К якутам в Гадлю с подарками пошли делегацией: сам Билибин, Раковский, Бертин, Седалищев, Казанли...

Первой на пути, за речкой Угликан, в трех верстах от Олы, средь густого ивняка стояла юрта Свинобоева. В нее можно было не заходить. Иннокентий Свинобоев жил бедняком, имел всего один потяг собак, извозом не занимался, лишь в прошлом году обзавелся лошаком.

Но Юрий Александрович решил засвидетельствовать почтение всем гадлинским якутам, а Свинобоевой Иулите — особое. Сам Иннокентий был знаменит только тем, что прозывали его Нючекан, то есть «русскенький», так как родился от заезжего рыжего попа и был лицом светел, волосом рус. Но его жена, тунгуска Иулита, худощавая, чернявая, лет на десять моложе мужа, слыла бой-бабой и как член Гадлинского сельсовета могла посодействовать экспедиции.

Про нее Белоклювов геологам сказывал: в день выборов в Советы зашел к Свинобоевым в гости Конон Прудецкий, якут с придурью, и стал насмехаться: чего, мол, бабе делать в Совете, какой из нее член... И тут Иулита Андреевна показала, какой она член! Схватила березовый остол, которым нерадивых собак наказывают, да и огрела Конона, как собаку. И сама же на собрании всего сельского общества об этом заявление сделала, а в стенгазете «Голос тайги» заметка была под заголовком «Туземка, помни свои права!» с карикатурой на Конона. Со дня выборов Конон по угликанокому мостику не ходит, где-то брод нашел.

Иулиты и Кеши дома не оказалось, ушли на рыбалку. Лишь их дочка Вера, черноглазая, длинноногая, вся в мать, что-то наставительно внушала собакам. Они, заслышав людей, рванули было, но девочка скомандовала:

— Той! Той! Урок не кончен.

И собаки присмирели.

— Ты — кто? — спросил Билибин девочку.

— Учитель.

— И кого же ты учишь?

— Собачек. Маму и папу выучила, а теперь их учу считать. Ликбез.

— И научила?

— Научила. До двух считают.

— Ну, а нас научишь? Мы за науку конфетки дадим,— и Юрий Александрович протянул жестяную коробку монпансье.— Моссельпромовские! Московские!

Девочка взяла было коробку, но почему-то насторожилась:

— А зачем вас учить? Разве вы темные?

— Темные. Вот не знаем, как до Колымы добраться, где лошадей найти,— Юрий Александрович раскрыл коробку.

Леденцы засверкали, как стеклянные бусы, и так же заблестели девчоночьи глазенки:

— В Гадле кони есть! Александров — богатый саха. У него десять коней, сорок оленей... Пойдемте в Гадлю! Там и школа наша, и учитель Петр Каллистратович! А он все знает!

— Вот и договорились! Бери конфеты, садись на своего стригунка и веди нас в Гадлю.

От Угликана до Гадли — верст пять. Шли среди душистых тополей, высоких и прямых чозений, ивовых и ольховых зарослей, по хорошо утоптанной дороге. Беспокоили лишь комары.

Впереди ехала на гнедом стригунке Вера. Она то и дело оборачивалась и неустанно просвещала геологов. Про Угликан сказала: речка местами не замерзает, и вон там утка держалась всю прошлую зиму. Увидела на выпасе коров, поведала о холмогорском бычке, которого крестком завез, чтоб улучшать якутских малодойных коровок. Переходили еще одну речку — пояснила: по-тунгусски — Гадля, по-русски — нерестилище, сюда на нерест кета идет.

— А ты и тунгусский знаешь?

— Знаю. С мамой говорю по-тунгусски, с папой — по-якутски, а с вами по-русски.

— Полиглот! — восхитился Билибин.

— Зачем дразнишься?

— Нет, напротив! Полиглот — это тот, кто знает много языков. Слово греческое, а ты греческого не знаешь и зря обижаешься.

— Узнаю. Поеду в Москву, где такие конфетки делают, выучусь на учителя и все буду знать. А вон и наша школа! — указала Вера на взгорок, где среди старых замшелых лиственниц золотился свеженький сруб под двумя крышами, с двумя коньками и кумачовыми флажками на каждом коньке.— Наша школа имени товарища Ульянова-Ленина! А вон там Александровы живут. У хотона Устюшка стоит. Она глухая и немая, с ней вы ни о чем не договоритесь, только я ее понимаю.— Вера подхлестнула своего стригунка, подскакала к Устюшке, длинной и нескладной девице, и вернувшись через некоторое время, доложила: — Сам Александров на рыбалке, старшие сыновья в горы ушли, Паша, Ванятка и Гавря в школе, вон они бегут. А вон и Петр Каллистратович!

