Бывает так: хочешь проснуться, а вцепившийся мёртвой хваткой кошмар не отпускает. Долгие мгновения спустя, когда начинаешь осознавать, что сумел выкарабкаться из этого ужаса, приходит облегчение. Так вот: я проснулся, осознал, а облегчения не почувствовал. По правде сказать: лучше кошмар, чем такая реальность — и рад бы ещё раз очнуться, да не получается.
Сначала я ощутил боль в так и не сумевшем отдохнуть теле, потом стал соображать, откуда эта боль пришла. Руки зашарили по полу, но автомата рядом не оказалось. Зато барачников, что столпились вокруг, мои судорожные движения развеселили!
Били не сильно, калечить меня пока не собирались; судя по радостному гоготу, барачники получали удовольствие от самого процесса. Я сделал, пожалуй, единственное, что могло мне хоть как-то помочь в этой ситуации — скрючился и закрыл голову руками.
— Подымайся, раз проснулся, падла, — загундосил мерзкий голос. — Сейчас за дружка моего, Ваську, ответишь!
Я судорожно перевёл дух, и осмотрелся. Сквозь частокол ног столпившихся вокруг меня людей я увидел Рената: лицо разбито в кровь, ссадины на сжатых кулаках. Помощь от него я сейчас вряд ли дождусь — Ренату самому впору «караул!» кричать, потому что один из барачников прижал его к стене, а второй, на случай, если бывший мент вздумает артачиться, тиснул ствол автомата ему в живот. Не давая никому войти в комнату, дверной проём перегородил Мухомор.
Я, кряхтя, поднялся. Скверно, ох, скверно: болят рёбра, побитое тело ноет!
— Боисьси? — спросил Гундосый, он достал из кармана небольшой ножик, тот бабочкой запорхал перед моим лицом, и я невольно отстранился. Я боялся, но не очень: хотели бы убить, обошлись бы без дешёвых понтов. Но покалечить могут, от этого сброда всего можно ожидать. Гундосый легко, без замаха, ткнул мне в губы кулаком. Не удар получился, лёгкая плюха, лишь злости прибавилось, а страх, наоборот, прошёл. Стерплю, но запомню. На тот случай, если выпадет шанс поквитаться.
— Хватит, — сказал худой и длинный, по имени Андрей, а по прозвищу Слега. — Оставь его.
— Ха! — ухмыльнулся Гундосый. — Чего это? Я только начал!
— Асланян калечить не велел.
— Клал я на Асланяна, — барачник ударил ещё раз, теперь сильнее.
— Ты, тварь, удавлю. — зашипела Ольга. Пока Мухомор наблюдал за выкрутасами дружка, она проскользнула в комнату. — Ударь ещё раз, глазёнки выцарапаю!
По ней видно — не пустая это угроза: ощерилась, что волчица, напружинилась, того и гляди, бросится. Не баба — зверь! Обернувшись на голос, Гундосый увидел Ольгу. Его интерес ко мне заметно поубавился.
— Опаньки! — весело сказал он. — Мадамочка! Сейчас я тебя научу, как надо говорить с важными людьми. Вежливо надо, поняла дура-баба?
— Не тронь её, — встрял Мухомор.
— В самом деле, — поддержал Слега, — кончай быковать.
— Ладно, — неожиданно легко сдал назад Гундосый. Он, прищурившись, окинул меня взглядом. — Ботинки скидывай. И куртку. Тогда будем в расчёте. Что скажете, братцы? Это можно, или опять Асланян не велел?
— Это можно, — немного подумав, согласился Слега. — Шмотки ему больше не понадобятся.
Куртка — ерунда, поистрепалась она за эти дни, а ботинки, что на память от Антохи достались, жаль! Скривившись от омерзения натянул я стоптанные и вонючие гундосовы сапоги — дешёвую поделку барачных умельцев: мало того, что неудобные и мокрые, ещё и на ноге болтаются.
По крыше барабанит дождь, слышны приглушённые раскаты грома: похоже, ненастье разошлось не на шутку. Но барачники не стали ждать, когда утихнет ливень, без церемоний выволокли меня из дома. Пока брели, я гадал, что заставило Асланяна так резко поменять ко мне отношение. Мокрого и растерянного, меня доставили в участок, тут я всё понял. Вот он, сюрприз: притулился в уголке, на табурете, и зовётся этот сюрприз Сашкой Зубом. Так уж в последнее время повелось — жизнь выворачивается наизнанку, лишь бы не дать мне заскучать.
По всему выходит, что я — самый болванистый болван в Посёлке, а, может, на всём белом свете, и есть. Понадеялся на товарищей, да вот беда: один из них без мозгов, другой, наоборот, шибко умный, а третий и вовсе не в счёт. Что с ними приключилось, неизвестно, а Сашка — вот он: истомленный, мокрый, грязный и громко хлебающий горячий чай. Когда меня впихнули в комнату, он ехидно подмигнул, мол, вон оно как обернулось, я предлагал договориться по-хорошему, ты не захотел, значит, и обижаться тебе не на что. Советовал же Партизан пристрелить Зуба: умные люди плохого не насоветуют, умных надо слушаться.
За одним с Сашкой столом расположились Асланян с Пасюковым, а больше никого, если не считать доставивших меня полиционеров, в комнате не было. Разговор получился короткий — не языками почесать собрались, всё уже решено, надо лишь соблюсти формальности. Оно и лучше, потому как я чувствовал странную неловкость под укоризненным взглядом Асланяна. Смотреть на брезгливо перекривившуюся физиономию Пасюка тоже не хотелось.
Я сидел, разглядывая столешницу, руку обжигала кружка с горячим отваром, а в зубах дымилась сигарета — набитая местным горлодёром самокрутка. С одежды и волос капало, под стулом образовалась небольшая лужица. Асланян почти добродушно пожурил: зачем, мол, так людей подводишь? Мы к тебе со всей душой, подумывали даже наградить, а ты, оказывается, врун! Ай-яй-яй, нехорошо-то как! Спасибо, знающие люди объяснили, что волколаки только в темноте нападают. Значит, не было никаких волколаков?
— Может, и не было, — легко согласился я. — Может, это другие твари. Я тебе не профессор, каждого зверя по имени знать.
