ЛОЦМАНЫ БЕШЕНЫХ РЕК
Перед сплавом Билибин не спал.
«29 августа, среда.
Ночь пасмурная, темная. В 6 часов 50 минут начался дождь. Шел с перерывами.
С утра складываем груз на плоты. На плот «Разведчик» — груз, не портящийся от подмокания: горные инструменты, спирт, мука, крупа, сало, масло. На плот «Даешь золото!» — груз, портящийся от подмокания: личные вещи, экспедиционное снаряжение, сахар, соль, табак, спички, сушки.
Отплываем из Белогорья в 12 часов 51 минуту.
В 13.15 «Разведчик» ненадолго сел на мель.
13.23. «Даешь золото!» сел на мель. Вскоре подошел «Разведчик» и сел рядом.
14.27. Снялись с мели. Вскоре «Разведчик» еще сел ненадолго.
Вследствие очень частых заворотов и постоянных мелей вести точную съемку невозможно. Общее направление долины реки далее — 350°. Скорость средняя плотов 6 клм. в час».
На этом закончились записи в сохранившемся дневнике.
Еще на плотбище Билибин ставил мерные рейки и с тревогой отмечал, как быстро падает вода — за сутки на двенадцать сантиметров! А когда остановились на первый ночлег, тревога усилилась — только за ночь вода убыла на десять сантиметров! Лучшее время после дождей было упущено: Малтан мелел и обнажал перекаты. И скоро пришлось не столько плыть, сколько пахать плотами гальку на перекатах.
Чтоб хоть немножко приподнять воду, ставили «оплеухи» — заранее вытесанные доски. Эти плотики иногда выручали, но чаще проталкивались шестами. Подсовывали под плоты крепкие лиственничные жерди и, по щиколотки увязая в мелкой гальке, сталкивали их с перекатов. От этих стяжков на плечах сплавщиков загорелись рубиновые ссадины. Они ныли, пылали, но на каждом перекате шесты снова впивались в грудь и плечи и сдирали кожу.
И вдруг — порог!
Нет, сначала были плесы. Один, другой… Потом попался такой тихий и длинный плес, какого еще не встречали. Плыли по нему часа два, не шевеля кормовым веслом, и блаженствовали. Кое-кто даже вздремнул, пригретый теплым осенним солнышком. Тишина, лишь вода убаюкивающе журчит под плотом.
Только главному лоцману этот плес не нравился. Степан Степанович напряженно вглядывался вперед, вслушивался, даже про трубку забыл — она не дымила. И вдруг на крутом завороте гаркнул:
— Бей вправо!
От его крика матрос Лунеко, прикорнувший у кормового весла, чуть с плота не свалился. Все вскочили, затабанили веслами и стяжками. Плоты вырвались из быстрины, заскрипели по гальке, врезались в протоку.
Команда была исполнена вмиг и безраздумно. Но потом все стали пересматриваться: зачем свернули с прекрасного фарватера в какую-то гнилую протоку? И дружно уставились на главного лоцмана.
Степан Степанович молча раскурил трубку, молча сошел с плота и, никому ничего не объясняя, пошагал берегом туда, где за красноталом сверкала река. Демка, «помощник» главного лоцмана, побежал за ним, махая вислыми ушами. Все, немного постояв, тоже двинулись за Демкой.
И там, за излучиной, увидели такие глыбы и такой кипящий омут, что долго слова не могли вымолвить. Эта шивера разнесла бы плоты в щепы…
— Н-да, — раздумчиво протянул Юрий Александрович. — А ведь ни Макар, ни Кылланах об этом пороге на Малтане не говорили…
Билибин не досказал, что думал, но все поняли его: если на этом, не помянутом якутами пороге плоты могли разбиться, то что же ждет их на Бахапче — реке бешеной…
— Ну что ж, догоры, надо быть осторожнее. Как говорят туземцы, глаза есть, однако видеть надо.
Матрос Алехин сник, матрос Лунеко попытался оправдаться:
— Я пушку видел… Как она пальнет: «Бей вправо!», я чуть с плота не сковырнулся… Ну и голосище у тебя, Степан Степаныч, только орудием командовать!..
Вернулись к плотам, осмотрели протоку. Она была невелика, но в трех местах совершенно сухая. Весь день, до глубокой ночи, «оплеухами» и голыми руками разгребали галечные гребни, прокладывали каналы, а по ним проталкивали плоты все теми же стяжками, все теми же плечами с кровяными рубцами. Так, волоком, обошли порог.
Порог назвали Неожиданным, протоку — Обводным каналом.
— Есть такой в Ленинграде, — пояснил Юрий Александрович и, остужая холодной водой ссадины на плечах, вспомнил: — Мой отец был полковником, а я на Колыме дослужился до генеральских эполет!
Юрий Александрович в конце дня всегда записывал что-то в полевую книжку. И в эту ночь натруженными, дрожащими от работы пальцами, а они у него были сильные, крепкие, держал он непослушный, прыгающий карандаш… И вдруг, прервав работу, начал вслух рассуждать…
— А ведь этого порога ни Макар, ни Кылланах не видели, потому о нем и не говорили! Лет десять назад его не было. А протока, по которой мы пробились, служила основным руслом Малтана. Так, Степан Степанович, главный лоцман бешеных рек?
— Бывает, — кратко подтвердил Степан Степанович.
— И вот мы найдем золото… И пойдут по Малтану, по Бахапче не только плоты…
— Пароходы, — съязвил Иван Алехин.
Малтан «пахали» пять суток. Когда вышли в Бахапчу, широкую и полноводную, плыть с ее водой стало веселее: меньше перекатов, один плес сменялся другим, плоты несло стремительно, и не хотелось приставать к берегу даже на ночлег.
И тянули уже в темноте,: под звездами. Конечно, опасались: не выпрыгнет ли опять неожиданный порожек? Чутко вслушивались, не шумит ли впереди. Но было тихо, слышно только, как журчит, позванивая, водица под плотами.
Обогнули еще одну излучину. «Разведчик» развернулся на правый берег, и тут Степан Степанович шепнул:
— Медведи.
В темноте, на берегу, под густой навесью тальника, что-то копошилось: одна фигура большая, другая маленькая. Степан Степанович — за двустволку, заряженную жиганами. Раковский — за пятизарядный винчестер. У Миши Лунеко никакого оружия не было, но и он весь нацелился, забыв и кормовое весло, и свои матросские обязанности.
На втором плоту заметили приготовления и тоже потянулись за оружием: Чистяков — за двустволку, Алехин — за берданку, а Билибин, хотя и охотником-то не был, — за сэрвич, небольшую американскую винтовку, из которой не сделал ни одного выстрела. Охотничий азарт захватил всех. Один лишь Демка — охотничий пес — спал на верхотуре груза, свернувшись калачиком.
Большая фигура на берегу приподнялась и, видимо, услышав что-то с реки, начала поворачиваться. И Степан Степанович, и Алехин, и Чистяков, и Раковский, и Билибин, как после они признавались, уже готовы были нажать на курки, и чуть было не грянул залп…
И в этот момент Сергей увидел: над большой фигурой вдруг вспорхнула и погасла искорка.
— Люди! — диким голосом гаркнул он и ногой вышиб из рук Степана Степановича двустволку, а свои винчестер отшвырнул.
На «Начальнике» остолбенели. С разгона второй плот ударился в борт первого, оттолкнулся от него и по быстрине полетел вперед. А за ним течением, бьющим от берега, понесло и выбросило на ту же быстрину и «Разведчика». И тут — чего и опасались:
— Тас! Тас! — кричали люди с берега.
На «Начальнике» никто якутского языка не знал и не сразу поняли, что такое «тас». С «Разведчика» Раковский крикнул:
— Камни!
На «Начальнике» схватились за стяжки и весла, но было поздно. Плот заскрипел всеми связками и передним торцом полез на камень. Потом он как-то судорожно качнулся и всей кормой, на которой был стеллаж с грузом, опустился на дно. Демка успел прыгнуть на передней, торчащий из воды торец, а люди — Билибин, Алехин, Чистяков — оказались в воде. Они были рослые, каждой по два метра, но всем вода оказалась одинаково — по шею.
А тут и «Разведчика», хотя на нем вовсю работали стяжками и веслами, понесло на них. Этот плот был поменьше, но все-таки — около тонны груза, да и течение сильное…
Билибин, Алехин, Чистяков ощетинились шестами, пытаясь упереться ими в «Разведчика» и отвести его, но под ногами — никакой опоры. И тогда, не сговариваясь, они толкнулись навстречу «Разведчику», уперлись руками в его передний край, а ногами в свой плот. С «Разведчика» помогали стяжками… Один из них тут же треснул… Напрягаясь всеми мышцами, общими усилиями, градус за градусом отворотили плот, отвели его и вытолкнули с быстрины к берегу.
На берегу стояли пожилой якут и черноглазый скуластый мальчонка лет двенадцати. В ногах валялась верша из тальниковых прутьев — рыбачили.
Билибин выскочил на берег первым, облапил якута:
— Медведи, живы! — крикнул он и подкинул мальчишку: — Живы, медведи!
И все тормошили их, ликовали:
— Медведи! Медведи!
Якут и мальчишка понять ничего не могли — не знали, что были на волосок от смерти. Мальчишка заплакал. Якут-заика, тот самый, о котором говорил Медов, пытался проговорить что-то вроде приветствия:
— К-к-ка-а-ап-п-п…
— Капсе после будет! Улахан капсе будет! — крикнул ему Билибин и тут же набросился на всех — и на своего любимого Раковского, и на уважаемого Степана Степановича: — Охотнички, мать вашу так! Медвежатники захотелось?!
Степан Степанович, конечно, чувствовал себя главным виновником, но оправдываться не стал, а молча пошел в реку. Раковский — за ним:
— Груз спасать надо.
Вслед за ними полезли в ледяную купель и остальные. Вода обжигала. Когда поневоле искупались — не заметили этого, а теперь вода жгла так, что хотелось выпрыгнуть, как из костра.
А Билибина даже купель не остудила.
— Груз спасать… Что — груз?! Людей бы погубили, охотнички! — продолжал он полыхать. — И я-то, поганый капитан: «Потянем, да потянем…» А ты чего, сукин сын, дрыхнул? — накинулся Юрий Александрович на Демку, преспокойно сидевшего на верхнем торце намертво засевшего плота и даже хвостом приветливо завилявшего, когда все на него обратили внимание. — А тебе что снилось?
Усталые до изнеможения, продрогшие так, что зуб на зуб не попадал, выбрались на берег — бегом к жарко пылавшему костру, разведенному якутом. Позвали Демку. Прежде звать его не нужно было. Сидеть на плоту не очень нравилось, и он, бывало, чуть заминка — бросался в лес разминаться. А тут — ни с места.
Можно было, конечно, перенести собаку на берег, но не до нее… Сами не обсохли, не обогрелись как следует, а начали распаковывать тюки, ящики и подсушивать подмокшее. Чтоб не заржавели анероиды, Раковский, влив в эмалированную кастрюлю три бутылки спирта, положил в него приборы.
Билибин после того, как спасли груз, успокоился и чувствовал себя виноватым за то, что в пылу гнева бросался на всех. Увидев, как Сергей бережно относится к анероидам, похвалил его, но тут же, саркастически прищурясь, громко, чтоб все слышали, сказал:
— А про нас-то забыл, товарищ завхоз? Нам тоже нужно для профилактики! После купания и двойная норма не повредит! Да и хозяев-якутов угощать надо! Улахан капсе надо!
Раковский расщедрился и выделил две бутылки. Позарились на третью, но Сергей:
— Стоп! Расходный кончился, тюки развязывать не буду.
— А в кастрюльке-то, — весело напомнил Юрий Александрович.
Плот сняли, подогнали к берегу. И только тут Демка соскочил с него и ударился в тайгу.
Плот загрузили. Стали звать Демку, а его нет и нет. Степан Степанович из своей двустволки раз выстрелил, другой… Нет Демки.
Дураков по-якутски немного говорил, якута попросил:
— Вернется пес — приюти. Пропадет в тайге, сукин сын…
Плоты провели вдоль берега, в обход камней, которые назвали Порогом Двух Медведей.
…Бахапча несла плоты стремительно. Порогов пока не было видно. Открылась широкая долина, отступили мрачные, крутые стены Малтана, и светлые сквозные лиственничники переливались всеми оттенками золота. Плыли по глубокой, одним руслом шедшей реке. Лишь буруны кое-где прыгали, как белые зайчики. Они не были страшны, но на всякий случай их обходили. Долина Бахапчи постепенно стала сужаться.
— А вот и лебеди плещутся, — сказал Степан Степанович. Он тоже часто посматривал назад — не покажется ли Демка?
Лебедями он назвал всплески белых гребней над гладью реки. Их было много, они, как птицы, налетели на плот и рассыпались по бревнам белыми перьями. Внизу заскрежетали камни, и плоты запрыгали, будто телеги по булыжной мостовой. Но это был не порог, а только перекат перед порогами. Назвали его Лебединым.
Напуганные первой неудачей, решили осматривать каждый порог, прежде чем проходить. Перед следующим причалили к берегу.
— Увековечим себя, догоры! — предложил Билибин.
Алехин сразу затянул, как протодиакон, «Вечную память». Все засмеялись, хотя и нервно как-то.
— У-у, кладбищенский остряк, — усмехнулся и Юрий Александрович. — Нет, друзья, помирать мы не собираемся, и нет таких крепостей, которые бы мы не взяли. Необходимо каждый порог нанести на карту и назвать. Вот я и предлагаю: порогов, как считают якуты, шесть и нас шестеро. Окрестим их нашими именами. А чтоб не было раздора между вольными людьми, начнем крестить по алфавиту — с Алехина до Чистякова. Согласны? Первый Ивановский.
Ивановский порог шумел весело и буйно, как его крестный. Внимательно осмотрев камни, Степан Степанович сказал:
— Пройдем.
И пошли. Степан Степанович командовал:
— Бей влево! Бей вправо! Влево!!
Поворотливые плоты заныряли между камней, как утки, и вынырнули, вышли на чистую воду. Плотовщики облегченно вздохнули, но не успели выдохнуть, как Степан Степанович опять:
— Бей влево!
Вокруг была чистая тихая вода, но лоцман знал, что бывает на такой воде после порога, да еще на крутом завороте. Другим течением, не фарватерным, а коварным, из-под низу, со дна, плоты понесло на скалы, а там это же течение, завихряясь, могло бы потащить и на дно. Вовремя раздалась команда. Вырвались из хитрого завихрения, прибились к другому берегу.
Юрию Александровичу очень захотелось, чтоб его порог, Юрьевский, оказался посерьезнее. Но когда осмотрели, с презрением махнул рукой на своего крестника:
— Смотреть нечего. Зря время теряем.
Но и на Юрьевском пороге — он был длинный — побить веслами и шестами довелось немало.
Третий порог Степан Степанович оглядел на ходу:
— Пройдем.
— Твой порог, тебе решать, — согласился Билибин.
И с ходу, не останавливаясь, прошли Степановский. Только вымокли до последней нитки: Бахапча то и дело окатывала ледяной водой с ног до головы. И холодно, и жарко.
Порог Степановский оказался длиннее Юрьевского. Выбрались из него только к вечеру и тотчас же пристали к берегу на ночлег.
Смертельно усталые люди были возбуждены и довольны безмерно. Три порога пройдено. Километров двенадцать пролетели. Если так плыть и завтра, то к вечеру — Колыма. Не так страшен черт, как его малюют!
А Билибин уже думал и о том, что если плоты проходят после небольших дождей, почти в межень, то в большую воду пройдут не только плоты, но и баржи, карбасы. А если одни камни подорвать и убрать, а где-то воду приподнять плотиной, то совсем судоходной станет бешеная Бахапча. И когда на Среднекане откроются прииски, то, пока не будет построена дорога, все грузы пойдут по ней. Лучше пути нет.
— Будет организовано Бахапчинско-Колымское пароходство, а его начальником назначим Степана Степановича! Согласен?
— Начальником и я согласен, — за Степана Степановича ответил Алехин.
— Где Демка бегает, сукин сын? — сказал Степан Степанович и, попыхтев трубкой, добавил: — Впереди еще три порога. Выспаться надо…
Но заснуть Степан Степанович долго не мог. Ветерок вырывался из ущелья, выдергивал искорки из его трубки.
Четвертый, Михайловский, порог, зажатый между серых мрачных гранитных скал, на выступах которых горели, словно свечки, желтые лиственницы, пенился так, что и камней не видно. А берега, что один, что другой, прижимистые: окажись в воде — и не выкарабкаешься.
Степан Степанович же сказал, мягко и даже ласково:
— Барашки… Пройдем. Только бить надо метко: не по барашкам, а в камни.
На этом пороге Степан Степанович команд не давал. Стиснув во рту трубку, подняв вверх брови и черную бороду, он глядел только вперед, но камни видел все и бил по ним шестом, точно фехтовальщик шпагой. Лунеко и Раковский, да и все остальные, глаз с него не спускали и четко повторяли его удары. Плоты швыряло и подбрасывало, они летели и над водой и под водой… И вырвались из объятий Михайловского порога.
Не успели обветриться, как вновь набежало густое стадо барашков. И только врезались в эту отару, как первый плот, «Разведчик», вдруг зацепился за камень и — как вкопанный. Плотовщики с лету чуть не нырнули.
Второй плот едва не наскочил на первый. Алехин вовремя метко ударил веслом — удачно пролетели мимо. Иван Максимович, довольный этим своим ударом, еще и крикнуть успел:
— Задержались погостить у крестника?!
Сергеи, Лунеко и Степан Степанович два часа барахтались, но снять плот не могли. Пришлось отпилить четыре бревна. «Разведчик» и раньше не был широким, а теперь совсем стал похож на челнок. Бревна, которые отпилили, так прижало потоком к камню, что по ним ходили будто по мостикам. Оставил их Раковский своему крестнику на память, и юркий «Разведчик» полетел догонять «Начальника».
За Сергеевским растянулся километров на пять Дмитриевский, по имени Чистякова, самый длинный и самый безопасный: камни там-сям, буруны кое-где играют.
Десятого сентября плоты вошли в Колыму.
— Ур-а-а!!!
— Шабаш! Суши весла!
КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА
На высокой стройной лиственнице, что красовалась над заиленным галечником и хорошо виделась с реки, сделали большой затес:
«10/IX-28 г. Передовой отряд К.Г.Р.Э. закончил пробный сплав. Иван Алехин. Юрий Билибин. Степан Дураков. Михаил Лунеко. Сергей Раковский. Дмитрий Чистяков. Демка пропал… Прошу Д. Казанли и С. Обручева определить астропункт устья Бахапчи. Ю. Билибин».
Юрий Александрович сожалел, что экспедиция Наркомвода, поверив в непроходимость Бахапчи, не стала ее обследовать, и надеялся, что Казанли, сплавляясь с отрядом Бертина, установит здесь астропункт. А если он почему-либо не сделает этого, то в следующем году этим займется экспедиция Сергея Обручева, которая будет плыть по Колыме… Кто-то обязательно должен нанести на карту точные координаты устья Бахапчи. Порожистая, но вполне сплавная река, послужит освоению Колымского края!
— А теперь, догоры, наша цель — Среднекан!
Отвязали чалки и на рассвете тронулись по Колыме. После каверзного Малтана и бешеной Бахапчи плыть по широкой полноводной и спокойной реке — одно удовольствие. Колыма здесь, в высоких берегах, без перекатов, бурунов, почти без изгибов и островов. Шевели потихоньку кормовым веслом, поудобнее устроившись на тюках, освежай прохладной чистой водицей горячие волдыри на натруженных руках, залечивай рубиновые эполеты и любуйся сколько душе угодно красотами вожделенной Колымы.
Слева и справа падало, сверкая по валунам, много речек и ключей, безымянных, не помянутых на спичечной карте Макара Медова. Разобраться невозможно, где какая… Хорошо бы встретить кого-нибудь. Макар говорил, что где-то здесь, близ устья Дебина, реки, впадающей слева, должна быть заимка якута не то Дягилева, не то Лягилева.
Только подумали об этом, глядь, на откосе человек. Плоты — к берегу. Сергей — прямо в воду и, будто белка, скок, скок, наверх. Но человек бежать. Сергей — за ним, тот — от него. Ненормальный или одичавший какой-то… С полчаса гонялся за ним быстроногий Сергей и привел за руку. Беглец оказался уже немолодым: весь какой-то помятый, замурзанный, с бегающими красными глазками… И лишь одно бормочет:
— Мин суох… мин суох…
Его угощали, подарками одаривали, но ничего, кроме «мин суох», не добились. Даже фамилию свою не вспомнил. Узнали только, что река, по берегу которой гонялся за ним Сергей, как раз и есть Дебин.
— Баар… баар, — подтвердил «гость».
Распрощались очень ласково, в торбу и за пазуху напихали ему всяких угощений и подарков. Вслух жалели его: может, родился таким, может, испортили человека медведь или какая-нибудь белая банда, шаставшая по Колыме, а может, он десять лет ни одной живой души не видел и за все это время ни разу, что такое Советская власть, не слышал.
— И мы здесь первые ее посланцы, представители! — говорил Юрий Александрович, одаривая якута. — Понимать надо!
Дебин — первая большая река после Бахапчи. Дальше должны быть примерно такие же реки справа — Урутукан, слева — Хатыннах, или Березаллах, с березовой долиной, затем Таскан, Лыглыхтах, Ускунья, а там и — Среднекан, по-местному Хиринникан — Долина Рябчиков.
После Дебина решили останавливаться у каждой реки и речки, осматривать устье и брать пробы на золотоносность. В устье Дебина в лотке оказались желтенькие крохотные знаки. Такие же намыли на Урутукане и Хатыннахе. А в устье Таскана в лоток Раковского попала маленькая гладенькая золотинка. На речке, впадающей справа, — опять две золотинки. Здесь же, на вечерней зорьке, настреляли жирных уток. Макар Медов называл эту речку Ускуньей, но сплавщики, воодушевленные удачной охотой, перекрестили ее в Утиную, а соседнюю — в Крохалиную. Ликовали охотнички!
Юрий Александрович ел утятину, любовался тусклыми золотинками, первенцами… И восторгался, и сетовал в то же время:
— Вот она — Золотая Колыма. Здесь пряжка золотого пояса Великого и Тихого океана! Эх, долго добирались! Хотя бы на месяц раньше! Мы бы тут все эти речки облазили! Как, Сергей Дмитриевич? А, Степан Степанович! Ну, догоры, колымские аргонавты?
Догоры, колымские аргонавты, конечно, с ним соглашались и тоже вздыхали: лето кончилось, да его и не застали, а уже пахнет зимой.
Колыма здесь хотя и тихая, без порогов, без шивер, без бурунов, но, видно, с трудом пробивала себе дорогу: то толкалась в гранитные скалы — отроги хребта, то продиралась протоками по широким долинам, то устремлялась на север, то круто поворачивала на юг. На плотах плыли, как на маятнике качались: солнце — то слева, то справа, то в лицо, то в затылок.
И острова начали встречаться. За ними и поросшими тополями и чосениями осередышами трудно разглядеть впадающие в Колыму речки и ключики. Гадали порой — речка какая пала или это протока самой Колымы? Казалось, пора быть Среднекану — надоело две недели болтаться на плотах, да и прохладно стало.
Наконец увидели какую-то речку. При устье — небольшой галечный осередыш, на противоположном берегу — коса, дальше вниз виден остров с кустарниками. По приметам, вроде Среднекан, и Юрий Александрович сказал:
— Точка! Приплыли.
Причалили плоты, начали подбирать место для склада и палатки. Но Юрий Александрович с Раковским решили осмотреться получше. У правого берега, чуть повыше устья, по словам Макара Захаровича, должна быть небольшая каменистая шивера, а ее нет, да и второй островок должен быть «на полкеса» ниже, а тут совсем рядом…
— Нет, догоры, — сказал Билибин, — это еще не точка…
— Запятая? — усмехнулся Алехин.
— Запятая.
Так и стала значиться речка Запятой.
Двенадцатого сентября подплыли к реке, по всем приметам похожей на Среднекан: и за шиверу, как за перекат зацепились, в последний раз поработали стяжками, проталкивая «Начальника».
Пока с ним возились, Сергей пробежался по берегу и скоро вернулся радостный, сияющий:
— Ура-а! Точка! Среднекан! Тут якут заезок городит, рыбу ловит… Толковый якут! Подтвердил: Хиринникан! Среднекан!
И все ликовали, кричали «ура» и палили из ружей.
Разгрузили плоты, поставили палатку, груз уложили в табор. И только его укрыть успели, как повалил снег. Крупный, тяжелый, сырой, он ложился на землю, на не опавшую еще листву, но не таял.
Якуты говорили: если в сентябре снег ляжет, то до самого июня лежать будет, потому что на Колыме — ни осени, ни весны.
— Колыма ты, Колыма — чудная планета! — радовался Билибин.
— Двенадцать месяцев — зима, остальное — лето, — подхватил Иван Алехин.
И все нараспев, с приплясом, стали повторять:
Так родились первые стихи о Колыме.
А колымские стихотворцы, не задумываясь, что несет им долгая зима, радовались первому снегу и затеяли играть в снежки. Начал Юрий Александрович, запустив большой крепкий ком в своего соавтора — Алехина.
Иван, как всегда, с присказкой:
— Наш ответ Чемберлену! — да промахнулся, попал не в Билибина, а в Раковского, Сергей — в него…
И грянул бой. Даже степенный Степан Степанович и тот ввязался в баталию. Гогот разносился далеко, и зверь разбегался.
— Стоп, догоры! — скомандовал Билибин. — Поразмяли косточки и хватит. Омоемся, чайку попьем и — за дело!
Обнажились, натерлись снегом до красноты — омылись. После чаепития, как решили, трое остались на устье Среднекана сторожить табор, а трое — Билибин, Раковский и Лунеко взвалили на плечи сидора. Раковский взял свой винчестер, Билибин — сэрвич и пошли по левобережью Среднекана.
— Вы там, ребята, остерегайтесь, — напутствовал Степан Степанович. — Средь нашего брата всякие бывают. Заслышим выстрелы — придем.
— Я с вами пойду, — схватил берданку Алехин. — Тут и двое справятся, а у вас Мишка-артиллерист без пушки.
Впереди шагал Сергей Раковский, поджарый, невысокий, шустрый. Билибин старался от него не отставать и умело перенимал шаг непревзойденного ходока. Миша Лунеко выжимал из себя последние силы, но его ичиги почему-то очень скользили. Алехин подталкивал парня и посмеивался:
— Сидор тащить — не за хвост батарейной кобылы держаться.
Наконец за высокими кустами тальника заметили черный, от смолистых стлаников, дымок, а рядом с ним поднимался и опускался, будто кланялся, шест, и донесся скрип.
Юрий Александрович крикнул:
— Ванька, тормози лапти: деревня близко!
— Иван, глянь, и впрямь деревня — колодезный журавль! — обрадовался Миша.
— Очеп, — поправил Сергей и мрачно добавил: — Хищники скрипят.
Пошли на этот скрип и наткнулись на какой-то помятый железный котел с резиновыми шлангами-щупальцами, как у осьминога.
— Ого, бойлер! Двухкубовый, не наш, американской марки, — недоуменно отметил Юрий Александрович.
От бойлера по заснеженной тропе вышли на изрытую, с кучками вынутого галечника, косу.
— Ну и шурфы… — уныло протянул Раковский. — Ямы помойные. Накопали где придется, куда полтинник упадет.
— Н-да, испохабили землицу, — согласился Билибин. — Тут и не подсчитаешь, сколько приходится золота. Ну что ж, пришли — будем наводить порядок. Это, значит, ключ Безымянный — на него дана заявка. Эти, с позволения сказать, шурфы будем считать первой разведывательной линией, а следующие линии заложим выше по ключу. Так, Сергей Дмитриевич?
— Так, Юрий Александрович. А пока познакомиться надо с хищниками-то… Вот один вылезает.
Из ямы, как червяк, выкарабкался худенький щуплый человечек в стеганом черном ватнике, в овчинной папахе, из-под которой едва видны были маленькие глазки, с ножом на опояске в якутском кожаном чехле.
— Капсе, догор, — поприветствовал Сергей сквозь зубы. — Скрипите?
Человечек, еще не поднявшись с земли, вдруг увидел перед собой четыре пары ног, крепко стоящих на гальке, вздрогнул и заморгал маленькими глазками.
— Как золото? — спросил Билибин властно и строго.
Человечек, будто язык проглотив, раскрыл беззубый рот и забегал глазками, чуть приподняв их, по ружьям, висевшим на плечах неожиданных пришельцев. Остановился на безоружном, в долгополой красноармейской шинели Мише Лунеко. Видимо, его посчитал за главного и стал отвечать ему:
— Мало… Совсем мало, начальник.
— А это и есть ключ Безымянный? — спросил, чтоб удостовериться, Билибин и кивнул на узенькую — перепрыгнуть можно — речку, прижатую к правому скалистому берегу у самого устья.
— Аллах знает… Все они тут безымянные…
— А сам-то с именем?
— Как зовут, что ль? Сафейкой зовут. Татарин я бедный, ничего нет: дома нет, жены нет… Ничего нет.
— А золото есть.
— И золота нет. Ничего нет! Вон там хозяин есть…
— Ну, веди к хозяину, Сафейка.
Сафейка, совсем не по-стариковски, вприпрыжку побежал по затоптанной средь снежного снега тропе к низенькой, с плоской крышей, хибаре, срубленной из неошкуренных лиственниц. Из нее доносились крикливые — видимо, там ругались — голоса.
Сафейка распахнул дверь.
— Гости, Иван Иванович! Принимай, хозяин, гостей!
Голоса в хибаре смолкли. В двери показалась грузная фигура и загородила весь проем. Голова, крупная, седая, поднялась над притолокой и засверкала двумя рядами золотых зубов.
— Здравствуйте! Милости просим! Проходите! Сологуб буду. Иваном Ивановичем дразнят, слышали? А на самом деле — Бронислав Янович. А вы зовите как хотите, только в печку не суйте. А это мои артельщики: Софрон Иванович, — указал он на Сафейку, — Гайфуллин, первый в здешних местах разведчик, а здесь, проходите, Бовыкин, Якушков, Канов, Беляевы… С Олы будут…
Маленькое окошечко, затянутое бязью, почти не освещало хибару, и невозможно было не только рассмотреть Беляевых, Якушкова, но и сколько их — сразу не сосчитаешь.
— А вы будете экспедиция? И кто ж среди вас Билибин? — спросил Сологуб.
— Я — Билибин, — как можно спокойнее, но настороженно ответил Юрий Александрович.
— Сологубы! Билибины! Один род древнее другого, а встречаются на краю света, на золотом пятачке. Ну, снимайте оружие, котомочки, садитесь. А мы тут немножко вздорим. Снег выпал, ну и разбегаться людишки хотят. Морозы здесь, говорят, ужасные, не то что в ихней Оле. Неделю назад мой напарник Хэттл ушел. Не встретился вам? Американец, а матерился крепче русского. Все Колыму проклинал. Я с этим Хэттлом на Клондайке познакомился, он-то меня и в Охотск затянул, а потом — сюда. А теперь сам сбежал и бойлер свой бросил… Услышал о вашей экспедиции, да еще о каком-то Союззолоте, так и домой потянуло. Много вас?
— Много. Более двадцати человек в экспедиции, не считая Союззолота. А вас?
— И нас немало. Ну, а что ж, ружья-то и котомки не снимаете? Располагайтесь. У нас и банька есть.
— Спасибо. Банькой еще попользуемся. А сейчас дальше пойдем вверх по ключу Безымянному.
— Что так торопитесь?
— Не люблю откладывать на завтра, что можно сделать сегодня.
— По русской поговорке живете?
— По русской.
НА ЗОЛОТОМ ПЯТАЧКЕ
Речка, прихотливо извиваясь, бежала меж высоких каменистых берегов, поросших красноталом, курчавой ольхой, тонкими желтыми березками. Она была очень красива в осеннем наряде, посеребренном снегом. Ее назвали Безымянной, а надо бы иначе: Веселой, Игривой, Красавицей.
Когда усталые, измученные и голодные билибинцы пробирались по каньону Безымянной, начальник отряда, словно горный баран, то и дело взлетал на ее высокие берега, осматривал долину, и простым глазом, и в бинокль, восхищался пологими, с мягкими плавными очертаниями, сопками, окружавшими долину, и с высоты кричал:
— На такие сопки можно надеяться! Немолодые, неостроверхие. В таких горах и коренное золото может быть! Как, догоры?
Эту старинную примету знают все золотоискатели, и догоры, устало вздыхая, соглашались:
— Возможно…
— Весьма возможно! — поправлял Билибин.
Юрий Александрович так верил в свою мечту, в золотую пряжку Тихоокеанского пояса, что, не сомневаясь, думал: россыпное косовое золото, за которое случайно зацепились в устье Безымянной, непременно приведет в долине этой же речки не только к более богатой россыпи, но и к тому коренному рудному месторождению, от которого пошла она.
Почему же старатели артели Сологуба, и американец Хэттл, и тот же Поликарпов, подавший заявку на ключ Безымянный, не попытались пройти по нему вверх? Каждый чечако из джек-лондоновских рассказов, каждый золотоискатель Калифорнии и Аляски знает, как идти от бедных россыпей к богатым. А эти даже не попытались…
— Почему, Сергей Дмитриевич?
— Чтоб идти вперед, надо бросить то, что под ногами. Так говорил Вольдемар Петрович. А они зацепились за пятачок и не бросят его, пока всю землю вокруг не изроют, потому что жадные и трусливые, — ответил Раковский.
— А мы не жадные и не трусливые, и нас груз прошлого назад не тянет, — почти декламировал Билибин. — И мы идем вперед! А есть что-то пророчески знаменательное в том, что Вольдемар Петрович Бертин открыл Золотой Алдан на ключике Незаметный, а мы откроем Золотую Колыму на речке Безымянной! Все великие открытия начинаются с незаметных и безымянных! Запомните, догоры! — И с высокого берега, размахивая руками в обе стороны долины, кричал: — Здесь пройдет наша первая разведывательная линия! От этой красавицы лиственницы! А вон там, от подножия сопки, будем бить вторую. Всю долину покроем сетью шурфов и поймаем все золото! Согласен, Сергей Дмитриевич? Согласны, догоры?
Раковский и все друзья-догоры были согласны с начальником, но от усталости у них языки не ворочались. Даже Сергей, неутомимый ходок, с ног валился. Слабым голосом он ответил:
— Согласен, со всем согласен! Я под этой красавицей лиственницей ноги протянуть согласен.
Его поддержали и другие. И здесь, примерно на пятом километре от Среднекана, отмахав в этот день верст двадцать пять с гаком, билибинцы кое-как натянули палатку и заснули как убитые.
Здесь же на следующее утро начали устраивать базу: рубить барак, ставить лабаз. За один день на берегу высоком, но с очень удобным спуском к речке — по камням, как по лестнице, — выросло в десять лиственничных толстых венцов доброе строение с маленьким оконцем на красную сторону, с тамбуром — сенями для удержания тепла. На стропила уложили накатник из тонких лиственниц, на него — ветки стланика, и крыша заблестела изумрудом вечнозеленой хвои. Из больших камней сложили печку, да такую, что первый хлеб, выпеченный Степаном Степановичем и Раковским, хотя и попахивал дымком, показался вкуснейшим.
Но не успели обжиться на новом месте, обновоселиться, не успели перенести свое имущество с устья Среднекана на базу, не начали зарезать первые разведывательные шурфы, как объявились на Безымянной еще четыре артели. Неведомыми тропами прокрались Тюркин и его кореши — «Турка и турки», о которых недобрая слава бродила по сибирским приискам. В одночасье с ними притопали и те самые охотские, что на краденой шлюпке приплыли в Олу. Их трое с главарем Волковым. Узнав об этом, Билибин вспомнил Лежаву-Мюрата, который строго наказывал и Билибину, и Ольскому тузрику не доверять «туркам» и «волкам». По пятам за ними приплелись одиннадцать хабаровцев с тощими котомками, в подбитых ветром ватниках. И откуда-то, словно из-под земли, появились три корейца. Тридцать «хищников» сгрудились на маленьком пятачке устья Безымянной. Новые начали спорить со старыми, тянули жребии из шапки, рвали участки друг у друга, орали и матерились до хрипоты. У каждого на опояске висел нож, и всякий за него хватался…
Лихорадочно задолбили землю кайла. Повалил в чистое лазурное небо черный дым пожогов. Полилась из Безымянной в Хиринникан мутная вода.
