триумфаторы, чтобы довольно быстро обменять свою добычу на услуги моего отца — бритье, вырывание зубов, удаление обломков пуль или же впрыскивание катаплазмы против только что подхваченного сифона. Не удивительно, что после похода на Салтону, которая, веря в защиту непроходимых болот, отказала слушать Розеттину, Луиджи смог приобрести просторный, гордящийся своей высотой дом на Крутой улице. На этот же раз он обещал себе купить сельское имение, что позволило бы ему войти в круг нобилей. У него даже был присмотренный участок в Монтана Росса, где как раз открыли античные развалины. Земля в той округе, помимо винограда и оливок, охотно родила древние медали, сердолики, геммы и камеи, нередко инкрустированные драгоценными камнями. Вдоль виноградников шел древний акведук, и роя вдоль него, крестьяне напали на гробницу, наполненную сокровищами и сказочными мозаиками. Гробницу разграбили так, что от нее и камня на камне не осталось, зато сохранился таинственный источник, в котором, как утверждали местные горцы, слишком ограниченные, чтобы что-либо придумывать, по ночам привыкла плавать последняя нимфа. Проблему после многих лет окончательно должен был разрешить падре Филиппо, но об этом позднее, поскольку я не закончил рассказывать о делах, связанных со стратегией отца по вопросу изнасилования.

Как всегда бывает после штурма, в лагере появилось множество пленных женщин, в основном — девиц и молоденьких вдовушек. Поначалу они представляли собой мрачный предмет желания, повод различных поединков и главный выигрыш в карты или кости. Только весьма быстро доступные девки становились привычными, а в дороге домой с каждым днем становились ужасным бременем. Лишь немногим рыцарям хватало отваги привезти такую домой в качестве подарка жене. Луиджи с охотой участвовал в гуманитарной акции обмена пленниц на другие ценности. Обманутых он отсылал в монастыри, а недонасилованных из жалости удовлетворял. Ведь был он человеком добрым, разве что немного не от мира сего, наилучшим доказательством чего была уже упомянутая смерть в клоаке. Что касается этих последних мгновений его жизни, свидетели согласиться не могут; одни утверждают, что, незадолго перед тем, как утонуть, отец мой взывал на помощь римского папу, другие же стоят на том, он лишь просил подтирку для попы.

Как уже упоминалось, я был посмертником, родившись через одиннадцать месяцев после завоевания Сан Анджело. Мать, даже на смертном ложе, стояла на том, что ужасно меня переносила. Злые же языки привыкли обращать внимание на мою схожесть с падре Филиппо, душеприказчиком и утешителем вдовы в трауре. Точно так же, как и у благочестивого иезуита, у меня имеются по шесть пальцев на ногах и родинка ниже левой лопатки. Но долгие годы я считал, что всяческое подобие между нами по сути своей дело чисто случайное.

Впрочем, почтенный монах оказался самым настоящим моим благодетелем, так как несчастная моя мать умерла родами. Так что можно сказать, что еще до того, как издать свой первый крик, я уже был круглым сиротой, так что вопли мои были полностью обоснованными.

Падре Филиппо Браккони, являющийся consigliere (советник — ит.) Совета Семи и в связи с этим ведущий совершенно светский образ жизни имел выданное епископом освобождение от церковных предписаний, позволяющее жить за пределами монастыря; имел весьма конкретные планы, если говорить о доме на Крутой улице (с кухонным выходом в Мавританский закоулок). Он собирался устроить там коллегиум для молодых людей из патрицианских кругов. Но на пути его встал главный и единственный бенефициант последней воли Луиджи, его брат, Бенедетто Деросси.

Сколько его помню, дядя Бенни был небольшим, пухлым типом неопределенного пола. В детстве его похитили берберийские пираты и после краткой, но, как утверждал сам дядя, весьма неприятной операции, продали его как кастрата в южные края. Правда, медик-еврей, так и не решив, должен ли стать окончательным эффектом евнух или кошерный иудей, работу спартачил, так что вышло ни то ни сё. По счастью в несчастье галеру с невольниками встретило христианское патрульное судно "Ее Величество Амфитрита", и после краткой стычки оно забрало весь груз себе. Командир "Амфитриты", капитан Массимо, огромный почитатель оперы и балета, вбил себе в башку, будто бы дядюшка Бенни представляет собой превосходный материал для певца, потому за свой счет послал его в школу кастратов в Кампо Гаэтани, откуда юного адепта быстро выгнали по причине отсутствия слуха и отрицательного отношения к царящим там сексуальным обычаям. Дядя Бенни принял решение, что с тех пор станет петь исключительно во время бритья. Но поскольку сам он щетины не имел, пришлось ему во имя исполнения обета открыть на первом этаже парикмахерское заведение, откуда в теплые предполуденные часы на всю округу выливалось его оригинальное, слегка хрипловатое бельканто. Фоном было характерное постукивание деревянных протезов по брусчатке двора. Это отбивал чечетку капитан Массимо, который, потеряв обе ноги в битве с мусульманами под Акантом, благодарным Бенедетто был принят на работу в качестве мажордома.

Щелканье ножниц, исполнение O santa pecunia фальцетом и деревянные притопы — это самые ранние звуки, которые я помню. Точно так же как запах zuppa di pomidori (томатный суп — ит.) и tortellini a la casa (итальянские пельмени из пресного теста с мясом, сыром или овощами по-домашнему) навечно будут ассоциироваться для меня с беззаботным детством, проведенном в большом, пустоватом доме.

Картина была бы неполной, если бы я забыл про тетку Джованнину, прибывшей помогать во время родов, на которую пало основное бремя заботы о новорожденном сироте. Ведущая свой род из околиц Лаго ди Капра старая дева пользовалась мнением вечно недовольной, злобной мегеры, перед которой дрожали поджилки у всех обитателей Розеттины. Язык у нее был острее, чем бритвы Бенедетто, слух же был более чувствителен, чем у летучей мыши — она могла слышать, как пятью домами далее пятнадцатилетняя дочка ювелира трахается в подвале с молодым гонфалоньером (глава ополчения пополанов во Флоренции и других городах Италии) Риккардо, вопя в момент наивысшего наслаждения, непонятно почему по-немецки: "Ja, ja… gut! Schneller… Achtung. Halt!". Что самое паршивое, тетка все это успевала сделать публичной новостью среди кумушек во время вечерней службы.

Джованнину боялись и отец Филиппо, и дядюшка Бенни, и слуги, и перекупки на рынке. С ее дороги сходил городской собачник, в праздничные дни подрабатывающий органистом. Даже муниципальный герольд, который дважды в день заскакивал в Мавританский закоулок, чтобы прокричать утренние и вечерние известия, увидав тетку, терял резон, заикался, путал прогнозы погоды с рекламными анонсами, а один раз даже обмочился прямо под себя.

Меня она тоже держала на весьма коротком поводке, отпуская не дальше броска туфлей.

— Тетушка, тетушка, можно выйти посмотреть на фокусников, что всякие штуки показывают?

— Иди, иди, Альфредо. Если это цыгане — они тебя украдут. Если евреи — на мацу перемелют!

Со своей склонностью к упрощениям и непосредственности, Джованнине сложно было удержаться где-либо на долгое время. Несмотря на щедрое приданое, ее уже через неделю изгнали из послушниц ордена хранительниц, поясняя подобное решение отсутствием мест и избытком желающих попасть в монастырь. Немногочисленные конкуренты на ее руку сразу же после первого свидания спешно отправлялись на войну, выбирали для себя профессию отшельника или должность в образовательной сфере. Похоже, я был единственным существом, которое не испытывало нелюбви к Джованнине. Почему? Ведь не раз и не два случалось мне получить мокрой тряпкой. Наверное, потому что я детской интуицией чувствовал, что эта ужасная, худая, сварливая баба безгранично меня любит.

Дело другое, что хотя тетка была готова достать для меня Луну с неба, выкормить меня грудью она не была в состоянии. Потому-то сразу она наняла мамку, живущую по-соседски высокомолочную голландку — Хендрийке ван Тарн. Корм у нее имелся круглый год, а груди у нее были громадные, как, без особого преувеличения, купола на башнях церкви Санта Мария дель Фрари. Чрезвычайное обилие корма шло у нее в паре с его качеством. Похоже, ее молоко содержало некие специфические элементы, вызывающие, что у потребляющих его детей быстрее росли зубы, им не докучали поносы, а говорить и ходить они начинали задолго до того, как исполнялся год.

Реноме Хендрийке добралось даже до монументального, возведенного из вулканического туфа и глазированного кирпича дворца графов Мальфикано, откуда вскоре за ней стали посылать с целью подкормить самого младшего своего потомка. Понятное дело, украдкой. Протестантское вероисповедание кормилицы стало помехой тому, чтобы привлечь ее на постоянной основе при дворе архикатолического вельможи. Ведь известно, что можно всосать с молоком? У одного из детей Барццуоли, которого кормила эфиопка, кожа сделалась темной, словно эбеновое дерево. Так что в пору кормления синьора ван Тарн прибывала во дворец конспиративно, через маленькую дверь со стороны реки. Весьма часто в эти эскапады она брала и меня. Хотя мне было уже года два, я беспрерывно требовал сиську и плакал, когда мне в ней отказывали. Бывало, что сидя в кармане обширного фартука мамки, я сосал ее грудь, пока та по крутой лестнице направлялась в дворцовые помещения. Как-то раз в ходе этого, что ни говори, но требующего усилий занятия я заснул. Каково же было мое изумление, когда после пробуждения я замети, что левый, мой любимый сосок кормилицы уже занят пацаном моих лет, обряженным в парчу и атлас.

— Хей, хей, — воскликнул я. — А вы, коллега, здесь не сосали!

Ответом мне был только грозный блеск черных глаз.

Шокированный, я занялся правой грудью, и так вот мы оба кормились, лупая один на другого и выслеживая, кто же из нас будет более быстрым. И вот тут мой соперник захлебнулся, отрыгнул, молоко вылилось у него изо рта. И он пустил сосок. Я признал себя победителем. Потому я непочтительно отстал от кормилицы и спросил:

— Ты кто, придурок?

— Лодовико. Только ты, хам, обязан обращаться ко мне "ваше графское высочество"!

Так я завязал знакомство с графом Лодовико Мальфикано, ставшим впоследствии моим защитником, благодетелем и виновником моей окончательной гибели. Кто знает, быть может, подсознательно он никогда не согласился со своим проигрышем в молочной гонке.

Но однажды случилось со мной гораздо худшее приключение. Дело в том, что, возвращаясь из дворца, Хендрийке застряла на рынке, заметив новую коллекцию кружев из ее родимого Брабанта. Они увлекли ее до такой степени, что она и не заметила, как я пропал. Но когда увидала, добрая женщина чуть с ума не сошла от тревоги, трижды обежала весь рынок, позвала городскую стражу и, в конце концов, потеряла сознание. Сам я толком и не помню, что же со мной происходило. То, что вспоминаю, мне кажется последствием некоего сна. А может это и вправду был кошмарный сон. Подвал, какие-то горящие факелы, странные, опьяняющие запахи; кадка, заполненная густой зеленой жидкостью, фигуры, чьи лица были закрыты капюшонами, и высящаяся над ними женщина, которая, развернув меня из пеленок, заявила:

— Это он, у него шесть пальцев и родинка.

По собравшимся пошел шорох.

— Он тебе предназначен, он тебе предназначен…

Великанша подняла нож. Я же вопил как резаный. Типы в капюшонах протянули над кадкой голые руки. Женщина делала на них надрезы, и капли крови стекали в жидкость. После этого, подняв меня вверх за ногу, женщина трижды погрузила мое тело в парящей жиже. Я орал, плевался, и наконец потерял сознание.

Один из городских стражей обнаружил меня, когда я выполз из мрачного канала: грязный, перепуганный, зато живой…

Не знаю, стал ли причиной этот вот ритуал, молоко голландки-рекордсменки или же особенный климат Розеттины позднего Возрождения, но рос я слишком даже быстро как для сироты. Меня не сломила зараза, что на переломе столетий опустошила провинцию. И громадный пожар, что годом позднее посетил город, по счастливому распоряжению судьбы пощадил дом в Мавританском закоулке. Помню наше паническое бегство, вопли тетки Джованнины, пробивающие нам дорогу в обезумевшей толпе лучше, чем какой-нибудь бердыш.

После того, вцепившись ручонками в сутану дона Браккони, я глядел на город, укутанный в золотисто-черных клубах дыма и огня.

— Глядишь, Фреддино?

— Гля… гляжу, отче-отче.

В то время я переживал период усиленного заикания, хотя оборот "отче-отче" в отношении человека, который наверняка был мне двойным отцом, можно посчитать вполне обоснованным.

— Тогда гляди внимательнее, именно так будет выглядеть преисподняя!

Я глядел, запомнил. И когда спустя четверть века мне пришлось писать фрески в капелле Мудрости божией, это видение я передал, как только мог лучше. Безграничное отчаяние осужденных на вечные муки, недоверие, что нет уже ни обратного пути, ни бегства; зависть по отношению к тем, что подняли головы, отчаяние по причине собственной непредусмотрительности. Позднее, когда работа уже была завершена, я любил вмешиваться в толпу верующих, посещавших капеллу, слушать их откровения, произносимые приглушенным голосом; следить за их суеверными, переполненными откровенным покаянием жестами. Для усиления эффекта преисподней, специально оплаченный мною сторож каждое утро перед открытием сжигал немного серы. Это стимулировало воображение, так что не удивительно, что среди потрясенных грешников на каждом шагу я мог услышать и плач, и зубовный скрежет.

Как я уже упоминал, рос я быстро, словно полевой сорняк, черпая знания отовсюду, но без склада и лада. Лишенный контакта с иными детьми ("А не связывайся с босяками, а то еще чесотку заработаешь!", — нудила тетка), в четыре года я научился читать. Когда мне исполнилось девять, я уже прочел всю отцовскую библиотеку, по тем временам весьма обширную, поскольку насчитывающую двести сорок три тома.

Эти книги нельзя было назвать полностью систематизированным собранием, труд Витрувия об архитектуре соседствовал с руководством "О всесторонних пользах от пиявок", а трактат святого Августина "О добродетели" какой-то глупец-переплетчик свел под одной обложкой с распутными "Житиями куртизанок" Аретино. (Сегодня мне кажется, что он попросту расположил авторов по алфавиту). Правда, в этом была и своя хорошая сторона: Когда, будучи живым и непослушным ребенком, я творил требующую наказания каверзу, к примеру, сам выедал теткино варенье, отец Филиппо спрашивал: "Что хочешь почитать ради покаяния?", я неизменно выбирал "О добродетели".

— Даст бог, священником вырастет, — хвалил меня иезуит.

Жемчужиной коллекции была созданная в темные века "Антология всеобщей литературы", in folio, переписываемая, похоже, безграмотными монахами, совершенно не понимающими, что они вообще переписывают. Потому там сплошняком присутствовали курьезные произведения: греческую литературу представляли "Илиада" и "Обсессия" некоего Гемара плюс кулинарная книга "Жизни сваренных мужей"; римскую — "Медный мор и позы" Ови Д. Ия; франкскую — "Плесень от Роланда"; британскую — пособие по разведению грибов "Рыжики круглого стола", ну а славянскую — "Про Крака, драку и королевну в ванне".

Дополняли мое образование беседы в потемках (тетка из врожденной скупости и страха перед пожаром запрещала использовать дома любые источники освещения) с капитаном Массимо, заядлым болтуном и в чем-то полиглотом. Если, описывая свои странствования, добирался он, к примеру, к путешествию в регионы Счастливой Аравии, то далее свой рассказ он мог вести по-арабски. Благодаря чему, не успел кто-либо и заметить, я тоже освоил все эти языки. У меня еще и усы не проклюнулись — а я уже владел (понятное дело, в маринистическо-эротической сфере) и арабским, и греческим, и французским, и каталонским языками, еще я мог ругаться по-берберски и считать по-еврейски Наблюдая за людьми моря, может сложиться впечатление, что это простые люди, словно судовая швабра. Но вот безногий капитан, с душой сложной, словно астролябия, был истинным художником, и если бы нужно было выискивать в нем какие-то недостатки, то нашелся бы только один — он терпеть не мог воды.

Зато невозможно было отказать Массимо в необычайной способности к сопереживанию его рассказов. Когда он описывал плавание по бурным водам Бискайского Залива во время шторма, он делал это настолько пластично, что слушатели начинали страдать морской болезнью. Как-то раз он забавлял нас рассказом о плавании вокруг Африки, он говорил о страшной жаре, о малярии и о страданиях экипажа, умирающего от цинги.

— Спасения нет ниоткуда, солнце в зените, суши ни клочка, вокруг акулы, а у нас десны исходят гноем… — снизил он голос.

И туи в напряженной тишине раздалось бряцание. Это у преподобного Филиппо выпал золотой зуб.

Легко понять, почему в возрасте одиннадцати лет я хотел стать моряком. Открывать новые земли, заполнять белые пятна на картах, преследовать морских чудищ и знакомиться со вкусами шоколадных женщин. Хотя тогда, ясен перец, я еще не имел понятия, в чем эти вкусы должны были заключаться. Другое дело, что в те щенячьи годы я трижды в день мог менять решение, кем желаю стать — утром я вполне был уверен, что хочу быть священником, как дон Филиппо; в полдень — медиком, это уже по желанию тетки, которая мечтала, чтобы кто-то надлежащим образом занимался ее здоровьем на старость, а под вечер — моряком, как Массимо.

Тем временем судьба постучала в наш дом и в мое воображение с совершенно неожиданной стороны. А в роли Ананке — мой богини рока — должен был выступить Маркус ван Тарн, кузен моей голландской кормилицы.

 

2. Широкая палитра возможностей

На время карнавала у всех в Розеттине крыша съезжала. Почтенные в течение целого года обыватели вели себя словно ососки поросячьи, а весь город, казалось, забывал, что век безумств уже прошел, и что настала дисциплинированная эпоха контрреформации. Словно спущенные с цепи собаки или дорвавшиеся до меда медведи, целую неделю горожане предавались истинному безумию, чтобы затем вернуться к сдержанной будничности. Несмотря на зимние холода, город охватывала горячка, фронтоны дворцов вдоль головного Корсо и на площади над Изумрудной Лагуной покрывались волнами драгоценных тканей, галеры выстилались парчой; отовсюду доносились звуки музыки, а улицы заполнялись толпой переодетых типов. Несмотря на то, что, по словам святого Мерилле: "Люди богатые развлекаются, когда хотят, а бедные — когда их к этому принуждают", во время festa carnevale чрезвычайно демократическим образом плебс смешивался с патрициатом, атаманы разбойничьих шаек, переодевшись в восточных принцев, соблазняли представительниц старой аристократии, неоднократно переодетых монашками. Общаясь с масками Коломбины, Пульчинелло, Арлекино или Панталоне, ты никогда не мог знать, то ли ты лично разговариваешь с послом какого-нибудь королевского двора, то ли с кем-то из еще бодрящихся пиратов, то ли с отпущенным на вольные хлеба подмастерьем-текстильщиком.

Когда же наступала кульминация карнавала, безумие достигало хмурого неба. На городских стенах зажигали факелы; барки, гондолы и мосты сияли сотнями светильников; люди пили, танцевали и пели, словно всему миру осталось, самое большее, недели три существования…

Пока я сам не стал заботиться о себе, тетка не позволяла мне принимать участие в этом гадком празднестве разврата. В полдень она забирала меня в церковь, и как бы случаем по дороге я мог видеть выступления циркачей и фокусников. Иногда со ступеней базилики напротив Лоджия дель Пополо, она разрешал поглядеть на приготовления к Большому Параду. И сразу же после того бесцеремонно, не обращая внимания на все мои просьбы, она тащила меня домой. Точно так же было и с казнями — если на Площади Плача кого-нибудь колесовали или варил в масле, Джованнина вечно держала меня дома.

По данному вопросу случались даже полемики с отцом Филиппо, который считал, что наблюдение за наказаниями преступников прекрасно служит формированию юных характеров. Тетка же этого мнения иезуита никак не разделяла. Пока могла, она защищала меня от мира насилия и преступлений, обостряя тем самым мое воображение. Дело в том, что в библиотеке отца я нашел богато иллюстрированный кодекс De iustitia et concordia, и множество времени я потратил, рассматривая гравюры, изображающие насаживаемых на кол, разрываемых лошадьми или же, по ориентальной методе, попросту каменованных преступников. Через какое-то время картинки начинали вибрировать у меня перед глазами и оживать так, что я почти что чувствовал запах крови, пота, жареного мяса, а из-за пергаментных страниц до меня доносился животный вой страдающих. Но как было мне представлять карнавал во всей его разнузданности и безумии?

