Войдя в гостиную, мы обнаружили сидящего в кресле с высокой спинкой Байрон. Его здоровая нога покоилась на искалеченной. Он вносил исправления для следующего издания «Английских Бардов», делая на полях пометки типа «неверно», «слишком грубо», «сумасшествие» и просто «Жаль, что я это вообще написал». В это время на заднем плане этой картины Клер, сидевшая на подоконнике с гитарой на коленях, пела в полный голос традиционную балладу, которую мы уже не раз слышали прежде:
Денди, которого я видела на площадке, наполнял стакан из графина. Он считал выбор песни, произведенный Клер, имеющим непосредственное отношение к Байрону.
«Я ставлю диагноз симптоматики разбитого сердца», — высказал он свое мнение.
«На твоем месте, дорогая, — сказал Байрон Клер, — я бы поинтересовался мнением других».
Заметив, что Шелли и я вошли, денди встал из-за стола и экстравагантно поклонился. Этот поклон, с причудливыми реверансами и фигурами, вышел из моды вместе с рыцарями и высокими ботинками.
Байрон предпочел не вставать и представил нам денди сидя в кресле и не поднимая глаз. «Доктор Джон Полидори. Человек без собственной биографии, призванный писать биографию мою».
Полидори привык к подобного рода насмешкам и не замедлил отплатить тем же. Поклонившись Шелли, он произнес:
— Счастлив иметь удовольствие познакомиться с величайшим поэтом нашего времени.
Байрон усмехнулся.
Полидори продолжал:
— Сегодня вечером я должен был быть в Женеве, но погода…
— Он надоел даже самым близким друзьям, — пробурчал Байрон.
— …я хотел сказать, что погода не позволила. Я надеюсь, что Вы не возражаете против моего присутствия?
— Не возражаю ли я? Конечно, нет, — ответил Шелли.
— Да, терпимость — это добродетель, — сказал Байрон, — увы, у меня нет добродетелей.
Он захлопнул книгу и, взяв большой, как колба алхимика, хрустальный графин, поднялся с кресла.
Я засмеялась. «Я надеюсь, что в этом доме еще есть немного». В ответ не последовало ни слова, ни смеха.
Полидори дал мне пустой бокал.
«Мисс Годвин».
— Госпожа Шелли. Если не по имени, то фактически, — Байрону доставляло удовольствие поправлять его.
Он поднял сосуд с дорогой темной рубиновой жидкостью, которая была мне хорошо знакома. Я прикрыла свой бокал ладонью. Не отводя от меня глаз, с улыбкой на губах, он пронес графин мимо меня и наполнил подставленный с готовностью бокал Шелли до краев. Шелли поднял бокал к свету, смотря на него. Затем поднес к лицу и вдохнул аромат. Отпив немного, он, прежде чем проглотить, произвел во рту шумное бульканье.
«Крепкое винцо».
— Замок Диодати, 1816, — сказал Полидори, живо наполняя свой бокал. Это была настойка опия, опий в жидком виде. Смешанный с алкоголем, чтобы удвоить стимуляцию.
Шелли пил настойку все время, которое я его знаю. У него было с сотню разных недомоганий и болезней — действительных и воображаемых, которые терзали его тело и душу. Из них наиболее ужасными были беспочвенные страхи, головокружения и бредовые состояния, подчас сопровождающиеся внезапными спазмами жизненных органов и конвульсиями. Иногда дело доходило до физических травм. Казалось страхи, рождаясь в душе, стремились мощными энергиями выйти из тела. В такие ночи он не спал, проводя время за книгами. Ужасы, поглощавшие его, могли быть нестерпимыми, и он принимал наркотик. Наркотик же, в свою очередь, приносил свои фантомы. У Шелли было твердое убеждение, что он умрет молодым. Если не завтра, то послезавтра, если не от легочной недостаточности, то от элефантиазиса. В 1913 году у него было наиболее сложное положение. Он разрывался — я вынуждена признать это — между любовью к жене и ко мне. Уединившись в Брэкнелле, отказываясь от пищи, он балансировал на краю пропасти психической болезни. Жизнь становилась сносной только с принятием опия, дававшего холодное и странное освобождение. Тогда опий спас Шелли, но подобно соглашению доктора Фауста с Дьяволом, потребовал от него взамен огромную плату.
Стакан Шелли был пуст, и Байрон вновь наполнил его.
Из столовой пришел Мюррей и пригласил на ужин — «Вас ждет ужин, мой господин».