Ужасно недовольный такой бессистемной хищнической разработкой месторождения, Билибин со своим маленьким отрядом был бессилен навести какой-либо порядок, хотя и пытался. Всех и каждого в отдельности старался он убедить искать и добывать золото по определенной системе, по научному методу.
Старатели слушали его, кто разинув рот, кто почесывая затылок. Но всегда находился такой, который косил на Юрия Александровича недоверчивым глазом. Он-то и завершал разговор:
— По-ученому, значит? Отмерить аршином, или, как теперь, — метром, и — копай? А он, что ж, метр ваш деревянный, точнее бога знает, где золото хоронится?
— Нет, полтинник вернее, по-крайности без обману. Пофартит, так пофартит, как в карты… А нет — на бога не взыщи, на судьбу не ропщи.
— Знаем мы вас, ученых. Вся ваша наука — нашему брату голову морочить.
Так отмахивались и на этом расходились и забайкальские «турки», и охотские «волки», и хабаровцы. Корейцы молчали, опустив глаза в землю.
Лишь Сологуб среди своих сказал:
— А может, ученые-то правы?
Бронислав Янович, как успел заметить Билибин, не был таким непробудно темным, как охотцы, хабаровцы и ольчане, да и таким безрассудно жадным «хищником», как Тюркин и Волков, не был. Родился и воспитывался он, по всему видно, в образованной семье, окончил, по крайней мере, гимназию или реальное училище, да и набрался ума-разума изрядно, скитаясь по приискам России и Америки. Особенно он любил всякую механику…
Юрий Александрович надеялся на его поддержку и думал, что если Сологуб со своей артелью согласится работать по-новому, то, возможно, вслед за ним пойдут и другие.
Но Бронислав Янович окинул недружелюбным взглядом своих ольчан и лишь языком цокнул:
— Нет, дорогой коллега, чтоб так по науке работать, механика нужна и много людей. А у нас был бойлер, да и тот в отчаянии поломал господин Хэттл… А теперь и мои ольчане лыжи вострят… Но бойлер я поставлю на ноги!..
Билибину больше ничего не оставалось, как ждать приисковое начальство, которое обещал направить на Колыму Лежава-Мюрат, и надеяться, что эта власть будет действовать в тесной смычке с экспедицией.
И дождался. В конце сентября прибыли управляющий Верхнеколымской приисковой конторой «Союззолота» Филипп Диомидович Оглобин и старший горный смотритель Филипп Романович Поликарпов. Они, не заходя в Олу, два месяца пробирались из Охотска до Среднекана. Ехали на лошадях и десять коней вели под вьюками. Приблудная белая собачонка вертелась между ними.
Оглобин прежде никогда не занимался золотым промыслом, всю жизнь, лет тридцать, лесничил, крутыми мерами наводил порядок, пресекая незаконные порубки. Своей твердостью, неподкупностью и энергией пришелся по душе Лежаве-Мюрату.
На Среднекане Филипп Диомидович сразу же повел жесткую политику. Он натянул свою палатку не там, где стояли бараки «хищников», не на берегу, а прямо на старательской площадке, среди накопанных ям. К стволу уцелевшего тополя приколотил фанерку, оторванную от вьючного ящика, а на ней густыми чернилами написал:
«Вся территория от Буюнды до Бахапчи закрепляется за государственной организацией «Союззолото». Все старатели обязаны сдавать намытое золото по цене 1 рубль 13 копеек за грамм в приисковую контору. Копать пески только там, где укажет старший горный смотритель Поликарпов Ф. Р. по согласию с начальником К.Г.Р.Э. Билибиным Ю. А.».
В объявлении чувствовался стиль самого Лежавы-Мюрата, да и характер управляющего сказывался. Вывешенное без ведома Юрия Александровича, оно явилось для него очень приятной неожиданностью и предзнаменованием того, что его надежды на новое приисковое начальство оправдаются: будет крепкая смычка и вольный дух «хищников» будет сломлен! Билибин хотел бы только вместо себя указать в объявлении Раковского, которого он уже назначил заведующим разведывательным районом. Но такая поправка будет внесена.
Среди старателей объявление Оглобина вызвало сильное негодование. В сологубовской артели особенно были недовольны и даже обескуражены тем, что старшим горным смотрителем над ними оказался Филипп Романович Поликарпов. Бовыкин, Канов и Сафейка вместе с ним много лет бродили по колымской тайге, искали золотишко, а когда в прошлом году зацепились здесь за него, то что-то не поделили. Поликарпов отправился с заявкой в Охотск, а они привели на этот заветный ключик целую артель… Теперь от выдвиженца Поликарпова ничего хорошего не жди. Хэттл вовремя ушел, и им надо поскорее уходить.
Вечером Оглобин возле своей палатки собрал весь приисковый народ, пригласил и разведчиков. Сам сел на пенек, распахнул черную кожанку, выставив напоказ ярко-кумачовую шелковую рубашку, властно оперся рукой в колено и, подкрутив жесткие, пшеничного цвета усы, громко спросил:
— Объявление читали? Ну а теперь — доклад.
Начал с текущего момента и с Чемберлена, который грозит нам. Чем грозит, не пояснил, а сказал, что мы добываем золото не для Чемберлена, а своему рабоче-крестьянскому государству и должны это золото все до крупицы сдавать в государственную кассу, то есть в контору, и это будет наш ответ Чемберлену.
— А кто не хочет — убирайся вон! Все. Вот такие шишки. Доклад окончен. — Оглобин направился к палатке.
Но люди не расходились, переминались, отколупывали от ватников обледенелый снег. Наконец кто-то из хабаровцев несмело спросил:
— А где оно, золото-то?
Другой посмелее:
— А транспорт когда придет?
Хабаровцев поддержал и охотец, из «турков»:
— Портки сползают, а ни транспорта, ни золота не видно!
— Когда сползут, тогда и увидишь, — сострил Алехин.
Все — в хохот, лишь заикнувшийся о портках обиделся.
— Им, разведчикам, можно ржать: у них есть золото, нет золота, а за каждый шурф, за каждую проходку денежки в карман. А вы чего ржете?
Все враз смолкли, будто вдруг дошло, что контора за копку ям и промывку песков платить не будет, а только за золото.
Билибин воспользовался молчанием и четко, твердо, так же, как и Оглобин, но с уже нескрываемой усмешкой сказал:
— Тут старатель позавидовал разведчикам. Так я предлагаю всем: идите к нам на проходку разведочных шурфов, и мы будем платить за каждую проходку.
— А сколько?
— На портянки хватит?
— Сколько своим рабочим, столько и вам.
— В Охотске больше платят!
— И у нас, на Амуре, больше.
— А на Алдане, говорят, еще больше!
— Подумаем, посчитаем, возможно, алданскую положим, — пообещал Юрий Александрович.
— Ну и мы подумаем…
THERE IS NO SANDS…
[5]
Контроль за старательским намывом золота Оглобин и Билибин возложили на старшего горного смотрителя Поликарпова и заведующего разведрайоном Раковского.
Сергей и прежде очень серьезно и ответственно относился ко всему, что бы ему ни поручали. После собрания он еще сильнее осознал, что они здесь, в отдаленном крае России, не только разведчики, но и представители государства, стражи его интересов.
Отправляясь из Олы, Сергей по просьбе милой, восторженной комсомолки Галины Миндалевич, которая и стихи писала, и декламировала, и пела, и на гитаре играла — а он, Сергей, подыгрывал ей на мандолине, — положил в карман гимнастерки две записные книжки, вырезанные из общей, в черном коленкоровом переплете, тетради, пообещал вести дневник. И еще обещал писать ей, даже если не будет возможности посылать письма.
В пути было много острых романтических ощущений, особенно на бахапчинских порогах, но Сергей не сделал ни одной записи и не написал ни одной строки Галочке Миндалевич. Теперь же Сергей твердо решил делать записи каждый день, но кратко, без эмоций, как в судовом журнале, а о всяких подробностях рассказывать в письмах к Галине и к другу Эрнесту.
На следующее после собрания утро мелким четким почерком, буквами, похожими на бусинки, на первой странице черноколенкоровой книжки Сергей Раковский написал:
«1 окт. 1928 г. кл. Безымянный.
Вчера были на собрании рабочих-старателей. Представитель С. З. Оглобин делал доклад. Ввиду жалоб рабочих на отсутствие золота, так как разведанных участков нет, мы предложили им временно работать у нас на шурфовке. Относительно расценки на работы договориться не смогли. Условились, что мы ее выработаем, а затем предложим.
Домой пришли поздно. Идти было скверно, так как с утра все время шел снег, а к вечеру подморозило».
В конце того же дня Сергей дополнил эту запись:
«Сегодня Оглобин и служащий Поликарпов (работавший ранее в этих местах, приехал с ним из Охотска) были у нас. Совместно с ними обсудили расценки на работы. В основу взяли А. З. Наши расценки по сравнению с албанскими ниже.
Снова идет снег».
Снег валил весь день. И снова, как вчера, к ночи стало подмораживать. Обговорив расценки и другие дела, Оглобин и Поликарпов по настоянию Юрия Александровича остались ужинать. Билибин очень хотел развязать язык молчаливому Поликарпычу, чтоб побольше разузнать о Колыме, о его поисках колымского золота.
Выпили, разговорились, ударились в воспоминания. Лишь только Филипп Романович помалкивал. Крепкий мужик, он не пьянел от выпитого, лишь оглаживал свою смоляную бороду-лопату и с поклонами благодарил начальника экспедиции за угощение, а больше за то, что приехал тот на Безымянный проверять его заявку.
— Фартовый ключик… Золотой ключик, — повторял Поликарпов.
Он не верил тем, кто болтал об отсутствии золота:
— Хитрят, креста на них нет. Ключик верный…
Чувствовалось, что Филипп Романович нашел в этом ключике свою судьбу, все свои надежды возложил на него:
— Получу вознаграждение, отправлюсь на родину — в Рязанской губернии я родился, под Скопином, — хозяйством обзаведусь, женюсь…
А когда Билибин напомнил ему, чтоб разговорить, о том, как Миндалевич сажал его в тюрьму якобы за утайку золота, Филипп Романович отмахивался:
— Бог с ним, с Миндалевичем-то… Ключик зазолотил и — слава богу! Сколько он даст пудиков-то, Юрий Александрович? Мы бы летось два пуда намыли, да отощали…
— Два пуда — это мелочь. Безымянный больше даст. Вот разведаем и точно подсчитаем. Но и это еще не все! На Безымянном Колыма клином не сошлась! Таких ключиков, как твой, в этом краю много. Про Бориску-то слышали?
— Как не слышать… Его ключик и искали, да не нашли. Якуты Александровы похоронили Бориску. Где-то здесь, на Хиринникане, а точно где — или рассказать не сумели, иль я не понял. Словом, пока еще не вышли на этот ключик. Александровы сюда приедут и точно покажут Борискину могилу, а там, надо полагать, и его ключ…
— А Розенфельд где ходил?
— Не знаю. С Розенфельдом Сафейка ходил, вместе с Бориской у него в конюхах ходили. Но где ходили, там золото не находили.
— А вот карта Розенфельда, — Юрий Александрович извлек из полевой сумки копию. — Крестиками помечены золотые жилы, похожие, как писал Розенфельд, на молнии.
Все — и Поликарпов, и Оглобин, и даже Раковский — чуть лбами не стукнулись над восьмушкой бумаги.
— А где эти крестики? — в один голос спросили.
— В том-то и дело: крестики есть, а привязки у них нет.
Мало сказал Поликарпыч, и спирт не помог развязать его язык. Никаких легенд, на которые так охочи золотоискатели, от Филиппа Романовича не услышали. Поликарпов молчал не потому, что был скрытен, а потому, что никогда языком попусту не трепал. Но и то, что сказал он, было ценно.
Юрий Александрович отправился провожать гостей и проводил их почти до самого стана. А по дороге составлял план поисковых и разведочных работ… Борискин ключ покажут якуты Александровы. Они, вероятно, придут с ближайшим транспортом, а не придут, то их можно и привезти за счет экспедиции и Союззолота — за деньги старик Александров все покажет. И тогда на Борискином ключе экспедиция, как и на Безымянном, возьмется за дело… Но, пока не разведает, «хищников» на ключ не пускать! Ну, а места, где ходил Розенфельд, покажет Сафейка, если его нанять в экспедицию проводником. И тогда найдутся те молниеподобные жилы, что помечены на карте Розенфельда загадочными крестиками. Другой отряд направим по Колыме обследовать те речки, которые проплывали… А сам Билибин еще раз пройдет по порогам Бахапчи: и золото поищет в ключах, впадающих в Малтан и Бахапчу, и докажет еще раз, что по бешеной Бахапче можно сплавлять грузы.
— Согласен, Филипп Диомидович?
— Согласен. Вместе! — ответил Оглобин. — А сейчас надо пробиваться в Олу, проталкивать транспорт, а то с голоду подохнем. И якутов Александровых я сюда доставлю.
Вечером, сидя у оконца за ладно сооруженным столиком, Сергей написал три письма: лирическое — Галинке, грубовато-шутливое — Эрнесту Бертину, нежное — сестре в Иркутск. Письма предполагалось отправить в Олу с Оглобиным.
Задержка транспорта начинала всех очень беспокоить, и вчера, услышав от Раковского и Билибина, как политкомиссар Бертин доставлял продовольствие на голодающий Алдан, Филипп Диомидович твердо решил отправиться, прихватив все девять лошадей, в Олу, чтоб поторопить и организовать транспорт.
Сырой тяжелый снег валил и на третий день. Утопая в нем, вымокшие, разбили вторую разведывательную линию в долине Безымянного. За первую Билибин все же решил считать старательские ямы в устье ключа. Во второй линии от левой террасы долины до правой наметили семнадцать шурфов, каждый на двадцать метров один от другого.
Четвертого октября с утра было ясно, но в обед, когда Степан Степанович и Миша Лунеко приступили к шурфовке — начали расчищать площадку, делать зарезку, — снова повалил снег. В этот день Раковский окончательно доработал и переписал начисто расценки для старателей и направил их в приисковую контору.
Сергею казалось, что он хорошо знает старателей… Как бы ни жаждали они шального золота, но, пока его нет, они готовы урвать и медную деньгу. Согласятся временно поработать на шурфовке потому, что оплачиваться этот труд будет неплохо, а тем, кто хорошо работает, приисковая контора выделит разведанные участки в первую очередь.
Так думал и Юрий Александрович. Соглашаясь на высокие, не предусмотренные сметой расценки, он надеялся с помощью старателей за короткий срок разведать всю долину ключа Безымянного, а золото, которое будет найдено, покроет все непредвиденные расходы. Об этом он договорился и с Оглобиным, пообещав все разведанные участки незамедлительно передать прииску.
Примерно так думали и Оглобин и Поликарпов, тоже вполне уверенные в золотоносности ключа Безымянного, в том, что труд старателей не пропадет даром.
Но старатели рассудили иначе. Несколько дней они спорили и рядили. Оглобин как раз перед этим ушел в Олу, Поликарпов в споры и уговоры не вступал, всю кашу пришлось расхлебывать Билибину.
Тюркин, сдвинув шапку набекрень, сверлил Юрия Александровича одним глазом, другой был прикрыт длинной челкой:
— На ученых шурфить? Кукиш с маслом!
— Две ямы уже на углубке. Бросить прикажете? А кто за эти ямы заплатит? — зло огрызались артельщики Волкова.
— Да и заплатят… Бросишь ямы, а вдруг в них бешеное золото?
— За такое золото наш брат сам в петлю полезет!
— А вас, ученых, с потрохами сожрет! — с угрозой процедил Тюркин и пошел от Билибина развалистой походкой.
— Значит, и высокие алданские расценки вас не устраивают?
Все молчат.
— Значит, ямы ваши не такие уж пустые? Все ли золото сдаете?
— Проверяй…
— Проверим!
12 октября Сергей записал:
«Сегодня ходил на стан. Заказал лоток для промывки проб и кое-как достал жестяную банку для согревания воды при промывке проб.
Осмотрел работы старателей. Одна артель, Тюркина, промыв примерно 180 лотков, намыла 166 граммов — прилично… Пласт в их ямах немного светлее, чем у нас. Остальные старатели работают хуже.
Идти на разведку, по предложенной расценке, старатели не согласились. Погода хорошая. Ясно, морозит».
Но каждый день Сергей не мог проверять старателей: своих забот и работы было невпроворот. Он вставал в шесть утра, вместе с Юрием Александровичем делал пробежку вокруг базы, обтирался снегом и в семь часов проводил утренние наблюдения над погодой: записывал температуру, облачность, ветер, отмечал, сколько выпало снега. Потом отправлялся вместе с рабочими на шурфы, и там делал все, что и они: пожоги, зарезки, углубку, заготовку дров. Возвратившись на базу, кашеварил, пек хлеб, снова проводил метеонаблюдения. Вечером — метеонаблюдения, записи в книжку, в шурфовочный журнал, в эти же дни он тщательно готовился к промывке проб.
Старателей чаще проверял Поликарпов, старший горный смотритель. Бывал на их ямах и Юрий Александрович.
25 октября, когда мороз был под тридцать пять, Билибин вернулся со стана поздно. Он любил ходить по крепкому морозу — шапка в руке, дубленый полушубок нараспашку — и возвращался бодрый и веселый. Но в этот день пришел не в духе:
— Все у них по-старому. Хищники есть хищники… Сологуб американку сколотил, а все остальные моют лотками. В бараках, как кроты. Волк намыл двести граммов. И у корейцев неплохо.
— А Турка?
— У него хуже.
— Ворует, подлец.
— Все они подлецы и жулики. Пальцы в рот не клади. А как у нас?
Юрий Александрович, не снимая дубленку, присел к столу и заиндевелой бородой уткнулся в шурфовочный журнал.
— Закончил смывать пробы десятого, девятого, восьмого и седьмого шурфов, — неторопливо ответил Раковский и тяжко выдохнул: — Пусто. Лишь в девятой четверти седьмого шурфа оказались вот такие слабые знаки, — Сергей развернул бумажный пакетик со шлихом и едва видимыми блестками.
