Утром 28 ноября Цареградский снова обошел старый тополь, еще раз прочел затесы на его серебристо-глазетовой коре:

«29.VIII-28 г. Отсюда состоялся первый пробный сплав КГРЭ».

Двадцать девятого, восьмого... Ровно три месяца назад!

Стоя под тополем, Валентин твердо и громко, как с трибуны, провозгласил:

— Товарищи! Мы повторим маршрут Билибина, пройдем Малтан и Бохапчу! И что бы ни случилось с его отрядом, найдем наших товарищей!

Все были готовы к этому, а после того, как без особых приключений отмахали без малого триста пятьдесят километров, были уверены в удаче.

Один лишь старик Медов тряс головой, обмотанной поверх шапки бабьим платком:

— Бешеный Бохапча, шибко бешеный. Камни тут-там. Река тут-там не замерз, плыть надо. Нарта плыть — суох!

— Полыньи и камни обойдем, Макар Захарович! Где Билибин прошел, там и мы пройдем! А выберемся на Колыму — помчимся по льду. Через неделю, максимум через десять дней мы должны быть на Среднекане. Должны, Макар Захарович. У Билибина продуктов, если даже они ничего не потеряли на порогах, — только на три месяца, только до декабря...

После этого короткого митинга все шесть собачьих нарт двинулись с Белогорья.

Нарты ходко скользили по ровному льду Малтана, запорошенному снегом. Река то сужалась, то расширялась, то разбивалась на протоки, огибая пустынные галечные осередыши и длинные острова. За островами, густо поросшими высоким ивняком, матерые берега не разглядишь. Цареградский распорядился, чтобы одни шли по левой протоке, другие по правой. В этом был риск: протока могла оказаться слепой и в завалах непроходимой. Но иначе: нельзя, можно разминуться с людьми Билибина или их следами.

Все пристально всматривались в берега, в сопки, в распадки, за каждой излучиной ожидая встретить хоть что-нибудь, связанное с людьми. Но долина была пустынна, никаких признаков жилья, кочевья, даже зверья. Изредка на девственно белом снегу темнели вмятинки мохнатых куропаточьих лапок, и они, как единственные приметы чего-то живого, радовали.

И вдруг за небольшим лесистым островком, в самом конце длинного плеса, что-то зашевелилось. Валентин смахнул иней с заиндевелых ресниц и не очень уверенно промолвил:

— Макар Захарович, посмотри, что там...

Медов, сидевший к нему спиной, развернулся, вгляделся:

— Тунгус идет, с оленями,— и закричал всем каюрам: — То-ой!

Со всех нарт по долине прокатилось:

— То-ой! То-ой! — и заскрипели железные наконечники остолов по ледяному панцирю.

Разгоряченных собак, увидевших  оленей, остановить нелегко. Понесли... Остолом не сдержишь и не осадишь. На ходу перевертывали нарты. Тунгус попятился, оттянул своих оленей в сторону, от беды подальше. Так и остановились на почтительном расстоянии друг от друга.

Макар Захарович пошел на переговоры. Собаки рвались, рыли снег, захлебывались в лае. Якут и тунгус беседовали очень долго, обменивались всеми капсе. Наконец старик возвратился.

— Тунгус с Буюнда сказал: нючей не видал. Другой тунгус, Таскан тунгус, ему сказал: нючей видал, шесть нючей видал...

— Когда это было?

— Когда скоро снег лег.

— В сентябре, значит? А где они остановились?

— Тунгус Таскан не знает. Другой тунгус, Сеймчан тунгус, сказал: Хиринникан.

— На Среднекане, значит? А что они там делали?

Макар Захарович пожал плечами и снова ушел на капсе. На этот раз вернулся быстрее:

— Груз сняли, ночь ночевали, четыре нючи груз взяли, пошли Хиринникан, два нючи остались, много груз остались...

— А какие они? Приметы какие? Волосы, глаза, рост? Как их зовут, знает?

Старик опять потопал на расспросы. На этот раз их диалог был подозрительно долгим и, видимо, неспокойным. Слов не хватало, объяснялись руками.

Воротился Медов насупленным, еще более ссутулившимся и даже злым, хотя принес вести отрадные. Бросал их словно тяжелые камни:

— Плохой тунгус! Мало знает! Один Длинный Нос — Сергей знает.

— Раковского?!

— Билибина не знает! Улахан тайон кыхылбыттыхтах не знает! Моя знает! Жив улахан тайон кыхылбыттыхтах!

Валентин обнял Макара Захаровича. Но Медову, видимо, было не до нежностей, оттолкнул Цареградского:

— Назад пошли! Элекчан пошли!

— Зачем назад! Вперед, Макар Захарович! На Колыму! Через Бохапчу!