— Она тоже ждет меня!
Байрон сгреб Клер, обняв за талию, и потащил ее к двухстворчатым дверям, которые Мюррей держал открытыми. Его хромая нога почти волочилась по полу. Проходя мимо окна, Клер стянула развевающуюся от легкого бриза занавесь и навесила ее на Мюррея, который на эту выходку никак не прореагировал. Его спокойствие удивляло и, наверное, было указанием на то, что за долгие годы службы старику приходилось сносить еще не такое. Выражение лица Мюррея было пустым и слегка удивленным. Байрон испытывал такое же уважение к старости, какое он испытывал ко всему прочему, а именно не имел вовсе. Это было достаточно грустно, но больше меня беспокоило то, что я увидела в Клер. Те же тенденции уже отражались в ее поведении. Этот пустой и глупый поступок. Мне показалось, что Клер начала получать наслаждение от неудобства и боли, которые она причиняла другим людям, что, несомненно, было характеристикой Байрона.
Было душно и жарко. Я была уверена, что вот-вот разразится гроза. Из столовой мы услышали их голоса.
Клер. «Что на первое?»
Байрон. «Твои губы».
Клер. «Что на второе?»
Байрон. «Твое тело».
Клер. «А на третье?»
Байрон. «Твоя душа…»
Мюррей поправил занавесь, показал знаком Джастине, чтобы она закрыла окна, и все оставшиеся двинулись в столовую, прихватив с собой настойку опия.
Как свидетельствуют швейцарские альманахи, в то лето погода имела катаклизматическое влияние на окрестности Женевы. Опасность гроз постоянно витала над озером, тяжелые облака концентрировались в районе острова Джура. Дороги стали непроходимыми, все коммуникации с поселениями и частными владениями были отрезаны. Часть мостов снесло наводнениями. Урожай пшеницы остался неубран, хлеб сильно подорожал. Местные власти предупреждали жителей о грозящей опасности и советовали находиться дома.
По озеру плыли мертвые животные, умершие от истощения в борьбе с наводнением. Захваченные врасплох штормом и не в состоянии быстро достичь берега, они утонули или погибли от страха до того как вода попала в легкие. Многие из них еще были на поверхности озера Лак Леман на плаву, темные силуэты на серебристой глади.
Луга виллы Диодати растянулись на расстоянии примерно в сотню ярдов от береговой линии. В семь вечера того дня после первого ливня не было ни капли. Темные облака удалились, открыв долгожданный свет вечернего солнца. Было очень тихо, лишь солнцелюбивые насекомые легонько стрекотали в траве. В центре стояла птичья ванна Купидона, подобно монолиту язычников. Рядом ни людей, ни зверей. И вдруг, как с неба, в нее упала большая серебристая форель. Рыба извивалась и била хвостом, разбрызгивая те капли, которые накопились в лужице. Еще много минут она вздрагивала и содрогалась. Потом вдруг стала неподвижной, лишь жабры двигались, открываясь в агонии медленной, но неизбежной смерти.
Мрачный неприветливый климат снаружи скрашивался беседой внутри дома. Она обнимала сразу вирши и догмы, Кальвинизм (Байрон был его убежденным твердым приверженцем) и Копернианство (Шелли был его убежденным противником), и даже Конфуция. Поэты наслаждались судом, на котором мы, женщины, присутствовали в качестве приглашенной, но, увы, молчаливой аудитории.
Тем не менее у нас было свое место. Байрону требовалось присутствие менее значительных смертных, чтобы удовлетворить свою гордость и тщеславие. Хорошей беседой для него было, когда он мог подробно высказать свое мнение благодарным внимательным слушателям. Ничей голос и ничье мнение не доставляли ему такого удовольствия, как свои собственные.
Столовая была холодной и душной, но это кое-как компенсировалось потрескивающим в камине бревном, более подходившим к середине зимы, чем к разгару лета. Пока мы беседовали и ели, мне пришло в голову, что это напоминает рождественскую вечеринку или пародию на нее. Вместо гуся с подливкой был сухой хлеб, печенье, рис, макароны.
Скудная неудобоваримая пища выглядела очень странно на блестящих серебряных блюдах, на которых она была подана столь величественно, словно предназначалась для королевского достоинства.
Байрон не принимал участия в трапезе. Он наблюдал за каждым из нас, отыскивая новые непривычные ему манеры прибывших гостей. На лице его играла полуулыбка, и я задавалась вопросом, было ли это ужасное радушие очередным испытанием наших реакций. И с какой целью нас нужно было испытывать?
