После Охотска пароход «Дайбоши-мару» полз как черепаха.
Билибин, сетовал:
— Чем ближе к цели, тем медленнее тащимся. От Ленинграда до Владивостока — десять тысяч километров. Ехали десять суток. От Владивостока до Олы — три тысячи. Шлепаем двадцать суток. Это какая-то арифметическая регрессия! И если от Олы до Колымы шестьсот километров, то будем добираться месяц?
Море все еще покачивало посудину, и чем мористее отходили, тем гуще становился туман. Лишь когда вошли в Тауйскую губу, волны улеглись и туман отступил.
Прилетали с берега белые чайки, а вскоре показался и сам берег. Словно из воды поднялись дымчато-серые горы. Билибин и Цареградский прилипли к биноклям.
Шли мимо полуострова Старицкого. Слева возвышался крутой скалистый мыс, напротив него — другой, еще круче и скалистее. Из-за их плеч вздымались останцы, похожие не то на царскую корону, не то на средневековый замок. Эта гора в лоции называлась Каменным Венцом. Меж скалистыми мысами — вход в бухту Нагаева, или, по-старинному, Волок. В этот пролив, словно белые овцы в ворота, забегали последние клубы тумана.
О бухте Нагаева та же лоция не без восторга сообщала, что это самая удобная якорная стоянка на всем северном побережье Охотского моря и почти от всех ветров защищена, в шторм отстояться можно, и к берегам ее подходить можно близко, а у подножия Каменного Венца есть ключ Водопадный с пресной водой, которой можно пополниться при помощи нехитрого устройства, один недостаток — берега бухты безлюдны и запастись провиантом невозможно.
«Дайбоши-мару» не зашел в эту бухту, и геологи проводили его с недоумением: самая удобная якорная стоянка и — необитаема.
— Нам надо обследовать эту бухту,— сказал Цареградский.
— Обследуем. Все обследуем.
— Петров, князь Ольский,— с ухмылкой вставил до того молчавший Миндалевич,— уже обследовал и предложение делал: построить тут порт-базу...
— Ну и что? — заинтересовался Билибин.
— Да ведь прожектер он, этот предрика, а его прожектами Север не преобразишь... Предполагается построить эту порт-базу, но когда это будет...
— Будет. Все будет. И скоро.
Миновав полуостров Старицкого, пароход пошел левым бортом к северным берегам Ольского залива. То темно-серые, то буро-красноватые, они медленно разворачивались длинной лентой. Над ними зеленели, курчавясь кустарниками, невысокие увалы, кое-где поднимались сопки с темными голыми вершинами. За гольцами синели и уходили вдаль горы.
Над сопками и по-над морем стояла такая тишина и воздух был такой прозрачно-чистый, не замутненный ни единым дымком, что казалось, здесь еще не рождался и не жил ни один человек. Огромное алое солнце погружалось в море. Небо розовело, море краснело, и червонным золотом отливали берега.
Когда подходили к рейду, видели широкую долину, в которой блеснули рубинами и аметистами окна домов, засеребрилась кровля двуглавой церквушки. Но подошли ближе — все это, словно мираж, исчезло, скрылось за высоко намытой прибрежной косой.
В этот закатный час третьего июля 1928 года «Дайбоши-мару» бросил якорь на Ольском рейде, в одной миле от берега. В девственной тишине якорные цепи заскрежетали пронзительно и громко плюхнулись в воду. С тревожными криками взметнулись чайки.
Не пройдет и десяти лет, как Колыма станет одним из крупнейших горнопромышленных районов в Союзе.
В 1938 году, накануне десятилетия Золотой Колымы, за десяток тысяч километров от нее, в своей ленинградской квартире Билибин будет вспоминать о Первой Колымской экспедиции и начнет свои мемуары «К истории колымских приисков» так:
«Самые первые годы освоения Колымы, когда она была девственным, совершенно необследованным районом, кажутся сейчас необычайно далекими и начинают уже покрываться дымкой забвения. Вряд ли найдется много людей, которые знали бы историю этих первых лет и были бы ее непосредственными участниками. Их всего небольшая горсточка, этих подлинных пионеров Колымы. Так как мне пришлось участвовать в освоении Колымы с самого начала, я думаю, что некоторые мои воспоминания об этих первых годах не будут лишены интереса».