— Весьма слабые, безнадежно слабые, — покачивал кудлатой головой Билибин. — Турка и соринками бы их не назвал.
— Все шурфы сели на мерзлоту. От пожогов, тают плохо. Через два дня начну мыть пробы двенадцатого, одиннадцатого, шестого и пятого.
Двенадцатый, одиннадцатый и шестой шурфы тоже оказались пустыми. Лишь пятый шурф порадовал знаками и трехграммовой золотинкой. Осталось промыть притеррасовые шурфы, хотя от них и не ожидали ничего доброго.
— Подвел нас Безымянный, не оправдал надежд, — печально констатировал Билибин. — «There is no sands…». Но неужели американец Хэттл прав?
— Вчера приходил Поликарпов. Чувствует себя виноватым и несчастным, выпить попросил…
— Н-да, заявочка его на долину Безымянного не подтверждается, но пусть он голову не вешает. Подойдут наши. Организуем выше устья Безымянного, по Хиринникану, второй разведрайон. А летом развернем такие поиски! Нам бы лишь лета дождаться!
Начиналась долгая колымская зима.
ПРАЗДНИК НА ПРИИСКЕ
Двадцать первого октября по льду Безымянного, не встретив ни одной полыньи, пришел с прииска Поликарпов. Он принес обратно почту — те письма, которые направлялись в Олу с Оглобиным. Филипп Диомидович уходил с девятью лошадьми и в сопровождении ольчан из артели Сологуба, пожелавших уйти домой. За Среднеканским перевалом они встретили такой глубокий снег, что пришлось вернуться. Три лошади у них пали, трех, вконец истощенных, вынуждены были убить уже на стане, а те, что остались, настолько ослабли, что, если не поставить на корм, подохнут… Кормить же на прииске их нечем: ни овса, ни сена…
— Вот она, матушка-тайга, — закончил свой невеселый рассказ Филипп Романович и еще печальнее добавил: — По такому снегу олени с Олы не пройдут, транспорта нам скоро не дождаться.
В этот воскресный день погода стояла хорошая, слегка морозило. Никто не работал. Юрий Александрович вместе с Елисеем Ивановичем, представителем Якутского ЦИКа, недавно приехавшим на прииск, ушли на охоту. Один лишь Раковский возился с шурфовочными журналами: зарисовывал разрезы ям и писал на них: «пусто», «пусто»…
Закончив, Сергей закрыл журнал и, чтоб как-то утешить Поликарпыча, бодренько заговорил:
— Якутским правительством к нам специально прикомандирован человек! Владимиров Елисей Иванович. Приехал он с представителем Тасканского кооператива Поповым Петром Васильевичем. Мы заказали им теплые вещи, лыжи, кое-какие продукты. Правда, многого не обещают, но кое-что к первому декабря подбросят, оленей подгонят…
Филипп Романович то ли уже знал об этом, то ли не очень надеялся на эту помощь, как-то безучастно выслушал, поднялся и направился к выходу.
— А может, его, товарища Владимирова, попросить насчет коней? — как за последнюю соломинку ухватился Сергей. — Пусть отведет и ваших и наших в Сеймчан, к якутам, у них сено, наверное, есть, до весны постоят, а мы за прокорм заплатим!..
Поликарпов в дверях остановился, оживился:
— Это было бы хорошо! А то, ей-богу, жалко лошадок.
С охоты Билибин и Владимиров возвратились поздно и без добычи. От Юрия Александровича и ждать ничего не следовало, но представитель Якутского ЦИКа заявлял о себе как об опытном охотнике…
— Зверь ушел, птица ушел… Плохая зима будет, — пояснил он.
Раковский тотчас же высказался о лошадях. Елисей Иванович охотно, даже с радостью, ухватился за эту просьбу:
— Отведу коней в Сеймчан и сам договорюсь об их постое. А после поеду в Таскан, потом в Оротук, помощь организую! В декабре вернусь, ждите!
В следующее воскресенье на охоту вышли Раковский и Степан Степанович. Но и они ничего, кроме пяти белок, не принесли. Белок забросили на крышу.
Морозы крепчали с каждым днем. Ночью третьего ноября в градуснике замерзла ртуть. Когда утром измерили температуру вторым термометром, то он показал минус сорок семь с половиной градусов. Значит, ночью было все пятьдесят.
Юрий Александрович очень обрадовался:
— Вот и зима… Зима! Крестьянин торжествует! — И он весь день декламировал Пушкина, читал наизусть «Евгения Онегина». И под это чтение самозабвенно возился с бутылками.
Собрав все порожние посудины, он разливал по ним спирт и воду: сначала высчитывал на бумаге, рисовал графики, потом тщательно отмерял жидкости стаканом, царапинами нанеся на него деления, а затем эти жидкости перемешивал. Одну из уже готовых смесей выставил на мороз и, когда смесь в бутылке зашуговала, он, сверяясь с показаниями ртутного термометра, воскликнул:
— Расчет точный, как в аптеке!
Все бутылки со смесями Билибин и Раковский развесили под стрехами.
Рабочие, вернувшись с разведки, были немало удивлены и остановились перед бараком с разинутыми ртами.
Первым высказал догадку Алехин:
— Ясно. Заместо фонарей. Как в большом городе, иллюминация!
— Братцы! — от всей души поддержал его Миша Лунеко. — Ведь через три дня — праздник! Октябрьская годовщина! А мы заработались и счет дням потеряли…
— Темнота! — с некоторой обидой протянул Юрий Александрович. — Деревня! Это же — термометры! Спиртовые термометры собственного изготовления! Смесь воды и чистого спирта, в точно рассчитанных отношениях! Вот в этой бутылке расчет такой: как смесь зашугует — значит, пятьдесят градусов мороза. А в этой — пятьдесят четыре, здесь — пятьдесят восемь и так далее до семидесяти! Понятно, темнота?
— Понятно, — не очень радостно ответили рабочие.
— Понятно-то понятно, товарищ начальник, но сколько же на эту затею спирта пошло? Не весь ли запас?
— Весь, товарищ Алехин!
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…
— Юрий Александрович, а чем же Октябрьскую годовщину отмечать?
— Трудовыми успехами, Степан Степанович!
— И не жалко вам, Юрий Александрович?
— Жалко, Степан Степанович! — смеясь и с трагическим надрывом возопил Билибин. — Но ничего, догоры! Все это добро не пропадет и от нас не уйдет! Как под праздник вот эта, к примеру, бутылочка, самая крупная, зашугует, так и мы ее зашугуем!
Все закричали:
— Ура! Качай начальника!
— А к празднику-то она зашугует? — засомневался кто-то.
— Зашугует! — авторитетно заверил Раковский. — Погода, по моим наблюдениям, установилась хорошая, морозит основательно.
Ему поверили, и его предсказание сбылось. Шестого ноября зашуговала в бутылке смесь хотя и не самая крепкая, но приличная, градусов под шестьдесят. Седьмого бутылку торжественно и бережно внесли в барак и с подобающими великому дню тостами распили.
В этот момент с прииска заявился профуполномоченный, он же и старший артельщик хабаровцев — Андрей Шестерин, чтоб пригласить разведчиков на стан, на торжественное собрание. Все потопали дружной колонной и песню грянули: «Смело мы в бой пойдем…».
С этой песней ввалились в барак хабаровцев — самый большой на приисковом стане. Билибин и Раковский прежде бывали здесь, на промывке песков. Мыли старатели лотками прямо на земляном полу, среди нар. Тогда терпко пахло сырой землей, пылью, осевшей на неошкуренные стены, шерстью непросыхающих полушубков, портянками, махоркой, людским потом. Сегодня на вошедших пахнуло свежим ароматом хвои. Все стены, пол и даже закоптелый потолок были убраны ветками стланика.
— Благодать! — воскликнул Билибин. — Как на рождественской елке!
— Как в кедраче! — поправил кто-то его, видимо, сибиряк.
— А у нас, братцы, в России, так после дождя в бору пахнет. Не надышишься!
И все с щемящей тоской начали вспоминать свои родные места, еловые, сосновые и кедровые леса…
— И какой черт загнал нас на эту Колыму?!
— Тут и лесов таких нет, и запахов таких нет…
— Цветов нет…
— Ничего, товарищи, ничего, — успокаивал Оглобин. — Здешняя тайга тоже по-своему богатая и красивая. Говорю вам как бывший охотский лесничий. Вот дождемся весны…
Но кто-то из хабаровцев вдруг оборвал:
— Дождетесь весны, на-ко выкуси!
И пошло:
— Транспорт где, Оглобин?
— Жрать чего, Оглобин?
— А золото где? Ученые, где золото? — это уже на разведчиков.
— Где, обещанные участки?
— Понаехали на нашу шею…
— Праздник… Какой праздник на пустое брюхо?
Филипп Диомидович отступил в передний угол, встал под красное знамя, которое смастерил из своей кумачовой рубахи, простер вперед руку:
— Тихо, товарищи! Вот сделаю доклад, и все будет ясно.
— Какой еще доклад?!
— Опять про Чемберлена?
— Долой Чемберлена!
— Долой доклад!
— За транспорт говори!
— За участки катай!
— Скоро, товарищи, скоро должен подойти олений караван. Большой аргиш — по-тунгусски называется…
— Большой аргиш — на тебе шиш! Где он?
— Сами, товарищи, видите, какая зима выдалась. Такой, говорят, здесь не бывало. Снегу выпало много, снег рыхлый. Мы вот пошли в Олу, да вернулись…
— Трех лошадей в тайге оставили, кобыла — ваша мать!
— Да, три лошади у нас пали, трех пришлось застрелить… Рано вышли, поторопились. Теперь, видите, морозы ударили, наст будет, и караван наверняка пройдет. Он теперь в пути, наверное. Скоро придет. А там, глядишь, и золото пойдет побогаче: сытому завсегда счастье подваливает…
— Подвалит — держи шаровары шире, а то не унесешь!
— Ученые обещали новые участки, да кукиш кажут.
— Какие они ученые! У них у самих в шурфах пусто.
— А премии получают за пустые шурфы-то…
— Им жить можно — у них жрать есть что и спирту завались!
— Они спирт, как буржуи шампанское, со льдом пьют. Для этого на мороз вывешивают.
— Пойти к ним на базу да посрывать бутылки!
— Товарищи! — звонко выкрикнул Раковский и встрепенулся петухом. — Вы тут преувеличиваете! Премии наши рабочие действительно получили за октябрь, потому что работали каждый за двоих. Ведь вы-то не пошли на шурфовку. Пошли бы, работали так же, как наши рабочие, получили бы и премии, а может, и по сто граммов спирта к празднику, хотя спирт у нас не для того, чтоб пить… Вывесили мы бутылки на мороз не для этого, а ради научных целей. Это понимать надо, товарищи…
— А кто не поймет, — резко и зло вставил Билибин, — и придет к нам срывать бутылки, то мы этой темноте просветим черепные коробки. Ясно?
Наступило молчание, Сергей через минуту стал продолжать, стараясь говорить, как можно мягче:
— Что касается золота, товарищи, и новых участков, то — да, ключик Безымянный, как устанавливает наша разведка, оказывается бесперспективным, то есть золота в его долине нет, и передавать вам на промывку нечего.
— А зачем нас сюда зазвали?
— Никто вас не зазывал, — в один голос ответили Оглобин и Билибин.
— Но мы дело не свертываем, товарищи, — продолжал Сергей, сам радостно удивляясь своей выдержке. — Намечаем поставить разведку от устья Безымянного вверх по Среднекану, по Левому Среднекану. Возможно, россыпушка, за которую тут зацепились, в далекие геологические эпохи принесена древней рекой оттуда. Так, Юрий Александрович?
— Весьма возможно, — уже спокойнее и миролюбивее отозвался Билибин.
— И еще, — продолжал Сергей. — По рассказам Поликарпова Филиппа Романыча, Гайфуллина Софрона Иваныча, давно работающих здесь, где-то в долине Среднекана мыл золото Бориска. Но где, на каком ключике, пока мы точно не знаем. И я, товарищи, и вот Юрий Александрович обращаемся ко всем вам: по разным долинкам и распадкам вы ходите на охоту…
— Кто-то ходит…
— Помолчите! Парень дело говорит!
— …ходите на охоту и, может, заметите — сейчас под снегом, правда, трудно заметить, но можно — где-нибудь ямки, человеком выкопанные, или бугорки наваленные — покажите нам.
— А вы там разведку поставите?
— Да, поставим, — твердо, но спокойно заявил Билибин. — Никому не разрешим копать ямы так, как накопали здесь.
— Вот завсегда так: наш брат, старатель, открывает первым… Первооткрыватель, а ученые приходят, сливки снимают, а нам — кукиш!
— Вы еще пока ничего не открыли, — снова повысил голос Юрий Александрович, — а уже первооткрывательские требуете. Получите, если найдете Борискин ключ и он окажется промышленным. А пока, — не удержался Билибин, — пока вы здесь не первые открыватели, а последние хищники! — и сам пожалел, что так сказал, сразу смягчил: — Насчет жратвы. Тут кто-то говорил, что у нас жрать есть… Скрывать не собираюсь: кое-что еще есть. Из Олы мы взяли в обрез, рассчитывали, что наши подойдут к ноябрю, теперь сами растягиваем, перешли на урезанный паек, но кое-чем поделимся с вами. Так, Сергей Дмитриевич? Он у нас и заведующий разведрайоном, и завхоз…
— Конечно, поделимся, но сами, товарищи, понимаете: нас — шесть, вас — тридцать, если мы даже весь свой скудный запас отдадим, та и сами с голоду помрем, и вы… У меня есть еще одно предложение: пока транспорт не подошел, а якуты обещали кое-что подвезти только в декабре, то не направить ли нам в Сеймчан, к якутам, свою делегацию… Может, они чем-нибудь выручат, а Сеймчан — это не очень далеко, Софрон Иванович Гайфуллин там бывал, дорогу знает и по-якутски говорить умеет, проводником быть не откажется.
— Моя везде ходил! Моя готова!
— И я пойду, — объявил Оглобин.
— Я тоже пойду, — сказал Билибин.
— Так и решим, — подытожил Филипп Диомидович.
По дороге домой Юрий Александрович все нахваливал Раковского:
— Молодец, Сергей Дмитриевич, умница и дипломат. А я вот не могу с этим народцем: иногда жалко его — темнота, своего добра не видит, а иной раз такое зло берет…
ЗАПИСИ В ЧЕРНОЙ КНИЖКЕ
После праздника немного потеплело, и снова повалил крупный снег. Потом поднялся ветер — он задул с северо-запада: сильный, холодный. А когда через три дня стих, то ударили такие морозы, что позамерзали в бутылках все смеси. Прежде хоть в полдень отпускало, а теперь и днем и ночью «шептали звезды» — шуршал, смерзаясь, выдыхаемый пар. Солнце не показывалось, оно лишь бродило где-то за горами и освещало розоватым светом вершины далеких сопок. В долине было сумрачно, хотя небо безоблачное, чистое, бездонное, сияло лазурью, и странным казался мерцающий снег, сыпавшийся из этой лазури — очень мелкий и совершенно сухой.
— Результат рекристаллизации, — объяснил Юрий Александрович, — бывает только в очень сильные морозы.
Работать на воздухе было невозможно, но все же приходилось: заготавливали дрова — печку топили и днем и ночью, — были и другие неотложные дела… Да и не могли сидеть сложа руки. Раковский предложил проект устройства тепляков для промывки проб прямо на линиях и при любом морозе. Билибин одобрил проект, и все взялись за строительство.
Золотые руки у Степана Степановича. Без единого гвоздя смастерил небольшие, легкие, но вместительные нарточки. Перед отправкой в Сеймчан наведался на базу Оглобин, долго восхищался этими санками:
— Теперь можно ехать! С такими самокатками хоть на край света! И пора ехать. Продовольствия у нас почти нет. Последнюю кобылу тоже придется забить, хотя в ней одна кожа да кости… Берег ее для тяги, думал, в Сеймчан возьмем подкормиться, но она еле ноги переставляет. Вот такие шишки. Но живы будем — не помрем! Вы, товарищи, пожалуйста, и мне и Гайфуллину такие салазочки-то сделайте. Мы в них заместо лошадей впряжемся! Так, Юрий Александрович?
— Так, Филипп Диомидович. Как сказал Александр Сергеевич, «себя в коня преобразив».
— Хорошо сказал товарищ Александр Сергеевич, прямо в точку сказал… А вот промывочка-то у нас понизилась, упала. Хабаровская артель совсем перестала мыть. Уходит к перевалу, туда, где лежит одна из падших лошадей. Берут палатку, рассчитывают, что одной лошади им хватит на две недели… Потом пойдут дальше, к другой. Вот такие шишки. Пора идти в Сеймчан.
В те дни в черной коленкоровой тетради Сергей записывал:
«29 ноября 1928 г.
Сегодня домыл пробы с левого борта. Вечером пришел Оглобин. Поговорили о положении вещей и решили, что он, Ю. А. и Софрон Иванович пойдут на Сеймчан в субботу утром. Надеются приобрести там хотя бы немного мяса, так как на прииске у всех, исключая первую артель, остается продуктов не более, как на две недели, да и то при очень урезанном пайке. У нас также положение печальное. Остается пуд муки.
Пасмурно. Морозы сдали. Вокруг луны ореол».
«30 ноября 1928 г.
Сегодня сделали промысловые карточки для Оглобина и Софрона Ивановича. Лунеко ходил на стан, принес последний пуд муки. Придя, сообщил, что на прииск вчера вечером приехал один тунгус на оленях, сегодня или завтра подъедут еще двое. Они идут с охоты на ярмарку в Олу. Видимо, у них нет продуктов. Подробнее узнаем с приходом остальных тунгусов, так как этот ни по-русски ни по-якутски не говорит.
Пасмурно, часов с двенадцати пошел снег, вечером — перестал. Морозов нет. — 29,5°».
Субботнее утро выдалось и с туманцем и с морозцем В семь часов Юрий Александрович, Оглобин и старик Гайфуллин перекинули через плечи брезентовые лямки.
Провожал делегацию весь Среднекан. Провожали с добрыми пожеланиями и надеждами, и все были бодры и веселы.
Сафейка вихлялся и среди провожающих и среди отъезжающих:
— Моя везде ходила! Сеймчан ходила! Колыма ходила!