Ребятишки скатились со взгорья, как шарики, облепили Веру, она стала оделять их леденцами и всем объявляла, что поедет учиться в Москву и оттуда привезет конфет еще больше. По глазенкам якутят, зыркавших на приезжих, Билибин понял, что нм нужно, и достал еще три коробки монпансье.

Подошел учитель. Ему лет тридцать, он, как большинство якутов, невысок, черноволос, черты его лица утонченны той интеллигентностью, которая обычно отпечатывается и на лицах русских сельских учителей. И одет он, как русские учителя: белая косоворотка навыпуск с наборным ремешком, пиджак, накинутый на плечи.

Об учителе Федотове зампредтузрика тоже кое-что рассказывал. Петр Каллистратович из крестьян, закончил духовное училище, затем учительскую семинарию. В Гадле обосновался недавно, обзавелся семьей. Секретарь сельсовета, выступает с докладами, стихи пишет для праздничных стенгазет, да и сама-то школа в Гадле — его детище.

Не успели войти в двери, над которыми пламенело: «Гадлинская единая трудовая школа 1-й ступени имени В. И. Ульянова (Ленина)», как учитель, словно мать о своем новорожденном, начал:

— Эти сени сложены из амбарного сруба Медова. Есть такой замечательный якут! Для постройки школы сельсовет распределил, кому сколько заготовить бревен, плах, корья. Старик Медов все, что от него требовалось, сделал, да еще подарил новенький сруб. Сам-то неграмотный, но всех детей — и своих и приемных — наладил в школу. О пользе грамотности объяснять никому не приходится. За школу проголосовали в годовщину смерти Владимира Ильича и выразили полную уверенность, что школа и ее культурно-просветительская ячейка в лице ликбеза станет руководительницей и застрельщицей культурного и хозяйственного возрождения местных якутов! А вот и портрет товарища Ленина! Сам срисовал с газеты... Петров о школе много заботился. Ведь что скрывать, кое-кто из краевых руководителей считал нашу школу незаконнорожденной: на содержание не ставили и даже зарплату мне не платили. Петров добился узаконения... А вот здесь моя келья. Проходите почаевничаем. Я уже слышал — у нас торбасное радио работает неплохо,— что прибыли вы искать золото, если не секрет...

— Надо бы держать в секрете, но от торбасного радио, видимо, не скроешь,— усмехнулся Билибин.

— Великолепно! Найдете золото — край перестанет быть диким, пробудится от вековой спячки! Возродится наш Ольско-Колымский тракт! Больше тридцати лет гадлинские якуты им кормились: одни делали нарты, другие резали ременную упряжь, третьи обшивали уезжающих, четвертые нанимались в конюхи, пятые кредитовались у купцов и их подрядчиков — всем было что заработать и поесть. А в последние годы тракт захирел. Начали на мясо переводить и ездовых оленей и коней. А я думаю, что извоз, хотя и отхожий промысел, благосостоянию не повредит. Нужно организовать артель «Красный якут», чтоб не так, как было: одни наживались, другие проживались... Я предлагал нашему кресткому, но кое-кто даже в тузрике против, Белоклювов говорит, что создавать надо колхоз... Конечно, нужно и то и другое, но не в одногодье...

— Верно! — горячо подхватил Билибин.— Сегодня нужна транспортная артель! И проводники нужны, чтоб повели нас на Колыму! Есть такие?

— Есть. Старик Кылланах — Николай Давыдович Дмитриев, Макар Захарович Медов, Александровы... Правда, сам-то Александров, Михаил Петрович, прижимист. Расхождения у меня с ним, говорит: учить якутскому языку незачем, надо только русскому.

— Странно...

— Странного ничего нет. Простой расчет. Чтоб его сыновьям вести торговлю, достаточно писать-считать по-русски, а на якутский нечего тратить время. А как же быть с культурным возрождением якутов? Со стариком Александровым в одни нарты не впряжешься. Кылланах, Медов — это настоящие красные якуты...

— Они на месте? Так проведите нас, пожалуйста, к красным якутам!

Кылланах жил в урочище Нух, в трех верстах от Гадли. По дороге Петр Каллистратович говорил о нем:

— Прозвище у него такое. Перевести затрудняюсь, очень искаженное слово — не то железный, не то беззубый. Подходит к нему и то и другое. Сам он сказывал, Кылланахом его прозвали после того, как жандарм ему зубы выбил. Было это, когда он, еще совсем молодой, вез двух жандармов и одного ссыльного в Вилюйский острог. Есть предположение, что самого Николая Гавриловича Чернышевского: по времени совпадает и внешность со слов вроде та же. Так вот, когда вез он их на Вилюй, то не поладил с жандармом, а тот, как все царские держиморды,— в зубы. А сюда Дмитриев прибыл тридцать пять лет назад вместе с Медовым, Александровым и другими... Было ему уже тогда лет под семьдесят, но крепкий старик, железный. Шестьдесят годов с гаком бобылем жил, на семидесятом женился на девушке-сиротке Анне, которую сам и воспитал, и детей нарожала она ему кучу. Старший сын сейчас у нас председателем сельсовета, младшие, Иван и Алексей, в комсомол записались, у меня в школе учатся, а старик и ныне крепок, хотя уже за сто лет перевалило. В прошлом году Трофима Аммосова, здорового мужика наших лет, за непочтение к старшим так посохом проучил, что тот милиционеру жаловался, а Глущенко протокол на столетнего настрочил... Историки не поверят в такое! А вот он и сам.