Да, их была горсточка. В ту ночь с 3 на 4 июля 1928 года на ольский берег высаживалось всего двадцать два человека: начальник экспедиции Юрий Александрович Билибин, палеонтолог Валентин Александрович Цареградский, геодезист Дмитрий Николаевич Казанли, прорабы, поисковики-разведчики Эрнест Петрович Бертин и Сергей Дмитриевич Раковский, врач Дмитрий Степанович Переяс-лов, завхоз Николай Павлович Корнеев, рабочие, промывальщики, шурфовщики, мастера на все руки Иван Алехин, Петр Белугин, Петр Лунев, Михаил Лунеко, Степан Дураков, Кирилл Павличенко, Дмитрий Чистяков, Петр Майоров, Евгений Игнатьев, Кузьма Мосунов, Яков Гарец, Андрей Ковтунов, Михаил Седалищев, Тимофей Аксенов, Степан Серов.
Имена их всех можно было бы высечь на стеле, воздвигнутой средь прибрежных скал, недалеко от места их высадки. Стелу открывали ровно через пятьдесят лет, 4 июля 1978 года, когда из участников экспедиции в живых почти никого не осталось. Один лишь Цареградский приехал на открытие. С утра было пасмурно, туманно, но проглянуло солнце и словно разогнало «дымку забвения». Яростно защелкали фотоаппараты, кинокамеры...
А та незабываемая ночь была белой — светлая и какая-то призрачная. Тогда никто не хотел спать. Все стояли на палубе и молчали, а если кто заговаривал, то почему-то шепотом, словно боясь нарушить тишину и спугнуть призраки. Молчаливо, в одиночку летали чайки, отражаясь в стылой воде каждым перышком. Высовывались из воды пучеглазые усатые Нерпы. Сизо-черные вороны степенно похаживали по отмели и что-то беззвучно поклевывали, будто кому-то кланялись. Солнце скрылось, а его отблески все еще блуждали по небу и воде. Серебристые, дымчато-голубые, розоватые и золотистые, они переливались словно перламутр.
Таких переливчатых отблесков Цареградский не видел на Неве, они беспокоили душу, и он затаенно спросил у Казанли:
— Ну, как, Митя?
Валентин и Митя за долгий путь от Ленинграда очень сдружились, читали друг другу стихи Лермонтова, Блока, Есенина, Гумилева и петроградских декадентов. Один был наделен любовью к живописи, другой — к музыке. Но оба упорно считали, что важнее науки нет ничего, без нее современное человечество шагу не ступит.
— Ну, как, Митя? — повторил Валентин.
Митя небрежно ответил:
— Звезд не видно. А мне нужны звезды. Судя по лоции, мы находимся на одной параллели с Ленинградом, но это надо еще уточнить.
Был отлив. Морское дно обнажилось почти на километр. Огромные черные кунгасы валялись на мели, обсыхая до самого киля. Выгрузка откладывалась до полной воды, часов на шесть. Громыхая сапогами, Билибин пошел к капитану и, обещая хорошо заплатить, попросил шлюпку.
На ней вместе с Корнеевым и Седалищевым он добрался до берега и наконец ступил на землю обетованную.
На берегу стояли летние юрты рыбаков и торчали вешала из жердей, похожие на высокие прясла. На них висели остатки прошлогодней вяленой рыбы — юколы, изъеденной червями и нестерпимо вонючей. С вешал взметнулась черная туча ворон и затмила перламутровое небо. А из-под вешал выскочила свора собак.
— Ну, догоры, обетованная землица встречает нас вороньим граем и собачьим лаем! — весело воскликнул Билибин.
Но веселому благодушию скоро наступил конец. Вокруг пришельцев остервенело закружились собаки. Бежать от них было некуда и не следовало. Билибин вскинул огненную бороду как факел и двигался молча.
Якут-переводчик Седалищев наступал ему на пятки и то плаксиво тянул: — Ружье надо взять, ружье...— то на всех трех знакомых ему языках умолял собак отстать, но эти твари не понимали ни по-русски, ни по-якутски, ни по-тунгусски.
Завхоз Корнеев прикрывал собой тыл, то отмахивался портфелем, то загораживал им свой зад. Портфель был модный, из грубо выделанной свиной кожи и раздражал псов.
Свора, чем ближе подходили к селению, росла. Нарастало и напряжение.
Дошли до первых халуп. Приземистые, потемнелые, крытые корьем, они стояли вразброс, не поймешь как, передом или задом. Вокруг ни загородочки, ни кустика, лишь торчат колья, а к ним привязаны собаки. Привязные — голодные, злые, рвутся так, что, того гляди, горло себе перережут ошейником. Надеялись, из домов выйдут люди и утихомирят собак. Но никто не выглянул.
— Дрыхнут, черти,— сменил один отчаянный напев на другой Седалищев и опять: — Ружье надо взять...