Есть у Платона диалог о рабе, прикованном к стене в пещере, который только лишь на основании теней, проходящих перед входом, может догадываться о формах внешнего мира. В моем контролируемом познании реальности я испытал подобные впечатления. Дружелюбный микрокосм находился в стенах дома, чуждая внешняя вселенная — снаружи. Но однажды зимой мне удалось открыть, что если подняться на чердак в маленькую эркерную башенку, которую строитель нашего дома возвел явно в приливе вдохновения, и если соответствующим образом выставить тело и наклониться, то можно увидеть просвет между Палаццо Беневентури и Тора Леоне, благодаря чему прослеживать отрезок Пьяцца д'Эсмеральда где-то в семь локтей.

Чего не видели глаза, дорисовывало воображение. В просвете мелькали флаги братств и цеховые знаки, на лошадях ехали гонцы в цветах самых замечательных родов, а потом — сплошная куча повозок и — наконец — переодетые люди. В фантастическом хороводе двигались толпы масок, как будто бы извлеченные из кошмарных снов мастера Иеронимуса Босха — всяческого рода грифоны и кентавры, гиперборейские медведи, двуногие псы с чудовищно распахнутыми пастями, элефанты и жирафы, различнейшие стриги, крылатые лошади. Многие бестии носили маски, на которых зафиксировано было лицо великих мира сего: императора, римского папы или хотя бы только подесты. В мгновение ока прокатился пышущий огнем дракон в окружении роя девиц в прозрачных одеяниях, предназначенных на поедание чудищу… Вот только, как рассказывал мне Массимо, девиц этих изображали клирики из духовной семинарии, и это, к сожалению, было видно. Чем сильнее смеркалось, тем больше появлялось огней, а звука звучала все громче и настойчивей.

Я напирал на окошко и вдруг почувствовал, что рама поддается. То ли ее небрежно вставили, то ли раствор от старости выкрошился? Я осторожненько вынул окно вместе с рамой и высунул голову наружу. Под эркером расстилалась пропасть, но вдоль окошка шел солидный карниз. Вот если бы встать на нем…

По этому карнизу я вылез на крышу, а с нее спустился на террасу. Потом по стене и по наклоненному дереву добрался на зады контор, потом обнаружил незакрытую калитку, и дорога на улицу уже была открыта. Я побаивался тетки и Господа Бога, хотя Творца и чуточку поменьше, поскольку отец Филиппо, будучи исповедником, приучил меня к дисконтному тарифу. Впрочем, возвращаться я собрался тем же образом.

Ноги сами понесли меня в сторону Корсо. И уже через мгновение я был в толпе, я плыл вместе с нею, несся на парусах, словно меня увлекала могучая прибойная волна. Эта волна вздымалась в местах, в которых соединялись проходы, выплевывающие все новые и новые толпы людей; разливалась по ступеням святынь, вновь отступала… В том месте, в котором Крутая улица соединяется с Променадом, еще догасал яростный бой на конфетти, которые метали горстями или же в искусно склеенных яичных скорлупках. Именно такое яичко взорвалось у меня на лице, и град колких шариков засыпал мне глаза и рот. Наполовину ослепленный, закашлявшись, я чуть не попал под колеса какой-то изукрашенной повозки с осмотрительно опущенными занавесками, возница которой в костюме бородатого Борея с яростью обкладывал бичом лошадей, пытаясь вырваться из толпы. Не знаю, чем он разъярил чернь, поскольку та напирала на экипаж и раскачивала его, требуя выхода некоей Беатриче и ее клиента. Парой лет позднее я имел честь лично познакомиться с содержанкой имперского посла в обстоятельствах… Но не будем опережать событий. Между ног зевак я пробрался на открытое пространство. Вокруг церкви святой Эвлалии велись стычки на маколетти. Я бы сказал, тысячи бешеных светлячков вступили в беспардонную битву. Участки этого развлечения различными способами защищали длинные, зажженные свечи и пытались погасить огоньки свечей своих соседей. Смеху, шуткам и подколкам не было конца. Собственной свечи у меня не было, потому быстро протолкался через ряды перекупщиков к набережной. На Пьяцца д'Эсмеральда люди танцевали у костров, на которых сжигали зимние остатки и лишнюю мебель. Потемнело еще сильнее, я направился в сторону Кастелло, привлеченный призывами со стороны театра марионеток. Никто не обращал на меня внимания, пока я не столкнулся с Принцессой в розовой пелерине обшитой кроличьим мехом. Увидав меня, она отклонила маску. Покрытое белилами лицо перечеркивалось карминовой раной губ. Я пялился, словно окаменел. Принцесса это заметила.

— Что-нибудь нужно, малышок? — спросила она, раскрывая плащ и показывая мне пару громадных, по азиатской моде татуированных грудей. Я бросился бежать, нагоняемый презрительным гоготом женщины. Все еще шокированный, я столкнулся с троицей подвыпивших подростков. Они грубо выругались. Тут я перепугался еще сильнее.

— А ну извиняйся! — заорал один из них, одетый в хламиду древнего грека.

Я извинился, используя максимально изысканные формулы. Но они их не удовлетворили.

— Видится мне, — выкрикнул второй, чье лицо было покрыто сажей под негра, — что этот малец никогда еще мужской метлы в своей sempiterna не чувствовал!

Эти слова сопровождались выразительным, вульгарным жестом третьего типа, загримированного под германского воина с рогами на голове.

Я не собирался проверять, то ли это угроза, то ли просто легкомысленная шутка. Я метнулся в боковую улочку и помчал наверх. Мерзавцы, издавая выкрики словно стервятники, побежали за мной, но костюмы и выпитое вызвали, что они быстро остались позади. Я же мчался будто заяц, которого спугнули с места, и остановился только лишь в каком-то отдаленном закоулке. Сюда не доносился шум празднества, не слышно было и погони. Сделалось уже совсем темно, а свет луны не проникал на дно городского оврага. Я огляделся по сторонам, никто меня не преследовал. Я облегченно вздохнул. И только сейчас до меня дошло, что я заблудился.

Эта часть Розеттины мне была совершенно не известна. Тесные и крутые улочки образовывали настоящий лабиринт. Вся территория была здесь складчатая, тут было полно каких-то лесенок, тупиковых двориков и тесных проходов. Я пытался идти в сторону зарева огней над портом, но дорогу, чуть ли не на каждом шагу, загораживали сплошные стены.

Мне хотелось есть и плакать, как вдруг заметил прямо перед собой мигающий огонек. Я ускорил шаг и быстро очутился в каком-то саду. Но я предпочел никого не звать, пока не увижу лица владельца светильника. Но свет исчез. Я сделал еще пару шагов и натолкнулся на приоткрытую дверь. Из-за них дуло холодом и затхлостью. Тем не менее, я вошел вовнутрь. И только через какое-то время сориентировался, что нахожусь в гробнице Бонавентури. Гробы тесно стояли на полках, некоторые из них совершенно растрескались от старости. Ниже, в крипте горели три огонька и раздавались голоса.

— Ну как, есть? — спросил тот, следом которого я пришел. Голос у него был молодой, звучный, со слегка гортанным северным акцентом.

— А ты сомневался, — ответил брюзжащий и грубый бас.

— Молодка из провинции, — добавил третий, постарше. — Толпа задавила ее возле Альбанских Ворот.

— А ну покажите.

Брюзга зажег факел, а старик одним рывком сорвал черный покров с катафалка, стоящего посредине крипты. На нем лежало обнаженное тело молоденькой, только-только вступившей в пору расцвета девушки. Буквально за секунду в память впечатались ее золотисто-рыжие волосы, не слишком-то еще развитые груди и стеклянистые глаза. Но окрика я сдержать не смог.

— Это кто там? — рявкнул грубиян и, не успел я пошевелиться, как он сцапал меня за горло.

— Шпион? — встревожился старик и блеснул ножом.

Ноги подломились подо мной.

— Оставьте его, — крикнул мой невольный проводник. — Ведь это же еще дитя.

— Инквизиция любит пользоваться и детьми.

— Погодите, так я его знаю. — Мой защитник подошел поближе и взлохматил мне волосы. — Я уверен, малшик, что ты дашь клятву никому не говорить о том, что здесь видел? — Да в этот момент я готов был пообещать совершить пешее паломничество вокруг света. — Сам я художник, — продолжал молодой человек, а человеческое тело до сих пор представляет для нас, людей, наполненный тайнами мешок. Так что иногда, вопреки рекомендпциям наших душепастырей, я обязан в этот мешок заглянуть.

— Так, синьор! — спешно сказал я, так как узнал говорящего. Им был Маркус ван Тарн, кузен моей кормилицы.

— Так что возвращаться в дом, ведь о тебе наверняка уже беспокоятся!

Так что той ночью мне не дано было участвовать во вскрытии останков. Разбойник по имени Бенвенуто провел меня домой. До Мавританского закоулка было гораздо ближе, чем я предполагал. Несмотря на позднюю пору, во всем доме горели огни, а на улице собрались зеваки. Среди людей в сенях я узнал синьора Госпари, медика, понятное дело, здесь же был и отец Филиппо.

— Знаешь, парень, что ты натворил?! — воскликнул, увидав меня, дядя Бенни, у которого удивительным образом было бледное лицо. — Ты убил свою тетку.

— Что?!

— Твое исчезновение она восприняла настолько близко к сердцу, что кровь ударила ей в мозг, и теперь она лежит, словно мертвая, — прибавил капитан Массимо.

Джованнина пережила кровоизлияние. Она лишь утратила речь и не могла владеть одной рукой. Но она прожила еще пять лет, словно птица с перебитым крылом, редко когда сходя с постели и лишь иногда по ночам толклась по комнатам в темноте. И откуда было мне знать, что так вот неотвратимо заканчивается мое детство, что раскалывается опекающий меня плафон, под которым меня растили, и с тех пор мне самому придется искать себе учителей и менторов?

Тем временем, в дом следовало нанять кухарку и попечительницу для Джованнины.

— И откуда мне брать на это деньги?! — рвал волосы на голове мой дядя. — Мы и так в догах, как в шелках: эта проклятая мода на парики разорит меня полностью!

А через неделю Хендрийке ван Тарн договорилась с Бенедетто Деросси по делу съема самого высокого этажа в доме под художественную мастерскую для своего кузена Маркуса.

Нидерландец, высокий, худощавый, со светлыми волосами, словно бы свернутыми из фризского песка, несмотря на свою юный возраст, перед тем, как прибыть к нам, успел увидеть приличный кусок мира и углубить множество наук. Не чужды были ему Лондон с Парижем, а так же странные и таинственные страны к северу от Карпат. Умелый в искусстве миниатюры, в своей коллекции он имел портреты ведущих представителей эпохи. Генрих Наваррский, Сигизмундус III Ваза, Мария Медичи или знаменитый альбионский пират Френсис Дрейк… Так что надвигается вопрос, а чего искал он у нас — лазурного неба, свободной атмосферы юга, развлечений, которых напрасно было бы искать в его протестантском Лейдене?

— Я ищу тайну, — признал он мне как-то раз, когда я трудолюбиво растирал ему краски для группового портрета банкиров из квартала, называемого Юдерией. — Я разыскиваю правду о Земле и о Человеке.

— Неужто ты не находишь ее в Священном Писании? — произнес я с такой убежденностью, что отец Филиппо мог бы мною гордиться.

Маркус засмеялся и в течение нескольких мгновений, когда стоял, задрав остроконечную бородку, он был похож на сатану.

— Эта правда дающаяся через откровение или регламентированная? Или просто собрание сказок, которое должно удерживать в повиновении темную чернь. Или, скорее, подделка чернорясых ради потребностей их бизнеса, который называется Церковью.

— Господи, неужто ты и в Бога не веришь?! — испуганно воскликнул я.

— Не знаю, — ответил Маркус. — То есть, я не знаю, существует ли Бог. Возможно, где-то далеко имеется недостижимый Создатель. Которого невозможно познать, которому мы безразличны. Пра-начало, первичный импульс, но наверняка это не тот мстительный иудейский божок, слепленный из наших собственных страхов и нашего незнания.

— Так что же существует на самом деле?

— Наш разум.

Я не поверил Маркусу. Тогда еще не поверил.

Той же самой весной, имея двенадцать лет, я начал посещать коллегиум, в котором падре Браккони был исповедником и преподавателем основ веры. Оказалось, что в результате своего предыдущего самообразования в некоторых предметах, таких как история войн или география, я значительно превышаю своих учителей, но вот если говорить о математике, то я был зеленее медных куполов на башнях Санта Мария дель Фрари.

Вместе с болезнью тетки я наконец-то освободился от короткой, невидимой цепочки, приковывавшей меня к Дому. Капитан Массимо свои протезы экономил, а дядюшка не покидал свою цирюльню. Так что я самостоятельно шатался по городу, посещал старые церкви, проник в катакомбы. Еще я завязал первые дружеские отношения. Моим самым близким дружком стал Сципио, сын богатого банкира, мой ровесник со светлым лицом херувима. Сложно описать все, иногда весьма жестокие шуточки, которые мы вместе устраивали. Плевать с моста Сан Габриэле на головы влюбленных, проплывающих внизу в гондолах, было самым невинным из развлечений. Еще мы обожали во время церковной службы подбрасывать жаб девицам под юбки и ожидать в воскресной духоте церкви, когда их визг прервет набожное "Кредо" или "Магнификат".

— А не хотел бы ты быть сейчас той лягушкой, Фреддино? — хихикал Сципио, видя, как я обливаюсь румянцем.

Безумным придумкам не было конца. Нам удалось намазать клеем епископский трон в соборе или же напоить рыжего кота чертовым зельем и закинуть его в зал Великого Совета в Палаццо делиа Синьория. И в то же самое время мы тщательно ходили в школу, читали книги, я же после обеда приходил на уроки рисунка к Маркусу.

— Рука у тебя искусная, всем техникам ты обучаешься легко, — заявил мой мастер буквально через пару месяцев обучения. — До совершенства тебе не хватает одного.

— Таланта? — с испугом спросил я.

— Знания жизни, но и оно придет со временем.

 

3. Первые последствия нимфомании

Прошел первый год моего образования в коллегии. После чрезвычайно сухой весны в средине июня волна убийственной жары хлынула на Розеттину, словно кипяток из перевернутой выварки. Много дней на небосклоне не появлялось ни единой милосердной тучки. Земля стала похожа на золу. Колодцы и фонтаны высохли, а Изумрудная Лагуна превратилась в мелкий и вонючий пруд. Берега отступили, открывая невероятную, много веков нагромождаемую помойку. Отвратительная тина не позволяла подойти к воде. В Синьории даже пошли разговоры об углублении в течение столетий высохшего канала, ведущего через косу Сан Джорджио, чтобы морские воды могли вторгнуться и освежить лагуну наподобие медика, промывающего гноящийся глаз. Вся жизнь подверглась замедлению, люди и животные перемещались по жаре, словно тараканы в смоле, ища лишь тенистые места. На даже самая глубокая тень не гарантировала прохлады. Даже в нашем Высоком Доме было горячо, словно в преисподней, а ночь не приносила успокоения. Потому я с радостью принял решение отца Филиппо, чтобы на время каникул отправиться в Монтана Росса, куда нас пригласила одна из богатых кающихся грешниц, Ариадна Пацци, вдова оптового торговца пряностями. И нужно же было такому случиться, что это было то самое имение, когда-то присмотренное моим папашей-покойником, понятное дело, еще перед тем, как сделаться покойником. Исключительная милость иезуита в отношении меня наверняка следовала из убеждения, будто бы я на прямой дороге, чтобы стать священником. Даже уроки живописи не мешали ему ради будущей службой Господу.

— Да рисуй себе, мой мальчик, рисуй, ведь сам знаменитый Фра Анджелико был набожным доминиканцем, — твердил он.

Быть может, достойный падре посчитал пожертвование меня Богу замечательной формой искупления собственных грехов. И при случае можно было бы доказать, что прекрасная профессия священника может переходить от отца к сыну.

Для прибывшего из душного города закуток, прозываемый Монтана Росса, казался раем. Тенистые рощи даже в самую страшную жару давали приятную прохладу, в реках и ручьях журчала вода, повсюду было множество самых различных цветов и птиц. Ну а вид с перевала Сан Витале! Мне не нужно было ничего придумывать, творя десять лет спустя картуши для гобеленов, представляющих Сады Господа Бога. Эти картины впоследствии повисли в Наибольшем Зале Совета и сгорели до единого в день моего падения.

В деревне дон Филиппо предоставил мне много свободы, так что я шатался по всей округе. В основном, в одиночестве. Дети синьоры Пацци были слишком малы, чтобы быть для меня привлекательной компанией. Я наблюдал за животными, ловил бабочек, но более всего меня привлекали уже упомянутые римские развалины и пруд нимф. Царящая засуха не нарушила подземных запасов источника, бьющего из глубокой дыры. Хрустальная вода дарила охлаждение, а если верить местным легендам — и вечную молодость. Большую часть сведений по данной материи сообщила мне кухарка Аурелия, громадная, жирная баба с лицом, усеянным разноцветными нарослями, придающие ее лицу вид шеи индюка, скрещенной с задницей павиана.

— Когда-то здесь были красивые времена, барич, — рассказывала она. — Серебряный Век, Золотой Век, Век Бриллиантовый… Земля тогда родила сама, люди были красивыми и богатыми…

— Я знаю, это во времена древних римлян…

— Во времена римлян, во времена этрусков и раньше, гораздо раньше, когда мир еще населяли гарпии и химеры, а на горных верщинах появлялись спускающиеся с неба маленькие зеленые человечки

Естественно, я понятия не имел, что Аурелия — колдунья, и что она ведет обширную магическую практику, в прибылях от корой вне всякого сомнения принимала участие и сама донна Пацци. Но все эти байки я слушал весьма охотно. В особенности — о чарах, магии и допотопных временах.

Так что она рассказывала мне о людях, превращенных в деревья, в особенности же — в платаны, из которых, особенно в околицах Кремоны, производят изряднейшие скрипки, способные издавать из себя и детский плач и чувственный женский стон (В своем Словарике Новых Выражений, который я тогда вел, моею рукой было записано: "Выяснить, что означает "чувственный"? Исследование данной проблемы заняло у меня многие годы.).

Затем Аурелия рассказывала про зеркала, способные пожирать высокомерных типов, которые слишком часто в них глядятся, и о кристалликах, обнаруженных когда-то возле местности под названием Баальбек, благодаря которым могли разговаривать друг с другом люди, находящиеся по обеим сторонам пустыни. Она разворачивала передо мной миражи о широчайших возможностях творения добра и зла, обеспечения с помощью магии удачи для себя или же возможности наслать на врагов несчастий, болезней и даже смерти. Но когда я спрашивал, кто может подобное совершать и каким образом, она отвечала, что сама не знает, только что-то слышала, или же, что в ее родной округе все волшебники давным-давно уже вымерли. Меня подзуживало спросить у Аурелии про странный ритуал, которому меня поддали в детстве, про ту зеленую жидкость, про церемонию крови… Чему могла эта церемония служить? Ради каких целей был я избран? Но тут же я прикусил себе язык Даже не знаю, почему. Лишь позднее мне пришло в голову, что та громадная женщина, купающая меня в магической кадке, могла быть сама Аурелия.

Тем временем, по всей стране раздавались мольбы о дожде. В церквях читали новенну, Совет Семи выслал молящую делегацию в Аква Альта, где размещалось святилище святой Зиты, традиционной покровительницы всяческих вод, от артезианских до плодовых. И все понапрасну!

Только меня в то время интересовало нечто совершенно иное. Я мечтал увидеть настоящую нимфу и окончательно убедиться в ее существовании или не существовании. Во время длительных каникул мне удалось обнаружить и гнездо ос, и огромную змею из рода посвященных Эскулапу, греющуюся на тропинке, видел я следы когтей редкой в наших краях рыси, видел и тень орла. До полной коллекции юного любителя Гомера и Гесиода не хватало лишь живой нимфы. Я сторожил у источника вечером и на рассвете, но увидал лишь серн, спешащих на водопой, а в мраке замечал светящиеся глаза каких-то хищников. В конце концов, решил я выбраться туда в полночь. Для этого я смастерил хитроумный будильник: свеча, догорая, пережигала натянутую нитку, та запускала рычаг, и горшок с водой выливался мне на голову…

Сработало. Мокрый, зато полностью проснувшийся, я выбежал в ночь. Ярко светила полная луна. Время оборотней. Только что мне оборотни! Дорогу до источника я мог пройти и с закрытыми глазами. Я был уже довольно близко от цели, когда услышал тихое пение. В первый момент мне оно показалось чем-то неземным. На грани шепота оно доходило до меня со всех сторон. Я отпрыгнул в развалины и, продираясь сквозь кусты, вскарабкался на вершину холма и осторожно дополз до самого края террасы возле давнего перистиля. Благодаря отраженному свету луны, прекрасно был виден клочок воды и фигура, окутанная вуалью, что сидела, подогнув колени, над самым краем пруда. Отовсюду шли люди, неся в ладонях маленькие светильники, из-за чего они были похожи на светлячков, сползавших по склонам холмов. Местные крестьяне: старые, молодые и в расцвете сил. Я распознавал их простой, шершавый диалект и узнавал слова.