— Ладно! — Асланян горестно покачал головой. — Волколаки, не волколаки, всё едино. Хуже, что моего человека обидел! Александр помощь ждал, а ты… эх ты!
— Артур, сам посуди, — заговорил я покаянно, — я даже предположить не мог, что этот душегуб — твой! Одного он ранил, а второго и вовсе убил, вдобавок ещё и броневик сломал. А это ж имущество Посёлка! За такие дела надо бы вздёрнуть бандита на самой высокой берёзе! А мы его судить хотели, чтобы, значит, по закону.
— Ну, хорошо, — ехидно сказал Пасюков, — сюда бы его привёл! Мы бы разобрались, кто чего заслуживает. А ты тайком норовишь.
— Да ну! — изумился я. — Неужели тайком? Первым делом к вам и пришёл. А остальные решили в лесу переждать, потому что испугались. Увидели, что сделал с Сычом этот ваш комитет спасения, и меня вперёд отправили. Чтобы, значит, разузнал, что и как, и можно ли домой возвращаться.
— А что там с этим… Сычом? — поинтересовался Асланян. — Его Терентьев осудил, причём тут мы?
— Ещё скажи, что это Терентьев ему глотку перерезал, и кровью на стене расписался, мол, это сделал ревкаэсп.
— Ничего такого не знаю, — толстые пальцы Асланяна сжались в кулаки, — Твои головорезы самовольничают, а Пасюков?
— Не головорезы, Артур, и не мои. Теперь это наши люди, — не стал отказываться Пасюк. — Может, они, а может, и не они. Может, и вправду, Терентьев? Разобраться бы надо… посылал я ребятишек Хозяина искать, тут скрывать нечего. Но в лесу они не очень ориентируются, быстро вернулись. А если Сыча повстречали, могли в запале перестараться, дело понятное. Расспрошу я их.
— Да уж, расспроси, — сказал Асланян, опустив голову, — много себе позволяют! Я начинаю сомневаться, можно ли таким доверять охрану Посёлка?
— Может, и нельзя, — усмехнулся Пасюков, — но других у меня, понимаешь ли, нету. Зато теперь они при деле. Пусть лучше порядок наводят, чем беспорядки устраивают. Верно?
— Ладно. Мы это потом обсудим, без посторонних. А Олега в подвал, дадим ему время подумать.
* * *
В камере ничего не изменилось; здесь мрачно, сыро и зябко. Но теперь я не один; на шконке, что возле окна, кто-то спит, замотавшись в одеяло. Когда дверь, закрываясь, громыхнула, человек, подхватился и уставился на меня. Он-то привыкшими к полутьме глазами сразу разглядел, кто перед ним.
— Олег? — услышал я голос Степана. — Ну и славно, что живой. Тебя за мной прислали?
— Здравствуй, Степан, — я присел на свободную кровать, тотчас навалилась разбавленная усталостью тоска. — Не за тобой я. Я сам по себе.
— Понятно, — Степан лёг, и снова замотался в одеяло.
Я безразлично разглядывал стену. Рассвет выкрасил оконце под потолком в тускло-серый цвет, на светлеющем фоне прорисовалась решётка. Порыв ветра швырнул в стекло пригоршню дождевых капель, дохнуло сквозняком. Я стянул мокрую одежду и, укрывшись одеялом, лёг на свободную кровать.
Сначала в камеру ввалились полиционеры: двое встали по углам, ещё один — рядом с дверью, и лишь потом зашёл Пасюков. Клацнули затворы автоматов, ёкнуло в груди, показалось — сейчас превратят нас в дырявые мешки с фаршем. Степан сел и ухмыльнулся:
— Ну, ты, который справа, запамятовал, как тебя кличут.
— А тебе что за дело? — барачник опустил автомат, и стал поправлять сползшую на запястье красную повязку. — Ну, Бульдогом называют, потому что фамилия Булькин.
— Это тебя не по фамилии, это тебя по морде назвали. Короче, шавка, ты поаккуратнее с оружием. На дружков не направляй — оно пальнуть может.
— Рычишь? Ну, рычи, пока живой, — разрешил Пасюков. — Недолго тебе осталось.
— Я-то готов, — Белов, неспешно натянул сапоги. — Пошли, что ли?
— Торопишься? — ухмылка Пасюкова сделалась ещё шире. — А ты не торопись, ещё чуток обожди. Поживи немного, я разрешаю. Не меня благодари, а погоду. На улице ливень, а мне интересно, чтобы все посмотрели, как вас вздёрнут. Новая власть о людях заботится, негоже их выгонять под дождь. Мы ведь не торопимся, правда? И щенку твоему, Олежке, дадим время подумать. А как дождичек стихнет, глядишь, обоих и оприходуем. Представляю, как вы рядышком висите, ножками дрыгаете. Ох, и красотища!
Пасюк гоготнул, и, глядя на него, засмеялись полиционеры.
— Зачем же припёрлись? Ходют, спать мешают, — Степан, швырнув сапоги на пол, вновь закутался в одеяло. — Чего ржёте, уроды? Вы сейчас пришли к смертникам, понимать должны. Нет мозгов, так имейте хоть уважение.
— А не боишься, что мы тебя, за твой гнилой базар, поимеем? — ухмыльнулся Пасюков. — Порадуешь хороших людей напоследок!
— Попробуйте, — ответил Степан. — Смелее. Подходи по одному. Первому глотку порву, а с остальными, как получится. Вы меня знаете!
— Что ты с этой сукой цацкаешься? — спросил один из полиционеров. — Кому этот сморчок теперь нужен? Не о чем с ним базарить. Пошли отсюда.
— Слышишь, Стёпа, как тебя люди называют? — усмехнулся Пасюков. — Сукой, понимаешь, называют, а ты и есть сука! Жил сукой, и сдохнешь сукой! Когда-то мы тебя уважали, а ты наплевал на нас, и под Хозяина лёг. Не сразу тебя раскусили, а через это многие правильные люди жизни лишились. Подставу с бунтом я тебе не прощу! Всё бы простил, но это — никогда! Самого-то совесть не мучает? Получил ты кусочек хозяйского пирожка, и что? Стал счастливее? Бог видит, я дождался справедливости, а ты, считай, уже покойник. Жалеешь, наверное, что Хозяин меня, вместе с другими, тогда не грохнул?