— Через неделю ждите! — кричал на прощание Оглобин. — Живы будем — не помрем! И пустыми не придем!
Отведя Раковского в сторонку, Филипп Диомидович потихоньку его попросил:
— Романыча тут навещай. Что-то сдает Романыч. С людьми совсем перестал разговаривать, только и говорит со своими — Белкой и Филей. Вот такие шишки. Ну, прощай. Через неделю придем! Живы будем — не помрем!
Веселым и бодрым, как всегда перед дорогой, держался Юрий Александрович. Он шутил и смеялся, декламировал из «Евгения Онегина» строчки про торжествующую зиму и про шалуна, дворового мальчика, а потом тонким голосом певицы Вяльцевой с граммофонной пластинки затянул:
«1 декабря 1928 г. Суббота.
В часов семь Ю. А., Оглобин и Софрон Иванович отправились на Сеймчан. Поликарпов остался один. Оглобин просил его навещать. Тунгусы на стан не приехали, видимо, и не приедут. Якуты обещали прибыть к началу декабря, но и их почему-то нет.
С 1 декабря садимся на голодный паек. Работу временно приостанавливаем.
Погода без изменений».
«3 декабря 1928 г.
Двое ходили на охоту, двое на стан — доставать лыжи. Убили всего лишь шесть белок. Стирал белье. Ружье Лунеки стреляло на третий раз».
«4 декабря 1928 г.
Составил сведения о работах за ноябрь. Ходили на охоту, убили всего лишь одну белку. Ходили в самую вершину ключа Безымянного, пришли поздно».
«6 декабря 1928 г.
Хлеб закончили вчера. Ночуем со Степаном Степановичем у Поликарпова. Осмотрели работы. Поликарпов дал мяса (фунтов 10). Продуктов у всех, исключая первую артель, почти нет. Осталась лишь только забитая лошадь, ее будут делить на всех».
Но ее не успели разделить. Седьмого декабря лошадь пропала. Эту весть принес к разведчикам сам Поликарпов. Украли, видимо, «турки», а может, и артель Волкова, но Филипп Романович не стал допытываться, чьих это рук дело, не потому, что боялся, а потому, что не желает осложнять ситуацию… Да и надеялся, что люди сами назовут вора, и осудят своим судом, и мясо отберут.
Сергей сначала горячо возражал:
— Дело надо обязательно расследовать самим и кобылятников наказать, потому что сегодня лошадь пропала, завтра собаку, Белку, сожрут, а там… Я завтра сам пойду по баракам. Буду вроде еще раз осматривать работы, а заодно все разузнаю. Этого дела так оставлять нельзя, Филипп Романыч.
На следующий день Раковский собрался было на стан, но тут к разведчикам подкатил На оленях уполномоченный Тасканского кооператива Аммосов и двое якутов. Они привезли семь пудов мяса — на всех и на неделю не хватит, но Сергей несказанно обрадовался этому, стал угощать гостей, расспрашивать…
Два дня отдыхали якуты у Раковского. Уезжая, Аммосов подарил Раковскому лыжи, рукавицы и шапку. Обещал пригнать для летних работ двадцать оленей, прислать кожи для оленьей упряжки и еще кое-что из продуктов и теплых вещей, и все это — к Новому году.
Только на третий день после пропажи лошади пришел Раковский в барак Тюркина. Там его встретили чуть ли не с распростертыми объятиями: притворялись невинными и заискивали, надеясь получить кое-что из привезенного якутами. Сразу же завели разговор об охоте, и те лыжи, которые неделю назад не давали разведчикам, теперь охотно предложили сами, а вместе с лыжами и охотничью палатку и походную железную печку. Сергей не отказался и в благодарность пообещал поделиться продуктами.
Мясом Раковский поделился и с Поликарповым и со всеми старателями. Немного дал и первой артели, чтоб не обидеть. Пуд отвесил своим рабочим Степану Степановичу, Алехину и Чистякову — они с печкой и палаткой ушли на многодневную охоту, немного оставил и себе с Лунекой.
«10 декабря 1928 г.
Сидим с Лунекой голодные. Со всем имеющимся у нас съедобным кой-как дотянем до приезда (12 или 13) Ю. А. и Ф. Д. с Сеймчана. Положение в общем незавидное.
Погода опять портится, видимо, установится после новолуния. Хабаровцы завтра принимаются за Собольку (собака)».
«12 декабря 1928 г.
Вечером в четыре часа ушел на стан к Поликарпову, узнать, нет ли чего нового. Утром двое из артели Тюркина пришли к конторе и застрелили Белку (сука, приставшая по дороге к транспорту).
Поликарпов молчит, подарил мне филина (нашел его подбитого, выходил), наверное, боится, что убьют и Филю. Соболька съедена почти целиком, от нее осталось на одно варево, а в ней было ведь фунтов 30 мяса.
На промывке остались артель Тюркина и Сологуба. Корейцы во вторник мыли в последний раз.
В общем положение осложняется. Ждем ушедших на Сеймчан, не сегодня-завтра должны быть или сами с мясом или уж пошлют кого-нибудь с известием о положении дел, если у них вышла какая-нибудь задержка».
«13 декабря 1928 г.
Осмотрел работы. В два часа вернулся домой. Часа через два пришли наши охотники. Они промышляли на р. Таранок (за вершиной Безымянного). Несмотря на то, что брали с собой продукты — немного мяса, фунта три муки (последняя, что у нас была), проохотились пять дней, убили штук шестьдесят белок, которыми и питались. Домой принесли около десятка. Другой дичи не попадалось. Скверно».
«14 декабря 1928 г.
Чистяков ходил на охоту, убил пять белок. Сегодня съели часть белок, которых достали с крыши — бросали их туда еще в октябре месяце. Их оказалось там 30 штук, хватит еще и на завтра, и филину немножко дадим, а затем, если наши не подъедут, придется приниматься за кедровок.
Что вкуснее — собака, белка или кедровка? Наверное, собака. Алехин говорит, белку есть все равно что крысу: они одной породы, у белки только хвост пушистый. Но тайга-матушка заставит и крыс есть.
Погода установилась. Начались морозы. Пилили дрова».
«15 декабря 1928 г.
Сегодня утром съели белок и на ужин осталось штук восемь кедровок и три белки. В первом часу отправились на стан к Поликарпову, где узнал, что только что наши пришли с Сеймчана, привели с собой лишь двух лошадей из тех, которых отводил Елисей Иванович. Больше привезти ничего не могли, так как все олени сеймчанских жителей погибли, а сами якуты перебиваются тем, что удастся добыть за день».
И ХОЛОДНО, СТРАННИЧЕК, И ГОЛОДНО
Лошадей, приведенных с Сеймчана, сразу же забили и стали раздавать мясо. Лошади, как говорят якуты, были сухие, в обеих — пудов двадцать со всеми потрохами, а на прииске — сорок один человек. Получилось по восемнадцать фунтов на едока.
С распределением — целое горе. В первую голову явились со своими претензиями хабаровцы: они считали, что раз Союззолото направило их сюда, то и кормить должно. Вслед за ними набросились на Юрия Александровича и «турки», и «волки»:
— Почему трех остальных лошадей не привели?
— Сожрали их там?
— Мы тут собак ели, а они там конину кушали!
— Благородные!
Оглобин отвечать был не намерен и, слова не сказав, ушел в свою халупу. С Сафейки спрашивать нечего. Юрий Александрович кратко и решительно, тоном, не допускающим никаких возражений, отчеканил:
— Лошадей оставили для предстоящих работ.
— К черту ваши работы!
— И без работы подыхаем, кобыла — ваша мать!
— Не подохнете. А кобыла — ваша мать! — зло и с обидой отгрызнулся Юрий Александрович. — Встретили, называется, спасибо сказали.
Билибин, круто повернувшись, пошел вслед за Оглобиным, там свалился и спал всю остальную часть дня, всю ночь и на следующий день. Спали и Филипп Диомидович, и Сафейка.
Отоспавшись, Юрий Александрович сразу же пошел в баню — вместе с ним и Раковский. Банька тесная, на двоих, но нажарил ее Сологуб от всей души: от камней такой пар валил, что друг друга не видели, отчаянно работая кедровыми вениками. Парились долго: и сидели, и лежали, и выбегали на шестидесятиградусный мороз, катались по колючему снегу и снова парились.
— Пивка бы ленинградского! — вздыхал Юрий Александрович.
— Да и кваску бы неплохо, — вторил Раковский, — с изюмчиком!
Парясь, рассказывал Юрий Александрович о поездке в Сеймчан, о его жителях, о какой-то старухе:
— Фамилия ее Жукова. Зовут Анастасия Тропимна.
— Трофимовна, — уточнил Сергей. — Якуты ни «в», ни «ф» не выговаривают. Помните, Макар Захарович даже свою фамилию написал «Медоп»?
Но Юрий Александрович почему-то упорно произносил:
— Тропимна. Родилась Анастасия Тропимна Жукова точно сама не помнит когда, но более ста лет назад, во времена Александра Первого. Современница Александра Сергеевича Пушкина! Вот кто такая Анастасия Тропимна!
Раковский хотел вставить, что среди якутов такие долгожители не редкость, что сам Юрий Александрович в Гадле видел такого же древнего старика Кылланаха, который якобы еще Чернышевского сопровождал в ссылку. Но Кылланах, видимо, не произвел на Билибина такого сильного впечатления, как Анастасия Тропимна, да и говорил о ней Юрий Александрович с такой щемящей грустью, что Сергей; воздержался от своих замечаний, но все-таки с ехидцей спросил:
— Но Пушкина-то она наверняка не помнит?
Юрий Александрович будто не слышал, продолжал:
— Более ста лет прожила Анастасия Тропимна Жукова и, подумать только, за всю свою долгую жизнь ни разу не видела в глаза хлеб. Какой он, хлеб-то? Не знает. Просила меня, как бога, прислать хотя бы кусочек, чтоб хоть перед смертью попробовать… Как только придет наш транспорт, обязательно пошлем печеный хлеб. Сам поеду, сам повезу. Хорошо бы, к рождеству подошли. На старое рождество Елисей Иванович назначил в Сеймчане собрание всех живущих в окрестностях якутов. Он как раз перед нашим прибытием уехал из Сеймчана в Таскан. В Оротук, видимо, не поедет, вернется и — к нам. Затем — снова в Сеймчан. Мотается, старается товарищ Владимиров, представитель Якутского ЦИКа, беспокоится… И на собрании будут говорить, как нам помочь. Вот бы к этому собранию и подвести кое-что Анастасии Тропимне и всем другим сеймчанским якутам. Но почему наши не едут? Неужели все еще в Оле сидят?.. Как бы не пришлось снова в Сеймчан за остальными лошадьми топать…
До первого жителя Сеймчана километров шестьдесят. Их мы, утопая в снегу, прошли за четыре дня. А до самого дальнего, наверное, девяносто, а может, и сто — как ходить… Юрта от юрты — за версту. Юрт немного, а за неделю не обойдешь. Юрты все неуютные, холодные, бедные…
А она, Анастасия Тропимна, хорошо помнит купца Калинкина и его супругу. Знала его, когда он еще казаком служил. И всех, кого видела на своем веку, хорошо помнит. Память у нее хорошая! Если бы Пушкина видела, и его бы помнила! Кстати, Розенфельда, который видел Гореловские жилы, она тоже знала. Из себя, говорит, невзрачный, но добрый, обо всем ее расспрашивал и все в книжку записывал, а вот где он ходил и где Гореловские жилы, Анастасия Тропимна не знает, и никто в Сеймчане не знает. Сафейка один знает, где ходил Розенфельд, но тот аллахом божится, что не видел никаких Гореловских жил. Верю я ему…
— Софрон Иванович — честный мужик, — с жаром поддержал Сергей. — Зря мы о нем при первой встрече-то плохо подумали…
— Человека хорошо узнаешь, когда с ним пуд соли съешь. А вот Анастасия Тропимна сразу Сафейку узнала и встретила как старого друга. Поцеловались даже по-стариковски. Хорошая память у ней, а вот полковника Попова не помнит!
— Какого полковника?
— В сельсовете дали нам еще одну, такую же любопытную, как записка Розенфельда, бумажку. Какой-то полковник Попов, а о нем в Сеймчане никто ничего не слышал, и как попала бумажка в церковь — никто не ведает… Словом, история эта покрыта мраком и в самой бумажке сплошной туман. Пишет этот полковник, что где-то в притоках реки Колымы он открыл золото. Точное местоположение, как и Розенфельд, конечно, не указывает, но дает возможность гадать: какой-то левый приток Колымы впадает в нее близ Среднеколымска. Вон куда махнул…
— А может, Верхнеколымска? — заинтересовался Сергей.
— Нет, пишет: Среднеколымска. А вершина этого притока подходит к вершинам речек Сеймчан и Таскан…
— Ну, конечно, Верхнеколымск! Описка у него!
— А там, где золото нашел, есть недалеко и месторождение слюды и еще — какой-то необычайный водопад. В общем приходи и мой золото. У одного — зигзагообразные молнии, у другого — необычайный водопад… Морочат нам головы все эти розенфельды и полковники, а мы цепляемся за их штаны. Ученые… Ну-ка, Сергей Дмитриевич, хлестани меня, ученого, веничком! А я — тебя! Как тут Поликарпов-то себя чувствует? Молчит, говоришь? Переживает, значит? Базу нашу, наверно, придется менять, нечего делать в долине Безымянного.
Они похлестались, пожарились, повалялись в снегу и снова парились.
Билибин продолжал:
— А еще я видел в Сеймчане столб. Анастасия Тропимна, говоря о Калинкине, вспомнила про столб и взялась нам его показать, как достопримечательность Сеймчана. Усадили мы ее на коня, сами пошли пешком. Верст пятнадцать шли. И увидели: на высоком берегу Колымы торчит саженный толстый столб из лиственницы. А на столбе глубоко и красиво, этакой вязью вырезано:
«Ольско-Колымский путь открыт в 1893 году Калинкиным Петром Николаевичем и его женой Анисией Матвеевной. Сей столб поставлен в 1903 году».
Вот как увековечил себя бывший казак Петька Калинкин, и бабу свою не забыл. А прежде, говорят, неграмотный был, расписаться не мог. А мы, весьма грамотные, на Безымянном никакой памяти о себе…
— Так мы здесь ничего и не открыли, — усмехнулся Сергей.
— Мы тут Золотую Колыму начали открывать! А еще запомни, Сергей Дмитриевич, в заслугу геологов ставятся не только открытия. Убедительно доказать, что, к примеру, на Безымянном нет золота — это тоже очень важно. Геолог не имеет права даже из самых добрых побуждений обманываться и других обманывать: его ошибки в расчетах дорого обходятся. Но мы на Безымянном сделали все, что могли, и честно. Заявку Поликарпова проверили, задание Союззолота выполнили. Совесть наша чиста, и мы с полным правом можем доложить об этом и Лежаве-Мюрату и самому Серебровскому. А память о нашей первой базе все же надо оставить.
После бани Сергей записал:
«16 декабря 1928 г.
Утром перевесили мясо. Всего в двух лошадях оказалось 21 пуд плюс еще три пуда потроха, переведенные на вес мяса. Исключая первую артель, которая взяла себе лишь 1 пуд 7 фунтов, выдали всем из расчета 20 фунтов на человека. Себе пока взяли из этого мяса 4 пуда 28 фунтов. Остатки распределим завтра.
Ходили с Ю. А. в баню первой артели».
В НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО
Рождественские морозы наступили и на Колыме. Правда, и без них не было тепло. Дни и ночи стояли ясные, лишь временами слабенький ветерок наносил с юго-запада перистые облачка, такие тонкие и прозрачные, что сквозь них видны были звезды. Ночью двадцатого декабря Сергей увидел две ложные луны, а в следующую ночь он и Билибин долго, стоя на морозе, любовались бледно-золотистым ореолом вокруг луны.
— К холоду, странничек, к голоду…
— Ореол вокруг луны — к потеплению, — возразил Раковский.
Юрий Александрович спорить не стал: в приметы погоды, даже наукой обоснованные, он не очень верил, поэтому пошутил:
— Никто так точно не предсказывал погоду, как два брата в одной деревне. Один говорил, что будет тепло, а другой — холодно, и всегда кто-нибудь из них был прав.
На этот раз оказались правыми и Билибин и Раковский. Сначала, за два дня, как и предполагал Сергей, морозы градусов на десять сдали, а потом, как раз под самое рождество, сбылся прогноз Юрия Александровича — днем зашуговала, а вечером замерзла семидесятидвухградусная, самая крепкая смесь.
А в ночь под рождество вдруг что-то грохнуло, как выстрел. Все выскочили из барака и долго недоумевали: вокруг стояла такая тишь, что слышно было, как пар, смерзаясь, шелестит льдинками.
Кто же стрелял? Неужели кто-то из старателей подходил к базе? И зачем? А может, все-таки подъезжают ребята из Олы?
Первым догадался Степан Степанович. Он подошел к красавице лиственнице, под которой стоял барак, и провел ладонью по ее коре. От нижних веток до самой земли толстый, в два обхвата, ствол точно кто распорол. Степан Степанович заскорузлой ладонью ласково и нежно провел по трещине, словно по живой ране. И другие в глубоком молчании подходили и осторожно касались пальцами этой раны.
В ту ночь разведчики долго ворочались на нарах. Даже Алехин, который, бывало, пальцем не шевельнет без присказки, без прибаутки, притих. Весь этот месяц они не работали, только лишь охотились да пилили дрова, но чувствовали себя усталыми, измученными и слабыми как никогда.
В воскресенье Чистяков и Степан Степанович ходили вниз по ключу Безымянному выпиливать бревно, загородившее дорогу. Бревно — рыхлая и нетолстая ива, но возились с ней долго, часто переводя дух и отдыхая. Выпилили и откатили: дорога в узком каньоне была свободна. Долго стояли, ждали, глядели — не едут ли ребята из Олы.
Первым прошел по расчищенной дороге Сологуб. Сверкая золотыми зубами, он ввалился в барак и с порога прокричал:
— С наступающим праздничком, с рождеством Христовым, добрые люди! Дорогу-то для меня расчистили? Или для деда-мороза? Ну, считайте, что я и есть дед-мороз, и подарок вам принес. Вот — шесть фунтиков муки. Больше не можем.