Кылланах встретил гостей у входа в юрту. Был он одет по-зимнему: голова по-бабьи повязана платком, поверх платка малахай, оленья доха спадала отрепьями, на ноrax — разбитые торбаса. Был он высок и не казался согбенным, несмотря на то что опирался на палку.

Знакомство началось с обычного «капсе»:

— Капсе, догор Кылланах!

— Эн капсе, догоры...

Но капсе-новостями обмениваться не торопились, пока капсе означало лишь приветствие. Прошли в юрту, душную, сумрачную. Тут началось знакомство со всеми чадами Кылланаха. Представлял их Петр Каллистратович, а все пришельцы каждому, и взрослому и малолетке, пожимали руки, каждого называли по имени, взрослых и по отчеству, каждого, начиная с самого Кылланаха и кончая трехгодовалой девчушкой, одаривали: одному — кирпич чаю, другому — коробку конфет, третьей шелковую ленточку... Круглолицую, моложавую, лет под шестьдесят, хозяйку Анну буквально осчастливили серебряными полтинниками, она тут же стала прикладывать их к плечам и груди.

Митя Казанли взглянул на Анну, потом на ее трехлетнюю дочку и в упор спросил Кылланаха:

— Твоя?

— Баар.

— Врешь,— Митя пошевелил пальцами между стариком и его хозяйкой.— Не может быть баар.

Анна прыснула. Кылланах насупился.

Билибин одернул Митю:

— Не порть дипломатию, посохом огреет... Николай Давыдович — батыр саха! — Юрию Александровичу захотелось чем-то особенным задобрить старика и, когда увидел в его корявой жмени костяную, до желтизны обкуренную трубку, радостно воскликнул:

— Куришь, батыр саха! А мы специально для тебя табачок привезли! Лучший в мире! — быстро вытащил из мешка с подарками пачку «Золотого руна».— Кури на здоровье!

Кылланах отвернул блестящую фольгу, понюхал табак и от восхищения защелкал языком:

— Цо-цо... Черкасский?

— Нет, не черкасский и не турецкий, дорогой догор! Московской фабрики «Ява»!

— «Ява»! Хорош «Ява»!

Все, кто курил и не курил, закрутили самокрутки, и в сумрачной юрте совсем стемнело,

Кылланах пригласил Билибина на почетное место, сам сел рядом и всем предложил рассаживаться кто куда пожелает.

Началось чаепитие и обмен капсе-новостями. Разговор из уважения к хозяину по-якутски вели Седалищев и Раковский. Обменивались капсе не спеша и так же не спеша пили чай. Выпили по кружке, по другой, добрались до десятой — всех пот прошиб, но капсе не кончились. Гости не понимали по-якутски, но старательно поддакивали.

Наконец Юрий Александрович не вытерпел и прямо спросил:

— Батыр саха, догор Кылланах, в горы поведешь? На Колыму?

Старик бодро вскочил, шустро прошелся по ровному земляному полу до двери, вернулся обратно медленно и тяжело:

— Стар я, однако, сопсем стар, нога стар, глаз стар. В гору Дапыдка ходит, моя давно не ходит... Дапыдка туда-сюда и тебя — туда.

— Нам нельзя ждать, пока твой Давыдка из тайги вернется. Нам надо туда сегодня же. Садись на коня и веди...

— Стар я... И конь суох. Но ничего-ничего. Макарка пойдет! Сопсем молодой Макарка! Много-много ходил, хорошо ходил. Пойдем к Макарка!

Из Нуха отправились к Макарке, в Хопкэчан. Впереди ковылял Кылланах. Солнце припекало изрядно, комары жарили, а он шел с головы до ног в мехах и шерсти, похожий на медведя, и подрагивал плечами:

— Зябко, однако, сопсем зябко стало... А табак хорош! «Ява»!

Шли верст пять густым стройным чозеником, по едва приметной тропе. На перекате перебрались на тот берег Олы, и там за ивовыми зарослями у подножия невысокой сопки — потому и Хопкэчан зовется — увидели такую же, как у Кылланаха, юрту. Когда тридцать пять лет назад ставили эту юрту, река была далеко, а теперь, подмывая берег, подкралась совсем близко.