— Бохапча бешеный! Бохапча — Хиринникан далеко. Элекчан — Хиринникан близко.

Валентин опять попытался обнять старика:

— Спасибо за совет. Товарищи! — крикнул Цареградский, обращаясь к отряду.— С Билибиным все в порядке! Билибин жив! Все живы! Все на Среднекане! Мы возвращаемся на Элекчан, а оттуда — на Среднекан! Вперед, товарищи! То есть назад, товарищи!

Нарты подняли. Упряжь поправили. По уже проторенной дороге собаки бежали шибче. Через три дня вернулись на Элекчан. Устроили дневку и, отдохнув, стали готовиться ехать на Среднекан, надеясь догнать и перегнать Эрнеста Бертина и первую партию оленьего каравана, которая лишь два дня назад миновала Элекчан.

Но тут Макар Захарович — он все время после встречи с тунгусом ходил словно в воду опущенный — отозвал Цареградского в сторонку:

— Литин, жди оленей тут. Другой аргиш скоро будет. Моя пошла Ола.

— Как — в Олу? Придем на Среднекан, тогда — в Олу. Ведь так договорились?

— Литин, ты взял шибко много груза. Корма собачкам — мало. Юкола не хватит — погибай собачка. Чужая собачка...

— Что ж делать? — растерялся Цареградский, чувствуя, что якут чего-то не договаривает.

— Я не могу отпустить вас с полдороги. За чужих собачек заплатим... У Билибина нет продуктов, их хватило только до декабря!

— Там Сеймчан якуты, Таскан якуты... Помогут. Билибин на Бохапча не погибай, на Хиринникан много лет жить будет. А собачка зачем погибай? Зачем моя погибай?

— Как «моя погибай?» Что ты говоришь, Макар Захарович? Ты что-то скрываешь?.. Может, тебе тунгус тот угрожал?

Макар Захарович молчал. С большим трудом Валентин кое-что выведал...

Тунгус, оказывается, передал Медову приговор Элекчанского родового Совета. Были тогда, как переходная форма к Советской власти, такие Советы у кочующих тунгусов. Вывеска советская, а под ней те же старорежимные князцы с царскими медалями на груди и царскими печатками в торбе,— тот же Лука Громов, что продавал диких оленей экспедиции, Григорий Зыбин...

Эти князцы, оленехозяева, распускали всякие небылицы о русских, об экспедиции и Союззолоте и, когда первый зимний транспорт Союззолота продвигался на Среднекан, укочевывали от его маршрута за сто и двести верст. Они-то, эти Громовы и зыбины, и протащили на собрании родового Совета наказ убить Макара за то, что он, саха, якут, ведет нючей на Север, на тунгусскую землю. Русские без него, Макара, не прошли бы. А теперь по их следу пойдут многие. Пришлые люди, чужаки здешних мест, тайгу запалят, ягель сожгут. Олень помрет, тунгус помрет. И виновник — саха Макар. Его уже раз предупреждали, последний раз предупреждают: не уберется за Элекчанский перевал — убьют, со всеми кудринятами и макарятами убьют.

Макар Захарович, рассказав Цареградскому всю эту историю, просил никому ничего не говорить, а то узнают Михаил и Петр, парни горячие, комсомольцы, на рожон полезут. Сам старик считает, что разумнее пока отступить. Да и корма собачкам в обрез... На обратную дорогу в самом деле не хватит, а Билибину теперь ничто не угрожает...

Долго молчал Цареградский, наконец сказал:

— Ну, что ж, Макар Захарович, возвращайся в Олу, И там сразу — в тузрик! Тузрик должен отменить решение родового Совета. А еще лучше — в ГПУ. Классовые враги по его части. И никого не бойся. Никто тебя не тронет. Мы этого не допустим!

Вторую партию большого аргиша ждали пять дней. Без дела не сидели. Перебирали груз, благоустраивали зимовье, в звездные ночи определяли астропункт.

Но Цареградскому в эти дни казалось, что он после ольского великого сидения снова попал в полосу невезения. Ехать с первой партией, конечно, было бы лучше. И не только потому, что она раньше других придет на Среднекан. Шли с этой партией приисковые старатели, административно-технический персонал, горный инженер Матицев и горный смотритель Кондратов, молодые специалисты, с которыми познакомился Цареградский в Оле; шли почти все оставшиеся в Оле работники экспедиции и даже старик доктор Переяслов. Теперь все они впереди, может быть, уже подходят к Среднекану, и там их встретят как спасителей... А он, Цареградский, их руководитель, остался позади, потому что опоздал на каких-то два дня.