Все, конечно, обрадовались и благодарили Бронислава Яновича. Юрий Александрович налил ему стопочку зашуговавшей на семидесятиградусном морозе смеси:
— Не обессудьте, закусочки нет.
Сологуб, не снимая шубы, выпил и насупил свои лохматые черные брови. Видно было — хочет что-то сказать, но молчит. И все выжидательно смотрели на него.
Наконец заговорил:
— Нехорошие дела затеваются… Правильно, Юрий Александрович, вы нашего брата хищниками обзываете… Хищники, как есть хищники!
— Ничего, Бронислав Янович, мы их с Оглобиным прижали, а вот подъедут наши и сам Лежава-Мюрат, мы их приведем в полный божеский вид!
— Да я не об этом, Юрий Александрович…
— О чем же? Говори. Мы здесь не кисейные барышни, в обморок не упадем.
— Сафейка исчез.
— Убежал?
— Убежал — это хорошо… Как бы чего хуже не случилось…
— Да ты что, дед-мороз, загадки, что ли, пришел загадывать? Говори, что случилось!
— Помните, Юрий Александрович, когда вы с Сеймчана вернулись и я вас в баньку приглашал, кто-то вам в спину прошипел: «Не подохнем, если тебя сожрем»?
— Ну и что? Подумаешь… Злой человек чего не скажет…
— А наш брат, голодный, на все пойдет. И пошел. Да что тут тянуть… Проиграли Сафейку! И тебя проиграли, Юрий Александрович…
— Как проиграли?!
— Ну, как играют… В карты. Золото перестали мыть. Стали в карты играть. Сначала играли под то золото, которое припрятывали. Потом под конину, под пайки, которые на всех разделили, а потом — и под человечину. Ставят на кон того, кого хотят убить — кто в печенках сидит. Проигравший должен убить, а есть будут вместе.
— Так это же людоедство!
— Говорил я Поликарпову: до людоедства дойдет!..
— Да что вы на меня-то кричите, добрые люди? Я не людоед и в карты не играю. Недобрую весть принес, так не обессудьте…
Сологуб ушел как привидение. Да и был ли он? Заходил ли? Был. Заходил. Вот принес и оставил мешочек муки… Предупредил о страшной и дикой опасности, нависшей над Билибиным. Но во все это не верилось, не укладывалось это в голове. Было похоже на какой-то кошмарный сон. И после ухода Сологуба все сидели на своих нарах, как после тяжелого сна.
Юрий Александрович накануне приволок большую мохнатую ветку кедрового стланика, пахнущую смолой и хвоей, и, установив ее в переднем углу, обрядил разноцветными пустыми пузырьками, бумажными обертками. Перед приходом Сологуба радовался этой елке, смотрел на нее умиленно, видимо, что-то вспоминал. Так он и теперь, после ухода гостя, уставившись на елку, улыбался чему-то и молчал.
Первым прорвался звонкий петушиный голос Миши Лунеко:
— Арестовать людоедов! Всех арестовать!
— А ты кто, Миша? Прокурор или милиционер? — спросил Алехин.
— Красноармеец я! Старшиной батареи был!
— Все мы были… А ныне твоя «пушка» на третий раз стреляет, — остановил его и Степан Степанович.
Миша присел на нары и снова все примолкли. Потом нарушил тягостное молчание сам Юрий Александрович:
— Ну, меня — это понятно: я у них действительно в печенках сижу, да и мясо кое-какое есть на моих костях. А Сафейку-то за что же? В нем-то какой навар? И мужик он со всеми угодливый.
Потом Сергей свое повторил:
— Говорил я Поликарпову: дойдет до людоедства… Как на Алдане было, помнишь, Степан Степаныч?
— Помню. Но ничего, обойдется. Только, Юрий Александрович, один не ходи. Да и без ружья в тайге нельзя.
Юрий Александрович, видимо, обиделся, подумал, что Степан Степанович за труса его считает:
— А я пойду! Без ружья пойду! Высплюсь и пойду, завтра же, к Тюркину и Волкову… С праздничком поздравлю и сяду играть с ними в карты. Я причешу их королю бороду! Все золото, которое они прячут, выиграю и самих на сковородку досажу…
— Я с вами, Юрий Александрович! — заявил Алехин. — В карты играть и я мастак…
— Не хорохорьтесь, ребята, не травите голодного зверя, — снова остановил всех Степан Степанович. — Ложитесь-ка спать, а я муку замешу, все-таки завтра праздник.
— А мне надо ведомость закончить…
Раковский в те дни составлял ведомость трат, расхода и наличия товаро-продуктов, инструмента, материалов, спецодежды — всего, что было получено от завхоза экспедиции в Оле. Делал Сергей это по распоряжению Билибина. И когда в графе наличия против разных круп, сахара, масла, мясных и рыбных консервов ставил прочерки, то у него под ложечкой невыносимо сосало и щемило. Сергей испытывал настоящие танталовы муки, и ему казалось, что Юрий Александрович нарочно дал ему такое распоряжение. И при этом еще одно свербило в душе: перечисляя все съеденное, израсходованное, использованное, он будто подводил окончательный итог прожитой жизни.
Но Сергей Дмитриевич распоряжение начальника выполнил: все проверил, все пересчитал, и теперь оставалось только подвести черту.
Ведомость Раковский составлял в записной книжке, в которой вел и дневник. В ночь под рождество он записал:
«24 декабря 1928 г.
Закончил проверку всего полученного в Оле от завхоза. Алехин и Лунеко ходили вверх по ключу — никакой дичи. Срубили пасти на зайцев. Смотрели капканы и плашки — ничего нет.
Настроение у рабочих прескверное. Мяса остается лишь на завтрашний день, да шесть фунтов муки принес Сологуб…
Сологуб…
Тоскливо на душе… Невеселая встреча праздника… Пожалуй, так встречать приходится впервые…»
В бараке тихо. Слышно, как замешивает муку Степан Степанович да потрескивает свечка.
И вдруг Юрий Александрович, сидевший на нарах все в той же позе, со скрещенными ногами, радостно, словно что-то открыл, воскликнул:
— Догоры! А я знаю, хотя отсюда и не вижу, что пишет Сергей Дмитриевич в своей черней книжке! Он пишет: «Никогда еще не приходилось встречать так рождество». Сергей Дмитриевич, угадал?
Ошеломленный Раковский уставился на Билибина: неужели Юрий Александрович знает все, что творится в его душе?!
— Угадал! Телепатия! Чтение мыслей на расстоянии! Говорят, лженаука, что-то вроде магии, чревовещания, а я вот прочитал на расстоянии… И могу читать все, что у каждого на душе! Как Христос! Как Будда!
Все, кроме Степана Степановича, воззрились на новоявленного Будду.
— А каким образом? Ну, кто скажет, каким образом я узрел, что пишет в своей черной книжке Сергей Дмитриевич?
Ответил Степан Степанович, не отрываясь от дела:
— Все мы сейчас думаем одинаково…
— Верно, Степаныч. И никакой телепатии. Мудрый ты человек, Степаныч, хотя фамилия твоя не соответствует уму твоему. Сменить тебе ее надо на Мудрецова, например, или на Степана Мудрого. Был Ярослав Мудрый на Руси, а почему тебе не быть Степаном Мудрым на Колыме? Сейчас многие фамилии меняют и в газетах об этом во всеуслышание объявляют. Был, например, один гражданин Козлов, стал Баранов…
— А животным так и остался? — усмехнулся Степан Степанович.
— Да, фантазии у него на большее не хватило. А я свою фамилию менять не собираюсь. Нет, Билибиным родился — Билибиным помру!
Все, конечно, в это время не столько слушали разглагольствования Юрия Александровича, сколько думали о том, что ожидает их, и понимали — балагурит начальник, чтоб отвлечь себя и других от мрачных мыслей.
ПОД РОСТОВСКИЕ ЗВОНЫ
— Би-ли-би-ны, — продолжал Юрий Александрович, — это звучит как малиновый звон. В российских гербовниках, в энциклопедиях, в грамотах эпохи Ивана Грозного Билибины поминаются. В шестнадцатом веке, был приказной дьяк Билибин Шершень. От этого Шершня и пошли весьма возможно, все Билибины.
— От насекомого? — кольнул Алехин.
— Шершень — это имя, темнота. На Руси имена давали, как прозвища: Шершень, Волк, Курица… И весьма возможно, не без оснований. Шершень Билибин однажды, видимо, кого-то ужалил, его и сослали во Псков… Но отец мой прямым предком нашего рода считал Харитона Билибина. Когда рисовал родословное древо, то Харитона изобразил корнем, а от него — две огромные ветви со множеством веточек и листочков. Сам Харитон и его два сына: Иван — первый, Иван — второй — были богатейшими купцами в Калуге, заводы имели. Знаменитый художник Левицкий их портреты писал, в музее хранятся. И внука Харитона, Якова, писал. Ну, те, Харитон и Иваны, были типично русскими купцами, бородатыми и брюхатыми, а Яков — эти уже светский щеголь, завитой и с бантиками. Он и вольнодумец-масон, и коммерции советник, и почетный гражданин. В годы нашествия Наполеона поступил, как Кузьма Минин — пожертвовал на алтарь отечества двести тысяч рублей. В Петербурге у него дом-салон: поэты, артисты, великий композитор Глинка бывали… Но к концу жизни промотался или, как говорят семейные архивы, «его состояние пришло в упадок». И все его потомки должны были учиться на медные деньги. К тому же дед мой, Николай Алексеевич Билибин, одарен был талантом детей строгать. Семь сыновей у него было — дочери в счет не шли. Ясно, что на такую ораву никакого наследства, никакого приданого не напасешься. Ну, и, как говорится, нужда заставила калачи есть — всех выводила в люди. И отец мой, когда рисовал родословное древо, не купечеством кичился, не дворянством,, а под каждым листиком подписывал, кто есть кто… Посмотришь на древо и видишь: «сидят» на верхних веточках военные, ученые, врачи, художники…
Есть в нашем роду математик, Александр Яковлевич, а его родной брат Иван Яковлевич Билибин — всем известный художник. Русские сказки, сказки Пушкина с его картинками, весьма возможно, видели?.. В девятьсот пятом году художник Билибин царя Николашку со всеми его регалиями ослом нарисовал, за что подвергнут был аресту, а журнал, который напечатал рисунок, закрыли. Сам я изучал алгебру и геометрию по-учебнику дяди, Николая Билибина, а его сын, тоже Николай, — ученый, этнограф. И вот сейчас, когда я с вами сижу здесь, на Колыме… — торжественно произносил Юрий, Александрович.
— …и жду, когда съедят… — таким же тоном продолжил Алехин.
Но его оборвал Степан Степанович:
— Помолчи ты, бесконвойный Алеха…
— …не язык, а коровья лепеха, — удачно скаламбурил Юрий Александрович, и все, даже Алехин, захохотали.
Отсмеявшись, Юрий Александрович продолжал:
— И вот сейчас, когда сижу я с вами здесь, на Колыме, в ночь под рождество, голодный и холодный странничек, в это же время сравнительно недалеко отсюда, на берегу Охотского моря, на Камчатке, так же сидит среди коряков или ительменов этот самый ученый-этнограф Николай Николаевич Билибин — изучает их быт, строит для них культбазу…
— …и ест оленину, а у нас конины осталось только на завтрак.
На этот раз никто Алехина не одернул, все помолчали, пока Юрий Александрович опять не заговорил:
— Ничего, догоры, выживем… Каждый Билибин оставил свой след в истории России! И мне дали имя неспроста — Георгий! Юрием я стал недавно, на Алдане, зваться…
— Ну, это все равно: что ты Юрий, что Георгий, что Егор — повесь Портки на забор, — опять подковырнул Алехин, и все тихо посмеялись, кроме Юрия Александровича.
— Нет, не все равно. Юрий, — это мирское имя. А Георгием меня нарекли в честь святого, храброго воина и заступника всех простых людей, Георгия Победоносца, самого любимого святого на Руси!
А когда меня крестили, то вся Россия в колокола звонила! Не верите?
А дело, сказывают, было так. Родился я в Ростове но не в том Ростове, что на каком-то Дону, а в Ростове Великом, в древнерусском граде, про который, пословица гласит: ехал черт в Ростов, да испугался крестов. Церквей и крестов там, как деревьев в лесу. Народ ростовский — крепкий, щи лаптем не хлебал, в зипунах не ходил, стучал сапогами по деревянным тротуарам. Мужики все — высокие, светлоглазые, у каждого борода-лопата, все русые…
— А как же рыжий там родился? — опять поддел Алехин.
— Есть и рыжие, и золотистые, вроде меня… Крестили меня в Ростовской градской Рождественской, что на Горицах, церкви. Там в книге за тысяча девятьсот первый год запись учинили: «родился шестого, крещен девятого мая Георгий. Родители — штабс-капитан третьей гренадерской артиллерийской бригады Александр Николаевич Билибин и законная жена его София Стефановна». Мама моя — дочь болгарина Стефана Вечеслова, который вместе с русскими освобождал свою страну от турок, а потом переехал в Россию.
Так вот, когда меня в этой церкви крестили, богобоязненный, дряхлый попик с клубничным носиком взял меня, голенького, из рук крестницы и понес в алтарь. Только внес — вдруг во всю мощь ударил Сысой — самый большой колокол на звоннице Успенского собора Ростовского кремля. А Сысоем — именем своего сына — назвал, его митрополит, при коем колокол отливали и вешали. Звон Сысоя от звона всех колоколов отличался: красивый, бархатный, с мелодичным призвуком, и такой мощный, что за двадцать верст слышен. Но в то время Сысой и все другие колокола Успенского собора не звонили, а если и звонили, то очень редко, по большим праздникам, да и то не каждый год, потому что больше ста лет, как резиденция ростовского владыки была перенесена в Ярославль и кремль в Ростове запустел. В тысяча девятьсот первом году в кремле квартировала как раз та самая гренадерская бригада, в которой служил мой отец и все офицеры которой были приглашены на мой крестины.
И вот, как только раздался первый удар Сысоя, богобоязненный попик вздрогнул и чуть было меня, раба божьего Георгия, не грохнул о каменный пол, потому что не знал, из-за чего звон. Пожар? Так звон не всполошный. Война? Звон не набатный. Уж не владыка ли преподобный из Ярославля пожаловал? А может, сам государь-император из Питера? Но об их визитах заранее было бы известно. А может, наваждение на грешную душу? Или просто в ушах зазвенело?
Положил меня батюшка на холодный пол и стал в алтаре, святом-то месте, кощунственным делом заниматься — в ушах ковырять. Проковырял, а звон еще сильнее. До конца еще не замер, как начали ему подзванивать малые колокола. И снова во всю мощь ударил Сысой! И полился строгий, торжественный Ионинский звон.
Выступил священник из алтаря с вознесенным младенцем и возопил дребезжащим голоском:
— Знамение, православные! Великое знамение! Под звон Сысоя раб божий Георгий в алтарь введен! Под Ионинский звон выведен! Благодатью господа нашего преисполнен есмь и во веки веков будет! И мы, грешные при сем быть сподобились. Аминь!
— Аминь!!! — дружно, как на параде, гаркнули офицеры.
Они, как только в первый раз ударил Сысой, понимающе и с восторгом переглянулись. Папа мой, хотя и не был с ними в сговоре, тоже догадался, кто устроил этот благовест. А когда священник возгласил аминь, то он, скрывая смех в глазах, низко, с небывалым смирением, опустил голову.
Поп перекрестил его лысину.
Не имея больше сил сдерживаться, сквозь распиравший смех отец невнятно проговорил:
— Гре-гре-гренадеры, б-б-батюшка, гре-еее…
— Грешны, все мы грешны, — по-своему расслышал попик — аз многогрешен. Один господь без греха и милосерд. И он на раба божьего Георгия и родителей его ниспосылает милость свою.
А как вынесли меня на свежий майский воздух, Ионинский звон сменился Егорьевским — в честь новокрещенного Георгия. Плавно, размеренно ударили враз три больших колокола, а вслед им звонко вторили маленькие, будто сыпались с неба серебряные монетки.
А когда подходили к дому, где приглашенных ждали наливочки и всякое прочее питие, Егорьевский звон сменился Ионофановским, веселым и праздничным: большие колокола звучали звонко, как бокалы, а малые — рюмочками…
Мой папа любил всякие розыгрыши, проказы, развлечения и был в нескрываемом восторге:
— Вот звонари — так звонари! Не звонари, а музыканты! И где вы их только разыскали?
— Весь Ростов обшарили, господин штабс-капитан!
— Не перевелись на Руси великие звонари! За шкалик «Комаринского» отзвонят!
А звон Сысоя все еще разносился и по городу, и за двадцать верст от города. После сказывали, что все звонари и Ростова и окрестных сел, услышав Сысоя, взобрались на свои колокольни и звонницы и, не задумываясь, бухнули во все колокола. Звон полился от села к селу, от Ростова докатился и до Ярославля, и до Москвы… Ну, а Москва зазвонила, то и вся Россия ей вслед.
И вот, на двадцать восьмом году моей жизни, под рождество Христово, меня хотят сожрать какие-то «волки» и «турки»? И даже без панихидного звона? Нет, я сам кого угодно сожру! — весело закончил свой рассказ Юрий Александрович.
Досыта насмеявшись, все словно забыли и про голод и про остальные горести. Смотрели на кедровую елку, обвешанную пустыми пузырьками, и, видимо, вспоминали счастливые свои годы и дни. Молча глядел на елку и Юрий Александрович. Больше он в ту ночь не рассказывал, лишь раз-другой ронял привязавшееся «и холодно, странничек, и голодно» или вдруг начинал мурлыкать про Трансвааль.
Праздники и семейные торжества Билибины справляли весело. Да и вся жизнь из теперешнего далека казалась сплошным праздником. Жизнь армейского офицера, как у цыгана, кочевая, а детям это очень нравилось. После Ростова жили в Карачеве, таком же древнем уездном городишке, с базаром, где незабываемо и приятно пахло хлебом, коноплей, кожей и лошадьми. Потом немного — всего полгода — пожили в чопорном и скучном, где ни побегать, ни порезвиться, Царском Селе в казенных флигелях офицерской школы. А затем живой и шумный Самара-городок, где рядом и Волга, и Жигули, и базары с яркими игрушками, шарманками, каруселями. За Самарой — Смоленск.