— Я ем только затем, чтобы поддержать существование, — сказал Байрон, объясняя, почему его тарелка пуста. — Воображение поддерживает меня. До нынешнего дня Жизнь предлагает мне больше удовольствий, чем Смерть.
Шелли принялся за спагетти, свисавшие с его вилки:
— Вижу, мы наконец обратили тебя в вегетарианство.
— Мясо придает очень темный цвет лицу. Уксус, с другой стороны, дает эстетическую… бледность…
— А я надеялся, что ты употреблял уксус в насмешку над Распятием!
— Ты несносный атеист!
— Слава Богу! — засмеялся Шелли, — и, может быть, я буду проклят!
В то время, пока Байрон обходил стол с графином, волоча искалеченную ногу, в разговор вклинился Полидори. Его губы сияли жиром.
— Он все делает для того, чтобы создать себе аскетический образ, разве что за исключением сна в гробу.
Байрон остановил его взглядом.
— Это уже известно.
Полидори сник, его темные глаза погасли, и он сосредоточил свое внимание на пустом бокале.
Настроение ухудшилось.
— Могила имеет определенные достоинства, — сказал Байрон шепотом, двигаясь по направлению к Клер. — Иногда, когда я смотрел на лицо, которое любил, я видел только… изменения, и лишь смерть могла…
Подойдя к Клер сзади, он провел пальцем по щеке Клер, потом дотронулся до темной брови.
— Червь, ползающий на еще улыбающихся губах… Знаки и приметы здоровья и счастья, превратившиеся в… — внезапно лицо его изобразило безобразную гримасу. — Разложение!
Клер поперхнулась, подалась вперед, и на ее тарелку изо рта вывалились непережеванные спагетти — зрелище напоминало выблеванное гнездо червей.
Стараясь вдохнуть больше воздуха, Клер вырвалась, открыла рот и укусила его за палец.
Байрон не выказал боли.
Он просто улыбнулся. Ее зубы вошли глубже в его плоть между указательным и большим пальцами. Он улыбался.
Она отпустила его руку.
Его рука замкнулась на ее горле.
— Тебе хорошо удается почувствовать смерть, дорогая, — он бросил взгляд на Шелли и на меня. Его бледное лицо сделалось совершенно бледным, когда комнату осветила молния, на мгновение обнажая его череп. — Бессмертие предназначено поэтам.
Отдаленный звук грома, последовавший за вспышкой молнии, казалось, шел из-под пола, заставляя вибрировать старое здание как шахту, глухо и тревожно. Стол и стоявшие на нем подсвечник со свечами пришли в легкое движение, огоньки мелко задрожали.
Оторвавшись от взгляда Байрона, привлеченный вновь возобновившейся стихией за окном, Шелли поднялся со стула и подошел к окну позади меня.
— Из спальни для гостей должен быть потрясающий вид стихии.
— Остерегайтесь наблюдения с противоположной стороны, — сказал Байрон. Полидори развил мысль, поднимая два пустых бокала. — Они берут на прокат телескопы, чтобы шпионить за «отвратительными англичанами» через озеро!
— Я постараюсь не быть отвратительным в таком случае, — сказал Шелли.
— Наоборот, — сказал лорд, — давайте ослепим их нашей отвратительностью, если они этого хотят. Кажется, мир смотрит на меня как на чудовище в образе человека, за которым интересно наблюдать. Редкий зверь на местном шоу.
— В наше последнее посещение салона мадам де Стайль одна леди упала в обморок при виде лорда, — сказал Полидори. — Конечно, она сочла нужным сделать это на прогулке. Нужно заметить, что любопытство быстро привело ее в себя.
Шелли и я улыбнулись.
— Они питаются скандалами как пиявки кровью, — горько сказал Байрон.
— Чего же ты ждешь? — сказала Клер, — твоя репутация такова, что придется смириться с этим.
Я обнаружила, что пока смотрела в сторону. Полидори наполнил мой бокал настойкой.
— В Женеве жители запирают дочерей после наступления темноты, чтобы те ненароком не повстречали на улице этих англичан!
— Это свойство женевцев, — сказал Байрон.
Клер вспыхнула:
— Я швейцарка, несносный!
— Именно. Швейцария — это страна проклятых эгоистичных негодяев, которая случайно находится в самом романтическом месте на Земле. Я никогда не терпел местных жителей и еще меньше их английских гостей. Я не знаю ничего, кроме Ада, что я бы желал разделить с ними.