Большой аргиш — сто оленей, сорок нарт — ведет Давид Дмитриев, сын столетнего Кылланаха, человек бывалый, надежный, избирался председателем сельсовета. С ним было бы спокойнее. Проводник же второй партии Александров — мужик другого склада: самый богатый саха на Охотском побережье, у него десять лошадей, пятнадцать оленьих нарт и морская шлюпка. Александров тридцать пять лет ходит по колымской земле, он прижимистый, себе на уме.

Билибин не мог с ним договориться о перевозках. Лежава-Мюрат просил Александрова вести караван. Но он быть проводником первой партии наотрез отказался: и стар, и болен, и олени слабы, и снегу много... Не соглашался вести и вторую, по уже проторенной дороге, опять ссылался на свой застарелый ревматизм ног и подагру рук.

Но Мюрат от кого-то узнал, что на пути есть горячий целебный источник, которым в прежние годы Александров пользовался, и поймал его на слове.

— Вот и хорошо, Михаил Петрович, по пути подлечишь свой ревматизм и подагру. Считай, что за счет Союззолота на курорт едешь.

И цену набивал Александров, но Лежава расценки на все транспортные операции установил твердые. Единственно, что выторговал проводник — это приличный аванс.

Выставил старый якут все свои пятнадцать нарт, столько же подрядил у других, нанял каюрами тунгусов, бывших под его рукой, и вместе с четырьмя сыновьями повел вторую партию большого аргиша.

От Олы до Элекчана первая партия торила дорогу по глубокому снегу двадцать дней. А партия Александрова пролетела — по готовой-то! — без дневок за четыре дня. Останавливались только на ночевки и чтоб подкормить оленей на ягельных местах. Александров так шибко шел, что чуть было не проскочил мимо Элекчана. Сидеть бы тогда Валентину Цареградскому и его спутникам еще неизвестно сколько.

Валентин радовал себя надеждой, что, если и дальше так будут идти, пожалуй, нагонят первую партию. Но у Черного озера, пустынного, с голыми, как в тундре, берегами, свернули вправо и стали подниматься по Хете, притоку Малтана, на крутой и высокий перевал. Поднимались два дня.

Когда взяли его и начался спуск, казалось, есть где разбежаться. Но осторожный Михаил Петрович на седловине распорядился выпрячь оленей и привязать часть сзади нарт, полозья обмотали веревками. Спускались тоже два дня.

Внизу лежала узкая долина реки Талой — той самой, где есть горячий источник, о котором был наслышан и Цареградский. Вся долина тонула в тумане, а река была в огромных незамерзающих промоинах и парила, несмотря на пятидесятиградусные морозы.

И вдруг Александров останавливает аргиш и объявляет отдых: большую дневку, дня на три-четыре, а может, и на неделю. Цареградский выразил неудовольствие, но проводник усмехнулся:

— Большой начальник Мюрат велел. Олени устали, ноги болят, руки болят. Мюрат лечить велел,— и на трех ездовых нартах, загруженных продуктами, направился в распадок.— Горячий вода там. Шибко помогай вода!

На обрывистых утесах выглядывали из-под снега кое-где белые туфы и застывшая лава. Цареградскому очень захотелось осмотреть ключ, и он поехал вместе с Александровым. Ручей весело бежал по камням. Над ним кружевами нависали заиндевелые ветви краснотала, ольхи. Они сверкали и искрились. Валентин громко выражал свое восхищение:

— Сказка!

— Что говоришь? — оборачивался якут.

— Сказка, говорю! Иней, как мишура на елке!

— Куржак.

— Что?

— Куржак, говорю!

— Подумать только, все это создано водяными парами.

Вскоре они свернули за небольшие моренные холмы, нагроможденные ледниковой эпохой, и въехали в небольшую котловинку. И тут, чуть не задохнувшись от застоявшегося сернистого газа, погрузились в липкий обволакивающий туман.

Снегу не было. Вместо него земля, камни, прошлогодняя трава серебрились изморозью. Кусты и деревья снизу доверху были щедро унизаны мохнатым инеем, будто облиты борной кислотой.

— Куржак,— вслед за якутом повторил Валентин.

Александров остановил нарту возле какой-то темной лужицы, курившейся сизым паром, и стал натягивать над нею бязевую палатку. Пар быстро набрался под ее пологом, как в бане на верхнем полке. Старик мигом обнажился и шустро полез в воду, даже не проверив ее ка ощупь. Нежась, Александров переворачивался с боку на бок, кряхтел:

— Ха! Ха| Хорошо! Шибко хорошо! Шибко горячий вода...

Валентин не рискнул потрогать «шибко горячий вода», извлек из рюкзака термометр и стал измерять. Температура воздуха была минус сорок четыре по Цельсию. А в лужице спиртовой столбик взлетел и замер на отметке плюс сорок четыре.

— Долго нельзя, Михаил Петрович.

— Можно, долго можно.