А собачий эскорт все увеличивался. Всех пуще кипятился голенастый кобель волчьей масти. Он брызгал желтой слюной прямо на сапоги Билибина, и Юрий Александрович не выдержал:
— Не взяли ружье!
И вдруг, как по заказу, грянул выстрел. И этот волкодав, самый настырный, взметнулся дугой, сверкнул гранатовым глазом и распластался у самых ног Билибина, ощерив клыкастую пасть. Все гулявые кинулись врассыпную, привязные виновато заскулили.
Пришельцы оглянулись. К ним подходили двое. Один — долговязый, будто на ходулях, в мешковатом пиджаке, как в балахоне. Другой — вдвое меньше, но щеголеватый, со сверкающей кокардой на суконной новенькой фуражке, в маленьких, будто с дамской ножки, юфтовых сапожках, в перетянутой ремнями черной гимнастерке — милиционер.
Видимо, очень довольный метким выстрелом, он, подойдя к убитой собаке, ткнул ее острым носком сапога:
— Точно — он! Бурун, кобель ямский. Трех оленей зарезал, детишек кусает. Давно мою пулю ждал!
Размашистым шагом подошел и долговязый, вытянул руку:
— Белоклювов, райполитпросветкульторг и зампредтузрика в текущий момент. А вы — товарищ Марин, новый предтузрика?
Билибин назвал себя и сразу спросил:
— Мою телеграмму получили?
— «Молнию»! — для солидности вставил Корнеев.
— Ха, «молнию»? В этом крае ни грома, ни молний не слыхать, не видать, а как церковь закрыли, и про Илью-пророка забыли...
— Я посылал «молнию» через Тауйск,
— Нет, товарищ Билибин, не получали. Тауйск от нас двести верст, а телеграф там — лучше б его не было. По крайности знали бы, что телеграфа нет, и сами никаких телеграмм не давали бы и от других не ждали. Застряла ваша «молния».
— Я просил подготовить транспорт. В крайкоме говорили: лошади здесь есть, оленей не менее трех тысяч.
— Лошади есть, и олешек много. Но кто их считал, олешек? Оленехозяева считать и до ста не умеют, неграмотные. Много, полная долина — вот и весь счет. И вам не сказали, каких оленей. А они почти все не ездовые, под вьюком и в нартах не бывали...
— Дикие! — услужливо подсказал милиционер.— Подсчету не поддаются и никому не подчиняются!
— А там,— зампредтузрика махнул длинной рукой куда-то в полуденную сторону,— знают о нашем крае по туманным слухам. Я тут скоро год по направлению, а за это время ни один из крайцентра сюда не заглядывал. Живем в отбросе и забросе.
— Ну, а лошади-то, говорите, есть?
— Есть, да не про нашу честь. Тунгусы их не держат, камчадалы тоже. Одни якуты. За ними числится сорок голов. Но вы не вовремя приехали. Экспедиция Наркомводпути вас опередила, взяла в аренду у якутов двадцать лошадей, половина уже вышла на Колыму, половина пока сидит. Третьего дня с «Кван-Фо» артель вольноприискателей высадилась, другая из Охотска на шлюпке пришлепала, всех коняшек и порасхватали, а какие остались, тех якуты для убоя держат, на пропитание.
— Значит, ни ездовых оленей, ни лошадей, одни собаки?
— Так точно, товарищ Билибин, одни собаки! — согласился милиционер.— Беспородных развелось. Всех пострелял бы! Патронов не дают. На этого Буруна, волкодава, по разрешению товарища Белоклювова пулю затратил, и акт придется составлять. А на всех собак тут не только пуль, но и бумаги не хватит.