Шелли возвратился к столу.
— Только в Англии англичане еще более несносны.
— Именно поэтому я здесь. Поэт в заключении.
— Высланный лорд.
— Беглец.
Я засмеялась:
— Беглец? От чего?
Они замолчали.
Байрон обернулся и посмотрел на меня.
Его холодные глаза осуждали меня. Я вторгалась в глубоко личную и изящную игру, в словесной теннис между ним и Шелли. Я посмела нарушить интим их беседы. Моя глупость превзошла все ожидания. Я пыталась продемонстрировать свой ум и потерпела крах. Самое ужасное, по своему невежеству я совсем расстроила разговор.
Байрон приподнял бокал и посмотрел на меня сквозь призму кроваво-красной жидкости.
— От фантазии, — произнес он шепотом. — И от фактов.
Я почувствовала, как моя шея покрывается гусиной кожей. От какой фантазии и каких фактов? Не прятался ли он в этой фантазии от ужасных фактов, происходивших вокруг него? В Лондоне ходили злые слухи. О его пристрастиях, да о таких, что даже шлюхи говорили о них шепотом. Он был героем будуара. Злые языки поговаривали, что он превзошел Казанову и Дон Жуана. Его непристойности и адюльтер стали легендарными. Похождения, приписываемые ему его доброжелателями были бесконечны. Он был национальным грешником. Он был ужасным козлом отпущения респектабельной Англии, которого она обвиняла во всех явных и тайных грехах. Но где кончались сплетни и начиналась правда? Он уехал на Континент под предлогом расставания с женой. Но что было официальным предлогом? То, что он ненавидел жену, было известно всем. То, что он оскорбил и унизил ее, все подозревали. Но как оскорбил и унизил? Для старой девы поцелуй будет оскорблением. А для человека, чья норма скорее аномальна? Шептали, что это было нечто отвратительное и ненормальное. Но в наше-то время, когда каждый порок и грех, равно как и преступление понимаемы, если не прощаемы, что может быть таким отвратительным, что заставляет человека покидать все, что он любит или не любит, обрекая себя на добровольную ссылку? Какое деяние? Если даже на холодном книжном языке адвокатов оно непроизносимо!
— Как! Скажи правду, Элб! — закричала Клер. Глаза ее заблестели от порочного возбуждения. — Он Сатана! Давай, покажи им свое раздвоенное копыто!
С воем она бросилась под стол, схватила Байрона за искалеченную ногу, обутую в специальный ботинок, и принялась развязывать шнурки. Байрон прежде нас понял, что происходит. Он инстинктивно двинул ногой и попал ей прямо в челюсть. Я вскрикнула и вскочила с места. От удара Клер упала на ковер и ударилась головой о металлические перила. Раздался короткий глухой звук.
Я хотела помочь ей, но Шелли удержал меня, усадив назад на стул. Когда Клер пришла в себя, часто-часто моргая, подле нее уже был Байрон. Он схватил ее за роскошные волосы, намотав их на руку, и привлек ее лицо, обезображенное страхом, к огню камина. Она стонала, плевалась и выкрикивала ругательства, на что он лишь приближал ее к лижущим язычкам пламени еще сильнее. Жара была невыносима, ее брови и ресницы опалились, кожа покраснела. Она пыталась вырваться, но хватка ее мучителя была мертвой.
— Никогда больше не делай этого, сука! Никогда!
— Ты не напугаешь меня! — закричала она, всхлипывая, словно слезы испарялись на ее щеках.
— Разве?
— Нет!
Байрон внезапно оттащил Клер от камина.
— Разве нет?
— Нет!
Байрон улыбнулся и взял ее по-детски плачущее лицо ладонями.
— Разве!
Она тихо опустилась на пол, как будто загипнотизированная его голубыми, почти серебряными глазами. Он приблизился к ней и поцеловал ее. Она пыталась сопротивляться его поцелую, но он крепко прижал ее к себе. У него не было никакого намерения отпускать ее. Это был страх и привязанность, наслаждение и боль, это была его страсть. Она делала попытки ускользнуть от его страстных губ, но в конце концов сдалась. Все ее тело расслабилось, ее тело принадлежало ему.
— Если ты хочешь напугать нас, то сначала ты должен поймать нас! Мэри, побежали!
Она бросилась к двери. Пробегая мимо, Клер схватила меня за запястье. Я поняла, что она задумала, но у меня не было настроения для этого.