Госпожа Воды, Госпожа Земли, Госпожа Огня — приди!

Ты, что была, существуешь и будешь существовать — приди!

Мать Великая Богов, Солнца супруга и Звезд сестра — приди.

Убереги нас от смерти, хворей и беспамятства!

Великая Изида, Великая Астарта, Великая Кибела…

Пребывай с нами!

Кибела? Но как среди простого народа сохраниться память о той, имя которой было ведомо лишь немногочисленным ученым гуманистам? После полторы тысячи лет господства христианства? Совершенно непонятно.

Под конец прибывшие уселись кружком над водой. Были зажжены пахучие благовония, и до меня добрался странный, дразнящий, сладко провоцирующий запах. Затем привели белого ягненка и черную курицу… Пение утихло. Сидящая фигура поднялась.

— Прими, Госпожа, знак жизни, знак смерти… Начало и конец. И прояви Силу.

— Прояви Силу! — хором повторили собравшиеся.

Болезненное блеяние барашка, словно ножом обрезанное кудахтание курицы. Жрица сбросила одеяние. Она стояла обнаженная, громадная, толстая, по-особенному корпулентная, со свисающими на живот грудями. Она подняла вверх руки, в которых держала зарезанных животных.

— Время перемены, — воскликнула она и закрутилась с неожиданной легкостью, а сиськи ее раскачивались, словно колокола в Санта Тринита. Я узнал Аурелия. — А нет ли кого-то чужого среди своих? — настороженно спросила она.

— Одни свои, — зашуршали собравшиеся.

— Знаете ли вы, как богини карают измену?

— Знаем, ибо мы — ее рука, ее молот, ее нож…

Я чувствовал как мое сердце стучит в дробленые куски этрусской терракоты, к которым я пытался прижаться как можно крепче.

— Госпожа приближается, я иду ее приветствовать!

Женщина повернулась и прыгнула в воду. Собравшиеся задержали дыхание, было слышно лишь пение цикад и журчание ручья. Сам пруд имел форму конуса. Плескаясь у самого берега, я никогда не пытался достать до холодного дна. Аурелия исчезла. И не возвращалась. Долго! Я считал удары пульса. Наконец вода вскипела. Выплыли длинные черные волосы. Среди собравшихся послышался вздох облегчения. Из воды выплыла фигура. Только это была не Аурелия, а нимфа! Высокая, стройная, длинноногая. Мокрое тело с резными грудями античной Дианы поблескивало в свете луны.

— Богиня! Богиня! — пронесся шепот.

Народ повалился на колени, а она стояла меж людьми, словно прямая тростинка, откинув длинные волосы, открывая божественный профиль и ослепительно белые зубы, оскаленные в вызывающей усмешке.

— Чего хотите, люди малые, люди простые и добрые?

Ответом было всеобщее:

— Дай нам воды!

— Вода — это жизнь, следовательно, вы желаете долгой жизни?

— Да, Госпожа.

— Тогда жертвуйте мне себя без остатка.

Нимфа исчезла в тени разрушенной гробницы. А мужчины шли в очереди за нею, сбрасывая с себя одежду. Шли они медленно, с задиристо торчащими, словно у греческих герм, членами. И слышно было только бряцание монет и драгоценностей, бросаемых в медный котелок. Не знаю, что они с ней делали. Но, судя по отзвукам, там происходили ужасные вещи. До того места, где я лежал, доносились странные стоны и писки, шлепки и урчания, а прежде всего — звуки, издаваемые работающей маслобойкой… И было тех мужчин тринадцать.

Подглядывая, я испытывал какое-то странное чувство. В паху чувствовалось нечто теплое и приятное, нечто вроде шевеление мурашек, попеременные волны тепла и жары. И я лежал, втиснувшись в замшелые развалины, теряя голову от виденного и слышанного, с далеко отставленной от себя рукой (чтобы она не отсохла, как предупреждал отец Филиппо), а душа моя, не осознающая, что с нею творится, уже покинула тело и кружила соколом над языческим закутком. Я и не заметил, как луну заслоняет туча, как срывается ветер. Как вдруг почувствовал под собою влагу, и стыд, и испуг…

Я очнулся. Над горами прогремел гром.

— Гроза, гроза идет! — закричали мужчины.

И действительно, близился ливень. Сразу же люди начали удирать, забыв о нимфе и едва-едва исполненном жертвоприношении. Астарта, нимфа или же волшебным образом преображенная кухарка донны Пацци как будто бы под землю провалилась. Дождь падал все обильнее, громы били в вершины и в деревья с яростью императорской артиллерии. Я боялся за собственную жизнь, ведь неоднократно заслужил удара молнии, тем не менее, любопытство взяло во мне верх. Я переждал с десяток "Аве" и спустился к пруду. Там я не обнаружил ни следа от петуха и ягненка; не нашлись и сброшенные одежды, а ливень смыл кровь.

Промокший до нитки и переполненный амбивалентными чувствами в отношении чудес, магии и поллюции, я вернулся домой.

Лило три дня и три ночи. Если во всем этом и была рука Великой Матери Богов, то просьбу она выполнила на совесть. Сам я все время не покидал дома. К моему величайшему изумлению, на следующее утро Аурелия, болтливая и прыщавая как и раньше, как будто ничего и не было, приготовила нам завтрак и прибралась в помещениях. Я уже не расспрашивал у нее про старые легенды и сказания. Во мне теплилась надежда, что никто и никогда не узнает про мое участие в их шабаше. Но почему я не рассказал об этом священнику? Ведь у меня было самое сердечное намерение. Но я ожидал возвращения в Розеттину, а потом произошло множество других событий…

Дождь закончился так же неожиданно, как и начался, в средине третьей ночи. С рассветом мир обрел все свои краски, раскричались птицы. Меня же некая фатальная сила вновь потянула к развалинам. И к пруду. Пытливая часть моего разума (это же сколько раз впоследствии приходилось мне ее проклинать) требовала рационального объяснения виденных мною явлений, полушарие, ответственное за фантазирование, требовало своей порции сказочности.

Говоря по правде, в свете дня этот уголок утратил большую часть своей таинственности. В священном кругу паслись две абсолютно реальные козы, не обращающие на меня ни малейшего внимания. Я вошел в воду. Та уже устоялась после дождя и была сейчас холодной и хрустально чистой. Бредя по отмели, я вдруг напал на штольню и сразу же потерял почву под ногами. Недолго думая, я решил нырнуть с открытыми глазами. Подводная яма оказалась не глубже десятка локтей. У самого дна я заметил довольно-таки широкую щель и, не думая ни о чем плохом, что было свойственно моему возрасту, я проплыл в нее. По другой стороне я попал в небольшой подземный прудик. Над ним царил мрак, но воздух был свежий, на удивление не затхлый, следовательно, тут имелась какая-то вентиляция. Я всегда ношу с собой огниво, предусмотрительно защищенное от влаги, поэтому, вынырнув из воды, я тут же добыл огня. Уже через мгновение я пожалел о сделанном. Вид был совершенно неприятный. На краю озерца кучами лежали черепа, принадлежащие, скорее всего, таким же как я ищейкам. Пещера была невысокая, но довольно обширная. Под стенкой я заметил логовище, устланное шкурами; рядом находилось несколько масляных светильников, указывающих на то, что проживающее здесь существо никак не является слепым чудищем. И медный котелок, куда в ту памятную ночь бросали пожертвования; рядом стоял солидный сундук. Он был закрытый и весьма тяжелый. Именно в нем Аурелия, наверняка, хранила дары своих почитателей. Без труда я догадался, в чем же состояла суть ее обмана. На глазах деревенских дурачков старуха ныряла и менялась ролями с девицей, игравшей роль Богини. После чего здесь, в пещере, ожидала конца церемонии. Но вот кем была та юная Кибела, и где она пребывала теперь? Не менее волнующим был и другой вопрос: вся ли эта магия была только лишь мошенничеством? Ведь желанной цели им удалось достичь: дождь пролился!

Продвигаясь вглубь пещеры, я напал на пробитый в камне длинный коридор. Я решил выяснить, куда он меня приведет. Говорят, что из трудных ситуаций выводят простейшие выходы, так что я совершенно не удивился, когда тайный проход привел меня в небольшую каморку возле кухни на Вилле Пацци. Выходит, этим путем можно было незаметно попасть в дом! В эту пору все здесь выглядело пустым. Аурелия, собираясь на рынок, забрала малышню с собой, а батраки отправились в поле…

Какой-то шорох. Я превратился в слух. Скрежет посильнее, и нечто вроде вздоха. На досках каморки играло световое пятно, указывая на отверстие в стене. Я поднялся к нему. Огромную спальню донны Пацци заполняли потоки света, попадающие туда сквозь окошко в крыше. Все это позволяло без труда, ведь и занавеси балдахина были раскрыты, следить за подробностями баталии, ведущейся в ложе. Изумленный, я пялился на этот необыкновенный театр. Меж бледных, широко расставленных ног синьоры мерно подскакивала большая багровая задница, переходящая в спину без особых мышц, зато покрытую темными волосами.

— О-о, боже, божечки… — ритмично стонала Ариадна Пацци, закончив хрипло: — Б-б-божечки…

— Не взывай имени Господа понапрасну, — поучающим тоном заметил сидящий на ней верхом всадник, переходя с рыси в галоп.

Мне стало нехорошо. Я узнал голос отца Филиппо.

Кто знает, возможно, этот момент и определил всю мою дальнейшую жизнь. Нет, нет, веры я тогда не утратил. Еще нет. Тем не менее, я решительно вступил на путь греха и безнадзорности. Я уже не мог полностью открывать собственное сердце своему исповеднику. То есть, понятное дело, я регулярно исповедовался ему, признаваясь в полуправдах, попросту обманывая. А чем большие запасы тайн откладывались в моей совести, тем более я удивлялся, с какой легкостью это получается.

Моими каникулярными переживаниями я ни с кем не поделился. Даже со Сципионом. Впрочем, нашими умами овладели уже совершенно другие дела. Тем летом мы оба сильно выросли. В наших беседах начали появляться темы, всеобще признаваемые в качестве табу. Я показал Сципиону вторую часть тома "О добродетели"; он же добыл откуда-то рулон со скабрезными рисунками. Для подобного рода исследований мы забирались в башенку над мастерской Маркуса, в особенности уютной днем, когда тот не рисовал, а только неведомо где пропадал. Скорее всего, пил, потому что, обычно, возвращался через пару дней с набежавшими кровью глазами и опухшим лицом. Так что местечко было самым подходящим, чтобы вести фантастические эротические россказни с собою самим в главной роли. Сын купца фантазировал о горничной, к которой он, якобы, прокрадывался ночью и имел до самого утра; я же нес чушь про дочку ювелира… Вот разговорчики были! Так что руки немели.

Пока одним зимним днем, когда, сняв панталоны, мы не дорассказывали наши истории в четыре руки, Сципио взял меня в рот, после чего предложил, чтобы я сделал то же самое и ему. Я не хотел, поскольку знал, что это означает бесспорное и вековечное проклятие, вот только не сильно мог сопротивляться. И…

Стук деревянных протезов капитана Массимо! Мы перепугано сорвались с места. Если моряк увидит нас здесь голыми, с гадкими рисунками… Движением головы я указал коллеге на окошко. Тот метнулся к нему. Дорога по карнизу была ему известна. Я же, натягивая одежду, направился к двери.

— Куда же ты делся, bambini? Дядя тебя повсюду ищет, — хрипел капитан.

— Что-то случилось?

— Синьоре Джованнине снова сделалось хуже, она зовет к себе…

Он замолчал. Душераздирающий, вибрирующий вопль донесся со двора. Крик и стук, как будто бы кто-то сбросил сверху мешок со свеклой. Сломя голову, мы побежали вниз по лестнице.

После смерти Сципион казался раза в два мельче, чем при жизни. В его глазах застыл нечеловеческий испуг. Представляю, что он чувствовал, когда поскользнулся на сыром карнизе, когда руками отчаянно пытался схватиться за стену, когда планировал к молниеносно близящейся земле… Его панталоны были натянуты навыворот, но я надеялся на то, что в суматохе никто этого не заметит.

— Это что, вор? — допытывался дядя Бенни.

— Нет, это мой соученик. Он поспорил со мной, что заберется на крышу по дереву, по стене и по карнизам.

— И его встретила кара Божья, — прокомментировал случившееся отец Филиппо. — Споры и пари — это ведь тоже смертный грех. Иди, Альфредо, помолись.

Ему не следовало меня уговаривать. В домашней часовне рядом с цирюльней, на полу из нетесаных досок, у основания портрета святого Мерилла, лицо которого вышло из-под кисти Маркуса, а моим участием был фон, наполненный цветами магнолии, я ревностно молился до самого утра. Я просил у Господа милости, прощения гораздо более худших грехов, чем споры на деньги, о том что ввергнул Сципио в преисподнюю. И о желании того же падре Браккони…

Но прежде всего — о милости к себе самому.

 

4. По образу и подобию

— Вот если бы он был птицей… Если бы был птицей…

Образ падающего мальчика преследовал меня долгие годы. Быть может, именно потому меня отвращало рисование несчастного Фаэтона, который осмелился управлять колесницей Солнца; Беллерофонта, сброшенного со спины Пегаса или неразумного Икара. Иногда мне даже снилось, что Сципио спасают громадные, черные крылья сына ночи, которые на лету вырастают у него из рук и раскрываются, и вместо того, чтобы удариться о мостовую, мой приятель взмывает в небо, словно гигантский нетопырь…

Наяву же о проблемах авиации я рассуждал более конкретно. Маркус неоднократно повторял:

— Придет время, Фреддино, когда человек оторвется от Земли, когда он станет парить в небесах словно Дедал или Магомет на своей кобыле по имени аль-Бурак, пока не увидит сверху Землю лучше, чем святые ангелы.

— Но ведь вы же, мастер, не верите в существование ни херувимов, ни серафимов.

— Но когда я пишу картины, мне они необходимы для моего воображения. Только не об этом я хотел тебе говорить. Хочешь летать? Полетишь! Если мы порвем узы предрассудков, отбросим балласт страха и сомнений в творческое могущество разума, мы станем словно боги. Знаешь, какую мораль следует извлечь из истории о райском Древе Познания Добра и Зла, Фреддино? Попросту твой добрый Господь Бог одубел при мысли о нашем свободном доступе к источникам информации. Ну ладно, не кривись, будто осу проглотил. Выпей со мной… А потом мы полетим в наши мечты.

Много лет спустя, по заказу французского кардинала я уселся за серьезный анализ полета птиц и стал размышлять над возможностью производства машин, тяжелее воздуха. Я чертил схемы, строил модели, проводил вскрытие птиц, прослеживая их костную и мышечную систему, размышляя над тем, как найти привод, который дал бы человеку силу альбатроса при сохранении легкости пернатого великана.

Но вернемся к Фреддино-подростку. Худому и жилистому пареньку с разлохмаченными волосами, с пальцами, вечно измазанными красками, с головой, переполненной совсем даже не подростковыми мыслями. Который, бывало, сбегал с урока, подвергая себя возможности порки, только лишь затем, чтобы послушать в таверне путешественника, прибывшего из Индий, или же отправлялся в самую Буона Рокка, чтобы наблюдать памятное затмение Солнца, предвещающее близящееся время замешательства, катастроф и упадка.

Еще помню, как в одно лето, взяв без спроса любимого ослика донны Пацци, я отправился за перевал Сан Витале, чтобы увидеть сражение. Вот уже несколько дней по виноградникам ходили слухи, что на равнине Аньяни должны столкнуться отряды взбунтовавшегося кондотьера Строцци с императорскими войсками под командованием Бастарда из Штирии. С утра в Монтана Росса я слышал из-за гор уханье пушек. И чувствовал, как кровь пульсирует живее. А двумя днями перед темя видел, как через деревушку Кампино шла наша Зеленая Гвардия, цвет республиканского рыцарства и экстракт мужского запала. Вспомогательные войска из союзной императору Розеттины. Тогда я понятия не имел о политике, не знал, что Солнце, под лучами которого греется старая Республика, уже заходит, а после поражения Строцци мы недолго будет радоваться собственной суверенностью. Как и другие, я считал, что господа из Синьории, из которых наибольшим весом обладали граф Мальфикано, знают, что следует сделать для всеобщего добра. Потому-то хватал меня за сердце и подкреплял дух образ тех великолепных доспехов, жабо или накрахмаленных воротников, носимых по испанской моде. А прежде всего, подкрепляло выражение на храбрых, воинственных и открытых лицах… Внезапно, к моему величайшему изумлению, среди группы офицеров мелькнуло юное лицо моего молочного брата — графа Лодовико. Юноша наверняка отправлялся за своими первыми знаками отличия. Я ему поклонился, но он, похоже, меня не заметил. Над самым настоящим лесом из пик кавалерии развевались флажки, дальше в ногу шагали мушкетеры, крепкие парни с надменным взглядом, безразличные к облаивающим их собакам и высматривающим их из-за заборов деревенских пацанов. Под конец везли орудия с блестящими пастями и огромными колесами, они катились среди скрежета, коротких команд, щелканья бичей и ржания мулов. А потом осталась только поднятая пыль и густой, гвардейский запашок вспотевших мужчин, заряженных адреналином. И это как раз меня удивило, поскольку лично я ожидал, скорее, запаха лавров или ароматического табака.

Через перевал Сан Витале ведет всего одна, наполовину заросшая тропа, так что на другую сторону я добрался только под вечер, никого не встречая. Птицы, похоже, напуганные, молчали; было слышно лишь жужжание медоносных пчел, гудение жуков, серебристое шуршание стрекоз. Я думал, что по другой стороне гор услышу шум битвы, скрежет сталкивающихся клинков, а моим глазам откроется увлекательнейшая батальная фреска. Меня поразила ужасающая тишина поля умерших. На берегу ручья догорала ветряная мельница и скопище деревенских домов; в воздухе ходили кругами стаи хищных птиц. Чем дальше от опушки, тем больше было мертвых тел и лошадей. Они лежали без всякого порядка, одни казались всего лишь уснувшими, других порубили, с вывалившимися кишками, разбитыми черепами, через раны вытекали мозги. Ужасно. Среди луж свернувшейся крови кругами ходили громадные мухи. До пары тел уже добрались собаки. И над всем этим вздымался совершенно непоэтический смрад — вонь пороха, крови, пота и фекалий, гари и распаханной картечью земли. Я глядел на все это в остолбенении. Куда же подевалась героическая монументальность, известная нам из описаний Ливия и Цезаря? Побоище производило самое отвращающее впечатление. Ни малейшего движения, лишь где-то сдавленный стон. Я не мог бы написать всего этого, более того, скорее всего — просто не желал бы. Из кучи тел вопила бессмыслица. Безумная логика смерти.

Среди павших преобладали тела бунтовщиков, но хватало и наших. Похоже, только лишь после отчаянной обороны люди Строцци пошли в рассыпную. А имперские сели им на шею и без пардона резали.

Внезапно я вздрогнул. Среди самого настоящего вала жестоко разорванных, похоже, взрывом картечи тел блеснули серебристые доспехи и светлые волосы, теперь слепленные кровью. Лодовико! На нем лежал, как будто пытаясь защитить юношу, седой офицер в мундире с цветами Мальфикано и огромный негр, которого я частенько видел во время парадов. И тут мне показалось, будто бы я замечаю какое-то движение. Я тут же подскочил к павшим и столкнул тела с парня. Глаза Лодовико были прикрыты, но он еще дышал. Никаких особых ранений я не заметил.

— Ваше высочество граф, синьор Лодовико! — воскликнул я.

Тот открыл глаза, но водил ими бессознательно, попытался пошевелить губами…

Я, скорее, почувствовал, чем услышал движение за спиной. Рванулся в бок, и огромный дротик пролетел всего лишь в дюйме от меня, вонзаясь в торс мертвого чернокожего. Нападавших было трое: грязных, оборванных, нагруженных добычей.

— Прочь! — крикнул я.

Правда, вышло это у меня довольно пискливо. Двое грабителей положило добычу на землю и достали короткие стилеты, применяемые профессиональными убийцами. Третий же двинулся вперед, опираясь на громадный бердыш. Я схватил брошенную офицерскую рапиру. Разбойники лишь загоготали.