— Тебя? — Степан засмеялся, — да кому ты был нужен? Гавкал, а укусить не мог. Ты и сейчас такой; пыжишься, норовишь побольнее тяпнуть, а не знаешь, как ухватиться. Если хочешь знать, это я присоветовал Хозяину до поры тебя не трогать. Если мужик правильно жизнь понимает, он с таким, как ты не свяжется, а те, кто не разобравшись, пошли за тобой, быстро ноги сделали. Зато разбежавшаяся из лагерей и уцелевшая в лесу шушера вся к тебе и сползлась. Надо было её прихлопнуть, да кровавое время закончилось. Может, и стоило тебя урыть по-тихому, но Хозяин запретил, сказал, что нельзя строить жизнь на беспределе. Велим людям закон соблюдать, значит, и сами должны. А законно к тебе, крыса ты подвальная, подступиться не получилось. Осторожный ты, по-крупному не палился, всё чужими руками норовил сделать. Подставлять других мастак, а сам так и помрёшь чистеньким.
— Все когда-нибудь помрут, — сказал Пасюков, — только, по всему получается, что я перед этим напьюсь на твоих поминках.
— Напейся-напейся. Можешь и меня порадовать, упиться до смерти. Я нормально пожил, чего мне переживать? Говоришь, в крови я испачкался? Даже ты не представляешь, сколько на мне крови, замаран по самую макушку. И, знаешь, совесть не мучает. Если б не я, другому бы пришлось, иначе бы вы всё тут в крысятник превратили.
— Понятно, — брезгливо сказал Пасюк. — Теперь под идейного косишь? Не корысти ради, а светлого будущего для… тем более, не о чем с тобой говорить; ты — враг новой власти, значит, будешь уничтожен. А Олежке, может, и дам шанс. Убийц, конечно, жалеть не стоит. Завалил невинных людей, по любым законам, и вашим, и нашим, ему виселица полагается. Но, с другой стороны, революции он не враг. Оступился, бывает! Сильная власть должна уметь прощать. Может, дать ему возможность исправиться, доказать преданность ревкому? Не знаю, как быть? Жизнь — штука сложная, да, Олег?
— Что ты ко мне прицепился-то?! — до этого я потерянно слушал перепалку, до меня медленно доходило, что они собрались и меня того… на виселицу. Меня! Олега Первова вздёрнуть при всём честном народе! Молчал я, молчал, а тут прорвало: — Получается, я зря ходил в лес?! Как ещё доказывать?!
— Не ори, — одёрнул меня Пасюков, — Не поможет. В лес тебя не я послал. Сходил, прогулялся, и ладно, а мне с того, какой прок? И без тебя найдётся знающий дорогу человек. Ты, вроде, и ни к чему.
— Олег, не спорь, бесполезно, — сказал Степан. — Он всё решил.
— Вот, — Пасюков назидательно поднял вверх указательный палец, — послушай бывалого человека. Он тебе объяснит, что к чему в этой жизни. От тебя теперь ничего не зависит, вот и не разевай пасть на тех, кто будет решать. Понял?! Ну, ладно, господа, отдыхайте. Вечерком увидимся, тогда уж и попрощаемся.
— Гад. Покоя от него нет, — проворчал Степан, когда за Пасюковым и его шавками закрылась дверь. — По три раза в день приходит, нудит и нудит, нудит и нудит — все мозги вынес! лучше бы дал пожрать. Эти революцьонеры так увлеклись своей революцией, что, иной раз и покормить забывают!
Степан угадал, мы остались без завтрака. Вспомнили о нас ближе к обеду. К тому времени я рассказал о походе к эшелону и о том, как меня угораздило попасть в тюремную камеру. Мы лежали, каждый на своей кровати, говорить не хотелось, да и не о чем было говорить.
А потом Сашка Зуб принёс котелок с тушёным мясом и картошкой. Белов обжигаясь и шипя, запихал картофелину в рот. Есть не хотелось. Какая еда? От запаха пищи едва не выворачивает наизнанку. Я заставил себя сжевать показавшийся невкусным и жилистым кусок свинины.
— Знаешь, Стёпа, — начал Зуб, — Как-то неправильно получается.
— А мы и не заметили! — прошамкал Белов набитым ртом. — Менты сидят в тюряге, а пасюки их стерегут. Сам-то ты кто? Ещё мент, или уже окрысился?
— Да не о том я, — раздражённо прервал его Сашка. — Я про тебя говорю. Ты всегда чуял, на чьей стороне сила. Так почему сейчас не с нами?
— Понимаешь, Саша, — ответил Степан. — В этот раз меня забыли спросить, сразу во враги записали. Кстати, с вами мне, в любом случае, не по пути. Я с Пасюком и не присяду на одном поле.
— При чём здесь Пасюк? — вскинулся Сашка, — я говорю про Асланяна.
— Асланян? — удивился Белов. — А при чём здесь Асланян? Мне показалось, у тебя с Пасюком дела.
— Этот нам помогает, и только! Не в нём дело, и не во мне, и вообще ни в ком! Надо было что-то делать, и Асланян сделал! Но Асланян один не справится, ему помощь нужна. Понимаешь?
— А я причём? — усмехнулся Степан, — Если бы он сразу попросил, было бы, что обсуждать, а теперь самому бы кто помог.
