«1 сентября 1929 г. Воскресенье.
Выехали со стана прииска в 8 часов 10 минут...» — так начал последние записи в своем дневнике Юрий Александрович.
Все три партии — Билибина, Цареградского и Раковского — выступили вместе. Тропа от приискового стана до Вертинского зимовья была хорошо ухожена и каждому знакома. Билибин ходил по ней и зимой и ранней весной. Раковский не раз пересекал ее летними маршрутами. Чувствовали себя на этой тропе как дома, шли легко.
Когда обходили Среднеканский котел, где река, врезаясь в гранитное ущелье, делает немыслимую петлю и неистово. бурлит, Юрий Александрович залюбовался высокими щеками обрывов и вслух подумал:
— Здесь можно гидростанцию поставить!
— Вполне! — поддержал Казанли.— Насыпать плотину, установить турбины, и Среднеканский рудник будет обеспечен самой дешевой энергией.
— А как думает Стамбулов?
Цареградский в это время думал о другом. Он уже видел себя в Ленинграде, с дочурками на коленях, рядом с женой. На Колыму он возвращаться не собирался. Она не оправдала его надежд: ископаемых флоры и фауны, достойных внимания науки или хотя бы дипломной студенческой работы, он не нашел, а бесконечные проекты Билибина, признаться, начали ему набивать оскомину: то «дело чести» и сплав по Бохапче, то поиски дорожных путей, а теперь вот гидростанция.
— Не знаю, Юра, я всего лишь геолог-палеонтолог. Да и рудник-то под сомнением? Нужна ли будет ему гидростанция? Сначала корову покупают, а потом подойник.
— Мудро. Да, мы — геологи, но наша альма матер, наш родной Горный институт, чему нас только не учил, даже машины чертить, за что я схлопотал единственную за пять лет тройку. А наука наша, наука о земле, геология, такая, что без нее ни дорожники, ни строители шагу не ступят. Все мы но земле ходим, за землю держимся и в землю уйдем. Но что-то и оставим на земле о себе! И рудник не под сомнением, Валентинушка. Я этого не говорил. Вернемся сюда с новыми силами, с техникой. Поставим на Среднеканской дайке специальную разведочную партию, и она выявит все ее богатства. Может, жила и не такая богатая, как показали пробы, но на рудник запасов хватит!
— Опять сон видел? Как овес у Раковского...
— Нет, такого сна не видел, но уверенность есть. Будет рудник и будет гидростанция. То и другое — наше кровное дело. Мы не только должны золото найти, но и дорогу к нему, и каменный уголь, и дешевую энергию — все, что нужно, чтоб взять это золото. А ты, я вижу, Валентинушка, устал, о жене и дочках скучаешь. Все мы устали и о ком-то скучаем, и я из того же теста, как ты, но иногда вдруг озарит идея, и сразу становишься бодрее.
— И стихами заговоришь? — улыбнулся Цареградский.
— Стихами не стихами, а на краснобайство, бывает, тянет... А кстати, догоры, сознавайтесь, кто из вас назвал ключик, к которому приближаемся, Аннушкой? В честь какой красавицы? На Эрнеста Бертина не похоже, он у нас женоненавистник.
— Ребята его,— почему-то смущенно ответил Раковский.
Митя Казанли захохотал:
— Тут, Юрий Александрович, умора! В долине этого ключика пас оленей якут, тот самый Калтах с Буюнды вместе с дочкой красавицей Аннушкой, а на нее виды имели все: и Бертин, и я, и Сергей Дмитриевич, и многие. Все на этот ключик в разведку ходили. «Куда пошел? К Аннушке?» Так и назвали ключик Аннушкой. Только эта Аннушка всем от ворот поворот! Я-то переживу, меня в Оле Дуся ждет, а они-то все с длинными носами остались.
Посмеялись. На незабываемом ключике Аннушка два часа отдохнули, почаевали.
«С Аннушки,— продолжил запись в тот же день Билибин,— выехали в 13.40. Дорога все время хорошая, по невысоким сухим терраскам, поросшим оленьим мхом. На ночлег остановились чуть ниже устья Левого Среднекана».
Здесь, на развилке речки, Юрий Александрович с Майорычем и якутом-проводником должны были отделиться и взять направление на запад, по левому истоку Среднекана.
В восемь часов утра Билибин сказал:
— Ну, я пошел, догоры. Не опаздывайте на пароход. Не спите долго, как Митя,— и с усмешкой указал на неразобранную палатку.
Все хватились: звездочет-то не проснулся и не завтракал.
— Кого он во сне видит — Дусю или Аннушку? Сиять палатку! — скомандовал Раковский.
Палатку мигом сняли и скатали, но Казанли с головой закутался в одеяло.
— Сдернуть одеяло!