— Отодвинься-ка, барчук, — рявкнул их атаман. — Не ты нам нужен, а вот этот…

Я взмахнул рапирой, но в руке бандюги свистнул бердыш, и от моего клинка остался небольшой обрубок. Страшный топор навис над моей головой… Но в этот же момент прогремел выстрел. Лодовико пришел в себя настолько, чтобы воспользоваться бандолетом (кавалерийский пистолет). Предводитель рухнул на землю, извергая кровь. Остальные гиены бросились к нам, только я уже достал нож и метнул его в соответствии с уроками капитана Массимо. Нож по самую рукоять увяз в полуголой груди. Последний из бандитов остановился, дезориентированный, как вдруг из зарослей выскочила ватага грабителей.

"Ну все, хана нам", — подумал я. Лодовико пытался подняться. Ему не хватало сил, и он потерял сознание. Кружок грабителей сужался. Я мог лишь молиться о том, чтобы смерть пришла быстро.

— Оставьте их, — услышал я вдруг знакомый голос. — Добычи с вас достаточно!

Разбойники послушались, словно овечки. Из-за их спин вышла ведьма Аурелия.

— Ах, барич, барич! — воскликнула она. — Ну кто же заставлял вас лезть в такие неприятности?

Я не отвечал, но вместе с тем не спрашивал о том, откуда взялось необычное послушание разбойников. Вдвоем мы подняли юного графа.

— С ним ничего не станется, — профессионально оценила кухарка состояние раненого, — только его необходимо отсюда забрать.

Ослик ожидал там же, где я его оставил. Молодого вельможу мы посадили на него и отправились в обратный путь. Вновь нас окружил тихий, не нарушенный войной и совершенно безразличный к разыгрывающейся трагедии лес.

В Монтана Росса Лодовико пришел в себя. Там же быстро появился и разыскивающий юного графа вооруженный кортеж. Дворяне старого Мальфикано вели по отношению к нам надменно, но на прощание Лодовико обнял меня и сказал:

— Я твой должник, Альфредо. Даст Бог, я еще смогу отблагодарить.

Тогда я еще не знал, что слова сильных мира сего можно интерпретировать двояко.

Поход за перевал Сан Витале был одним из тех уроков, который мог мне много стоить. С остальными таких уж проблем не было. Я был понятливым учеником. А науки впитывал довольно всесторонне — вот только эффекты образования частенько бывали совсем не такими, на какие надеялись педагоги. Случается ведь такое. К примеру, Иона в пятницу хотел рыбки попробовать, а его проглотил кит. Святой Мерилл полжизни провел, разыскивая Святой Грааль, а сарацины взяли и поджарили его на гриле. На том же самом принципе Маркус ван Тарн обучил меня не только лишь тайнам техник рисования на доске и al fresco, искусству создания гравюр по дереву и меди, но, прежде всего, умению мыслить, задавать вопросы, драться аргументами, равно как и на кулаках.

— Мордобой ни в коем случае не может заменить дискуссии, но временами эффектно ее дополняет, — утверждал голландец.

В одной только сфере я не достиг удовлетворяющих его прогрессов — в выпивке. Ван Тарн предпочитал питье в неумеренной манере народов севера, которая приказывает заливать в себя питье так долго, пока спиртное не вытянет наверх всяческое зло, желчь, обиды и слабости… В этой дисциплине я никак не пошел по следам своего учителя. Остался я закостенелым южанином, который пьет ради веселья и живительной расслабленности. Подозреваю, что на самом деле Марк и не желал быть счастливым, а вот я — хотел.

Говоря о моих других наставниках — капитана Массимо до конца жизни я буду благодарить не только за языковую подготовку и базовые географические знания, но и за практические умения, такие как вязание узлов, метание ножа или азартная игра в кости без риска проиграть.

В свою очередь, вопреки собственным ожиданиям, Бенедетто Деросси не обучил меня цирюльному делу, технике пускания крови, промывания желудка и умению ставить клизмы — зато это он стал причиной того, что в приятной компании я могу взять мандолину и спеть парочку живых, хватающих за сердце и колени песенок из окрестностей Розеттины.

Ну а падре Филиппо Браккони? Бедняжка. Как же долго я не выводил его из ложного представления, будто бы ни о чем не мечтаю так, как о карьере духовного лица. В коллегиуме святого Аполлинария я в основном бывал первым учеником. И если получал розгой чаще, чем остальные, винить следует не мою лень, но излишнюю любознательность и постоянный водопад сложных вопросов. Регулярно я исповедовался и специально придумывал мелкие грешки под тематику планируемых проповедей, чтобы доставлять падре удовольствие, и при случае выслушивать поучения, которых пока что никто не слышал. Если запланированная тема проповеди была: "Помни о праздновании дня святого", я признавал то, что колупался в носу во время молитвы. Хуже было, когда приходила пора для "Не пожелай жены ближнего своего", но ведь всегда можно было признаться в том, что следил за копулирующими собаками.

— И больше ничего, сын мой?

— Больше ничего, отче.

— Жаль.

Падре Филиппо часто спрашивал, испытываю ли я к нему благодарность? Я был благодарен ему. И на этот вопрос мог отвечать откровенно. В конце концов, он обучил меня, пускай и невольно, искусству риторики, диалектики и лицемерия.

До всего остального мне пришлось доходить самому.

После смерти Сципио у меня было очень много коллег, но ни единого приятеля. Причем, как в самом широком, так и самом узком смысле этого слова. Ведь трудно назвать моим другом Лодовико Мальфикано, хотя у него во дворце я бывал и часто, и охотно. Молодой аристократ возвращался в форму довольно-таки долго, а компания только лишь из слуг и рафинированных кузенов была для него исключительно скучной. Со мной он мог сыграть в кости, узнать новейшие анекдоты или выслушать необыкновенные рассказы. Даже когда он уже полностью выздоровел, то все равно приглашал меня к себе, делал признания в сердечных приключениях и требовал подобной откровенности. Же инстинктивно сохранял отстраненность. Вплоть до того дня, когда какой-то черт искусил меня рассказать ему про Аурелию и Кибелу.

Ученые генеалоги выводят род графов Мальфикано от самого Нумы Помпилия, а на ветвях раскидистого генеалогического древа висят такие зрелые плоды, как, например, Мальфиканус Мученик, во времена Диоклетиана переделанный в котлету воистину адской машинкой для перекручивания христиан; или же Мальфитекс, выдающийся офицер королевы Амаласунты, не упоминая уже о двух проконсулах и одном антипапе; только каждый более-менее образованный ребенок в Розеттине знает, что история рода гораздо короче. Хотя столь же занимательная. Прадед Лодовико, Дамиано, смолоду был самым обычным пастухом в Тироле, и блеснул там, если верить устной традиции, в качестве не соблюдающего каких-либо условностей или стыда народного художника и музыканта. Как-то раз прямо на глазах ландграфа Альто-Адидже он исполнил потешную шутку с козой, не переставая при этом петь йодли. От процедуры, которую лишенные южного языкового полета немцы привыкли называть "Ficken machen" и пошло прозвище Malficano. И так оно уже и осталось.

Этот же Дамиано, нанявшись на службу к кондотьеру Морозини, сделался его любимым сборщиком налогов и довел это сложнейшее искусство до истинного расцвета. Он добивался стопроцентной уплаты! Вещь, в те времена всеобщего взяточничества, совершенно невероятная! Как он это совершал? Дамиано безошибочно распознавал людские слабости и умел ими пользоваться. Помимо того, беспощадность шла у него в паре с лисьей хитростью. В отношении должников он применял различные стимулы, медлительных он наказывал, платящих досрочно — награждал. Помимо того, повсюду у него имелись доносчики и экзекуторы. Так что не платить было попросту страшно. Не удивительно, что парочка маленьких государств, вечно страдающих от бюджетного дефицита, усиленно настаивала, чтобы он сделался их генеральным сборщиком налогов. Дамиано по-христиански не отказывал, довольствуясь устраивающей всех десятипроцентной маржей. Под конец, по приглашению Синьории он прибыл в Розеттину и всего за пять лет оздоровил общественные финансы. Здесь он взял себе в жены местную патрицианку и сразу же начал возводить собственный дворец. К сожалению, люди бывают завистливыми, и какой-то наемный убийца, а может и оставшийся без средств должник (не известно, так как его порубили, даже не допросив) заколол основателя рода мизерикордией, когда Дамиано во время процессии нес балдахин над архиепископом.

— Боже, тело! — якобы, воскликнул святейший муж при виде падающего блондина из Тироля, и, как утверждают некоторые, отсюда и пошло название июльских торжеств. Summa summarum, смерть основателя рода была подлой, но вот состояние он оставил значительное, так что наследникам было что умножать. Дамиано II, прозванный Concelebrante (Сослуживец — ит.), налогами уже не занимался, у него имелся собственный банк, парочка суден, он приобрел мануфактуры, производящие оружие; еще он торговал с римским папой (брат Дамиано II, Джулиано, получил кардинальскую шляпу) и ссужал императора золотом — материальным эффектом чего стал графский титул. Деловые отношения с троном, пускай и были делом почетным, обернулись серьезным финансовым кризисом, так как Его Величество оказался несостоятельным плательщиком.

Загнанный кредиторами, Дамиано II выбрал бегство в Новый Свет, где, вроде как, умер в нищете, а может, его и вообще съели. Многие предполагали, что с тех пор род Мальфикано станет появляться только лишь в криминальных реестрах. Но нет. Орландо, отец Лодовико, поднял род из временного упадка. Всем кредиторам заплатил, дворец выкупил. Говорят, будто бы он незаконно торговал с турками невольниками, но чего только не выдумывают злые языки. Он вкладывал средства в земельные участки и произведения искусства. И постоянно он входил в состав Совета Семи. Были такие, которые утверждали, будто его мечта — это, по образцу флорентийских Медичи, совершить покушение на Республику и остаться ее удельным правителем. Но это были подозрения, не не имеющие каких-либо оснований.

Тем более, что личные амбиции Орландо сдерживала хворь, о которой мало чего было известно, кроме того, что была она из особо гадких. Хорошо информированные утверждали, что то была разновидность французской болезни, которую вельможа подхватил от собственной экономки. Во всяком случае, вечер жизни он провел внутри дворца, не покидая выделенной ему башни. Многие годы никто его не видел, так что самые различные сплетни сообщали про отпадающую от костей плоть и чудовищной вони, наполняющей донжон. Запах, якобы, глушили с помощью ладана и азиатских благовоний. Тем не менее, у голубей, которые случайно пролетали над резиденцией, голова так крутилась, что они, бессознательные, падали прямиком в пруды. Не удивительно, что все свои надежды дон Орландо вложил в сыновей: старшем, Дамиано III, который заменял отца на собраниях Совет, и младшем, моем приятеле Лодовико.

Когда Маркус ван Тарн переставал пить, он просто горел работой: возвращался к ранее начатым или брошенным холстам, переписывая их, соединяя мрачный фламандский стиль с переполненным солнцем духом Италии. Брался он и за мое обучение. За развивающие занятия, как он сам их называл.

— Искусство находится в нас, — говаривал он, — и единственное, что необходимо художнику, это концентрация, соответствующая сила воли, чтобы поднять наверх существенное, избавляясь от лишнего.

В чем-то мне не нравилось, что он не учит меня всему. Маркус до сих пор держал меня подальше от своих кладбищенских делишек, которые, насколько мне было известно, он втихую продолжал. Как-то раз мне в руки попал пакет его гравюр, изображавших человеческие внутренности: сердце, печень, почки, скелет, а прежде всего — мозг. Почему он не хотел, чтобы я изучал анатомию?

Не допускал он меня, как оказалось, после сговора с падре Филиппо и дядей Бенни, к рисованию обнаженной натуры. Права, я и сам не особо на этом настаивал. После трагедии со Сципио, эротическая сфера представлялась мне грешной и отвращающей. Долго я был глухим к призывам уличных проституток, слепым к прелестям горничных и хромым, когда другие гонялись за прелестными деревенскими девчонками. А если у меня и бывали непристойные сны, частой героиней которых была Маргерита, младшая дочка жившего по соседству мастера по производству самострелов (фирма пользовалась рекламным лозунгом "А на следующий день — будет тебе олень", то просыпаясь, залитый потом, и не только, я обильно поливал себя ледяной водой и, стоя на коленях, читал молитвы, с помощью которых можно было отогнать сатану. Понятное дело, я был непоследователен, мне же было известно, что с первой же лживой исповеди я живу в состоянии смертельного греха, и если бы меня встретит смерть, мне грозят вечные муки. Только я никак не мог с этим справиться. Иногда мне казалось, что было бы лучше, если бы, в соответствии с теориями ван Тарна, Бога вообще не было, а finis vitae походил на задутую свечу. В моей душе углублялся разрыв; перед доном Бракконе я играл кандидата на получение сутаны, а ведь знал, что это невозможно. Разве что свершилось бы чудо. Это если бы я нашел исповедника, который мог бы меня понять и отпустить мне мои грехи.

В тот день я вернулся из школы раньше обычного и побежал в мастерскую мастера ван Тарна, где нас должна была ожидать работа над натюрмортами для некоего купца из Венеции. Двери я застал запертыми. У Маркуса кто-то был? В этом ничего удивительно не было бы. Мне было известно, что многие люди, чьи портреты голландец писал, не желали, чтобы им кто-либо ассистировал. Таких клиентов художник заводил из сада, так что я никогда с ними не встречался.

Я уже развернулся и собирался уйти, когда заскрежетал замок.

— Зайди, парень, — произнес певучий альт. — Маркус выбежал за красками, я же с охотой с тобой поболтаю. Ведь ты же, вроде как, несмотря на возраст, умный и красивенький.

Из темного коридора я вошел в мастерскую; через венецианское окно вливалось столько солнца, что обращающаяся ко мне женщина казалась тенью на фоне светового водопада. Я прищурил глаза.

— Хочешь вина? — спросила дама.

Поначалу я увидал портрет Данаи в струях золотистого дождя. Данаю с ногами, раздвинутыми смелее, чем мне кого-либо случалось видеть. Данаю — не скромную царевну, но искушающую, провоцирующую наложницу могучего божества… Картина была завершена только лишь в нижней части. Лицо было обозначено всего лишь парой мазков кисти. Я обернулся и едва удержался на ногах… Модель стояла в метре от меня, закутанная всего лишь в муслин, скорее, открывающий, чем что-либо скрывающий.

Удар молнии в стог скена, вне всяких сомнений, вызвал бы во мне меньшее впечатление. На расстоянии вытянутой руки находилась таинственная дама из языческого источника.

Кибела! Астарта! Изида!

Она подала мне кубок, наполненный карминовым напитком. Моя рука дрожала так, что несколько капель пролилось мне на руку и запятнало ее муслин.

— О Боже, какой скромный молодой человек, — засмеялась она гортанно, принимая мой ступор за проявление стыдливости. — Ничего, вино сделает тебя более смелым.

Прежде, чем я мог сделать хоть какой-нибудь жест, она склонила голову и слизала эти капли с моей ладони. Я почувствовал охватывающие меня холод и жар и не мог сдержать дрожи.

Тут же ее лицо очутилось на высоте моего. Я увидел темные глаза с расширенными зрачками, выдающиеся уста и дрожащие, словно у коня благородных кровей, ноздри; но более всего она напоминала мне дикого кота, который почуял добычу.

— Bambino, ты когда-нибудь занимался любовью с женщиной? — спросила она. И тут же ее острый ноготок проехал по моей шее до самой ключицы. — Маркус говорил, что ты быстро учишься, так что поглядим.

Я собственными глазами видел, как набухли ее сосцы под муслином. Тут же она резко приблизила свои уста ко мне, но, вместо того, чтобы поцеловать, на что я и рассчитывал, вонзила свои зубки в мое ухо.

— Поначалу ты должен узнать, что любовь — это больно… Я нравлюсь тебе, а?

— Ннну…

— В устах художника не слишком-то изысканный комплимент. А мне казалось, что ты сравнишь меня с весенней зарей, с цветком апельсина… С чем еще?…

— С источником, — вырвалось у меня.

Кошачьи глаза внимательно глянули на меня, зрачки сузились.

— Источник, говоришь…

Тут скрипнула дверь со стороны сада, вошел ван Тарн, навьюченный пакетиками. Увидав меня, он остановился.

— Вижу, Фреддино, ты успел познакомиться с Беатриче, — произнес художник.

 

5. Не только Беатриче

Насколько мне удалось установить, мать Беатриче, Тереза, была албанкой, одной из тех несчастных женщин, которые, похищаемые из родимых деревушек или попросту продаваемые собственными, страдающими от голода семьями, весьма часто при выдающемся участии агентов Орландо Мальфикано, попадали в гаремы Стамбула и Дамаска или же в бордели Венеции, Марселя или Ливорно. И неизвестно, какая судьба была для них хуже. Терезе из Монтенегро (Черногория — ит.) каким-то образом удалось не попасть надолго ни в одно из подобных заведений. На переломе столетий она вела самостоятельную экономическую деятельность на Набережной Пряностей.

Никто не знает, кто был отцом ее единственной дочери — одни легенды говорили о самом Орландо, другие о папском легате, третьи — вообще о французском короле. Тереза, желая, чтобы Беатриче не повторила ее судьбу, отдала дочь на воспитание в монастырь в Аква Альта, но там девица уже в свои пятнадцать лет соблазнила местного органиста и покинула конвент в бочке от огурцов, погрузив сестер в немалую фрустрацию, из-за чего долго им не хотелось огурцов. Довольно скоро, когда органист с его органом ей осточертели, она сделалась содержанкой двух городских стражников, занимавшихся, в основном, противопожарной охраной Розеттины. Первый каждый вечер орал: "Гасите!", второй: "Свет!", а уж возглас: "Граждане!", они извлекали из себя в унисон. Правда, Беатриче не нравилось заниматься этим при погашенных огнях, даже в треугольнике. Так что она не протестовала, когда через пару дней ее забрал к себе амбициозный capitano delia guardia.

И вот так вот поднимаясь по лестнице постелей, в конце концов Беатриче очутилась в алькове самого имперского посла, одного из тех, более многочисленных, чем семечки в подсолнухе, германских князьков по имени Иоганн фон Кострин. Интересно то, что она связалась с ним надолго и даже родила ему сына по имени Ипполито. Могло показаться, что она угомонится, тем более, как утверждали недоброжелатели, коллекция рогов князька превышала поголовье оленей в Европе. Ничего удивительного, что, узнав о смерти своего старшего брата, тот спешно покинул дипломатическую службу и отправился в свое княжество, меньшее по размерам, чем многие латифундии в располагающейся рядом Польше.

Беатриче недолго оставалась жительницей Центральной Европы. В малюсеньком княжестве фон Костринов ей не нравилось ничего — ни пиво, ни грубые шутки. Более всего ей была омерзительна протестантская мораль, из всех порочных вещей позволяющая лишь тихонечко пускать ветры за столом. Потому при первой же оказии она покинула мужа, ребенка и вернулась в Розеттину, где приобрела небольшой дом в предместье. Чем она занималась, чем зарабатывала на жизнь — неизвестно. Наверняка она находилась под незаметной опекой агентов самого императора. Ее единственная приятельница, донна Пацци, сохраняла в этом плане далеко продвинутую сдержанность. Во всяком случае, несмотря на свои исполнившиеся двадцать пять лет, Беатриче оставалась женщиной манящей и, как сказал Маркус, "достойной того, чтобы взять под кисть".

Чем стала для меня? Любовью? О, трижды — нет! Увлечением? Наверное, это слишком сильно сказано…

Просто напросто, я хотел ее иметь. Как и любой из самцов Розеттины. И, что самое паршивое, мне казалось, что это будет делом несложным. Я видел ее в деле в Монтана Росса, мне были знакомы сплетни и слухи, а Маркус, по пьяному делу, утверждал, что Беатриче "дает как Мария Магдалена, прежде чем пойти по тропе добродетели". Но не все сводилось к одной только страсти. Эта женщина казалась мне ключом для понимания мира. Я хотел услышать от нее, действительно ли существуют тайные силы, или же, как считает Маркус, все это было сплошным обманом и замыливанием глаз простым людям. Понятия не имею, откуда во мне взялось иллюзорная уверенность в том, что когда Кибела очутится в моих объятиях, она тут же расскажет мне правду.

Оказалось, что это вовсе даже нелегко. Шельма подцепила меня на свою удочку, но вовсе не собиралась вытаскивать меня на поверхность. Маркус же категорически не соглашался, чтобы я ассистировал ему при рисовании Беатриче в обнаженном виде.

— Это меня отвлекает, Фреддино. А кроме того, ты еще слишком молод.

Возможно, он ревновал. А Беатриче? Мне никак не удавалось встретиться с ней, когда она покидала наш дом. Бывало, что женщина исчезала вечером, в иной раз — оставалась до утра, а мне ведь нужно было ходить в школу. Оставалась церковь, но там она появлялась как иные грешницы или вдовы, завуалированная в несколько слоев, а я же не мог заглядывать под вуаль каждой женщине.