— Собачек много,— подтвердил и зампредтузрика.— В Оле двадцать шесть дворов, жителей обоего пола сто семьдесят душ, а собак — шестьсот привязных и несчетное количество гулявых. На зиму каждый ездовой псине заготавливают пятьсот рыбин! Гулявые сами кормятся, то есть воруют. Местный учитель задал детишкам задачку: рыбопромышленник платит за кетину восемнадцать копеек, во сколько обходится содержание ольских собак? Детишки подсчитали: пятьдесят четыре тысячи рублей в год! Капитал! Петров вынес обязательное постановление о ликвидации некоторых собак, как прожорливого класса. И я, многогрешный, по его указанию, на собрании всех ольских граждан делал доклад по собачьему вопросу. Сперва, как положено, текущий момент, мол, строим, товарищи-граждане, новую жизнь, а от собачьей прожорливости одни убытки. Гулявых развелось — ступить некуда. Дохлых убирать некому — антисанитария кругом. Да и многие привязные держатся без надобности, ради соревнования какого-то, или обычай вроде такой: пацан еще ходить не научился, а ему уже заводят полный потяг собак. «Как же можно бешшобашному?» Не нужно, говорю, товарищи, граждане-туземцы, столько собак! Когда построим социализм, будем ездить на автомобилях! И не будет при социализме ни одной собаки! Слушали, соглашались вроде, а потом один старик тунгус покрыл голову платком, как шаман, и говорит: «Слушай сказку, нюча.— Они нас, русских, нючами зовут.— Одна птичка другую спрашивает: «Что у тебя вместо котомки?» — «Собачьи кости вместо котомки».— «Что у тебя вместо котла?» — «Собачья голова. Собачья челюсть мне служит посохом, собачье ребро крючком, шкура с головы собаки — постелью, собачьи кишки — ремнями». Понял, нюча?» Как тут не понять! Выходит, без собачки тунгусу нет жизни. А бывший предтузрика Петров, как его я прозвал, царь Ольский, князь Тауйский, прннц Ямский...
— Читал об этом,— бесцеремонно прервал Билибин,— в «Тихоокеанской звезде», заметку за подписью «Олец».
— Напечатали! А газетка у вас не сохранилась?
— Нет.
— Жаль! Селькор Олец — это ваш покорный слуга. Так вот к чему все это я писал и говорю. Нужен постепенный подход, без левацких загибов. Мы тунгусам взамен собачек автомобиль обещаем, а он, «и ныне дикий тунгус», Пушкина еще не читал и этот самый автомобиль только вчера, да и то в кинофильме увидел. Ох, и смеху было! «Кван-Фо», но моей заявке, завез нам киноаппарат. Натянул я в нардоме, бывшей церкви, собственную простынь и сам начал крутить. Я ведь тут на все руки от скуки. Так вот, кручу я аппарат, показываю море, как наше Охотское. Сидят, смотрят. Но вдруг с экрана вроде бы на зрителя поехал автомобиль с зажженными фарами... И все мои зрители — грох на пол! «Злой дух! Злой дух!» — кричат. Я им, конечно, поясняю: никаких духов нет, а это как есть автомобиль, нарта на колесах. Но разве сразу поймут! Они и колес-то не видели. А после про кинофильм так говорили: «Это — самый большой шаман! Море унес. Злого духа таскал». Вот она, дикость-то какая в собачьем царстве! А вот и наш Дом Советов. Все, как в Москве, только крыша пониже да грязь пожиже. Заходите и головы наклоните.
Вошли. Большая комната с голландской печью. На печной чугунной дверце отлита охотничья сценка. Вдоль стен — широкие лавки. Письменный стол накрыт кумачом. Пишущая машинка «Ундервуд». С невысокого закопченного потолка свисает семилинейная керосиновая лампа под жестяным абажуром.
— При старом режиме хозяйничал здесь зауряд-хорунжий Тюшев, он и сейчас жив, приходит и при дверях как на часах стоит. А теперь полномочные хозяева — мы: я, многодолжностной, да вот Глущенко, единственный милиционер на весь район. А вы, значит, экспедиция. Чтой-то сей год облюбовали Олу экспедиции. Нарком пути сидит без пути, а теперь вы...
...Из тузрика Билибин, Корнеев, Седалищев вышли и тяжко вздохнули. Сидели битых два часа. О всех ольчанах узнали всю подноготную, а о деле, о транспорте — ни до чего не договорились.
Нет, догоры, надеяться на них — только терять время. Завтра барда к якутам! В Гадлю!
Позже, десять лет спустя, в своих мемуарах «К истории колымских приисков» Билибин писал:
«Высадившись в Оле, мы тотчас столкнулись с острым недостатком транспорта... Положение усугублялось тем, что в Оле в это время находились две артели охотских старателей, привлеченных слухами о колымском золоте и всеми силами рвавшихся на Колыму. А там, в устье кл. Безымянного, уже вела хищнические работы одна небольшая артель. Золото они никуда не сдавали, продовольствием снабжались через ольских жителей, расплачиваясь с ними золотом. А от этих последних золото уплывало командам японских и китайских пароходов, которые тогда фрахтовались Совторгфлотом для снабжения Охотского побережья и довольно часто заходили в Олу.
Таким образом, наше прибытие в Олу и стремление попасть на Колыму очень не улыбалось ни старателям, ни местным жителям. Они рассматривали нас как государственную организацию, которая хочет установить над ними контроль и тем лишить их значительной части доходов. РИК принял их сторону и начал чинить нам всевозможные препятствия в работе...»