И лишь оказавшись под открытым небом в одних трусах и майке, а шел мелкий дождичек, астроном-геодезист вскочил и стал искать свою одежду, как всегда развешенную где попало, и делать сразу три дела: навертывать портянки, глотать, не жуя, остывшую кашу и запивать ее холодным чаем.
— С Митей не заскучаешь. Даже если будем зимовать,— смеялся Билибин.— Однако, ребята, всерьез поторапливайтесь, и ты, Валентин, постарайся прийти хотя бы к двадцатому. Если последний пароход действительно придет шестнадцатого сентября, то мы его денька на четыре задержим. Ну, до встречи, догоры, в дивном селении Ола!
В этот день Билибин записал:
«2 сентября, понедельник.
Всю первую половину дня шли легко и споро. На обед остановились у Вертинского зимовья. В нем пусто, но жилым духом еще пахнет.
14.45. Попали в такую осыпь, что кони чуть не поломали ноги. Развьючили и без груза переводили коней по одному на левую сторону ключа. Но и здесь и дальше, насколько хватает глаз,— бестропье и осыпи».
Юрий Александрович задумался:
— Ну как, дальше пойдем или?..
— Лошади обезножат,— сказал Майорыч.
— Наши люди тут не ходили,— ответил якут.
— Н-да, коли саха ноги не ломал, зачем нючи ломать,— усмехнулся Билибин и твердо объявил: — Значит, так. Дальше не пойдем. Этот вариант дороги придется отставить. Но и возвращаться на стрелку — опять ломать ноги. Барда, догоры, через перевал на Буюнду!
«17.55. Перевал в Правый Среднекан. Спуск крутой, длинный и очень трудно проходимый (заросли).
19.15. Стан.
3 сентября, вторник.
Выход в 7.45.
В борту около стана в речниках намыли очень мелкие знаки. По дороге все время глинистые сланцы. В 2 часа дня пошел дождь, довольно сильный и продолжительный, с громом.
4 сентября, среда.
С утра разъяснивает. Ночью на гольце небольшой снег.
Выехали в 8.00».
В этот день отряд Билибина выбрался на Буюндинскую тропу, в широкую Долину Диких Оленей. Дальше путь хорошо знаком: Хурчан, Талая, Эльген... По всем этим речкам Юрий Александрович проходил весной. Через неделю пути — Майманджанский перевал и так же прекрасно известная, пройденная год назад Ольская долина.
Юрий Александрович надеялся догнать партию Раковского. Шли по их пятам, костры раскладывали на их еще не остывших кострищах и на устье Маякана нагнали.
И здесь же столкнулись с небольшой связкой навьюченных лошадей. Ее вел на сплавную базу старший пасынок старика Медова Петр. Встретились как давние друзья, обменялись всеми капсе, расспросили:
— Как Макар Захарович? Жив?
— Жив! Жив! Хорошо жив!
— А пароход пришел?
— Пришел! Тайон — пароход!
— Надо спешить.
А через день опять встреча. Как тут не вспомнить слова Майорыча: «Тесно в тайге!». Но эта встреча была не из приятных. Юрий Александрович, делая последнюю запись в дневнике, черкнул о ней весьма кратко:
«16 сентября, понедельник.
Выход в 8.33.
Остановка на встречу в 9.00».
Так и было. До селения Ола ходу оставалось один день, к вечеру рассчитывали быть в уютных каютах парохода. Но лишь выступили, как через двадцать семь минут — стоп!
Дорогу преградил целый табор: штук пять палаток, множество людей, табун коней, и кто-то с утра пораньше уже горланит «Шумел камыш».
Билибин почувствовал досаду и предупредил своих, чтоб не останавливались, но самому пришлось все же задержаться, как отмечено в дневнике.
Из большой и единственной в этом таборе палатки явно заграничного образца, из белого голландского полотна, с целлулоидными оконцами, вывалилась тучная, в полосатой тельняшке, фигура и накатилась на Билибина:
— О! Улахан тайон кыхылбыл-ха-хах Билибин! Рад видеть! А я — новый король золота! Управляющий всеми колымскими приисками Степка Назарович Бондарев! Зови запросто, без комчванства, Степан Бондарь. Все так кличут. И прошу в мой кубрик! — и Степка Бондарь поволок Юрия Александровича в палатку, толкнул на раскладную походную кровать: — Садись! Пей и ешь что хошь! Коньяк, виски, сакэ! А ко мне никого не пущать! — крикнул он кому-то.— У меня с товарищем Билибиным кон... конф... иска льный разговор.
— Конфиденциальный,— с усмешкой поправил его Билибин.
— Все равно! Наш брат-пролетарьят иностранным словам не обучен! Пей, улахан догор!