— Асланян велел передать, что любой вопрос можно попытаться решить, — зашептал Зуб, — Если бы ты согласился работать с ним, как раньше с Терентьевым…
— Хочешь подсунуть зряшную надежду? — ухмыльнулся Степан. — Спорим, кишка тонка у Асланяна решать такие вопросы? Куда ему супротив Пасюкова? Допустим, отмазать меня у вас получилось, что дальше-то? Хочешь, угадаю? В благодарность я должен буду завалить Пасюка? Понял Артурчик, что это не он использовал Пасюкова, это Пасюков им попользовался? Или это ты засуетился? Видать, расстроился, когда узнал, как высоко взлетел Пасюк, пока ты шкурой за-ради Артура рисковал? Сам, что ли, на эту должностишку облизывался? Мне-то без разницы, это твоя проблема, и, думается, не самая большая. Даже Пасюков теперь не очень большая проблема. А то, что Асланян вооружил барачников, и вовсе не проблема, это — беда! Сейчас Пасюк держит их в узде, а вам всё равно страшно. Подумай, что случится, если Пасюка не станет! На Клыкова надеешься? И мы с Хозяином надеялись. Тот мог бы в два счёта со всей этой швалью разобраться, а заодно и вас, революцьонеров, к стенке поставить, раньше бы за ним не заржавело, а сейчас что-то не торопится. Только вы Клыкова всё равно берегите, больше вам надеяться не на кого; вы и живёте-то сейчас лишь потому, что у его парней есть оружие. Боится его Пасюк, пока ещё боится. А на меня особо не рассчитывайте. Не спасёт Асланян от виселицы, ему б о себе позаботиться.
— В чём-то мы просчитались, — согласился Сашка. — Ты в жизни всякое повидал, знаешь, что без ошибок в больших делах не обходится. Сам-то я Терентьева уважаю, много чего сделал человек. И плохого немало, но хорошего больше, гораздо больше. Но сейчас надо бы по-другому, потому как совсем неважные дела в Посёлке.
— Что-то я не заметил, — сказал Степан. — То ли ослеп на старости лет, то ли поглупел. После катастрофы, помню, было голодно. Ватаги беспредельные — это да, насилу отбились. Когда твари со всех сторон на Посёлок двинулись, тоже пришлось несладко. А сейчас-то что? Кто-то бедствует, картофельными очистками да водичкой перебивается? Нет, и не предвидится такого. Трудно, да, но не так, чтобы очень.
— Не верю, что ты не понимаешь! Дело не только в еде, скоро будем голыми ходить! — загорячился Сашка. — И металл заканчивается, и новую одежду шить не из чего. Хорошо, что вопрос с оружием решился!
— И другие вопросы надо решать! Если Артур придумал, где взять железо и тряпки, рассказал бы Хозяину, вместо того, чтобы подбивать барачников на бузу.
— Асланян не знает, где взять, зато он знает, что сейчас не время рассуждать о том, как организовать хорошую жизнь для всех. Бояться кого-нибудь обделить, когда мы все на грани гибели, это и есть верх лицемерия. И рад бы Асланян каждому отгрузить столько добра и счастья, сколько человеку надобно, да не знает, где найти его, это ваше дармовое счастье. Он говорит, что если кто-то кричит о счастье и справедливости для всех, его в первую очередь волнует счастье и справедливость для себя любимого, а остальным — что останется. А ещё он говорит, что справедливо, это не когда поровну, а когда по заслугам.
— О как! Это он правильно говорит: когда по заслугам, это хорошо, и… да… справедливо, кто же спорит? — задумчиво сказал Белов. — И что, теперь начнём заслугами меряться? Как же ты определишь, сколько и чего заслужил, к примеру, я?
— При чём здесь ты? Не о тебе речь! Смотри шире! Вон их сколько, ни на что не годных. Жить без вытяжки хмель-дурмана не могут. Нет, я не против, если такой вкалывает наравне со всеми. Так эти и не работают, мол, больные мы, пожалейте, дайте дозу! Если от такого нет пользы, одни затраты на него — зачем он нужен? Живёт, как плесень, и какой с него прок?
— Если как плесень, — сказал Белов, — то, вроде, и не нужен, только, посмотришь с другой стороны, и вреда особого от него нет. Плесень, она может пригодиться, из неё, знаешь ли, лекарство делают. Пусть живёт, сколько сможет, жалко, что ли?
— Пусть живёт, — согласился Зуб, — если всего навалом, и для него найдётся кусочек! А если таких появилось сверх всякой меры? Всем не хватает, а Хозяин продолжает делить поровну! Барачники вкалывают, а паёк у них, как у стариков, да хворых, на которых Терентьев хмель-дурман переводит. Это и есть первостатейное вредительство! Может, сначала обеспечить тех, от кого и другим польза? Ничего не надо выдумывать, всё давно выдумано: заработал на лекарство — живи, а не смог — извини! В природе так и устроено — естественный отбор, слыхали? Если нет, расспросите прохвессора! Он эти дела Олегу внятно растолковывал, а терентьевская уравниловка в нашей ситуации — не лучший вариант.
— Что ты к Терентьеву прицепился? Какая, к чертям, уравниловка? — сказал Белов. — Тебе ли, получавшему ментовский паёк о ней говорить? Сами замутили, а Терентьев виноват? Его вина, что двадцать лет с нами воюет весь мир, а мы живы, и собираемся жить дальше? Он виноват, что минимальный паёк обеспечен каждому? Голодать не будешь, а хочешь есть лучше других — кто мешает подзаработать? Только меру знай, у своих кусок не тяни, и Посёлок не обкрадывай. Собираешься дом срубить — администрация и с материалами поможет, и строителей выделит. Людей лечим, детей воспитываем, дружина защищает от тварей, менты — от бандитов. Привыкли, считают, что так и должно быть, а какие усилия прилагаются, чтобы им сносную жизнь обеспечить — о том и не думают. Благодарности от людей не дождёшься, так мы это делали не ради благодарности — не мешают, и за то спасибо! А они вон как: смутные времена — и все по хатам, авось пронесёт, как-то утрясётся. Дружинникам Хозяин лучшие куски отдавал, а те не впряглись. Значит, так вам всем и надо! Поживёте с этим вашим естественным отбором, нажрётесь его по самое горло, тогда Терентьева и вспомните! Допустим, всё у Асланяна получилось, сумел он уберечься от Пасюкова, нет в Посёлке лишних ртов, кто остался, те счастливы. А через двадцать лет всё повторится, потому что это вы с Асланяном сделаетесь плесенью. Куча больных и старых дармоедов. Молодых-то поменьше будет, и они не смогут вас содержать. Тогда вам скажут: «извините, ничего личного, но будет неплохо, если все вы сдохнете, потому что кормить старую плесень нет возможности». Такой он, этот ваш естественный отбор.