В Смоленске пробыли больше, чем в других городах: две войны и две революции пережили. Здесь Юрий Александрович, тогда — Юша, Георгий, учился в реальном училище. В гимназии, где учительствовала мама, учились сестры Людмила и Галя.
Папа был в то время, перед войной, уже полковником. Неистощимый на выдумки, он делал жизнь семьи веселой, праздничной. Дом, который они снимали по Киевской улице, — старый, деревянный, с палисадником — был превращен в уютное гнездо.
Строгий на вид, с усами, торчащими как пики, и острой бородкой, папа сочинял шуточные вирши, редактировал рукописный семейный журнал «Уютный уголок», сам разрисовывал его картинками, рамками, виньетками и подписывался — «редактор Шампиньон», «художник Пупсик». Его сотрудниками были все члены семьи, выступавшие под псевдонимами: Муха, Мурзилка, Кругломордик, Галка-Мокроглазик, Стрекоза, леди Зай.
Леди Зай, Софья Стефановна, в первом номере журнала поместила свои мемуары «Мечтам и годам нет возврата» и путевые заметки «Поездка за границу». В мемуарах, конечно, в назидание дочкам она писала, как училась в институте благородных девиц и жила в дортуаре вместе с помещичьей дочкой Арефьевой, которая как, бывало, ляжет в постель, так только и разговоров у нее о женихах и выгодных партиях. Училась эта Арефьева кое-как, трудиться не собиралась, а Софья Вечеслова даже и не помышляла о жизни без труда. В путевых заметках леди Зай рассказывала, как они, папа и мама, ездили за границу, были в Германии, во Франции, в Италии, в Швейцарии, осмотрели проездом Вену. Но не оставили радостных впечатлений эти «заграницы». С похвалой отзывалась только о немецкой чистоте и аккуратности. Немецкая стряпня ей не понравилась… Долго не могла она отвязаться от каких-то кошмарных предчувствий после того, как посмотрела в Берлинской национальной галерее картину «Шествие смерти»…
Второй номер «Уютного уголка» вышел шестого мая, в день рождения Юши, и на первой странице сообщалось:
«Сегодня господин Мурзилка вступает в 14-ю годовщину своей жизни. В два часа дня в помещении редакции будет традиционный именинный пирог. Кушать можно обильно, но не объедаться. Для кошек и собачонки Дэзи, верного друга Мурзилки, — улучшенный обед».
В этом же номере, в разделе «Семейная хроника» повествовалось об одном из геройских подвигов именинника:
«30 апреля Георгию проведена операция горла — вырезаны аденоиды [6] . Оперируемый нисколько не боялся и накануне, говоря о предстоящих на завтрашний день развлечениях, причислял к их числу и операцию. Во время операции не только ни разу не крикнул, но даже и не пикнул. После, по предписанию врача, оперированный проглотил несколько порций мороженого в кафе сада Блонье».
В конце того же номера было объявление:
«Первого июня близ станции Лиозно Риго-Орловской железной дороги и местечка Лёзно Могилевской губернии будет открыта дача. Дача находится в благоустроенном имении и имеет много достоинств: рыбная речка, купальня, лодки, большой сосновый лес, в нем — грибы, масса цветов, возможность пользования лошадьми (тройка и одиночки в шарбане), качели, гигантские шаги, ослики… Выезжают на дачу все сотрудники журнала».
Накануне этого выезда мама и дети побывали в Москве, навестили многочисленную билибинскую родню той дня осматривали Кремль и Зоологический сад. В Москве Юшу экипировали, и на дачу он выехал в суконном форменном пальто, в шлеме, с ботанической сумкой через плечо и с сачком в руке. Он чувствовал себя путешественником, отбывающим в дальние страны, ученым уходящим в неизведанные края, больше всех волновался и всех смешил своим комичным видом.
Примерно так писала Галка-Мокроглазик в «Очерках дачной жизни», опубликованных в третьем номере.
Третий номер вышел 15 июля, в день 40-й годовщины редактора журнала. Юбилей был отмечен вкусным пирогом, аппетитной закуской и прочими прелестями земной жизни. А были они вдвойне прелестными, ибо подносились в шалаше, сооруженном господином Мурзилкой и самим редактором Шампиньоном. К обеду Мурзилка и Шампиньон чуть не поймали щуку, но, застигнутые дождем, вынуждены были прекратить лов, укрылись в каком-то сарае и там сочинили поэму «Щукиада». Она была поменьше гомеровской «Илиады» и пушкинской «Гавриилиады», но вполне достойной «Уютного уголка». Ее намечалось поместить в очередном, четвертом номере.
1914 год начинался в доме Билибиных, как и все предыдущие годы, весело и счастливо. На елке была устроена бесплатная и беспроигрышная лотерея: разыгрывались кровная арабская лошадь, две породистых собаки и другие призы. И хотя арабского скакуна почему-то никто не выиграл, а из двух породистых собак оказалась одна — шаловливая Дэзи, все были довольны. Новый год был встречен шампанским и пирожными из лучшей кондитерской Смоленска.
Но закончился этот 1914-й тихо и грустно. Началась война, и редактора « Уютного уголка» призвали на фронт…
Вокзал визжал гармошками, орал пьяными глотками, стонал бабьими причитаниями и песней про Трансвааль. Песня была трогательной до слез, и пели ее всюду….
На папиных плечах сверкали погоны 56-го паркового артиллерийского дивизиона, на груди скрипели ремни. Юша тогда не понимал, из-за чего горела Трансвааль, в песне пелось о старом буре и его сыновьях:
Да и кто из тринадцатилетних мальчишек не хотел воевать… Попросил отца взять его на войну и Юша.
Но Александр Николаевич прижал сына к груди пощекотал его щеку клинышком бородки и ответил куплетом из той же песни, изменив одно лишь слово:
Рождественские вечера и новогодние елки устраивались по-прежнему, но журнал «Уютный уголок» не издавался, не вывешивались и шутливые объявления.
Заводили граммофон, Георгий подражал певцам и певицам, передразнивал их. Особенно у него забавно получалась Вяльцева, когда он пел точь-в-точь таким же как у нее, тоненьким с подвизгами голоском про чарующие ласки, про ветерочек, про тройку:
Большую часть времени Георгий проводил за книгами. В училище мальчика часто хвалили, в классном журнале против фамилии Билибина стояли одни пятерки.
Его сочинение об Илье Муромце зачитывалось перед всем классом. Автор сравнивал русского богатыря с Рустамом из «Шахнамэ» и подчеркивал, что им обоим свойственны бескорыстие, добродушие, храбрость и хладнокровие в бою.
На этом месте словесник прервал чтение и заявил:
— Я верю, что Георгий Билибин так же будет отличаться всеми достоинствами, когда пойдет сражаться как и его отец, полковник Билибин, за веру, царя и отечество! — но затем словесник будто камни заворочал: — Дальше реалист Билибин отмечает, что богатыри любили бражничать и никто с ними не мог сравниться в количестве выпитого вина… На эту человеческую слабость не следовало бы обращать внимание. И еще: реалист Билибин пишет, что Илья Муромец никогда не заискивал перед великим князем Владимиром, а Владимир сам кланялся Илье и просил богатыря о защите своего княжества… Это тоже не к месту и не ко времени. А в общем сочинение достойно высшего балла! И посмотрите, каким почерком оно написано! Как будто летописец писал! И разрисовано заставками, буквицами… вполне в русском стиле… Художник Билибин случайно вам не родственник?
В 1918 году Георгий Билибин заканчивал дополнительный класс реального училища, при отличном поведении показывая отличные успехи по всем предметам. Это давало ему право поступить в любое высшее учебное заведение…
И в том же году, весной, распахнулась дверь, и на пороге появился папа — в шинели, но без погон.
— Здравствуйте, сотруднички «Уютного уголка»!
Все бросились к нему.
— Не задушите своего редактора, — закашлялся отец, схватившись за грудь.
Мама испугалась:
— Что с тобой?
— Пустяки, ехал на открытой платформе, простудился.
Папа был на Румынском фронте. Письма от него приходили редко. Знали, что после февраля солдаты выбрали его командиром того же артдивизиона, которым он командовал и прежде. Папа писал, что война всем осточертела, что скоро солдаты воткнут штык в землю, будет замирение и тогда он вернется.
Но все-таки приехал неожиданно и не так скоро — через год. Радости не было конца, но родители иногда с тревогой поглядывали друг на друга и о чем-то тихо переговаривались…
— В заграничных банках — ни одного франка, — каламбурил папа.
— А вспомни, Шурочка, как мы рвались домой из этой заграницы! — с ужасом воскликнула мама.
— Лучше быть повешенным на горькой, но родной осине, чем скитаться по чужбине… Да и все образуется! Вот — декрет! — папа выхватил из полевой сумки шершавый листок с присохшим клеем на обороте.
А на другой день, рано утром, он простился со всеми и ушел. В тот день все ходили как в воду опущенные, говорили тихо, словно при покойнике, то и дело выглядывая в окно.
Папа вернулся поздно ночью — похудевший, с воспаленными глазами, но возбужденный и радостный:
— Все в порядке, товарищи сотруднички! Могу считать себя полностью проверенным и завтра начинаю служить в Красной Армии! Да и тебе, Георгий Победоносец, не пора ли запеть «Трансвааль, Трансвааль, страна моя…»?
И они, отец и сын, стали служить вместе. Штаб Западной армии РККА находился в Смоленске. Георгий был сначала посыльным, потом письмоводителем, делопроизводителем, а вскоре и начальником учетно-статистического отделения.
С того дня, как папа вернулся с фронта, кашель у него не проходил, но он, как и прежде, оставался весельчаком и заводилой. Двадцать пятого декабря в столовой он вывесил объявление:
«Сегодня в доме Билибиных рождественский вечер под названием «Смех сквозь слезы». Елка освещается восковыми огарками. Большая беспроигрышная продовольственная лотерея: монпансье, крупа, хлеб ржаной, баранки ржаные, лепешки ржаные и ячменные. Товарообмен. Разнообразные подвижные игры, в их числе: «Холодно, странничек, холодно, голодно, родименький, голодно». В этой игре по подсказке одного из участников «тепло — холодно» или «сытно — голодно» остальные отыскивают спрятанные предметы продовольствия и, найдя, съедают их.
Во время вечера музыкантом Мамурой будут исполнены на пианино любимые публикой музыкальные пьесы.
В течение всего вечера самовары подаются по первому требованию. Чай морковный».
Через пять дней — новое объявление:
«Проводы тяжелого, 1918 года и встреча загадочного, 1919-го.
Елка. На ней горят 15 восковых огарков, висит множество картонажей. Участники вечера сидят вокруг грустной елочки, каждый думает свою думушку (кто веселую, а кто и невеселую).
Беспроигрышная лотерея: картошка печеная — 10 штук, селедка, огурцы соленые — 3 штуки, лепешки, хлеб.
Меню на ужин: конский бифштекс с картошкой; маринады — грибы, пикули, капуста, чай морковный, скороспелая наливка.
Вот и все!»
…Всю ночь проворочался Юрий Александрович на нарах, вспоминал детство и юность… Заснул он только под утро и видел во сне отца. Отец почему-то превратился в алданского политкомиссара и протянул ему плитку шоколада: «На, возьми, а то с голоду помрешь».
СКАЗОЧНАЯ КУХТА
Утром двадцать восьмого ноября Цареградский снова обошел старый тополь, еще раз прочел затесы на его серебристо-глазетовой коре:
«29/VIII-28 г. Отсюда состоялся первый пробный сплав К.Г.Р.Э.»
И его обожгла мысль: «Двадцать девятого, восьмого… Ровно три месяца назад».
Стоя под распятием тополя, Валентин Александрович твердо и громко, как с трибуны, провозгласил:
— Товарищи! Мы повторим маршрут Билибина, пройдем Малтан и Бахапчу! И что бы ни случилось с его отрядом — найдем наших товарищей!
Все были готовы к этому, все отправились сюда с такой целью, а после того, как без особых приключений преодолели без малого триста пятьдесят километров, были уверены в успехе.
Один лишь старик Медов тряс головой, обмотанной поверх шапки бабьим платком:
— Бешеный Бахапча, шибко бешеный. Камня тут-там. Река тут-там не замерз, плыть надо. Нарта плыть — суох…
— Полыньи и камни обойдем, Макар Захарович! Где Билибин прошел, там и мы пройдем! А выберемся на Колыму — помчимся по ее льду на всех парусах!
— И на собачьих парах! — весело добавил Кузя Мосунов.
— Через неделю, максимум через десять дней мы должны быть на Среднекане. Должны, Макар Захарович. У Билибина продуктов, если даже они не потеряли груз на порогах, было только на три месяца, только до декабря.
После этого короткого митинга все шесть собачьих нарт двинулись с Белогорья.
Нарты ходко скользили по ровному льду Малтана запорошенному снегом. Река то сужалась, то расширялась, то разбивалась на протоки, огибая пустынные галечные осередыши и длинные острова. За островами густо поросшими высоким ивняком, матерые берега не разглядишь. Цареградский распорядился перед разбоями делиться: одни нарты шли по левой протоке другие — по правой. В этом был определенный риск: протока могла оказаться слепой и непроходимой. Но иначе нельзя, можно было разминуться с людьми Билибина или их следами.
Все пристально всматривались в берега, в сопки, в распадки, за каждой излучиной ожидая увидеть хоть, что-нибудь, напоминающее о людях. Но долина была пустынна: никаких признаков жилья, кочевья, даже зверья. Изредка на девственно белом снегу встречались вмятинки мохнатых куропачьих лапок, и они, как единственные приметы чего-то живого, несказанно радовали.
И вдруг за небольшим лесистым островком, в самом, конце длинного плеса, что-то померещилось. Будто там, из кривулины, выплыло маленькое облачко, а под ним что-то темнело. Валентин Александрович смахнул иней с заиндевелых ресниц и не очень уверенно промолвил:
— Макар Захарович, посмотри, что там…
Медов, сидевший к нему спиной, развернулся, вгляделся:
— Однако, тунгус идет, — и закричал всем каюрам: — То-ой!
Со всех нарт по долине покатилось:
— То-ой! То-ой! — и заскрипели железные наконечники остолов по ледяному панцирю.
Разгоряченных собак, увидевших оленей, остановить нелегко. Понесли… Остолом — не сдержать и не осадить. На ходу перевертывали нарты. Тунгус попятился, оттянул своих оленей в сторону, от беды подальше. Так и остановились на почтительном расстоянии.
Макар Захарович пошел на переговоры. Собаки рвались, рыли снег, захлебывались в лае. Якут и тунгус беседовали очень долго, обменивались всеми капсе. Наконец старик Медов возвратился.
— Тунгус с Буюнда сказал: нючей не видал. Другой тунгус, с Таскан тунгус, сказал этому тунгусу: нючей видал, шесть нючей видал, два плота видал, Колыма плыли.
— Когда это было?
— Когда скоро снег лег.
— В сентябре, значит? А где они остановились?
— Тунгус Таскан не знает. Другой тунгус, Сеймчан тунгус, сказал: Хиринникан.
— На Среднекане, значит? А что они там делали?
Макар Захарович пожал плечами и снова ушел на капсе. На этот раз вернулся быстрее:
— Груз сняли, ночь ночевали, четыре нючи груз взяли, пошли Хиринникан, два нючи остались, много груз остались…
— А какие они? Приметы какие? Волосы, глаза, рост? Как их зовут, знает?
Старик опять потопал на расспросы. На этот раз их диалог был что-то подозрительно долгим и, видимо, неспокойным. Слов не хватало, объяснялись руками. Якут, плечистый, высокий и долгорукий, размахивал широко. Тунгус, маленький, весь в мехах, издали похожий на евражку, ручки свои коротенькие, словно евражкины лапки, все прижимал к себе.
Воротился старик насупленным, еще более ссутулившимся и даже злым, хотя принес вести отрадные. Бросал их, словно тяжелые камни:
— Плохой тунгус! Мало знает! Один Длинный Нос знает! Это Сергей!
— Раковский, значит? Длинный Нос!
— Билибина не знает! Улахан тайон кыхылбыттыхтах не знает! Моя знает! Жив улахан тайон кыхылбыттыхтах!
Валентин Александрович ласково обнял Макара Захаровича…
Но Медову, видимо, было не до нежностей, да и не привык он к ним — оттолкнул Цареградского:
— Назад пошли! Элекчан пошли!
— Зачем назад? Вперед, Макар Захарович! На Колыму! Через Бахапчу!
— Глупый ты! Бахапча бешеный! Бахапча — Хиринникан далеко. Элекчан — Хиринникан близко.
Валентин Александрович опять попытался обнять старика:
— Спасибо! Спасибо за то, что глупым назвал. Товарищи! — крикнул Цареградский, обращаясь ко всем. — С Билибиным все в порядке! Билибин жив! Все живы! Все на Среднекане! А раз с Билибиным все в порядке, то, как мудро решил товарищ Медов, наш красный якут, и я, ваш улахан тайон, нам незачем ехать в Среднекан кружным путем, то есть по Бахапче. Возвращаемся на Элекчан! И оттуда — на Среднекан! Назад, товарищи! То есть вперед, товарищи!
Нарты подняли. Упряжь поправили. По уже проторенной дороге собаки бежали шибче. Через три дня вернулись на Элекчан, в знакомое и уютное зимовье. Устроили дневку и, отдохнув, были готовы ехать на Среднекан, надеясь догнать и перегнать Эрнеста Бертина и первую партию оленьего каравана, которая шла из Олы и лишь два дня назад миновала Элекчан.
Но тут Макар Захарович — он все время после встречи с тунгусом ходил словно в воду опущенный — отозвал Цареградского в сторонку:
— Литин, жди оленей тут. Еще олени скоро будут. Моя пошла Ола.
— Как — в Олу? Придем на Среднекан, тогда — в Олу. Ведь так договаривались?
— Литин, ты взял шибко много груза. Корма собачкам — мало. Хиринникан — туда, Ола — туда, юкола не хватит. Погибай собачка. Чужая собачка…
— Что ж делать? — растерялся Валентин Александрович, чувствуя, что старый якут чего-то не договаривает. — Я не могу отпустить вас с полдороги. Ты же знаешь, Макар Захарович, как мне необходимо попасть на Среднекан. И как можно скорее! У Билибина нет продуктов, их хватило только до декабря, а сегодня…
— Там Сеймчан якуты, Таскан якуты… Помогут. Билибин на Бахапча не погибай, на Хиринникан много лет жить будет. А собачка зачем погибай? Зачем моя погибай?