— О, нет, — я попыталась сопротивляться.
— О, да! — завопил Шелли, догоняя нас. Мы побежали в просторный коридор.
Плиточный пол создавал гулкое эхо от нашего топота. Мы то скрывались в тени, то вновь выбегали на свет. От сумасшедшей резвости и столь пугающего байроновского пролога к ней я ощущала биение своего сердца. Оно колоколом стучало в моей груди. Я смеялась скорее для того, чтобы успокоить нервы, чем от радости. И мой смех походил на скрипы.
Я посмотрела вокруг в поисках Шелли. Он исчез. Малиновая занавеска колыхалась в распахнутом окне. Хлопнула какая-то дверь. Он опустился вниз.
Испуская душераздирающие загробные крики, Клер кружила по огромному коридору, держа в руках полы своего платья, размахивая ими, как огромная моль крыльями. Она порхала между нимфами и сатирами, забегая за выкрашенные под мрамор колонны, и мгновенно исчезала в длинном темном тоннеле дверных проемов, ведущих вниз. Она была предназначена глубинам, подземельям, темноте. Недрам земли.
А я решила убежать наверх и быстро пробежала мимо портрета нашего хозяина. Неуклюже преодолела еще несколько ступенек следующего лестничного пролета когда вдруг у меня закружилась голова и я оступилась. Я задрожала и стала куда-то проваливаться. Мой мозг разрывал череп, что-то заставляло меня смотреть на холодное бесстрастное лицо, смотрящее на меня на фоне грозового моря. Сияющие глаза не отрываясь следили за мной.
Я вздрогнула и, очнувшись, побежала не оглядываясь. Теперь я хотела спрятаться. Спрятаться там, где бы меня никто никогда не нашел. Спрятаться от него, спрятаться от всего этого.
Укор в его глазах заставил меня почему-то посмотреть вниз на стол. И я была потрясена, увидев, что бокал, который Полидори наполнил опийной настойкой несколько минут назад, был… пуст.
Внезапно он погрузился во тьму.
— Светские забавы? — спросил Полидори неодобрительно.
Байрон, подойдя сзади, прикрыл глаза Полидори ладонями. Его теплое дыхание достигло напудренных щек итальянца.
— Разве страх — это забава?
Байрон говорил шепотом.
— В таком случае прошу меня извинить. Я удаляюсь в свою комнату.
Байрон не позволил ему уйти. Он сильнее прижал ладони к глазам доктора, почти вдавив их в глазницы. Это было совсем не нежное прикосновение. Жестокий акт силы. Детский ритуал, демонстрирующий превосходство.
— Ты будешь забавляться, — сказал Байрон на ухо Полидори. — Пока ты гость в моем доме, ты будешь играть в мои игры…
Нижняя губа доктора Полидори стала мелко дрожать. Он чуть качнул головой, моля о пощаде. Темнота, наступившая вокруг него, стала притуплять другие чувства. Его тошнило, кружилась голова. Кровь стучала в висках. Горькой желчью поднималась к горлу паника.
Хватка Байрона была крепка. Полидори знал, что улыбка на его лице сменилась оскалом презрения.
Он всхлипнул. Его дыхание сбилось и стало учащаться.
В этот момент почти с разочарованием он почувствовал, что Байрон отпустил его. Он отвернулся с выражением негодования, которое Полидори было, увы, хорошо известно. Полидори наклонился вперед за салфеткой и часто-часто моргая, не дал стоявшим в его больших красивых глазах слезам выкатиться. Он слышал, как его господин вышел из комнаты.
В одиночестве Полидори аккуратно сложил салфетку и медленно поднялся из-за стола, выпрямляя спину и поправляя манжеты. Это были единственные движения, которые он совершал безукоризненно, в них он обрел прощение своему унижению. Как обычно его обида перешла в высокое самомнение, но на этот раз, неожиданно для него самого, в нем родился призыв к возмездию. Обращайся с человеком дурно, и он будет совершать дурные поступки. Он знал, что в этом лежит известная еще античным философам непреложная истина. Пусть великий поэт получит доказательства того, что его Полли-Долли — вовсе не слабое пассивное существо, что у него также имеется болезненно-патологическое ощущение Его Сатанинского Величества. Разве страх — это забава?
Обойдя вокруг стола, Полидори сначала допил остатки опийной настойки из бокала Шелли, затем из бокала Клер.
Пока гость в моем доме, ты будешь играть в мои игры.
Со слезами на щеках Полидори улыбнулся.