— Зато у молодых появится хотя бы шанс прожить эти двадцать лет.
— Понятно. Тоже позиция, уважаю! Но ты мне объясни: допустим, избавится Асланян от лишних ртов, появятся излишки, и как вы их используете? Отдадите молодым, у которых, как ты говоришь, мы с Терентьевым отнимаем шанс выжить? Нет, у вас честный естественный отбор, а, значит, всё достанется новой пасюковской элите, потому как для того она в это веселье и впряглась. Остальным либо крохи, либо ничего, а таким, как профессор, рассказавший вам про этот самый естественный отбор, ежели он не собирается делаться плесенью, придётся искать другое занятие, потому что пасюки знают об этом отборе лучше самого профессора — они занимаются им на практике. А чтобы такие, как профессор не возмущались, им объяснят, что это временные трудности, необходимо терпеть и не вякать. Им разложат, что дерьмо, в которое их окунули и есть пресловутая справедливость, что те, кто живёт лучше — достойные, а те, кто плохо, сами виноваты, потому что не приспособились, не умеют работать, и вообще плесень. Кому она интересна? Её только вывести тяжело, а появляется она сама.
— Кстати, насчёт Архипа, что ты с ним сделал? — поинтересовался я.
Сашка, озадаченный переменой темы, спросил:
— Я должен был с ним что-то сделать?
— Из Ударника ты как-то сбежал.
— А-а, вон ты про что! — ответил Сашка. — Надеюсь, ничего с ними не случилось. Объегорил я профессора, как дешёвого фраера: тот сам развязал мне ноги, чтобы я по нужде сходил. Партизан отключился, Савка поленился выходить под дождь, некому было Архипу мозги вправить. Каюсь, немного перестарался, когда засветил ему в нос коленом, только не было возможности удар рассчитать, как вышло, так и звезданул. Вы бы видели, как этот чудик с меня штаны снимал, помогал, значит, облегчиться, потому что у меня со связанными руками не получалось. Он уже шевелиться начал, когда я побежал, очухается. Ух, я и натерпелся: в ночном лесу без штанов, да без рук. Почти пропал, но под утро сумел выйти к Посёлку. Вы бы посмотрели на лица дружинников, когда я в таком виде появился. Они меня, с подачи Олега, уже похоронили…
Степан, услышав рассказ, улыбнулся:
— Точно. В этом весь профессор! Только языком чесать про всякие отборы, а на деле — хуже малого дитяти. Нельзя умников без пригляда оставлять! В общем, так, Саша, не убедил ты меня. Да ты не меня, ты себя убеждаешь, потому, как до конца не веришь в то, что делаешь. А твой Асланян, по всему выходит — идейный дурак. Такие, конечно, годятся для того, чтобы разрушить то, что было выстроено до них и без них, а потом на руины приходят крысы. Знаешь, крысы, дорвавшиеся до власти, могут построить лишь крысятник, а вытравить их дело не быстрое, и, скорее всего, кровавое. Если Асланян всё же отмажет нас с Олегом от петли, я буду ему помогать. Не из-за какой-то благодарности, и, упаси Боже, не из-за его дурацких идей, а потому, что даже Асланян лучше, чем полный крысячий беспредел. А сейчас уйди. Появятся важные новости, заходи, а с революционной агитацией лучше не надо, хорошо? И без тебя у нас с Олегом денёк обещает быть тяжёлым.
Когда за Сашкой, хлопнув, притворилась дверь, и, царапнув по нервам, визгливо проскрежетал засов, навалилась тоска. И раньше было не до веселья, а тут накрыло с головой. Не совсем я тёмный, читал, что когда-то люди за свои убеждения готовы были и в огонь, и на плаху, и из окопа в полный рост. Моё им всем уважение, только сомневаюсь, что у меня так получится. Вот какое дело: я всегда просто жил, и этого мне было достаточно. Легко понять: кто друг, тот и хороший, а кто пытается обидеть меня или моих друзей, те, стало быть, плохие. Вот и всё, что я могу сказать о своих убеждениях. Стоит ли ради такой ерунды на плаху-то?
А ещё мне только что попытались объяснить, что те, кого я считаю плохими, на самом деле тоже хорошие. Во всяком случае, не такие уж и плохие, потому что не для себя они стараются, а для Посёлка. У меня не хватает опыта, чтобы судить, правы они или нет, и я даже готов осторожно согласиться, что — если посмотреть на это под определённым углом! — где-то и в чём-то правы, Тогда, выходит, это я ошибся?
Получается, всё зависит от точки зрения, только моя точка зрения несовместима с пасюковской! То есть, я готов договариваться, а они — едва ли! Значит пасюковская точка зрения в итоге победит. По идее, об этом не стоит переживать, потому что до того момента я не доживу — а, поди ж ты, переживаю, да ещё как!
Не даёт окончательно расклеиться, ещё одна мысль: а вдруг доживу? Зачем я Пасюкову мёртвый? Ни зачем. Хотя и живой тоже, вроде, ни к чему. Но барачник сам говорил, что есть для меня варианты. Опять же, и Сашка что-то такое Степану посулил. Хочется верить, что не всё сегодня для меня закончится. Пусть я для Пасюка лох, а для его дружков, и того хуже — мент-беспредельщик, замочивший корешей. Потому, если мне разрешат пожить, жизнь эта будет трудной, и, скорее всего, недолгой. Но всё же…
А жить хочется не просто так, хотя и просто так тоже хочется. Но теперь я нашёл причину, чтобы ни в коем случае не умирать, потому что у меня вдруг появилась цель. Сейчас объясню: старый-престарый дядя Дима выглядит здоровее наших сорокалетних мужиков. У него многочисленное потомство, а мысль о том, что это лишние рты даже не приходит ему в голову — Мир большой, еды и места хватает всем! А если всем, может, и для нас отыщется маленький уголок? Чужаки отлично чувствуют себя в лесу, никто их не пытается истребить. Наверное, и мы так сумеем! Пусть, не совсем так, пусть по-другому, нужно лишь придумать — как, и тогда всё, что говорил Сашка, больше не будет иметь значения. Кому придумывать, как не мне, с моими новыми знаниями и умениями? А времени на придумывание и нет. Значит, я должен выжить, должен выжить, должен…
Я беспокойно метался по камере. Пять шагов в одну сторону — стена, пять шагов в другую — стена.