В отчаянии я написал ей пару писем. Их я вручал вознице, всегда ожидавшему в коляске на тылах нашего дома. А к третьему из писем я приложил даже собственноручный сонет.

Когда первый раз увидал я тебя, госпожа, В сердечко мое постучало светило, Тобой опьянен был я, словно медом, Я пил тебя взглядом, и все мне было мало. Источник уст твоих, и глаз твоих тени Под занавесками ресниц, пальмам подобных; Долго, ах как долго гасил бы я жажду Прежде чем нас разделил бы розовый рассвет. Все время мечтаю о тебе, всем своим естеством: Большая готовность и масса надежд на то, Что когда проснусь, увижу — ты есть. Новой жизни открываю страницы. Знаю, что нас ничего не разлучит, Разве что Мойры изменчивой ножницы.

Возможно, я чуточку пересолил в поэтическом везении, быть может, произведение вышло несколько претенциозным… Во всяком случае, в течение двух недель никакого ответа я не получил. А когда слишком уж настырно требовал ответа от возницы, тот, рассердившись, схватил кнут и хлестнул им меня по лицу, оставляя на нем багровую полосу. Это случилось, как впоследствии оказалось, во время последнего визита Беатриче в нашем доме. Картина была закончена. Ну а ван Тарн, почему-то печальный, в отношении своей прекрасной модели ничего говорить не желал. И вот тогда-то я разъярился. Сонеты, письма, ожидание… В конце концов, это обычная проститутка, а проституток не соблазняют, проституток просто покупают!

Я решил отправиться на учебу к капитану Массимо, базовая жизненная максима которого звучала так: "Все, сынок, в жизни можно иметь за деньги, кроме здоровья и здравого ума. Только ведь тебе и того, и другого хватает".

Говоря по правде, денег мне тоже хватало. За мою помощь в мастерской мастер Маркус вознаграждал меня, говоря по правде нерегулярно, но бывало, что весьма даже щедро. Да и клиенты, которым я в качестве посыльного относил работы ван Тарна, не раз одаряли меня приличными чаевыми. Весьма пригодилось моя сноровка в рисовании. В соответствии с местным обычаем, когда заказывали миниатюру, вместе с ней заказывали и ее копию. Довольно-таки часто богатый Pater familiae одарял своими портретами всех сыновей. А Маркус повторяться не любил. Когда я пару раз доказал, что рисую так умело, что копий нельзя отличить от оригиналов, он охотно возложил эти трубы на мои плечи, как правило, забирая всего лишь треть гонорара.

Старый моряк уже раньше уговаривал меня обрести знаки того, что я мужчина в каком-либо святилище Эроса, не ожидая того, пока дядя Бенни окрутит меня с какой-нибудь глупой телкой, или же отец Филиппо сделает из меня монаха.

— Ничто не придает мужчине уверенности в себе, как опыт в любви.

Все это я пропускал мимо ушей, но в тот день, когда боль и ярость перелили чашу горечи, я решился:

— И сколько это стоит, капитан?

— Сколько? — Массимо расхохотался. — Среди гулящих женщин большая разнородность, чем среди лошадей. А ты ведь должен понимать разницу в цене между клячей, которой место только на живодерне, и императорским конем. Точно так же и среди девок-давалок. В районе порта можно найти "мочалок", готовых подарить тебе небесное наслаждение за пару медяков. Вот только забавляться с ними — дело более опасное, чем голым кататься по муравейнику. Тогда можно воспользоваться услугами candeli…

— Свечей? Я правильно расслышал?

— Так их называют. Может потому, что чаще всего они селятся у свечных торговцев. Зато не нужно свечки, чтобы их там найти.

По выражению моего лица он догадался, что на candeli особого желания у меня нет, так что продолжил цитировать свой путеводитель — и одновременно справочник — сводника.

— Лично я предпочитаю mammazuolo, публичные дома, скрытые под вывеской Заведения Сводничества Служащих. Как инвалид, я имею там пятидесятипроцентную скидку. Ты, в качестве студента, тоже наверняка получил бы там сниженный тариф на треть. Места эти приятные, безопасные, отличающиеся домашней атмосферой. За порядком там следит La Mamma, управляющая, а подобного рода заведениях можно встретить и ученых, и людей искусства, и чиновников, и военных, для которых mammazuolo — это попросту контора, столовка, а заодно и светский салон с ненавязчивой и культурной обслугой.

— И сколько стоят такие, которые… как дамы?

Массимо лишь вздохнул.

— Сынок, здесь верхнего предела нет. Имеются такие, для которых следует быть богатым, как Мальфикано, или же могущественным, как сам император. Хотя и у них имеются свои капризы. Помню, когда еще со мной были обе ноги, в Бари втрескалась в меня некая Наннина. Никогда потом я не встречал женщины с такими достоинствами. Воистину, то было объединение Венеры и Минервы. Рассудка и темперамента. Голос у нее был глубокий и настолько нежный, что она могла бы с его помощью укрощать гиен. Манеры у нее были чрезвычайно изысканные и субтильные. А какие она на себя надевала — а точнее, снимала — одежды! Платья из шелка и бархата, расшитые золотом, драгоценными камнями и замечательными жемчужинами из Персии; под платьями она носила шелковые рубашки с золотой бахромой, на шее у нее было колье, стоящее, самое малое, две сотни дукатов. Боже ж ты мой! Белье у не было белее снега, и настолько пропитано благовониями… Хотя и естественный запах Наннины не имел себе равных. А в этом деле, сынок, я разбираюсь. Ведь запах у гулящей девки — дело самое важное: хороший нос заранее вынюхает и болезнь, и обман, и грабеж, и несчастье.

— И много она брала?

— Да почти что и ничего. Я же говорил, что она в меня втюрилась. Замуж за меня выйти хотела, только бы я море бросил, да на земле осесть пожелал. Только я никак не мог решиться. Тогда она вышла за какого-то ювелира или банкира… Ну а на старость осела в монастыре.

— Не может быть!

— Говорю тебе, Фреддино, всякая блудница в глубине души мечтает о нормальной, богобоязненной жизни. Вот только многие решают отступить, когда уже слишком поздно. Ну да разве мало великих дам начинало карьеру в борделях. Многие императрицы…

— Но как до такой добраться? Здесь, в Розеттине…

— Знаю я парочку самых лучших сводников. Они тебе помогут. Ты еще молоденький, свеженький. Сколько лет той женщине?

— Ей еще нет тридцати…

— Ну, тогда уже она почувствовала вкус в малолетках.

Сводник, пухлый словно перезрелый персик иудей, лишь спросил, кого я имею в виду. Сквозь крепко стиснутые губы я еле произнес, что Беатриче. Он не выглядел удивленным и пообещал заняться проблемой. Уже на следующий день, весь сияющий, он сообщил, что донна соглашается, а принимая во внимание мой юный возраст, готова посвятить мне время всего лишь за сиволические двадцать пять дукатов. То было целое состояние. Но, — подумал я — однова живем.

Сутенер привел меня к ее дому на Западной Дороге, к красивой вилле в античном стиле, окруженной высокой стенкой, сверху посыпанной битым стеклом с торчащими вверх остриями. Из-за них выглядывал стройные верхушки кипарисов и головы расставленных вокруг бассейна статуй. Долго пришлось бы мне штурмовать эту твердыню, если бы не волшебный ключ в форме наличности. Дверь мне открыла черная, словно безлунная ночь, служанка в куцей тунике и повела меня в атриум. Ступая по мягким коврам, я проходил мимо комнат, поражающих своей роскошью. Там были инкрустированные серебром комоды, на стенах висели драгоценные ткани, повсюду стояли порфировые вазы или статуи из алебастра. Негритянка провела меня в ванную, раздела и запихнула в воду, совершенно не стыдясь вида голого мужчины. Вот я стыдился. Но когд она сама, обнажившись до пояса, начала меня массировать и разминать, потом намазывать маслами, я ужасно возбудился и готов был согрешить даже с такой вот "темнотой"…

— Отъебись, блядь старая, — заорал кто-то гортанным голосом.

Я прямо подскочил на месте, но моя банщица только рассмеялся и показала на птицу, огромного и цветастого попугая ара, сидевшего на ветке. И вообще, в доме было полно животных: собачек, кошечек, канареек, что, как я должен был убедиться, для хозяйства проституток довольно типично. Затем Саба (потому что именно так ее звали), переодев меня в легкий пеплум, провела меня в глубины алькова. Здесь было темно, его заполнял густой, интенсивный запах… В полумраке, очень возбужденный, я увидал ложе и лежащую на нем фигуру.

— Беатриче…

Мне ответил шепот:

— Si, si, amore mio!

Тут я прыгнул, а поскольку женщина открылась передо мной, я вошел в нее одним смелым толчком… Ее ноги замкнулись за мной словно два засова. Несмотря на возбуждение, до меня дошло, что что-то здесь не так. Тело, которое я держал в объятиях, не было моей Беатриче; оно было увядшим, расслабленным, чрезвычайно немолодым…

А со стороны атриума до меня донесся издевательский вопль попугая:

— Отъебись, блядь старая!

Но у меня не было достаточно смелости, чтобы крикнуть в ответ то же самое.

Следует сказать, что Беатриче-Два хорошо наработала на свой гонорар. Хотя поначалу у меня не было особой охоты, она убедила меня, что даже путана на пенсии способна прекрасно развлечь молоденького парня. Вино, афродизиаки и чернокожая служанка сделали все остальное. Поначалу микроскопический, словно перепуганная птичка-королек, после ее стараний я почувствовал сбя кондором. На ложе я возвращался четырежды, с перерывами на подкрепляющее угощение. Куртизанка оказалась особой образованной, она прекрасно знала поэзию, интересовалась живописью, ее лицо сохранило следы давней большой красоты, ну а то, что свой период величия минул уже два десятка лет назад… Что же, никто не совершенен! Уходя, я спросил про первую Беатриче.

— Венера из Монтенегро?! Так это ее ты думал застать здесь? У тебя хороший вкус, Альфредо, и ты высоко целишься… Только опоздал ты. На добрых пару лет. Беата ушла из профессии.

— Вышла замуж?

— Она? Нет, она не захотела идти за настоящего принца…

— Так где я могу ее найти?

Женщина молчала, когд проводила меня к калитке. Собачки-недоростки пискляво облаивали нас.

— Не ищи ее, ragazzo, — сказала Беатриче-Два в конце. — Это опасно. Теперь у нее очень ревнивый любовник.

— Кто же он такой? Снова какой-нибудь герцог или князь?

— Хуже. Дьявол!

 

6. Кризисная ситуация

Лодовико Мальфикано обожал хвастаться. Тут я могу предположить, что дело даже не касалось того, чтобы импонировать мне, бедняку, сколько о том, чтобы делиться удовольствиями. Ведь что означает успех, о котором никто не знает. И этим его дефектом я воспользовался довольно усердно. Когда он говорил, к примеру: "Мы тут купили несколько жеребцов благородных кровей, замечательно сложенных, так не хотел бы ты объездить их со мной?", я без всяких-яких соглашался на это предложение. И вот уже мы мчались за городом по полям, рощам и пастбищам.

Как-то раз во время одной из таких поездок мы забрались до самого района Монтана Росса. Вообще-то донна Пацци и Аурелия пребывали в городе, но управляющий меня прекрасно знал и пригласил развлечься во владениях его госпожи. Я провел молодого графа к руинам, показал священный пруд, а потом, когда мы уже распили бутылку превосходного вина, язык у меня развязался, и я рассказал Лодовико про Аурелию и Беатриче (я лишь пропустил хлопотный сюжет с отцом Филиппо и донной Пацци).

Когда я закончил, глаза аристократа были размером с пару блюдец.

— Как ты превосходно придумываешь, Фреддино, — воскликнул он. — Тебе бы книжки писать!

— Это я… придумал… — возмутился я. — Клянусь честью, да пусть меня громом на месте ударит. Они и вправду здесь собираются, шабаши проводят…

— Сделай так, чтобы я это увидел, и только тогда я тебе поверю.

— Но как… Я же не знаю сроков их тайных обрядов… Погоди… — Тут мне вспомнилась одна из книг из библиотеки отца: в ней упоминалось, что наиболее любимой для почитателей темных сил является ночь с тридцатого апреля на первое мая, которую немцы называют ночью Вальпурги.

— Ночь Вальпурги? Так это же всего через три дня! — воскликнул Лодовико. — Мы приедем сюда вместе, спрячемся в развалинах и увидим все те вещи, о которых и не снилось нашим мудрецам.

С этой его концепцией я согласился, думая только лишь о том: увижу ли Беатриче снова. Тем временем, случилась стычка с отцом Филиппо. Весьма возбужденный, он с самого утра объявил мне, что на следующий день на ужине нас посетит Его Преосвященство кардинал Гаэтано, личный нунций Святого Отца.

— Он тобой весьма заинтересован, мой мальчик. Если ты ему понравишься, он возьмет тебя в Рим и устроит в самую лучшую семинарию.

— Меня, в семинарию? То есть как?

— Но ты же никогда не скрывал желания стать слугой Господа.

— Ведь Ему можно служить самыми различными способами.

— Священничество — это коронование всяческой службы. Рекомендация кардинала, являющегося викарием Священного Престола, и хорошее образование откроют тебе путь к самым высоким должностям. Я дал слово твоей матери, лежащей на смертном ложе, что направлю твою жизнь. И тогда же видел я сон, что ты добудешь великую славу, совершишь необыкновенные деяния, которые весьма будут угодны Богу в Святой Троице Единому.

Вот уже пару лет я опасался этого мгновения. И на тебе, оно пришло.

— Но, мой духовный отче, не готов я к священству! — испуганно воскликнул я.

— Тогда тебя приготовят в семинарии.

— Но ведь во мне нет уверенности в отношении своего призвания. Все молюсь и молюсь, но внутреннего голоса не слышу.

— Продолжай молиться, и ты его услышишь…

— Умоляю дать мне время.

— Его Преосвященство посетит нас завтра, сын мой.

Единственное, что мне пришло в голову, это сбежать и где-нибудь переждать все это нелегкое положение. Я надеялся на то, что кардинал уедет, все пойдет своим чередом без особых для меня последствий. Лодовико предоставил мне убежище в своем дворце. Он разместил меня в маленькой комнатке в мансарде, а слугам, если бы пришли расспрашивать обо мне люди дона Филиппо, приказал говорить, будто бы не видели меня целую неделю.

— Извини лишь за то, что не буду сопровождать тебя нынешним вечером, — сообщил Лодовико. — Мне обязательно следует идти на ужин к дону Гверани, который изо всех сил сватает за меня свою дочку, Кларетту. Вообще-то она ходит словно утка и лицо у нее даже сильнее покрыто веснушками, чем индюшачье яйцо, только ведь каждая ее веснушка стоит тысячи флоринов, так что не обращать на нее внимания я не могу.

Никогда до сих пор я не оставался один в громадном дворце Мальфикано, с сотнями помещений непонятного предназначения, с десятками ведущих, казалось бы, в никуда коридоров. Рядом с крылом, в котором я пребывал, возносился тот самый центральный донжон. Я размышлял над тем: неужто и сейчас, за узкими окнами, закрытыми толстыми и дорогими занавесями, может скрываться мифический дон Орландо, потому что никакого смрада не чувствовал. Молодой граф не поставил мне каких-либо ограничений в отношении посещения комнат, а пользоваться библиотекой прямо побуждал, так что я быстро спустился на второй этаж и начал осматривать располагающиеся анфиладой стеллажи, превращенные в замечательнейшую галерею статуй и картин. От собранных здесь богатств кружилась голова. Без особого труда я высмотрел одного Леонардо и два Рафаэля, а уж Тицианов, Веронезе и Тинторетто невозможно было и сосчитать. Но более всего меня увлек средних размеров холст "Рай", приписываемый Босху; он висел в отдельной, довольно укрытой комнате, похоже, предназначенной под рабочий кабинет, поскольку в ней стоял громадный глобус и секретер, украшенный драгоценными камнями… Заходящее солнце заливало помещение пурпуром, так что казалось, будто картина гори. Никогда до сих пор не видел я этого живописного произведения, но и сейчас трудно было поверить, что его создала людская рука, поскольку картина эта переходила все границы фантазии. Рай изображал нагих, сильно волосатых людей среди громадных, словно собор змей, настолько тонко отделанных в мелочах, как будто бы мастер Иеронимус рисовал их с натуры. Чудища были гадкими, покрытыми чешуей, с маленькими головками, тонкими шеями, переходящими в гигантские туши, снабженные необыкновенными гребнями на спинах. И там же находилось Древо Познания Добра и Зла — безлистое, зато из него вырастали громадные, округлые чашами, похожими на металлические уши. Над деревом же вздымался серебристый диск с маленькими окошечками, из-за которых выглядывали зеленые глаза малюсеньких созданий… И в саду этом было все — кроме Бога. Где что-либо подобное мог видеть мастер Иеронимус — во сне, в воображении своем, или он и вправду прибыл не из мира сего…?

И тут я услыхал шаги и голоса, они делались все ближе. Я несколько перепугался, ведь здесь я был гостем, скорее, непрошенным. Пытаясь спрятаться за занавесью, рядом с нарисованным шедевром, я выявил небольшую, приоткрытую дверь и тут же спрятался за нею. Успел. К сожалению, комнатушка оказалась ловушкой, из которой не было другого выхода, не пришлось долго раздумывать над те, какой цели она служила, так как в ней имелись небольшие отверстия, благодаря которым можно было слышать, что творится в окружающих помещениях и даже этажом выше или на первом этаже, в прихожей. Неужто это было рабочее место шпиона?

Голоса приблизились. Судя по доходящим до меня звукам, идущий спереди затянул шторы на всех окнах.

— Но, отче, как не могу сообщить я Синьорию об этой встрече? — спрашивал молодой голос.

— Я понимаю твои сомнения, Дамиано, а твоя праведность все время остается причиной моей гордости, — ответил ему другой голос, несколько скрежещущий, но наполненный особой силой, — ведь ты же сам лучше всех знаешь, как обстоят дела. Синьорию спутало бездействие, давно уже она не способна на что-либо толковое и эффективное. Там только лишь перемалывают красивые слова о Республике, которой уже практически и нет. Она тонет, словно галера с дырявым дном. А на палубе постоянно ведутся споры и ссоры, никто не собирается договариваться даже в момент угрозы. Следовательно, мы обязаны ее спасать. И не какую-то там абстрактную республику, но Розеттину, наш край. Только мы не можем осуществить этого без союзников. А с кем мы можем заключить союз? Папа нам не верит, он выслал шпионить заместителя Великого Инквизитора. Король Франции слишком слаб. Англия слишком далека, а султан по очевидным причинам в союзники никак не годится. Короче, остается лишь…

— Но можно ли доверять императору, отче? Это вероломный человек и грешник, сам занимающийся безбожной алхимией…

— Я никому не верю. Тем не менее, на кого-то необходимо опереться. Когда, с Божьей помощью, наш план увенчается успехом, мы откажемся от союзов и вытолкаем тевтонцев за Альпы. И не только ради добра Розеттины. Ради добра Италии. Как мечтал Макиавелли: будущей объединенной Италии.

— А если не увенчается?

— Оставь это мне. Теперь же иди, покажись гостям в столовой, я же переговорю с маркграфом.

Молодой Мальфикано удалился. Его отец минутку постоял перед картиной, которую в темноте осматривать не мог, и что-то тихонько урчал под носом. Потом вновь раздались шаги.

— Император передает вам свои поздравления, достойный граф, — произнес прибывший. В его голосе был слышен чужеземный акцент.

— Я склоняю чело перед Его Величеством, ваша милость. Прости, что разговариваем во тьме, но мои глаза… Вот уже много лет меня преследует тяжкая немочь, не допускающая дневного света. В последнее время глаза режет даже огонь масляной лампы. Так что я вынужден жить в полумраке и слушать, как мне доносят о том, что одни люди начинают меня вомпером прозывать, другие же считают меня жертвой особо злостной проказы…

— Его Величество знает о вашей болезни. И желает вам много здоровья.

— У вас имеется письмо для меня?

— У меня имеются полномочия для устных договоренностей. Если Розеттина покинет Антиимперскую Лигу, к которой, после поражения Строцци, ее подтолкнула безумная дерзость Синьории, она может быть уверена в милости императора и в серьезных территориальных приобретениях.

— Приятно это слышать, тем не менее, я должен быть уверен, что когда я начну свои действия, Его Императорское Величество меня не покинет. И что исполнит данные мне обещания…

— Мне позволили заверить особую милость к вашему семейству, достойный граф.

— А это означает?

— Поначалу вам следовало бы своими силами подчинить себе этот город.

— Это как раз сложным не будет. Народ ужасно возмущен бедностью и царящим беспорядком; он ожидает только лишь искры.