В палатке, заваленной медвежьими и оленьими шкурами, стоял умопомрачительный нездешний запах цитрусов. Апельсины, лимоны, мандарины были разбросаны где попало и горели, как маленькие солнца. На перевернутых вьючных ящиках частоколом стояли бутылки с яркими этикетками.
Но Степка Бондарь перебил южный аромат винным перегаром:
— Пей! Жри! Как буржуй! — и полез целоваться.
Билибин отстранил его:
— Спасибо. Но я тороплюсь на пароход и уже позавтракал.
— Ха! «Позавтракал». Завтракают и кушают их благородия, а наш брат жрет, рубает. И к какому это пароходу изволите торопиться?
— Нам сказали: на Ольском рейде стоит пароход...
— Стоит! Но на него не посадят. Это сторожевое судно ГПУ «Боровский», На него сажают только махровую контру. А ведь ты не из ихнего отребья. Нам же вдвоем поднимать эту... золотую промышленность! Как там мой предместник Оглоблин?
— Оглобин?
— Оглоблин аль Оглобин — теперича все равно за бортом! Вот его на «Воровском» зараз бы посадили... Но я его сам посажу! И вымету! Он у меня почухает, как бить нашего брата! Ведь бил же он там?
— Кого?
— Коммунистов?!
— На приисках, кроме Филиппа Диомидовича, коммунистов нет, да и он пока не совсем партийный, то ли сочувствующий, то ли кандидат...
— А этого Филиппа, значит, бил? Контра!
— Филипп Диомидович — это и есть Оглобин.
— Ну, значит, рабочих бил, беспартийных большевиков. Нашему брату-пролетарьяту богатые делянки не давал, на сплав, на верную гибель посылал... Матицева, преданного нам красного спеца, выгнал! ГПУ все известно. И не зря вычистили тут всю махру! Пятерых — под суд! Двоих — из партии вон! И твоего друга... Помнишь?
— Какого еще друга?
— Ну, это я в закавычках... Ну, который у тебя в прошлом году спирт реквизнул и всякие кляузы настрочил на тебя прокурору... Ну, Глущенко! Неужели забыл? Он да еще его начальник Квилюнас за год состряпали сто тридцать фиктивных дел!
— С Глущенко сталкивался, а Квилюнаса не знаю.
— Узнаешь! Теперича о них весь край узнает. В газете пропишут, как они меня, Кондратьева и еще двоих наших заарестовали и били незаконным образом! Да с лозунгом: «Коммунисты (это мы) хотят разогнать Советы — бей коммунистов!». Это — нас! Ясна политика? Советы без коммунистов! Кто так говорил?
Билибин знал, кто так говорил, но отвечать не захотел: было противно слушать пьяную болтовню Степки Бондаря, да и не все было понятно, что он городил.
— А все из-за чего сыр-бор? Я тебе скажу по-свойски: у нас-то, у Союззолота,— коньяк и спирт, а у тузрика — один сухой закон, хе-хе. А выпить там тоже не дураки. Вот и пришел к нам этот Квилюнас, бывший чинодрал, золотопогонник. Пришел реквизнуть спирт накануне приближающегося Международного юношеского дня! Кумекаешь политику? Но мы ему показали Мюд! — Бондарев сунул кукиш почти под самый нос Билибину.— Но это между нами... А официально вычистили тузрик за противодействие золотой промышленности и другие контрреволюционные дела. Это с ихней стороны тоже было махрово! И другая подоплека — текущий момент. Слышал, что на КВЖД творится? Не слышал. Но еще услышишь и увидишь, когда поедешь в поезде. Там, брат, такое творится — война, одним словом. Конфликт на КВЖД! Пока вы тут по тайге прохлаждаетесь, там наша кровь льется. А кто из нас кровь пущает? Недобитые беляки. Вот такие, как Квилюнасы да Глущенки. Они там, а эти тут били нас. Но ничего... Наша взяла! Пей за нашу победу! И переходи работать к нам. Официально говорю. Оклад положу высший и спецпаек. Рубать будем, как их благородие, коньяк с лимончиком...
— Так пропьешь всю Колыму.
— Ну, и черт с ней!.. Другую найдем... Иди!
— Я еду в Москву делать доклад.
— В Москву? Доклад? Это хорошо! Там и обо мне не забудь доложить. Степка Бондарь — большевик с дооктябрьским, июньских дней, стажем! Бывший красный моряк и выдвиженец от сохи! Потомственный пролетарий... Командирован на прииска Далькрайкомом. Доверие оправдает! Так и доложи, А сам возвращайся ко мне. Мне такие спецы нужны...
Билибин встал и, не пожав протянутую руку Бондарева, вышел из палатки. Своих он догнал у Хопкэчана, где жил Макар Медов, и в тот же день, 16 сентября, торопливо занес в дневник самое последнее слово:
«18.35. Хопкэчан».