— Сашка же нормальный мужик… раньше был, — не выдержав, начал я. — Степан, почему он так сделал? Видно же, сомневается он…
— Ты его пожалел, что ли? А ты не жалей, — ответил кум. — Чего их, сволочей жалеть! Тем более — идейных сволочей. Эти на всё готовы: мол, чтобы другие жили счастливо, кому-то надо в крови перепачкаться. Знаю таких психов, сам такой.
Пять шагов в одну сторону, пять в другую…
— Степан, ты не из подлости, ты ради Посёлка, это же — другое.
— Другое, говоришь? Наверное, другое. Только бывало, особо поначалу, такая жуть разбирала — хоть вены грызи. Я этих приступов пуще смерти боялся, думал, свихнусь, а потом привык, даже во вкус вошёл. Когда тебя уважают, по крайней мере, опасаются, это, я скажу, многого стоит. Это затягивает. А Посёлок двадцать лет продержался, значит, всё правильно мы с Терентьевым делали. Сейчас начнут болтать про нас всякое, но это для того, чтобы заморочить поселянам головы, от себя людское недовольство отвести, и на других вину переложить. Люди-то со временем разберутся, думаю, что разберутся.
Наверное, Степан знает, о чём говорит. Хорошо ли, плохо ли, он достаточно пожил, и эту самую жизнь со всех сторон разглядел. Только мне от его слов не полегчало, наоборот…
— Ты сам-то как в Посёлке оказался? — спросил я, отмерив очередные пять шагов. — За что сидел?
— Зачем тебе? — усмехнулся Степан, — хотя, и скрывать тут нечего. Гада одного замочил. До сих пор жалею, что нельзя ту сволочь оживить, а потом снова медленно удавить. Мало для некоторых одной смерти-то… Я сам к ментам явился. С повинной пришёл, так сказать. Не потому, что совесть заела, просто знал — всё равно поймают. Значит, отмотал я больше половины, стал задумываться о том, как пойду на свободу с чистой совестью. Тут оно и случилось, начался беспредел — испугались все, и озверели. Если бы не Терентьев, всё бы и кончилось! Объяснил мне Хозяин, что хороших людей обижать не позволит, если нужно, не побоится и кровь пустить, не свою, зэковскую. Благо, теперь он — самая главная власть в Посёлке, а, может, и на всём белом свете. На Земле больше не перед кем отчитываться, а насчёт Бога возникли сильные сомнения… но, конечно, заключённых убивать не дело — тоже люди. Этот вариант остаётся на крайний случай. А чтобы такой случай не наступил, нужно всего-то заткнуть десяток человек. На самом деле, особых проблем не возникло, на зонах тоже люди, они, как и все, просто хотели жить. Баламутов было совсем немного. Кого-то я сумел убедить, а от кого-то пришлось избавиться. Нет, избавиться — не обязательно убивать, тут по-разному можно. Как это сделать, Терентьев предоставил решать мне, а со своей стороны, обещал не сильно интересоваться тем, как я это сделаю. Поработал я неплохо, даже на бунт народ подбил, вот и появился у Хозяина повод выставить из Посёлка самых несговорчивых. Хорошо получилось… А когда я в открытую к Терентьеву перебежал, прежние дружки всё про меня поняли. Не простили они — такое не прощают. Двадцать лет я ждал заточку под лопатку, потому что, как ни поверни, получается, что я сука и тварь распоследняя. Только ручонки у пасюков оказались коротки, чтобы до Белова дотянуться. Но теперь уже всё… теперь достали.
Степан замотался в одеяло с головой. А я продолжал ходить от стены к стене.
Пять шагов в одну сторону, пять в другую…
— Слушай, не маячь, — сказал Степан. Я прилёг на кровать. В ушах — будто колокол звенел, этот гул разогнал все мысли. Я пустой, меня выжали, высушили и выбросили. Сил нет, а лежать не могу, движение хоть немного скрадывает беспокойство и прогоняет озноб. На какое-то время я перестал воспринимать происходящее: после бессонных ночей одолела чёрная дрёма, и взбудораженный разум отключился. Только что я шагал от стены к стене, и вдруг оказалось, что приблизился вечер. Меж двумя этими точками во времени — пустота. Голову заполнила свинцовая тяжесть, озноб измучил тело, а во рту сделалось горько и сухо. Я встал и на ослабших ногах подошёл к двери.
— Дайте воды, — попросил я.
— Потерпишь, не помрёшь, — тут же откликнулись на просьбу, а потом раздался довольный гогот. Когда отсмеялись, сообщили: — Недолго тебе мучаться. Дождик, вроде, кончился. Значит, сейчас народ соберётся, тогда и пойдём.
— Это хорошо, — сказал Степан. — Устал ждать.
Я заколотил в дверь, ответа не последовало, и я вернулся на кровать. От окна сквозило, я, натянул так и не высохшую куртку, а поверх неё намотал одеяло. Дверь немного приоткрылась, в щель просунулась рука с кружкой воды.
— Эй, — позвал Мухомор, — если кто у двери, пусть отойдёт. Дурить не будете? Тогда я вас табачком угощу.
— Это по-людски, — обрадовался Степан. — Этого я не забуду. Ты, Михаил, доброе дело затеял. Заходи, не съедим.
— Эй, Мухомор, с ума сошёл, табак на жмуров переводишь? — раздался тот же голос.
— Тебе то что, Солёный? — огрызнулся Мухомор. — Не твоё отдаю, а своё. А со своим что хочу, то и делаю.
— Ну-ну. Ты, значит, добренький, а мы — дерьмецо? Посмотрим, что скажет Пасюк.
— Беги, стучи. Только не придумано закона, чтобы людей перед смертью мучить. Полагается им воду попить, да табачок покурить, вот и пусть.
И Мухомор зашёл в камеру.
— Трубка у меня одна. Я уж вам её раскурил, а вы сами решите, кто первый будет дымить, да пошустрее давайте, — барачник всё оставил на полу возле двери. — Ну, как накуритесь, постучите.