— И кто же ее высечет?

— Возможностей для этого немало, один идиот в подобной ситуации наделать больше вреда, чем пять манипул армии. Огонь в черни можно развести без труда, когда она высушена бедностью.

— Вы хотите вызвать бунт?

— Управляемый. Ведь перед лицом беспорядков и анархии аристократы и состоятельные люди обязательно обратятся ко мне за помощью, поскольку я один не впутан в предшествующие родовые междоусобицы, помимо того, у меня есть достаточно сил и средств, чтобы подавить движения. Моего сына, Дамиано, выберут на должность Великого Защитника. А потом…

— А если бунт не вспыхнет?

— В отношении этого можете быть спокойны, все уже готово, и наши враги сразу же очутятся в серьезных неприятностях, хотя так никогда и не догадаются, почему так…

Тут Орландо Мальфикано зашелся неприятным, старческим смешком.

— Когда это случится?

— В любой момент. Но я обязан иметь гарантии. Это низкая цена…

— У вас есть мое слово, Ваше Графское Сиятельство.

— Я желаю услышать его вслух!

— Митра. Наследуемая княжеская митра, на все время существование вашего рода…

Раздался вздох облегчения, голоса удалились, оставив меня в странном замешательстве мыслей. Я мало чего понимал из этой беседы, но из того, что понял, следовало, что отец моего приятеля только что продал свободу Розеттины.

Когда тебе шестнадцать-семнадцать лет, большую политику не замечаешь. Разве что та сама войдет в тою жизнь. Кризис Розеттины начался доброе столетие назад. Хотя сложно замечать перемены, когда те неспешны и со дня на день попросту не видимы. Хотя, если заглянуть в хроники да мемуары, люди вечно говорили о кризисе. Если верить запискам и жалобам стариков, молодежь становилась все хуже, нравы все более портились, ну а погода вообще не была такой, какой бывала…

Закат Розеттины был заметен уже с тех пор, когда открытие Нового Света перенесло взгляды и карманы всего человечества к Атлантике, а европейские витрины: Флоренция, Генуя, Венеция или же моя Розеттина неожиданно превратились в задние комнаты лавки. Великолепная победа под Лепанто вовсе не отвернула турецкой угрозы; в результате пиратства торговля замирала. А великие державы: Франция, Испания и Империя, вступившие теперь на полуостров, были словно те Божьи мельницы, в жерновах которых старые республики превращались в порошок. Республиканские правления чуть ли не на каждом шагу заменялись деспотиями, выплыли креатуры самого подлого масштаба, каждая из которых, начитавшись Макиавелли, видела себя новым Чезаре Борджиа. Ведь мало кто из таких имел отцом папу римского, а это было условием sine qua non, чтобы мечтать про объединение полуострова. Обеднела Флоренция; даже Серениссима не была уже такой, какой была, несмотря на то, что дворцы вдоль Большого Канала, казалось, отрицали очевидные факты своим избытком и роскошью. Розеттина, благодаря плодородной округе, удобному порту и развитым ремеслам, довольно долго справлялась весьма даже неплохо. Равновесие между дерущимися за власть фракциями приводило к тому, что у нас намного реже доходило до человекоубийств, и если кто и пользовался стилетом или ядом, то, скорее, чтобы избавиться от возненавиденной тещи или наказать бесчестного компаньона, чем для того, чтобы подняться на вершины власти. Сохранение же состояния разумного равновесия между императором, римским папой и французскими королями позволяло Республике находиться в состоянии хрупкой временности.

Тем не менее, начиная с памятной засухи, многие знаки доказывали, что фортуна повернулась к Республике задом; на следующий год пришло страшное наводнение, после него — нашествие саранчи. Я помню такие дни, когда тучи насекомых полностью заслоняли небо. Зато зимой наступили небывалые морозы, так что дети могли кататься по льду лагуны. В свою очередь, как раз перед сбором урожая случился такой страшный голодомор, что в провинции бывали случаи людоедства, а матери, по причине отсутствия пищи, должны были убивать собственных детей. Саму Розеттину еще защищали запасы в амбарах и золото, за которое закупали зерно на Севере и по морям сплавляли его к нам. Но старые люди говорили: что идут, мол, последние дни, предсказанные святым Иоанном Евангелистом на острове Патмос, они запирались в церквях и, бормоча беззубыми челюстями литании и антифоны, выглядывали скорого пришествия Господа. Впрочем, множились знаки и на земле, и на небе, которые даже рационалиста Маркуса переполняли беспокойством. Статуя Марии Девы в соборе заплакала кровавыми слезами, и ничто не могло этих слез остановить; молния разбила памятник Джулиано Гранде, основателя города; на южном небе появилась огромная комета, с каждым днем становящаяся все больше, так что ночи стали походить на день. Мне рассказывали, что у жителей Сицилии и Пелопоннеса от ее жара кожа начала темнеть гораздо сильнее, чем до того. Так что в страшной тревоге ожидали удара этой звезды в землю, что и по правде могло бы привести к уничтожению человечества, по мнению одних — по причине перемещения всяческих вод, другими словами, речь шла о новом всемирном потопе; по мнению же других — по причине сожжения всего воздуха в ее огне, так что все попросту задохнутся. Многие развратные богачи распродавали свое имущество и отправлялись в глушь, чтобы жить там отшельником. Хотя иные, наоборот, желая перед концом света испытать всяческие утехи, предавались неумеренному извращенному разврату. Говорят, что на западе пару монастырей его обитатели превратили в дома разврата, чему я особо не верил, потому что, хотя о том и много говорилось, никто как-то не мог привести названий этих монастырей. А последней зимой стадо громадных дельфинов, прозванных ионами, в огромном количестве выбросилось на пески Лидо ди Сан Джорджио, где — несмотря на все уговоры и усилия монахов, сталкивающих их назад в воду — животные предпочли остаться на суше, где все и подохли.

Не удивительно, что все чаще случались голодные бунты. Простой народ роптал на богачейЮ и все вместе задумывались над способом умолить разгневанного Творца. Ожили давние конфликты различных партий… Гуэрани искоса глядели на Пацци, Урбини — на Гривальди, а наемные убийцы Барцуолли убили сына Торрелли возле Соляных ворот в самую Страстную Пятницу. Ко всему еще появилась новая хворь, одни говорили, что вызванная интимными контактами, другие — будто бы разносящаяся даже через поцелуи. Трудно было в это поверить, поскольку дядя Бенедетто, который через какое-то время заболел ею и отдал Богу душу осенью, когда меня уже не было в Розеттине, давным-давно уже ни с кем не целовался, а телесные вожделения остались для него в далеком прошлом. У заболевших начиналась горячка, настолько ужасная, что из всех пор у них исходил кровавый пот, после чего они умирали, а те немногочисленные, которым удалось выжить, в основном, очень молодые люди, теряли зрение.

Так что нет ничего удивительного, что все, за исключением, возможно, только меня, поскольку я был занят поисками Беатриче, задавали себе вопрос: "Кто во всем этом виноват?". Сомнений не было у отца Филиппо, а еще больше — у Джузеппе, его молодого ученика, который только что прибыл из Испании.

— Все эти бедствия — кара за грехи наши!

Здесь следует поместить пару слов про Джузеппе ди Пьедимонте. Никогда мне не удалось углубиться в душу этого монаха. Чрезвычайно худой, с глазами, горящими словно два вулканических кратера, казалось, он совершенно был лишен искушений и чувств, представляя собой людское воплощение архангела. В иное время предупредительно вежливый и чрезвычайно скромный, в выгоревшей, заплатанной сутане, стоя на амвоне, он преображался в пророка родом, скорее, из Ветхого, чем Нового Завета. Было нечто в его взгляде и в голосе, что лишало тебя воли, вызывая в аудитории напряженность, возбуждение, что заставляло слушать его и соглашаться с тем, что монах говорил. Лично меня он раздражал, но вот находящимся в состоянии фрустрации горожанам он казался воскрешенным Савонаролой.

— Жители Розеттины! — вопил он. — Сатана со своими отрядами приближается! Испорченность достигает дна, но кара будет неизбежной и чудовищной. Город вскоре истечет кровью, женщин отберут от их мужей, а все девицы будут изнасилованы. Все святилища рухнут, не останется камня на камне от дворцов ваших, в которых дикий зверь устроит берлогу свою!

И горожане, побледневшие, перепуганные, слушали его. И я сред них.

Сравнивая Джузеппе с Савонаролой, биографию которого я прочитал впоследствии, я заметил знаменательное различие между ними. Наш монах не призывал к отречению от богатств, не настаивал на строительстве Царства Божия на земле. После пережитого в ужасном XVI столетии иллюзий в отношении к эффективности подобного рода призывов сомнений у меня не было. Зато Джузеппе призывал к бдительности и к крестовому походу против врагов — как видимых, так и невидимых. А среди видимых противников были: еретики, художники, колдуньи и евреи.

Помню ужин в Высоком Доме, когда началась касающаяся монаха дискуссия между доном Филиппо, дядюшкой Бенни, капитаном Массимо, Маркусом ван Тарном и доктором Гаспари, который пришел обследовать Джованнину и остался на ужин. Маркус спрашивал у иезуита:

— А не опасаетесь ли вы того, что колесо страхов и подозрений, запущенное в движение этим монашком, вы уже не будете в состоянии остановить?

— Господь Небесный говорит через уста Джузеппе, — ответил мой "отец-отче". — Он пробуждает нас и призывает опомниться, представляя громаду наших грехов и невыносимую легкость бытия.

— Но ведь этот монах играет с огнем, — поддержал ван Тарна Гаспери. — Вчера в своей проповеди он нападал на Вавилон, говоря об очаге беззакония и жажды власти… Одни видели в этом наступление на Синьорию, но другие понимают, что он имеет в виду всяческую власть: императора, папы римского…

— В то время, когда судно нашей отчизны постепенно идет ко дну, — вздохнул Бенедетто, — необходим кто-то, кто спасет его, и если Господь посылает нам такого человека…

— Только ведь горе будет всем, если безумие опередит рассудок, — отозвался Массимо.

— Нет безумия в случае человека Божия.

Точно так же, как и у нас за столом, так и во всем городе царило огромное возмущение, тем временем же, тридцатого апреля, утром, Лодовико, я и слуга по имени Рикардо, ничего никому не говоря, покинули Розеттину, направляясь в сторону темнеющего горного массива, у подножия которого располагалась Монтана Росса.

 

7. Ночь дьявола, дни сатаны

Проклятое любопытство. Иногда я подозреваю, что оно у меня сильнее инстинкта самосохранения. Сегодня мне кажется, что без него я мог бы прожить спокойную жизнь в качестве не последнего живописца, преподавателя или даже священника… Тогда почему оно вечно заставляло меня гоняться за неведомым, закрытым, опасным?

До Монтана Росса мы добрались на закате, еще до того, как пурпурные рефлексы охватили западную часть небосклона. Лошадей и слугу мы оставили в миле от развалин. Я повел молодого графа по известной мне тропке, окружавшей пруд и вытоптанной, наверняка, спешащими на водопой сернами и муфлонами. На всякий случай Лодовико захватил с собой два кавалерийских пистолета, я же — чтобы спастись от дьявольских искушений, небольшой крест, принадлежавший когда-то моей матери-покойнице. Мы пробежали через оливковую рощу — тихую и сонную — не встречая ни пастуха, ни пасущей гусей девчонки.

Добравшись до места, мы спрятались в густо обросшем кустами гроте, сформированном из завалившихся стен восточной части виллы. До священного пруда тут было раз плюнуть.

— Здесь, синьор, мы можем подождать.

— Ты командуешь, — усмехнулся Лодовико.

До полуночи была куча времени, поэтому ожидание мы сокращали, играя в кости (я выиграл!) и попивая вино из баклажки. А потом меня сморил сон.

Разбудила нас музыка флейт и удары барабана. На сей раз никто не пел. Высунув головы, мы увидали священный круг, залитый лунным светом. Вокруг источника ритмично, словно собственные тени, плясали фигуры в масках: птиц, животных, змей. Танцующих, судя по движениям, было более двух десятков человек разного пола. Я бы сказал, в Монтана Росса вступил карнавал. Но Аурелии я нигде не мог заметить… Зато когда музыка достигла крещендо, из пруда, с плеском, появилась Беатриче, нагая и прекрасная как и когда-то. Все ей кланялись, целовали в зад и в естество, как на шабашах привыкли почитать сатана и его представителей.

— Вот если бы у меня имелась какая-нибудь маска, я обязательно спустился бы туда, — шепнул мне в самое ухо Лодовико. Дыхание у него было горячим, глаза горели, словно у молодого волка.

— Они могут быть опасны, граф. Если бы они тебя распознали…

— Обожаю опасность!

Музыка усилилась, ритм подвергся ускорению, флейты совершали шумные тремоло, как вдруг Беатриче выбралась из круга обращенных к ней рук и вскочила на поваленную колонну.

— Эуохе! — приказывающим тоном воскликнула она.

— Эуохе! — ответили ей участники церемонии.

И они начали сбрасывать с себя одежды, быстро, словно фасоль чистили.

— Eviva l'amore!

И тут одежды посыпались, словно снег, обнаженные фигуры стали кружить возле пруда. Там были мужчины, но и множество женщин с замечательными формами. И вот тут я подумал, что это не живущие поблизости крестьяне собрались ради древнего обряда. Совсем наоборот, судя по украшениям, поблескивающим на обнаженных телах, это элита Розеттины встретилась на порочной оргии.

Объятия (которые следовало бы назвать лапанием) танцующих делались все смелее; кто мог, тот хватал избранницу и тащил в сторону. Прямо мимо нашего укрытия пробежала молоденькая девица с распущенными волосами, а ее догоняли два возбужденных сатира. Один из них, брюхатый словно сам Бахус, споткнулся о выступающий корень и рухнул лицом вниз. Мальфикано ни секунды не раздумывал, он высунулся из-за кустов и стукнул упавшего пистолем в заднюю часть головы. Потом сорвал с него маску козла и натянул себе на лицо. Разделся донага он всего за секунду.

— О Боже, что ваше сиятельство вытворяет?! — шепнул я.

Присоединяюсь к этим играм. А как только найду еще одну подобную маску, возвращусь за тобой.

Он сбежал вниз и прильнул к Беатриче, которая ритмично поворачивалась на сваленной колонне. Лодовико схватил ее в объятия…

Свист! Один, другой, третий. И сразу же сделалось тихо. Танцующие замерли. Со всех сторон круга выдвинулись фигуры в капюшонах. Одни их них несли с собой зажженные факелы, у других были заряженные мушкеты. Ими командовал Лино Барццуоли, capitano delia guardia, с непокрытой головой. Рядом с ним, неся крест, шествовал в белой рясе Джузеппе ди Пьедимонте. И тут же загремел его громкий, острый будто стекло голос:

— Бери колдунов!

Гвардейцы направились вниз. Танцующие, одурманенные вином, музыкой и похотью, безоружные, позволяли вязать себя, словно бараны. Одни сдавались, другие предлагали все свое имущество, чтобы иметь возможность себя выкупить. Весьма немногие, а среди них и Лодовико, пытались защищаться. Мой приятель вырвал рапиру у одного из гвардейцев и нанес тому укол. На его лице все так же была маска козла. Он повалил очередного из нападавших, третьего и скачком направился в сторону руин. Я схватился на ноги. Черт подери! А ведь ему могло и удастся. Лодовико брал уроки фехтования у наилучших миланских мастеров. Это же поняли и нападавшие. Кто-то прицелился из бандолета. Грохнул выстрел, и пуля пробила юноше плечо. Он пошатнулся, но перехватил оружие левой рукой и пришпилил очередного гвардейца. Между ним и оливковой рощей стоял всего один солдат с нацеленным мушкетом. Целился он прямиком в грудь молодого аристократа. И промахнуться никак не мог.

— Сдаюсь! — завопил неожиданно Мальфикано и резким движением сорвал с себя маску. Похоже, мушкетер его узнал и остолбенел, потому что оружие он опустил. Тут просвистела брошенная рапира и вонзилась в грудь гвардейцу. Мгновение, и темнота деревьев укрыла Лодовико.

— Ага, попался, — прошипел у меня под ухом чей-то голос. Кто-то схватил меня за плечо. Инстинктивно, я вырвался из рук нападавшего и побежал прямо перед собой, не обращая внимания на вопли гонящегося, затем встал на краю стены и прыгнул в темноту, в спасительную глубину пруда. Слава Богу, я попал прямиком в колодец. Вода замкнулась за мной. Еще мгновение, и я нашел тайный лаз. Выплыл я уже с другой стороны, в тайной камере. И сразу же высек огня.

— Браво, Фреддино, — донесся до меня шепот Беатриче из темноты. — Пока что нам удалось, но ведь это только начало.

Понятное дело, я сразу же хотел удирать. Куртизанка удержала меня.

— И куда ты хочешь бежать, парень? Гвардейцы повсюду. Мы попали им прямо бы в руки.

— Так ведь и здесь они тоже сейчас будут. Они же видели, как я прыгнул. Меня станут искать. И наверняка догадаются, где я спрятался. А у меня нет ничего, кроме этого вот ножа.

— Сомневаюсь. Скорее уж они посчитают, что ты утонул. Слишком уж они суеверны, чтобы ночью нырять в поисках твоего тела. Впрочем, мы усложним их задание… Пошли, поможешь мне.

В подземном пруду находился кусок камня, идеально прилегающий к отверстию; он явно был приготовлен для такого вот случая. Совместными усилиями мы заткнули проход.

— И что теперь? — спросил я.

— Подождем, пока твоя одежда высохнет. Опять же, мне так кажется, что ты очень хотел встретиться со мной, так что у тебя появился случай.

Она села рядом со мной: нагая, влажная, близкая. Я тут же почувствовал возбуждение. И смущение. К счастью, она не имела никаких причин сопротивляться. Девушка коснулась губами моих плеч, прикоснулась пальцами к моему… Я извергся.

— О, bambino, — весело шепнула Беатриче. — Я и не знала, что ты настолько готов. Но подожди.

Долго ждать не пришлось. Ее гуды совершали со мной удивительнейшие вещи, уже через малое время, насыщенный силой, истекающей из ее тела, я вновь был готов! О, чародейское мгновение, в ходе которого каждый из нас кажется себе Колумбом и Орфеем! Я вошел в нее сильно. Резко… Беатриче погрузила свои ногти в кожу на моей спине, из ее уст исходило урчание страстной волчицы. Урчание это, по мере того, как мы вместе стремились выше и дальше, удивительнейшим образом сплетенный из боли и наслаждения, становилось все более и более высоким. Девушка подавила крик, погружая зубы в моем плече. Не без причины искусные в любви франки называют любовное исполнение сладкой смертью. Для меня оно означало возвращение на землю; как только я кончил, возбуждение тут же куда-то улетело. Я почувствовал себя на удивление глупо. Как будто бы, проснувшись, я внезапно вспомни, что был всего лишь одним из ее любовников. Поцелуи перестали доставлять мне радость. Ей же — наоборот. Беатриче была ненасытна.

Когда мы немного отдохнули, она стала меня расспрашивать, как я сюда попал. Тогда я рассказал ей о том, что видел над прудом много лет назад, признавшись, как сильно мне хотелось увидеть ее еще раз. Тогда, обеспокоенная, она спросила, кто еще знал о нашем походе.

— Если не считать графа Лодовико и слуги семьи Мальфикано — никто.

Тут Беатриче ненадолго задумалась.

— Меня предупреждали, что готовится засада. Я не верила… А ты видел, кто конкретно командовал нападением?

— Capitano Барццуоли.

— Porca madonna! Я же могла это предвидеть, тем более, если учесть, что в забаве участвовали Торелли, Пацци и Гривальди… За ними могли шпионить ищейки, служащие другой партии. Ну а того сумасшедшего видел?

— Кого?

— Брата Пьедимонте. Я его боюсь. В предсказаниях Аурелии сказано, что по его причине придет страшное несчастье. Море огня, море крови.

— А вы не можете его удержать?

— Как?

— Колдовством!

Беатриче расхохоталась.

— Ты веришь в колдовство, парень? Я — нет. Аурелия — дело другое, она разбирается в травах, умеет лечить и ворожить. В ее семействе сохранились, переносимые из поколения в поколения знания древних авгуров и гаруспиков, только она не умеет ни чудес творить, ни прибегать к помощи сатаны, которого она, как сама мне клялась, никогда не встречала.

— Но я же сам видел, как в результате ваших предприятий полил дождь.

— Так ведь он и так должен был пойти. Аурелия, а в особенности, ее ревматические кости, прекрасно предсказывает перемену погоды.

— Ну а та церемония… Ты как Кибела?