Лужиц было много. Каждая кипела газовыми пузырьками, и каждая, мутновато-темная, в заиндевелых берегах, походила ка старинную, почерневшую от времени икону в серебряном окладе.

Цареградский измерил температуру луж и установил, что чем выше грифон, тем выше и температура. Если в нижнем — сорок четыре, в среднем — пятьдесят шесть, а в самом верхнем — шестьдесят восемь, следовательно, здесь где-то бьет из земли и сам источник.

— А летом какая вода?

— Шибко горячий! Мясо варить можно.

— Ты сам-то не сварись, Михаил Петрович. Уже красный как рак. Вылезай-ка,

— Рано вылезай-ка. Долго сиди надо. Шибко надо.

Кожа старика заалела, покрылась мелкими бисеринками газовых пузырьков, глаза осоловели. Но вылезать он не торопился. Отмыл от грязи руки и, зачерпывая воду пригоршнями, стал лить на лысую голову. Совершив омовение, стал пить воду из ладоней, пофыркивая и отдуваясь:

— Ха! Ха! Шибко кусно!

Валентин тоже решил испытать воду на вкус. Зачерпнул кружкой из другой, более горячей лужи, подул и глотнул. Вода сильно отдавала сероводородом, как протухшее яйцо, но пить было можно.

Прошло не менее часа. Цареградский, боясь, как бы старик богу душу не отдал, потянул его за руку. Александров не сопротивлялся, но и не двигался. Пришлось его выволакивать, одевать, как малое дитя.

Якут едва ворочал языком:

— Избушка — веди...

Валентин тащил грузного старика на себе:

— Нельзя же так!..

— Можно. День можно, другой можно, еще можно, неделя можно. Рука дурная погода не сгибай, приехай, неделя лежи, рука хорошо сгибай.

Тащить, к счастью, пришлось недалеко. Из посеребренных снежным инеем зарослей выступила крохотная, под плоской кровлей избушка. Вошли. А в избушке — столик с двумя пнями вместо стульев, железная печурка на четырех камнях и две кровати. Печка — жестяная банка, труба составлена из баночек. Узкие деревянные лавки вдоль стен. На всем заиндевелая копоть. Давно, видно, здесь никто не бывал, и дух нежилой. Но в печурке по таежному обычаю заготовлены дрова. Разожгли огонь , печка вмиг покраснела, избушка озарилась багровыми сполохами.

За чаем Михаил Петрович разговорился:

— Лето тут шибко хорошо! Рано лето! Март — уже трава, цветы.

— И много раз ты здесь бывал?

— Шибко много! Как на Колыму — так сюда.

— И другие здесь лечились?

— Много другие. Купец Бушуев давно лечился, шестьдесят зим прошло. Купец Калинкин, Петр Николаевич, и его жена Аниса. Заведующий факторией, тоже Калинкин, Алексей Васильевич, много лечился. Старатель охотский Кузнецов на Колыме золото искал, а тут помер.

— Как — помер?

— Дурной был. Один был. Лежал той яме, где ты вода пил, там помер. Дурной он, припадок был. Когда я нашел, одни кости лежат. Вода все унесла. Кости я собрал и вон там закопал, похоронил, как Бориску...

Старик вдруг смолк, будто язык прикусил. Не знал, что сказать и Цареградский — онемел. О Бориске и его загадочной смерти он был наслышан. О Кузнецове услышал впервые, да еще сразу такое, что чуть не стошнило. И не зная, что сказать, Валентин спросил:

— А он золото нашел?

— Кто? Бориска?

— Нет. Тот, Кузнецов... припадочный?

— Моя не знает,— и Александров окончательно смолк, сделал вид, что заснул.

Упрямый якут лечил руки-ноги целую неделю.

Цареградскому и Казанли ничего не оставалось, как ждать и продолжать исследования источника. Он каждый день измерял температуру во всех трех лужах, взял воду и грязь для анализа и даже приспособился собирать пробы газа в бутылки.

Уезжая с горячего ключа, бодрый и посвежевший, Александров говорил:

— Рука, нога доробы — шибко поедем.

До Среднеканского перевала двигались без происшествий. Дни проводили на нартах, вечером расставляли палатки, пили чай, плотно ужинали и укладывались спать. Жаль, что дни были очень короткие — проезжали немного.

На Среднеканском перевале прихватила пурга. С юга подул сильный ветер южак, потеплело, и понеслись тучи снега. Олени и люди сгрудились среди тощих лиственниц, боясь отбиться и затеряться,

— Ходи нельзя, стоять будем! Хурта! — кричал Александров.

Хурта ревела и сшибала с ног. С трудом разбили палатку.

...Утром, белый, словно приведение, к ним ввалился Лежава-Мюрат:

— Быстрее в путь! Поедем налегке, на моих нартах. На Среднекане творится такое... одним словом — людоедство!..