Я жадно схватил кружку, вода оказалась противная и тёплая. Может, из-за горечи во рту почудилось, что у неё гнилой привкус. Сделав несколько больших глотков, я передал кружку Степану. А тот дымил трубкой. Пусть курит, я пока не хочу. А водички бы ещё попил…
— И подумать не мог, — Степан выдохнул клуб дыма, у меня запершило в горле, и я тут же закашлялся, — что когда-нибудь понравится курить нашу махру — та ещё дрянь. А вот, поди ж ты, как хорошо!
Я опять уселся на кровати, закутав себя одеялом. Несколько дней назад точно так же… кстати…
Я сунул руку под матрас, там пусто. Неужели, кто-то нашёл? Постель на пол…
— Клопов решил погонять? — съехидничал Степан.
Вот! Куда засунул, там и лежит, меня дожидается. Заляпанное бурым лезвие застряло меж кроватных пружин, к рукоятке присохла грязь.
— Может, пригодится? — спросил я.
Кум выхватил нож, а вместо него всучил мне трубку.
— Смешно, — задумчиво наморщив лоб, сказал Степан. — Я сам этот нож сделал.
— Ты же мне и подарил, — ответил я. — Не помнишь, что ли? Если бы не он, может, и не отбился бы я от пасюков.
— Видишь, разок тебя подарок выручил, значит, счастливый он. Авось, опять сгодится. Как думаешь, перед тем, как поведут на площадь, нас обыщут?
— Обязательно, — уверенно сказал я. — Раз полагается, значит, непременно.
— Кто знает, как у новой власти полагается. Я вот думаю… — Степан вогнал нож меж половиц, начал гнуть в одну сторону, потом в другую. Сталь для приличия посопротивлялась, и, звонко щёлкнув, лезвие переломилось в сантиметре от рукоятки. — Неудачная, видать, поделка. Ты не сильно расстраивайся, ладно? От ножа в нашем положении мало пользы, а лезвие — дело тонкое. Хоть в сапоге можно спрятать, а хоть и в рукаве. Эти дурни и не догадаются. Хорошо бы руки верёвкой скрутили, глядишь, и удастся тихонько перепилить. Тогда и попутчик нам с тобой найдётся. Я бы, ради старой дружбы, помог Асланяну, Пасюка бы с собой прихватил…
Говоря это, Степан приспосабливал лезвие. Он тряс рукой, и кусочек остро заточенной стали выпадал из рукава. После десятка неудачных попыток, Белов сдался.
— Не выходит, — сказал он. — Да не сильно и рассчитывал. Придётся в сапог положить. Ладно, как получится, так и получится. А ты чего замер? Прячь рукоятку, да застилай кровать. А то подумают чего…
За нами пришли. Коренастый и красномордый Помидор сопел, лицо у него лоснилось то ли от пота, то ли от дождевых капель, он ежеминутно утирался рукавом. Худой и бледный Слега деловито и тщательно обыскал нас, заставил разуться, но лезть в чужие сапоги побрезговал.
— Готовьтесь, — сказал он, и пристегнул Белова наручниками к спинке кровати.
Посмотрел я на барачников: Помидор заметно волнуется, хоть и пытается казаться молодцом, только взгляд его трусливо убегает в сторону; Слега, вроде бы, жалеет нас, но чувствуется — будет нужно, пристрелит не задумываясь. Чего скрывать — тут меняи накрыло: до дрожи в коленях, до ударов пульса в висках. Ясно так представил, как иду я по улицам Посёлка, на площади собрались друзья и просто знакомые. Петля на шею, последняя сигаретка, если дадут, и счастливого пути! Степану почти без разницы, для него всё решено, смирился он, даже облегчение на лице промелькнуло. Но я-то помирать не хочу! Нельзя мне!
Усадили меня на кровать рядом с Беловым, пристегнули к другой спинке, и зашёл Пасюк. Показалось, что дышит он тяжело, нет радости в свинячьих глазках. Зато там есть неуверенность. Чуешь, тварь, что скользкое дело затеял? Как люди отреагируют — неизвестно, а назад не отыграешь — свои не поймут. Почувствовал я, боится Пасюков, но жизнь научила его прятать страх даже от самого себя. Я так не мог.
Смотрел на меня Пасюк, и всё понимал. От того ему становилось спокойнее; вот уже появилась чуть заметная ухмылка.
— Побреетесь, или вам без разницы? — милостиво спросил он, когда я опустил глаза.
Степан поскрёб ногтями не пристёгнутой к кровати руки заросший седой щетиной подбородок и сказал:
— Так сойдёт.
— Дело ваше. Готовы? Я народец собрал. Не задерживайтесь, а то снова дождь пойдёт! Тут к вам поп заявился. Позвать, или вам и это без надобности?
— Отчего же, позови, — разрешил Степан, — кто знает, как на том свете дело повернётся.
— Давайте сюда попа! — крикнул Пасюк за дверь. Отец Алексей, словно того и ждал, быстро вошёл в камеру. — Ну что, святой ты наш. Не боишься остаться наедине с душегубами? Может, посторожить?
— Уйдите вон, — тихо сказал отец Алексей.
— Как знаешь, если что, зови. Мои люди за дверью. А я, пожалуй, на площадь сбегаю. Надо бы проверить, — Пасюк ушёл, за ним, оставив дверь приоткрытой, потащились барачники.
— Что, парни, будем исповедоваться? — спросил отец Алексей. — Души, наверное, хотите облегчить?
— Не, — отказался Степан. — Если нет во мне Бога, так на кой я за ним к тебе попрусь?
— А ты, э-э, сын мой? — обратился поп ко мне.
Я помотал головой.