— Для меня то было игрой, для Аурелии — заработком. Ведь запасы человеческой наивности бесконечны. А вот сегодня… Неужто ты считаешь, будто бы видел настоящий шабаш? Разве прилетал кто-нибудь на метле или петухе? Или появился сатана собственным лицом? Нет! Паре десятков уважаемых граждан захотелось потрахаться на пленере и пережить чуточку языческого ужастика… Хотя теперь, как я подозреваю, у многих теперь мурашки по коже бегают.

Через пару часов, отвалив плиты, маскирующие вход во второй туннель, иы выбрались наружу через руины этрусской гробницы. В возбуждении я совершенно позабыл с места своих любовных возбуждений какую-либо памятку, а к тому же я потерял нож, полученный от капитана Массимо. Возвращались мы по горам, подальше от людского жилья. Под самой Розеттиной мы разделились. Беатриче жарко поцеловала меня.

— Прощай, ragazzo! Мы уже никогда не встретимся.

— Почему?

— Вскоре я покину этот город. Помни, верь в себя. Аурелия, которая довольно неплохо умеет ворожить, утверждает, что тебя ожидает большое будущее. Что ты изменишь судьбы мира.

— Я?

— Повторю только то, что говорила она.

Был уже почти что полдень, когда я очутился в Розеттине. Город кипел. Возбужденные люди, забросив работу, собирались в кучи и говорили только об одном: о ночной операции городской стражи и об утренней проповеди фра Джузеппе.

— Схватили, якобы, два десятка колдунов и столько же ведьм.

— Да не два десятка, а две сотни.

— И среди них представители наилучших семейств.

— Сама донна Гривальди с сатаной спаривалась!

— А потому что лишь сатана мог желать иметь эту бабищу.

Наибольшая толкучка царила перед Palazzo delia Guistizzia, куда доставили арестованных, и где трибунал отцов доминиканцев под председательством самого кардинала Гаэтани начал свое расследование. Как говорили, в них участвовал и Пьедимонте. Среди черни я видел и перепуганных представителей родов, из которых были арестованные, они пытались хоть что-то пытались узнать про ожидавшей их близких судьбе. Некая толстая торговка, увидав адмирала Торелли, высокого мужчину с благородным лицом, который пришел расспросить о задержанном сыне, грубо заорала ему:

— Отец колдуна, отец колдуна!

И на вельможу посыпались куски грязи и конского навоза.

У нас дома я застал атмосферу наивысшего напряжения. Цирюльня была закрыта, а капитан Массимо, который стерег закрытые ворота, выглянул через маленькое окошко.

— Господи, сынок, куда же ты подевался? Вот уже два дня тебя все разыскивают; твой дядя Бенедетто весь на нервах, а у донны Джованнины был очередной приступ.

— И…

— Язык у нее совершенно отобрало, она лежит словно колода, медик говорит, что никаких особых надежд у нее нет.

— Бегу к ней!

Массимо раскрыл створки, а впустив меня, тщательно закрыл их на засов.

— Падре Браккони станет спрашивать, где ты был. Станет, — с нажимом повторил он.

К этому я был готов.

— Граф Мальфикано взял меня с собой на охоту, — сообщил я.

Тетка лежала на кровати, и была она белее простыни. Казалось, она уже и не жива. Но, слыша наши шаги, женщина открыла один глаз. Меня она узнала. Уголок губ в левой, не охваченной параличом части лица, дрогнул в эрзаце улыбки.

— Я тут, тетя, — сказал я. — Целый и здоровый.

Она протянула мне худую, высохшую руку… Я осторожно взял ее, начал ласкать. И рассказывал про свой поход в горы, описывая красоты природы, прелесть солнечного заката. Я ще долго говорил что-то и после того, как она заснула.

Потом я побежал в мастерскую Маркус. Он не работал; сидел бледный, запухший, с бутылкой в руке.

— Хочешь? — протянул он ее в мою сторону.

— Я не стал отвечать, просто сделал хороший глоток огненной жидкости, так что глаза чуть не вышли из орбит.

— Учитель, можешь ли ты объяснить, что происходит? — спросил я.

— Начинается охота.

Я не понял.

— Охота на ведьм. Как в Аррасе в средине пятнадцатого века, как еще совсем недавно в Камбрезисе, как во Фриуле. Всегда это проходит одинаково: одни и те же, иррациональные обвинения, пытки, суд, костер. И безвинные жертвы.

— А если схваченные докажут свою невиновность, если окажется, что то был не настоящий шабаш, а только лишь глупая забава…

Маркус внимательно поглядел на меня.

— Святая простота; они ведь давно уже осуждены. Этот тощий доморослый Торквемада давно уже готовился к этой операции. Народ же почуял кровь. А когда простонародье почует кровь, в особенности, если это кровь людей богатых и влиятельных, до сих пор неприкасаемых, оно делается еще более заядлым, чем гончая, идущая по кровавому следу. Сам подумай, это событие очень многим будет на руку. Оно отвращает внимание черни от реальных проблем, усиливает имперскую партию в Синьории. Вот, погляди, у меня здесь список схваченных. Как-то так случилось, что в него включены люди, ассоциируемые с папской партией. Если бы у меня юыла хотя юы тень доказательств, я сказал бы, что это очередная интрига Мальфикано…

Тут я чуть не захлебнулся.

— Пей, не спеша, жаль содержимого. — Ван Тарн отобрал у меня бутылку. — А кроме того, сейчас тебя начнет расспрашивать падре. Нужно быть очень внимательным…

— Почему вы, учитель, считаете, будто бы я должен быть очень внимательным?

— Чтобы не ляпнуть какой-нибудь глупости. Я ведь знаю, что ты там был.

Мне показалось, будто бы он разговаривал с Беатриче, только Маркусу и не нужно было с кем-то говорить, чтобы узнать правду.

— На твоих сабо до сих пор красная пыль из Монтана Росса, к колету прицепились ягоды боярышника, из-за того, что ты продирался сквозь заросли. Но не бойся, я тебя не выдам. Впрочем, знаю я их эти невинные забавы. И даже знаю, как станут описывать их на пытках.

— Рывком он сорвал покрывало на мольберте. Я замер: там был изображен знакомый античный круг, пруд; изогнувшиеся в танце обнаженные женщины. Некоторые из них били поклоны громадбному дьяволу на козлиных ногах с мордой то ли змеи, то ли насекомого; а над развалинами вздымались десятки созданий, настолько страшных, что я окаменел, видя их.

— Ты видел все это, учитель?

— Выдумал, — рассмеялся тот. — Но на пытках нечто подобное выдумает даже человек, човершенено лишенный фантазии.

Падре Филиппо появился только к ужину. Усталый, он едва лишь меня заметил. Только за супом гневно рявкнул:

— Ты меня ужасно подвел, Альфредо. Его Преосвященство спрашивал о тебе, а ты…

— Мы с молодым графом заблудились во время охоты.

— И на что же вы охотились в эту пору, потому что, насколько мне известно… — перебил он меня. Но не закончил, так раздались громкие удары в дверь. И тут же мы услышали отчаянный женский крик:

— О Господи! Да пропустите же меня к моему священнику!

Иезуит вздрогнул. Точно так же, как и я, он узнал голос Ариадны Пацци. Священник нервно сглотнул слюну и обратился к Массимо:

— Откройте, капитан.

Женщина вскочила в вестибюль, словно перепуганная куропатка. Одежда и волосы женщины были в беспорядке. На пухлых щеках были видны следы слез. Она сразу же упала на колени перед священником и завела:

— Спасите меня, падре. Они уже чуть было меня не схватили, но я сбежала. Они повсюду разыскивают Аурелию… Мою кухарку… Только я ни о чем не знаю, клянусь. Я сама была в городе, а шабаш состоялся в моем имении. И теперь меня подвергнут пыткам, О Боже, Боже…

— Успокойся, женщина. — Никогда еще я не слышал, чтобы голос моего "отца-отца" звучал столь бесстрастно. — Если ты невиновна, как говоришь, в что я горячо верю, с тобой ничего не случится. Давай пройдем в соседнее помещение, ты откроешь мне сердце…

И они вышли.

— Дура-баба, вместо того, чтобы приходить сюда, ей следовало бы бежать из города, — прокомментировал случившееся Бенедетто. — Помню, что лет десять назад случилось в Аквилее. А ведь там нашли всего одну ведьму, а не целое стадо.

Какое-то время все молча ели. У меня аппетита не было.

— Альфредо! — Из-за двери часовни показалась голова дона Филиппо. — Если перед тем он был бледен, то теперь его лицо налилось багрянцем. — Побеги к брату Джузеппе и попроси незамедлительно прибыть сюда, еще сообщи капитану Барццуоли, что у меня имеется свидетель, готовый дать показания. — Видя мою нерешительность, он прибавил: — Я должен сделать все, чтобы спасти бессмертную душу этой женщины.

Несмотря на позднее время, толкучка перед церковью Санта Мария дель Фрари была немилосердной. Хотя, судя по человеческим лицам, в них напрасно было искать милосердия — наоборот, была заметно некое рвение, за которым скрывался страх. Здесь молились, а точнее — перемалывали молитвы в ожидании очередного указания монаха из Пьедимонте. Когда я прибыл туда, он как раз вышел на ступени церкви. И тут же сорвался вопль, словно дуновение вихря в ветвях перед бурей, и он же мгновенно замер, когда frater выбросил руки вверх, застыв с прикрытыми, словно в трансе, глазами. А толпа, словно послушный дирижеру оркестр, замолкла и замерла в ожидании.

— Братья. Вспомните слова: И вошел змей похабный в город наш, и отложил свои отравленные яйца. А из каждого нарождается тысяча новых змей, что оплетут нас, ведя к проклятию вечному. Ибо велика предательская сила сатаны. Только позор слугам его, а мир — правоверным и набожным. Только помните, милейшие мои, сегодня овцам стоило бы завести рога, а ангелам — меч. Необходимо выжечь каленым железом, вырубить святым мечом все больное, дьявольское, гадкое.

Он заставил, чтобы слова его повисли в воздухе, а отовсюду раздавались крики восторга, словно горячий воздух из кузнечных мехов. Слушатели казались единым телом и единой мыслью, хотя то и была мысль, порождающая ужас. Я подошел к фра Джузеппе после того, как тот закончил речь и, обессиленный, оперся на балюстраду, как будто вот-вот собирался упасть. Монах казался полумертвым. Но, почувствовав, что я приближаюсь, он открыл свои пылающие глаза, а пара монашков образовала перед ним живую стену. Джузеппе отодвинул их.

— Я знаю тебя, сын мой, с чем ты приходишь?

Я шепнул ему, что падре Филиппо ожидает его, поскольку нашел важного свидетеля. Монах оживился, как будто бы вся усталость куда-то испарилась, и пообещал, что скоро придет. Естественно, с капитаном Барццуоли.

— Ты же, сын мой, возвращайся к падре Филиппо и передай, что я мигом.

Мне ужасно не нравилось, что он называет меня сыном, так что только притворился, будто бы целую его бледную, скользкую ладонь, и вернулся в Мавританский закоулок. В часовне рядом с вестибюлем я застал синьору Пацци. Женщина была уже гораздо более спокойной; она стояла на коленях, положив голову на Библию, а услыхав меня, повернула голову и шепнула:

— Этот святой человек отпустил мне все грехи, несмотря на то, что их у меня было много.

Я хотел было что-то ей сказать, но тут отец Браккони вышел из алькова, служащего ризницей, неся небольшую коробочку для святых даров, с которыми он привык ходить к больным и умирающим. Давно я не видал его в таком возбуждении. Он вынул облатку, поднял ее и со словами "Се тело Христово" вложил ее в рот Ариадны Пацци.

Когда он завершил молитву, я сообщил, что просьбу его выполнил.

— Благодарю, сын мой, — коротко ответил патер, а потом угостил вдову вином, не переставая успокаивать ее теплыми словами:

— Помни, если признаешь правду, ничего плохого с тобой не случится, наоборот, огромную награду получишь на небе; но ты должна поступать строго по моим указаниям, ничего не скрывая.

Вскоре пришли capitano и брат Джузеппе. Падре Браккони приветствовал с надлежащим уважением, после чего указал на донну Пацци:

— Вот, несчастная вдова, невольная очевидица дьявольских шабашей, языческих мистерий и других злодеяний. И она готова добровольно дать показания.

— Благодарим вас, отче, — заметил на это Барцуолли. — Сейчас мы заберем ее в Palazzo…

— Останьтесь на минутку. Как consigliere Совета я считаю, что эта женщина сейчас обязана дать предварительные показания.

— А это зачем?… — удивился capitano.

— Боюсь, что если мы не поспешим, сатана со своими поклонниками могут пожелать помешать ей дать показания. И подозреваю я, что в городе имеется множество не раскрытых еще слуг дьявольских, даже среди стражи.

— Ну да, лишний допрос не помешает, — согласился брат Джузеппе. — Хотя, надеюсь, что сатанинская сила не способна проникнуть вовнутрь Дворца Правосудия…

И как же он ошибался. Признания донны Пацци, сделанные в Высоком Доме, имели первоочередное значение для того, чтобы начать все процессы. Впоследствии я слышал их содержание, зачитанные в ходе Большого Процесса. Несчастная женщина описывала преступления Аурелии, которая, якобы, подвергла ее воздействию сатанинской силы, лишая ее сил и склоняя к послушанию. Она рассказывала про чары, осуществляемые Братством Сатаны — призываемых карах небесных, сглазах и болячках. Она рассказывала, что одни почитатели зла в виде ликантропов, то есть, принимая внешность волков, шастают по округе, разыскивая невинные существа, дабы возложить кровавую жертву на алтаре из женского тела. Довольно часто жертвой были детки, зачатые в грехе, но простыми людьми в воде крещенных, ибо известно всем, что жертва из невинных младенцев более всего радует князя тьмы. Полностью пропуская сексуальный характер собраний, она говорила про Вальпургиеву ночь как о величайшем жертвоприношении всей Розеттины дьяволу. Весьма живописно описывала она женщин, танцующих вокруг Великого козла, который спаривался с ними самыми разнообразными способами, обильно орошая их своим неисчерпаемым семенем, как всем ведомо, холодным будто лед…

Ну совершенно как на картине Маркуса ван Тарна.

В этом месте в протоколе стояло, что фра Джузеппе прервал допрашиваемую и спросил, как может она столь подробно описывать церемонию, в которой сама она участия не принимала. Донна Пацци поначалу глянула на отца Филиппо, а когда тот кивнул, заявила, что злое могущество Аурелии столь велико, что держит ее саму в послушании даже на расстоянии, позволяя ей видеть картины из весьма отдаленных мест… Рассказ вдовы занял почти что час времени. Лично мне он показался весьма похожим на описания из Liber demonicum, книги из библиотеки моего отца, читаемой чаще всего, поскольку дон Браккони исключительно охотно рекомендовал ее своим ученикам. В показаниях синьоры Пацци, понятное дело, не было ни слова о двузначных отношениях, соединявших вдову лично с ее исповедником.

Потом госпожу Пацци отвели в подвалы Дворца Справедливости, не делая ей никакого зла, наоборот, защищая от агрессивных нападок толпы. Вдова, явно от усталости и возбуждения, сильно тряслась, и на ее лице выступили синие пятна.

Утром охранник обнаружил ее в камере мертвой. Тело женщины опухло и почернело.

— Вот вам и доказательство того, что у сатаны длинные руки, а коварство его бывает небывалым, — прокомментировал это кардинал Галеани, прибыв к нам в дом на завтрак. Для инквизитора он странным образом был смущен ситуацией, в которой ему довелось допрашивать, в основном, собственных сторонников.

— Отрубим мы эти чертовы лапы, ой отрубим… — заверял его отец Филиппо.

Сатанинские лапы?! И тут страшная мысль пронзила мой мозг: до меня дошло, что во время того, как падре Браккони подавал вдове причастие, на его руках были тонкие шелковые перчатки.

 

8. Большая охота

Вспоминая события последующих дней, у меня постоянно складывается впечатление, все все это происходило не наяву, но было неким жестоким спектаклем или последствием сонного кошмара. Словно в легенде о ларце Пандоры, все гадкое, скрытое в самых черных закоулках души, вылезло на верх, залило улицы, по коврам вползло в Palazzo delia Giustizzia и залило всех нас словно помои и содержимое клоаки.

Признания донны Пацци привели к тому, что никто из пойманных не мог уже отпереться от своей роли в "шабаше". Потому одни лишь уменьшали ее, иные взваливали вину на других, считая, будто бы таким вот образом спасут головы себе и своим ближним. Говорили, что уже готовы последующие списки обвиняемых. Тем временем, из Венеции и Неаполя прибыли прославленные палачи, умелые в искусстве вызывать боль и извлекать правду на свет божий, при одновременном сохранении подозреваемого при жизни. Следствие вступило в новую фазу, тем более, когда Арнольф Гривальди на пытках сознался, что видел евреев, которые при помощи дьявольских штучек отравляли колодцы, тем самым приведя заразу в город. Той ночью загорелись дома в Юдерее, и там начали твориться страшные вещи, толпа осквернила синагогу, детей убивали прямо на улицах, женщин же, согнав их в здание старой миквы, спалили живьем. Только лишь с рассветом Дамиано Мальфикано во главе центурии войска, от имени Синьории положил край этой геенне.

Наиболее разумные мужи замечали неконтролируемое нарастание безумия, но они не видели, как всему этому противостоять. Отрицать наличие чар означало встать в рядах виноватых. А что еще могли они делать? Беспомощен был и сам кардинал Гаэтани. Видя, что дело выскользнуло из его рук и, что самое паршивое, бьет оно, в основном, по сторонникам папы римского, перепуганный, он слал письма в Рим с вопросами: что же делать? Вот только Святая столица молчала. А вот епископ Розеттины, Агосто, свойственник Торрелли, мог только лишь взывать к умеренности. Он даже посылал фра Джузеппе письма, приглашающие того к себе во дворец, на диспут, но тот, опасаясь за свою судьбу, предпочитал просто благодарить за подобную честь. Создав себе штаб-квартиру на колокольне церкви Санта Мария дель Фрари, окруженный гвардейцами Барццуоли и десятком молодых и, как он сам, одержимых монахов, он руководил толпами, утверждая, что для контакта с Господом никакие посредники ему не нужны.

— Вот если бы у Агосто был темперамент Пьедимонте, — вздыхал практически не трезвеющий в эти дни Маркус.

— И что мог бы он сделать, чтобы удержать фра Джузеппе?

— Да хотя бы предать его анафеме за то, что он главенствует в самосудах, и тем самым проколоть пузырь ненависти и болезни.

— А если бы монах обвинил епископа?…

— А он, наверняка, и сам его обвинит…

Опасаясь за судьбу Маркуса, я неоднократно уговаривал кго сжечь или, п крайней мере, спрятать свою картину с демонами. Тот отказывал, но как-то раз схватил нож и в ярости начал кромсать свой шедевр, рвать его на кусочки, после чего отправился сжечь его в камине.

Тем временем, по явному указанию Орландо Мальфикано, Лодовико покинул Розеттину, направляясь в Венецию, откуда он должен был перебраться к императорскому двору. Дважды он уговаривал меня ехать туда вместе с ним.

— Никто не знает, что мы там были, только лучше быть подальше отсюда, когда начнется процесс, — убеждал меня юный граф. — Похоже, дела идут к худшему.

Меня так и подмывало спросить, насколько же дела пошли вопреки первоначальным замыслам дона Орландо. Но я сдержал себя. Мне хотелось, чтобы никто не знал, что я подслушал переговоры старого графа, и что мне известно об интриге, в которой Пьедимонте должен был стать всего лишь слепым орудием..

— Езжай со мной, — повторял Лодовико. — Даст бог, все успокоится, тогда мы и вернемся. Отец утверждает, что к осени все завершится.

Я отказался. Не мог я покинуть тетку Джованнину. Ведь уж это я был ей должен. Хотя ни в чем помочь не мог. С отчаянием глядел я, как гаснет в ней жизнь, как водит она за мной своим единственным здоровым глазом, пытаясь выговорить простейшее слово: "Фре… ддино, Фре… ддино!".

Тем временем, повсюду велись усиленные поиски Аурелии и Беатриче, имена которых чаще всего повторялись в признаниях допрашиваемых. Только ведьмы словно бы под землю провалились. У меня были причины судить, что обе они спрятались за могучими стенами дворца семейства Мальфикано. И если бы они еще там и оставались. Великую куртизанку погубила, о ирония судьбы, излишняя самоуверенность и набожность. В день Нисхождения Духа Господня она отправилась в церковь, где, вся в черном, заняла место среди иных вдов. Никто ее и не распознал бы. Так нужно было случиться несчастью, или это был, как считают некоторые, перст судьбы, что во время молитвы от свечи загорелась ее вуаль. Она, конечно же, молниеносно затушила огонь, на миг открыв лицо.

Ее узнала соседка из семейства Урбини. И развопилась во все горло:

— Колдунья! Колдунья в храме Божьем!