— Как «моя погибай»? Что ты говоришь, Макар Захарович? Ты что-то скрываешь?.. Может, тот тунгус угрожал? Опять хотят убить, да?
Макар молчал. С большим трудом Валентин Александрович кое-что выведал…
Тунгус, похожий на евражку, которого расспрашивал Макар Захарович, сначала промолчал, а потом все же решился и передал Медову решение Элекчанского родового Совета.
Были еще тогда, как переходная форма к Советской власти, такие родовые Советы кочующих тунгусов. Вывеска советская, а под ней те же старорежимные князцы с царскими медалями на груди и царскими печатками в торбе — тот же Лука Громов, что продавал диких оленей экспедиции, Григорий Зыбин…
Эти князцы, эти новые оленехозяева, о русских, об экспедиции и Союззолоте распускали всякие небылицы и, когда первый зимний транспорт Союззолота продвигался на Среднекан, укочевывали от его маршрута за сто и двести верст. Они-то, эти громовы и зыбины, и протащили на собрании родового Совета наказ убить Макара.
А все за то, что он, саха, якут, ведет нючей на Север. Русские без него не прошли бы, а теперь прошли, а за ними много русских пойдет. Пришлые люди, чужаки здешних мест, тайгу запалят, ягель сожгут. Олень помирай — тунгус помирай. И виновник всей погибели — саха Макар. Его уже раз предупреждали, последний раз предупреждают: не уберется за Элекчанский перевал — убьют, со всеми кудринятами и макарятами убьют.
Так, может быть, с риском для себя известил Макара Медова тунгус-«евражка».
Макар Захарович, рассказав Цареградскому всю эту историю, просил ничего не говорить приемным сыновьям Михаилу и Петру: парни горячие, комсомольцы, на рожон полезут. Сам старик не испугался, но разумнее пока отступить. Да и корма собачкам в обрез… На обратную дорогу в самом деле не хватит.
Теперь долго молчал Цареградский. Наконец сказал:
— Ну что ж, Макар Захарович, возвращайся на Олу. И там сразу — в тузрик! Тузрик должен отменить незаконное постановление родового Совета. А еще лучше в ОГПУ. Классовые враги по их части. И никого не бойся. Никто тебя не тронет. Мы этого не допустим!
Расставались грустно. Печально улыбались раскосые карие глаза Петра и Михаила. У старика слезу пробило…
— Прощай, догор, — говорили всем и каждому сыновья Макара, — прощай, тобариш. Мы приедем на Колыму.
— И моя приедет… Зима пройдет, лето пройдет — моя приедет…
Вторую партию большого аргиша ждали пять дней. Без дела не сидели. Перебирали груз, благоустраивали зимовье, в звездные ночи определяли астропункт: Элекчан должен был стать перевалочной базой.
Но Цареградскому в эти дни казалось, что он, после ольского великого сидения, снова попал в полосу невезения. Быстролетная езда на собачках, джек-лондоновская эпопея оборвалась, как приключенческая книга без последних страниц. На первый олений транспорт он опоздал, и всего на каких-то два дня.
А. ехать с первой партией было бы лучше. И не только потому, что придет она на Среднекан и доставит очень нужный груз. Шли с этой партией и пассажиры: приисковые старатели, административно-технический персонал, горный инженер Матицев и горный смотритель Кондрашов, молодые специалисты, с которыми познакомился Цареградский на Оле; шли почти все остававшиеся в Оле работники экспедиции, даже старик-доктор Переяслов. Теперь они все впереди, может быть, уже подходят к Среднекану, а он, их руководитель, остался… Большой аргиш — сто оленей, сорок нарт — ведет Давид Дмитриев, сын столетнего Кылланаха — человека бывалого и надежного.
Проводник второй партии — Александров — тоже не лыком шит: самый богатый саха на Охотском побережье, тридцать пять лет ходит по колымской земле. У него десять лошадей, пятнадцать оленьих нарт и морская шлюпка. Мужик старательный, но прижимистый и себе на уме. Билибин не мог с ним договориться о перевозках. Лежава-Мюрат просил Александрова вести караван. Быть проводником первой партии наотрез отказался: и стар, и болен, и олени слабы, и снегу много… Не соглашался вести вторую, по уже проторенной дороге, опять ссылался на свой застарелый ревматизм ног и подагру рук.
Но Мюрат от кого-то узнал, что на пути есть горячий целебный источник, которым в прежние годы Александров пользовался, и поймал его на слове:
— Вот и хорошо, Михаил Петрович, очень кстати, что есть у тебя ревматизм и такая аристократическая болезнь, как подагра. На пути подлечишься. Считай, что за счет Союззолота на курорт едешь.
И цену набивал этот Михаил Петрович, но Лежава расценки на все транспортные операции установил твердые. Единственно, что выторговал Александров — это приличный аванс. Лежава-Мюрат в Александрове был уверен, знал, если тот возьмется — не подведет. И не поскупился на аванс.
Выставил старый якут все свои пятнадцать нарт, столько же подрядил у других, нанял каюрами тунгусов, бывших под его рукой, и вместе с четырьмя своими сыновьями повел вторую партию большого аргиша.
От Олы до Элекчана первая партия торила дорогу двадцать дней. А партия Александрова пролетела весь этот путь без дневок за четыре дня. Останавливались только на ночевках, чтобы подкормить оленей на ягельных местах. Александров так спешил, что чуть было не проскочил мимо Элекчана. Сидеть бы тогда Валентину Цареградскому еще неизвестно сколько.
Цареградскому и его товарищам Михаил Петрович охотно разрешил пристроиться к своему обозу и разместил их груз по облегченным нартам.
Не задаром, конечно.
Вниз по знакомой долине олени шли скоро, и Валентин Александрович радовал себя надеждой, что, если и дальше так будут идти, пожалуй, нагонят первую партию. Но у Черного озера, пустынного, с голыми, как в тундре, берегами, свернули вправо и стали подниматься по Хете, притоку Малтана, на крутой и высокий перевал. Поднимались два дня.
Когда взяли его и начался спуск, казалось, есть где разбежаться. Но осторожный Михаил Петрович на седловине распорядился выпрячь оленей и привязать сзади нарт, а к нартам пристроить тормоза: полозья обмотали веревками, нарты сдвоили. Спускались тоже два дня.
Внизу лежала узкая долина реки Талой — той самой, где есть горячий источник, о котором был наслышан и Цареградский. Источник сразу же дал знать о себе. Вся долина утонула в тумане, а когда стали подъезжать к берегам реки, то увидели, что вся она — в огромных незамерзающих промоинах и парит, несмотря на пятидесятиградусные морозы.
Немного проехали вдоль этой реки… И вдруг Александров останавливает аргиш и объявляет отдых: большую дневку, дня на три-четыре, а может, и неделю. Цареградский стал возражать, но Михаил Петрович заусмехался:
— Большой начальник Мюрат велел. Олени устали, ноги болят, руки болят. Мюрат лечить велел, — и на трех ездовых нартах, загруженных только продуктами да палаткой, направился в распадок. — Горячий вода там. Шибко помогай вода!
На обрывистых утесах, на столбах — киргиляхах, похожих то на башни, то на каменных идолов, выглядывали из-под снега кое-где белые туфы и застывшие лавы. Когда-то здесь извергались вулканы, и горячий источник, вполне вероятно, — живой свидетель такого извержения! Цареградскому очень хотелось осмотреть ключ, и он попросил Александрова взять его с собой.
— Мешать не будешь — ехай.
И они поехали вдоль ручья. Ручей, живой, словно летом, весело бежал по камням. Над ним кружевами нависали заиндевелые ветви краснотала, ольхи и сверкали и искрились на солнце, будто елочные гирлянды.
Валентин Александрович громко выражал свое восхищение:
— Сказка! Рождественская сказка!
— Что говоришь? Ты что там! — оборачивался якут.
— Сказка — говорю! Иней, как на елке!
— Кухта.
— Что?
— Кухта — говорю!
— Подумать только — все это создано водяными парами…
Вскоре они свернули за небольшие моренные холмы, нагроможденные ледниковой эпохой, и въехали в небольшую котловинку. И тут, чуть не задохнувшись от застоявшегося сернистого газа, погрузились в липкий обволакивающий туман.
Снегу не было. Вместо него земля, камни, прошлогодняя трава серебрились изморозью. Кусты и деревья снизу доверху были щедро унизаны мохнатым инеем, будто облиты борной кислотой. Было сумрачно, но все мерцало и фосфорилось каким-то нездешним светом. А наверху там где лучи солнца, пробившись сквозь расщелины гор, касались вершин тополей и лиственниц, поблескивало перламутром.
— Кухта, — вслед за якутом повторял Валентин Александрович.
Александров остановил нарту возле какой-то темной лужицы, курившейся сизым паром, и стал натягивать над нею бязевую палатку. Пар быстро набрался под ее пологом, как в бане на верхнем полке. Старик мигом обнажился и шустро полез в воду, даже не проверив ее. Мутноватая, она еще более замутилась и синеватыми глинистыми разводами обволокла распластанное жирное тело. Нежась, Михаил Петрович переворачивался с боку на бок, кряхтел:
— Ха! Ха! Хорошо! Шибко хорошо! Шибко горячий вода…
Валентин Александрович не рискнул потрогать «шибко горячий вода», но извлек из рюкзака термометр и стал измерять. Температура воздуха была минус сорок четыре по Цельсию. А в лужице спиртовой столбик взлетел и замер на отметке плюс сорок четыре.
— Долго нельзя, Михаил Петрович.
— Можно, долго можно.
Лужица была не одна: чуть повыше был еще грифон, а за ней — еще. Каждая кипела газовыми пузырьками, и каждая, мутновато-темная, в заиндевелых берегах, походила на старинную, почерневшую от времени картину в серебряной раме.
Цареградский измерил температуру луж и установил, что чем выше грифон, тем и температура выше. Если в нижнем — сорок четыре, то в среднем — пятьдесят шесть, а в самом верхнем — шестьдесят восемь, следовательно, здесь где-то бьет из земли и сам источник.
— А сколько же бывает летом?
— Шибко горячий! Мясо варить можно.
— Ты сам-то не сварись, Михаил Петрович. Уже красный как рак. Вылезай-ка.
— Рано вылезай-ка. Долго сиди надо. Еще пить надо. Шибко надо.
Кожа старика заалела, покрылась мелкими бисеринками газовых пузырьков, глаза блаженно осоловели. Но вылезать он не торопился. Отмыл от грязи руки и, зачерпывая воду пригоршнями, стал лить на лысую голову. Совершив омовение, стал пить воду из ладоней, пофыркивая и отдуваясь:
— Ха! Ха! Шибко кусно!
Валентин Александрович тоже решил испытать воду на вкус. Зачерпнул кружкой из другой, более горячей лужи, осторожно подул и глотнул. Вода сильно отдавала сероводородом, но пить было можно.
Прошло не меньше часа. Цареградский, опасаясь за жизнь старика, потянул его за руку. Александров не сопротивлялся, но и не двигался. Пришлось его выволакивать, одевать, как малое дитя.
Якут едва ворочал языком:
— Юрта там, юрта веди…
Валентин Александрович тащил грузного старика на себе:
— Нельзя так, опасно, был бы один — погиб.
— Можно. День можно, другой можно, еще можно неделя можно… Рука дурная погода не сгибай, приехай, неделя лежи, рука хорошо сгибай.
Тащить, к счастью, пришлось недалеко. Из посеребренных снежным инеем зарослей выступила крохотная под плоской кровлей избушка, такая же, как и все вокруг, заиндевелая и похожая на елочную избушку. Почудилось, что из нее сейчас выйдет дед-мороз или снегурочка, а может, и сама баба-яга.
Вошли. А в избушке — и столик с двумя пнями вместо стульев, и железная печка на четырех камнях, и две кровати. Печка — из жестяной банки из-под шанхайского сала, труба — из баночек японского конденсированного молока. Кроватки — узкие деревянные полки вдоль стен. На всем заиндевелая копоть. Давно, видно, здесь никто не бывал. Но в печурке, по таежному обычаю, заготовлены дрова, а для разжиги — стружки-петушки. Печурка вмиг запылала и покраснела, избушка озарилась багровыми сполохами и стала обжитой.
За чаем Михаил Петрович разговорился:
— Лето тут шибко хорошо! Рано лето! Март — уже трава, цветы…
— Какие цветы?
— Всякие: белые, зеленые…
— И много раз ты здесь бывал?
— Шибко много! Как на Колыму — так сюда.
— И другие здесь лечились?
— Много другие. Купец Бушуев давно лечился, шестьдесят зим прошло. Купец Калинкин, Петр Николаевич, и жена его Аниса Матвеевна… Заведующий факторией, тоже Калинкин, Алексей Васильевич, много лечился. Старатель охотский Кузнецов на Колыме золото искал, а тут помер.
— Как — помер?
— Дурной был. Один был. Лежал той яме, где ты вода пил, там помер. Дурной он, припадок был. Когда я пришел, одни кости лежат. Вода все унесла. Кости я собрал и вон там закопал, похоронил, как Бориску…
Старик вдруг смолк, будто язык прикусил. Не знал, что сказать и Валентин Александрович — онемел. О Бориске, одиноком искателе колымского фарта, Цареградский был наслышан. Эрнест Бертин, Билибин, Макар Медов много и разно говорили о нем и его загадочной смерти. О Кузнецове услышал впервые, да еще такое, что муторно стало. И, не зная, что сказать, Валентин Александрович спросил:
— А он золото нашел?
— Кто? Бориска?
— Нет. Тот… припадочный?
— Моя не знает, — и Александров окончательно смолк, сделав вид, что заснул.
Ночью где-то с треском лопались деревья, видимо, крепчал мороз. От кипящего источника ползли какие-то шорохи. Отвратительно пахло сероводородом, копотью зимовья и прелью. Валентин Александрович долго не мог уснуть, часто просыпался, видел какие-то кошмарные сны…
Чуть поспокойнее были следующие ночи. Но первую кошмарную ночь Цареградский забыть не мог и спросил Александрова:
— Здесь как, по вашим верованиям, духи какие-нибудь водятся?
— Водятся. Горячая вода духи охраняют.
— А они нас отсюда не попросят?
— Вода береги, не сори, спирт не пей и дурное слово не говори. Духи добрые будут. И бога верить надо.
— А нам все-таки ехать надо, на Среднекане нас ждут.
— Улахан тайон верить надо. Большой начальник Мюрат говорит: руки, ноги лечить надо.
И упрямый якут лечил руки, ноги целую неделю.
Валентину Александровичу ничего не оставалось, как ждать и продолжать исследования источника. Он каждый день измерял температуру во всех трех лужах, брал воду для анализов и даже приспособился взять пробы газа. А когда якут, наконец-то завершив курс лечения, стал собираться в дорогу и натолкал в торбу грязь, чтобы лечиться ею дома, то Валентин Александрович взял и ее образцы.
В день отъезда он сделал в дневнике запись:
«23/XII-28. Сернистый источник. Вершина р. Талой. С W стороны отделен от долины р. Талой… — детально описав источник, Валентин Александрович привел в дневнике рассказ проводника-якута М. П. Александрова о всех, кто пользовался этим источником, закончив смертью Кузнецова: — …через месяц Александров нашел его истлевшим в ванне. Могила на Талой».
Уезжая с горячего ключа, бодрый и посвежевший, якут говорил:
— Рука, нога доровы — шибко поедем.
До Среднеканского перевала двигались без происшествий. Дни проводили на нартах, вечером расставляли палатки, пили чай, плотно ужинали и укладывались спать. Жаль, что дни были очень короткие — проезжали немного.
Из узкой долины Талой выбрались на широкую Буюнду, долину Диких Оленей, с Буюнды свернули на Гербу и по ее притоку Сулухучану начали подниматься на Среднеканский перевал.
Наверху прихватила пурга. С юга подул сильный ветер, потеплело градусов на тридцать, и понеслись тучи снега. Олени и люди сгрудились среди тощих лиственниц, боясь отбиться и затеряться.
— Ходи нельзя, стоять будем! Хурта! — кричал Цареградскому на ухо Александров.
Хурта ревела и сшибала с ног, Но разбить лагерь было еще сложнее, чем стоить на ногах. С трудом удерживая оттяжки и полотнища, кое-как натянули большую палатку, придавив края тяжелыми нартами, ящиками, и сами забрались под полог. Палатка вздувалась пузырями и, казалось, вот-вот взлетит, будто воздушный шар. Разжечь огонь немыслимо: ветер ворвется в трубу, запалит все и всех. Так, не раздеваясь, прижавшись друг к другу, согреваясь лишь своим теплом да куревом, сидели всю ночь.
Утром шелоник приутих, сменившись на коловоротный бурун, и Митя Казанли спросил:
— Может, поедем?
— Навряд ли, — ответил Цареградский. — Каюры, пожалуй, не смогут собрать оленей…
— Стоять будем, — услышав их разговор, повторил Александров. — Три дня стоять будем.
И он оказался прав. Хурта кружила трое суток. Цареградский и Казанли переселились в небольшую палатку, затопили печку-колымчанку — стало тепло и уютно. Валентин Александрович взялся за дневник и, перелистывая его страницы, вдруг хлопнул себя по лбу:
— Черт возьми, Митя! Ведь завтра Новый год!
Выскочил, бодро преодолевая ветер, сбегал к Александрову, с его помощью распаковал неприкосновенный ящик, щедро одарил всех каюров огненной водой и принес две бутылки с собой.
Всю ночь Митя и Валентин не спали, желали друг другу всяческих благ в наступающем, 1929 году, читали стихи, пели, вспоминали родной Ленинград.
Ранним утром, когда они решили все же маленько поспать, ввалился в палатку белый, словно привидение, Лежава-Мюрат и простуженным басом заскрежетал:
— С Новым годом и с новыми несчастьями! Быстрее в путь! Поедем налегке, по дороге обо всем договоримся… Где этот подагрик Александров? На Среднекане, торбасное радио сообщило, творится такое… одним словом — людоедство!