Тут же монахи из свиты Пьедимонте схватили демаскированную женщину, которая от страха потеряла сознание, и поволокли ее через толпу, бросающую камни и оскорбления, во Дворец Правосудия. С нее содрали одежду и наверняка бы растерзали на клочки, если бы не фра Джузеппе, который успокоил чернь, поучая ее о том, что не стоит дарить Беатриче быструю смерть, поскольку для ведьмы предписаны долгие пытки и неспешный костер.

Его послушали. Я же, наблюдая все эти события с высоты Лоджиа дель Пополо, бессильно плакал, видя попрание красоты.

Еще в тот же день капитан Барццуоли, большой приятель семейства Мальфикано, прибыл в тюрьму с полномочиями от Пьедимонте, чтобы забрать синьору де Монтенегро и поместить ее в отдельной башне, где бы она могла выздороветь, не давая ни малейшего шанса какому-либо мстителю. Начальник предварительного заключения обратился к кардиналу. О чудо, Галеани отказал в выдаче.

— Ее место среди других, — распорядился он. — Разве ее не разыскивали как одну из наиболее известных stregantes (волшебница, колдунья — ит.)?

Говорят, что такое авторитетное заявление весьма смешало капитана. Но уверенности он не утратил.

— Донна Монтенегро — известная личность, ваше Преосвященство, она была представлена императору…

— Да разве мало прелюбодеек и блудниц отирается при дворах?

— Тем не менее, она мать вельможного бастарда фон Кострина, что в родстве с имперским домом. Применение к ней пыток, а потом и казнь могут вызвать гнев светлейшего императора Священной Империи.

— Над законом родов имеется еще справедливость, а над императором — Господь, — уверенным тоном возразил князь Церкви. — Синьора Беатриче де Монтенегро должна остаться в Palazzo delia Giustizzia под опекой моего личного медика.

Так что ничто не могло спасти Беатриче, лишь ее тяжелое состояние временно защищал ее перед пытками.

И что же творилось со мной в те дни. Моя слабенькая, но все же тлеющая вера угасла. Пережитое мною потрясение было слишком огромным. И уж полностью я усомнился в авторитетах. Ведь кем они оказались? Орландо Мальфикано ради своих личных интересов приготовил подлую провокацию; мой "отче-отец" из простейшей трусости и опасения за свою голову поначалу уговорил синьору Пацци дать лживые показания под присягой, а потом, чтобы женщина случаем не отказалась от своих показаний, отравил ее, осквернив святое причастие. И даже Великий Инквизитор не пожелал искать правду, предпочитая мстить сторонникам императора. Если Справедливый Бог и существовал, то теперь ему было самое время заговорить. Но Он молчал. Молчал он и последующие дни и ночи. Дни и ночи, наполненные муками одних, преступлениями других и развлечением для черни. Напрасно тихие и спокойные люди всматривались в небо, ожидая громов. Небо молчало. Неужто и вправду небо было всего лишь вихрем лишенных духа раскаленных камней, как убеждал меня Маркус, а до него — Протагор?

Первого июня собрался Большой Совет Республики. Падре Браккони взял меня с собой в качестве собственного секретаря, так что я мог участвовать в том важнейшем событии, которое должно было сильно повлиять — в соответствии со всеми знаками на Небе и Земле — на будущее Розеттины.

Зал был огромный, светлый, вот только на время заседания на окнах повесили конские чепраки, чтобы вопли черни не пятнали серьезности собрания. Под старым антаблементом, помнящим еще времена крестоносцев, поставили лавки, за столом президиума сели семеро Старейших — самых влиятельных граждан Розеттины. На лицах патрициев была выписана неподдельная забота, подавленность и — я бы сказал — беспомощность.

После нескольких выступлений, столь же красноречивых, что и ничего не значащих, выступил Дамиано III Мальфикано. Он был выше брата, красота его была зрелой, его мужественность и силу лишь подчеркивал шрам на щеке, полученный им в стычке с гельветами.

— Синьоры, братья, — сказал он спокойным, мужественным и звучным будто лютня голосом, — сам я не разбираюсь в вопросах чар и чертей так, как Его Преосвященство или же вы, достойные отцы. Сам я — солдат. А задача солдата — защищать родину и порядок в ней. И потому, более чем выслеживание проказ с дьяволом, меня беспокоит состояние безопасности нашего города. Может ли вот уже какой день править чернь, могут ли нарушаться законы, можно ли убивать невинных людей, даже если они не признают Иисуса Христа своим богом?! — Среди патрициев разошелся шорох понимания, а молодой вельможа продолжал: — Относительно виновности и наказаний обвиняемых, пребывающих в Palazzo delia Guistizzia решение примет суд, я не сомневаюсь, оно будет справедливым. Этот же трибунал поручит выполнение этого приговора светским властям. Но, прежде чем наказание осуществится, синьоры братья, давайте подумаем о том, что мы имеем дело с особыми материями. Даже в лоне Церкви, нашей Матери, нет полной ясности взглядов. Имеются голоса, утверждающие, будто бы магия и чары — это исключительно собрание иллюзий, следующих из наивной веры простого народа, другие же уверены, будто бы те являются свидетельством вмешательства сатаны в наши земные дела. Тем более мы должны быть осторожными в отношении доказательного материала…

Патриции из имперской партии слушали все это с легким удивлением, ведь до того им казалось, что Маьфикани весьма заинтересованы в том, чтобы максимально раздуть дело. Неужто даже членов этого рода обеспокоил размах аферы?

— Вы скажете: доказательств немало… Не стану отрицать, свидетельств собрано много. Но, за исключением единственного добровольного признания синьоры Ариадны Пацци, которая практически сразу же отдала Богу душу, что само по себе весьма подозрительно, все остальные признания были получены посредством пыток, а на пытках практически каждый готов признаться во всем.

— Это к чему же он ведет? — обеспокоенный капитан Барццуоли склонился надо мной к уху падре Браккони. Отец Филиппо лишь пожал плечами. А Дамиано продолжал:

— Суд должен состояться, преступления должны быть доказаны, а реальные преступники понести примерное наказание, но, благородные граждане Розеттины, только не на условиях, которые диктует нам улица! Не в атмосфере, которой постыдились бы даже басурмане.

— Мудро говорит, — раздались голоса в зале.

— Нам известны примеры несчастий, когда возмущения не были вовремя остановлены, так что плебс пожелал судить господ лишь за то, что те богаче или умнее их. Если мы не введем порядка сейчас, завтра всех нас привяжут к позорному столбу и обвинят в различнейших преступлениях только лишь за то, что мы — патриции…

Воцарилась волнующая тишина, поскольку нельзя было с Мальфикано не согласиться.

— Так что ты советуешь, граф? — спросил председатель Совета Семи, Микеланджело Урбини.

— Здесь советуете и правите вы, — покорно склонил голову граф. — Я всего лишь слуга Республики, готовый выполнять все ее приказы.

Тут сорвался с места капитан Барццуоли.

— Ваша графская светлость, да мы за тобой — как в огонь! Пять сотен бравых гвардейцев ожидают ваших приказов.

Раздались громкие аплодисменты. Не хлопал, возможно, один только кардинал Галеани. Если бы сейчас прозвучало заключение о том, чтобы передать власть в руки Мальфикано, а Пьедимонте сжечь или хотя бы изгнать, оно встретилось бы с шумным одобрением. Но тут раздался тихий кашель. Все затихли, поскольку кашляющим был сам кардинал.

— Сердце радуется, слыша подобные декларации. Я и сам за то, чтобы побыстрее завершить дело колдунов, дабы покой воцарился в любимой нами Розеттине, словно сон на веках дитяти. Но для этого необходима правда, четкая и неделимая, откровенность намерений и действий… — Могу честно сказать, что, похоже, никто в зале не знал, к сему Его Преосвященство ведет. — И как же болит сердце, слыша, как легко обвиняют даже наиболее выдающихся личностей.

— Это кого же обвиняют? — спросил Барццуоли.

— Вчера мы лично допросили куртизанку Беатриче де Монтенегро. Она заявляет, что когда весь город разыскивал ее и ведьму Аурелию, она нашла убежище у одного из наиболее выдающихся семейств Розеттины.

— У какого же? — рявкнул Барццуоли. — Кто осмелился?!

— Да можно ли верить клевете блудницы, когда ее растягивают на ложе Прокруста, — переполненным иронией тоном спросил граф.

— То же самое подумал и я сам, — не смутился кардинал. — Что такое слова проститутки в отношении истин благородно рожденных. Но, тем не менее, сегодня ночью случился факт, поставивший все дело в совершенно новом свете. А именно, монахи, стерегущие Соляные Ворота, задержали слугу, который спешил сюда с важными письмами. Введите его.

По залу прокатился шумок, а стражники, скорее приволокли, чем привели, людскую оболочку, но не человека. У него не было одного глаза, с пальцев у него содрали все ногти. Я остолбенел, поскольку узнал Риккардо, слугу юного графа Мальфикано. Я перевел взгляд на Дамиано. На его лице не дрогнула ни единая мышца, лишь на мгновение веки тяжело упали на глаза.

— Как зовут тебя, сын мой? — спросил кардинал.

— Риккардо, Ваше Преосвященство, — простонал слуга.

— Кому ты служишь?

— Синьору Лодовико Мальфикано.

— Откуда ты сейчас прибыл?

— Из императорского лагеря под Бергамо.

— Что ты привез?

— Письма достопочтенного графа Лодовико его брату и отцу.

— Давайте почитаем их.

В смертельной тишине, которая, могло показаться, подавила, Большой Зал, прозвучали слова из письма, которое читал Галеани. Письмо было написано по-немецки с многочисленными латинским вставками, но Его Преосвященство переводил их a uista (изустно — лат.).

Высокоученый Синьор, Любимый Отче мой и Господин! Прибывши, как звучало desiderio (желания — лат.) Высокоученого Господина Графа recta et tutum (надлежащим образом и безопасно — лат.) в лагерь sub (под — лат.) Бергамо, с Наимилостивейшим Императором, по правде говоря, я не виделся, но сам dux (герцог, князь — лат.) von Kostrin оказывал мне большие фаворы, спрашивая про salus (безопасность — лат.) донны Беатриче. Удовлетворенный сообщениями, manu proprio (собственноручно — лат.) выписал он заявление о предоставлении митры для Высокоученого Синьора Графа, а, собственно, уже Милостивого Герцога Хотя, пока что дышит Fakcja Romana (римская партия — лат.), Светлейший Повелитель, имея ligatus manus (связанные руки — лат.), ни auxili (вспомоществования, дополнительных войск — лат.), ни armae (вооружения — лат.) дать не может.

Interim (между тем — лат.), оставаясь в Лонгобардии, молюсь я за здравие Высокоученого Синьора Графа, дабы все malevoli (злонамеренные — лат.) на костре пропали, куда наверняка frustratus dominicanus (здесь — скользкого доминиканца — лат.) с помощью, что предоставляет ему наш asinus cardinalis (осел кардинал — лат.), их заведет.

Tandem (в конце концов — лат.)…

Раздались быстрые шаги. Это Дамиано Мальфикано не выдержал, направившись к двери. Он отпихнул отца Филиппо, желавшего его задержать и рванул к лестнице.

— Измена! Измена! — одним голосом вскрикнули все собравшиеся. Капитан Барццуоли желал побежать за удиравшим, но тут все набросились на него, прижали к полу, несмотря на то, что он орал, будто желает изменника собственной шпагой пронзить.

Тем временем, граф сбежал по Ступеням Титанов на первый этаж, а затем, не желая продираться сквозь толпу, заполнившую все подходы, спрыгнул с террасы в средину внутреннего садика, откуда изо всех сил помчался к задней калитке. Никто не мог его удержать, ведь в руке у него была обнаженная шпага, а пулять в него из пистолетов, когда вокруг было полно народу, никак не годилось. Тут к окну бросился председатель Урбини. Он что-то кричал, только голос его не мог пробить царящего шума.

— Ну вот, Альфредо, получили мы войну, — шепнул мне падре Браккони. — Если граф прорвется к своим людям, горе нам всем.

— Не прорвется, задняя калитка заперта, — триумфально воскликнул кто-то из чиновников.

— Это его не сдержит.

— И правда, добежав до калитки, Дамиано выстрелив в замок из бандолетов и, сбив его одним ударом, уже бежал по узкому, пустому пассажу в сторону Корсо.

Люди в масках появились совершенно неожиданно. Один из них запрыгнул графу на спину, прижимая того к земле, двое же других мужчин в черном с ужасной ожесточенностью стали колоть его стилетами. Только клинки щербились на кольчуге из мелких ячеек, поддетой графом под колет. Мальфикано, рыча словно зверь, сбросил с себя нападавших. Истекая кровью из множества ран, он убил одного из подосланных убийц, затем, слоняясь на ногах, пошел дальше. К сожалению, он спутал направления, вышел прямиком на Пьяцца делия Синьория, где и скончался. Тем временем, до собравшегося народа стали доходить вести из дворца. Начальное остолбенение сменилось бешенством. Ну а уж крики: "Измена! Измена!" стали звучать по всему городу.

Какими же изменчивыми бывают настроения людей, как легко любовь к недавним объектам поклонения сменяется ненавистью. Голову графа заткнули на пику; тех людей, кто не успел скрыться, порубили, а множащаяся с каждой минутой толпа двинулась ко дворцу Мальфикано, словно прорвавшая дамбу вода. Оборона замка продолжалась считанные минуты, несмотря на солидные стены. Атаки никто не ожидал, в самом же дворце находилось с полдесятка вооруженных людей и малая горсточка слуг. Вырезали всех, включая женщин и детей. Тело старика Орландо, который пытался покончить с жизнью посредством яда, выбросили в окно; на земле же его разорвали на клочки, и эти останки народ таскал по городу до самого утра. Аурелию обнаружили в тайном помещении, расположение которого выдал мелкий писарь графа, что, правда, не уберегло его самого от гадкой смерти.

Я к тому времени уже был в пути. Здесь следует отдать справедливость падре Филиппо: мой "отче-отец" позаботился обо мне: дал коня, кошелек и заставил бежать. В Розеттине меня ничто не держало, ну а признания Аурелии и Беатриче могли еще и обременить. Вернувшись домой из Синьории, я застал Джованнину мертвой. Она лежала на постели исхудавшая, маленькая, наверное, я мог бы поднять ее одной рукой. Когда я целовал ее в лоб, увидал корявую надпись на стенке, похоже, умирающая сама нацарапала ее перед смертью: "Помни о Боге".

Если она предназначала это предупреждение мне, то слишком поздно; мой старенький Бог умер вместе с синьорой Пацци, с Дамиано, с графом Орландо и с Беатриче…

Захват дворца Мальфикано был всего лишь пароксизмом, но никак не концом дней Великой Неразберихи. Сразу же после моего побега широко разлилась очередная волна безумия. Обвинения, аресты, пытки и казни расходились все более широкими кругами. Несмотря на то, что интрига семейства Мальфикано, которое и спровоцировало охоту на ведьм, чтобы захватить власть в городе, перестала быть тайной, невозможно было удержать разогнавшиеся жернова ненависти. Даже кардинал Галеани утратил всяческий контроль над Джузеппе ди Пьедимонте. Я даже подозреваю, что он его просто боялся. Ну а сам Джузеппе должен был действовать, если не желал, чтобы его считали слепым орудием в руках имперской фракции. Так что сразу же: обвиняемые из папского лагеря — внимательно вслушиваясь в то, что им подсказывали — рьяно начали обвинять в колдовстве людей их имперской партии. Наиболее умные бежали из города, бросая свое имущество и посты. Синьория, как только могла, подлизывалась к самозваному пророку. Четырнадцатого августа, среди множества других, сожгли на костре Беатриче. Ей не помогло, а даже, скорее, повредило, письмо герцога фон Кострина, министра при императорском дворе. Умирала она достойно. Не как гулящая девка, но как мученица, высмеивая палачей и поддерживая дух осужденных вместе с нею на смерть женщин.

— Отваги, сестры, ад — он только на земле!

Тем временем, пятнадцатого августа, в день Богоматери, заговорила Аурелия. До сих пор устойчивая ко всем мукам, после смерти сообщницы она сломалась, пообещав указать сатанинского любовника. В большой зал Дворца Правосудия пришли громадные толпы народу.

— Я покажу вам лик сатаны, — сказала Аурелия судьям и инквизиторам, найдя в себе огромную силу и вытягивая культю руки, подвергаемой самым искусным пыткам, указала на падре Филиппо Браккони. — Это вот он и есть!

— Сумасшедшая, — воскликнул иезуит. — Нет никакой причины…

— А мы эту сумасшедшую все же выслушаем, — перебил его фра Джузеппе. — Какие имеются у тебя доказательства, порочная женщина?

Аурелия весьма дельно рассказала про грешную связь священника с донной Пацци и про яд, который он когда-то заказал у нее. Про тот самый яд, который можно было дать под видом причастия. Инквизитор приказал провести обыск в Высоком Доме. Дон Филиппо, не ожидая его результатов, проглотил камень из собственного перстня, и вскоре умер после страшных мучений.

К сожалению, во время обыска нашего дома обнаружили порезанную, но не сожженную до конца картину Маркуса "В сатанинском кругу". Для судей она была живым доказательством участия художника в дьявольских церемониях. Так что арестовали и его. Ван Тарн не обвинил никого. После многократных пыток, он умер от сердечного удара, не дождавшись смерти на костре.

Правление Джузеппе ди Пьедимонте длилось два года. Собрав после отъезда кардинала Галеани и бегства Микеланджело Урбини полноту власти в своих руках, он начал строительство Царства Божия на земле. Монах планировал аннулировать частную собственность, превратить жилые дома в монастыри, а прежде всего: нести огонь священной революции в иные земли. Как будто в издевку, своим знаком он установил Голубицу и Оливковое Дерево. В наглости своей, он довел до того, что фанатический мятеж начался и в Бьянкино. И это переполнило меру для соседствующих небольших княжеств. При негласной поддержке императора они учредили Лигу Рассудка и Умеренности. Четвертого числа сентября месяца под древними стенами Террастро разыгралась решающая битва, проводимая вопреки всем принципам военного искусства. На регулярные батареи имперских артиллеристов Пьедимонте бросил ватаги босых фанатиков. Их разгром был ужасен. На подмокших полях пал цвет молодежи Розеттины. Перепуганный фра Джузеппе намеревался утаить размеры проигрыша перед своими сторонниками. Только это превысило его возможности. Через пять дней, когда все бросили монаха, его повесили на виселице, стоявшей рядом с Колодцем Проклятых. Труп сожгли на костре, на который он столь охотно посылал других. А после того направили прошение императору. Тот торжествовал, но совершенно не собирался возвращать розеттинские вольности. Одиннадцатого сентября эрцгерцог фон Кострин вошел в Розеттину в качестве — по воле императора — удельного суверена города. Народ приветствовал его как спасителя. Составленная из оставшихся при жизни вельмож Синьория склонила головы перед наместником, передав ему полноту власти. Эрцгерцог открыл двери тюрем и аннулировал конфискации. Остатки сторонников Пьедимонте сбежали. В ходе всей этой операции по усмирению рядом с Иоганном все время стоял граф Лодовико. Но только лишь как дворянин, советник, наушник. Ничего не осталось от мечтаний Орландо о могуществе и самостоятельности. Лодовико согласился на роль коллаборациониста. Он вел жизнь грешного сибарита, умножал возвращенное ему имущество. После пары лет перерыва мы даже начали писать один другому. Граф, как и раньше, с огромным любопытством расспрашивал про новые течения в искусстве.

Сам же я узнавал их из первых рук. Почти что два десятка лет кружил я по Европе, выполняя заказы королей и епископов, ведя дискуссии с учеными, осуществляя различные исследования, переписываясь с ведущими умами эпохи. Со временем я обрел славу и уважение. Можно сказать — я был счастлив. Хотя и одинокий. Так я и не встретил женщины своей жизни. Под конец, со своим любимым слугой Ансельмом, чрезвычайно понятливым во всяких расчетах, которого я выкупил у бандитов в Неаполе, я осел в Розеттине. Помимо чисто сентиментальных соображений, на мое решение повлиял тот фат, что по предложению дона Лодовико меня признали почетным гражданином Розеттины, с чем была связана немаловажная привилегия не платить налоги. Тем не менее, я все так же много путешествовал. Во время одного из таких путешествий до меня дошло известие о смерти эрцгерцога Иоганна, которого по эту сторону Альп называли Джованни. Трон после него, в соответствии с волей императора, должен был унаследовать его единственный сын, бастард Ипполито. Что спешно утвердила Синьория.

И так вот, в один из зимних дней в золотом зале Кастелло Неро на троне уселся единственный сын Беатриче Монтенегро. Мой рок, мое предназначение.