— Ладно, воля ваша. Отпускаю вам грехи, и всё такое… об одном прошу, как приведут на площадь, бузу не поднимайте! Себя вы не спасёте, а людей взбудоражите. Люди сейчас нервные, могут волнения начаться, кровь польётся. Вам надо? И никому не надо! Так вот, Пасюков обещал — будете себя хорошо вести, помрёте быстро. Ты знаешь, Стёпа, умереть достойно в твоём положении — тоже большое дело. Конечно, если хотите помучаться, и на то воля ваша. Но Пасюков своим автоматы дал, а у дружинников оружие отнял. Думай, Степан, а, главное, оцени ситуацию верно: ты всегда старался, чтобы людям было хорошо. Не каждому по отдельности, а так, чтобы всем вместе. Что у тебя получалось — другой вопрос, но ты старался. Бог видит, он зачтёт. А ты сделай хорошее дело и в последний раз; умри спокойно. Не надо больше крови. А я за вас помолюсь.
— Зачем нам твои молитвы? — покачал головой Степан. — И Бог, который про нас забыл, мне не нужен. Я в него давно не верю.
— Я тоже, — неожиданно сказал отец Алексей. — Разуверился, а снова поверить не смог, как ни старался. Люди больше не нужны Богу, а Бог ещё кому-то нужен. Вот я и даю его. Работа, не хуже других, на жизнь хватает. Но я всё равно за вас помолюсь. Авось, пригодится.
* * *
— Белов, ну-ка, руки за спину, и на выход.
Щёлкнули, стянув куму руки, наручники. Тот подмигнул — не дрейфь, мол, парень — и вышел. Я, будто в прорубь ухнул, душа скукожилась и заледенела. Думал, я подготовился, случалось и мне выводить людей из этой камеры, знал, как это происходит. Ни черта я не знал! К тому, что это будет настолько буднично — руки за спину, и марш помирать! — наверное, не подготовишься. Возможно, меня ожидает самое важное событие в жизни, а этим вокруг, наплевать; у них свои проблемы. Останется лес, останется Посёлок, друзья и враги тоже останутся, а меня не будет. Не то, чтобы страшно, а, как-то… неправильно.
Если неправильно, значит, и не должно этого случиться! Мало ли, чего им захотелось, а без приговора вешать не положено! Ни при какой власти. А приговора-то и не было! Меня даже не судили, допросили для порядка, и всё! Сейчас захлопнется дверь, клацнет замок, а я буду, заглушая движением страх, метаться по камере. Пять шагов в одну сторону, разворот, и пять в другую. А потом всю жизнь, сколько её ни останется, я буду стараться этот страх забыть. Пусть так, я согласен!
Тяжко заскрипели половицы. Донёсся звук удаляющихся шагов. Точно, уходят! Облегчение, от которого, почему-то, стыдно, и хочется сходить в туалет.
— Руки за спину, Первов, и не вздумай дурить! — громко сказал Мухомор, а когда он сковывал мне запястья, прошептал: — Ты, Олежка, на меня не обижайся. Так-то ты нормальный, просто жизнь злая, — и, громче: — Выходи, чего мешкаешь? — И совсем громко: — Иди, иди, не задерживайся!
Я поковылял; ноги ватные, раздолбанные сапоги шаркают по полу, а низ живота скрутил болезненный спазм. У тех, кого выводил из камеры я, была надежда. Только сейчас до меня дошло, как это для них было важно — надеяться! Вдруг, отменят приговор, вынут из петли и отправят в лес? Эта надежда жила до конца и умирала в агонии вместе с телом. Как много я сейчас отдал бы за возможность надеяться!
Спрятаться бы, зарыться в землю, как делают личинки жуков, переждать. Смотреть на пасюковские рожи противно; я уставился в пол, на кляксы раздавленных мокриц и ошмётки грязи.
— Пошёл! — толкнули меня в спину. Чтобы не упасть, я сделал несколько быстрых шагов к лестнице. Ноги всё же заплелись, и я больно ударился коленями о ступени.
— Не дури. Шевели мослами, — прогундосили над ухом, и грубая рука, ухватив меня за воротник, рывком поставила на ноги, — не то хуже будет!
Куда уж хуже…
Побрел я к выходу. Лестница. Комната. Стол, на нём — объедки. Крыльцо. Ветер. Серое небо. Вокруг Степана — четверо с автоматами.
Оказался я рядом с кумом, опустил голову, дышать тяжело, влажный воздух с трудом пролезает сквозь стиснутые зубы. Попытался я унять дрожь и тошноту. Не очень-то получилось.
— Ну что, готовы? — спросил Слега. — Сами пойдёте, или тащить придётся?
— Дорогу знаем, — ответил Степан. — Я по ней мильон таких гадёнышей, как ты, провёл.
Мы кое-как, спешить-то некуда, поплелись по лужам, по грязи.
— Двигайся, падлы! — загундосили сзади. — Люди ждут!
Услышав окрик, я невольно прибавил шаг, а Степан, наоборот, остановился. Уткнувшись в его спину, затормозил и я.
— Что за сявка лает? — ехидно протянул Степан. Ему бы о скорой смерти побеспокоиться, а он барачников дразнит, и, кажется, получает от этого удовольствие. Мне бы так уметь! А кум продолжил: — Пасть захлопни, гнусь, и без разрешения не тявкай!
— Как ты меня назвал, сука? — взвился Гундосый. Короткий замах, и приклад автомата впечатался Белову в плечо. Степан под гогот полиционеров опрокинулся в грязную жижу. Поднялся он медленно и неулюже; руки-то скованы. С волос на лицо жидкими разводами стекала серая вода, с мокрой одежды капало.
— Молись, гадёныш, — прошипел Белов, надвигаясь на Гундосого. — Я запомню, расквитаемся!
И так это уверенно было сказано, что я поверил — с того света вернётся и припомнит! Барачник попятился, и я, несмотря на то, что в голове не осталось места ни для чего, кроме собственного страха, догадался — они тоже боятся, даже сейчас боятся. Кума скоро не будет, а ужас, который он нагонял на этих людей, останется. За двадцать лет их мозги пропитались этим ужасом. Понял я это, и сразу полегчало: пусть они трясутся, а мне-то теперь какой смысл?
Но таким, как Гундосый, нет большего позора, чем потерять лицо перед корешами. Накрутил он себя, и попёр на Степана. Когда раздалась визгливая брань, стало понятно — сейчас опять ударит. Не дело — бить человека, который не может ответить. Смотреть на это никакого терпения не хватит, у меня и не хватило — много претензий к Гундосому накопилось, а тут случай подвернулся, наверное, последний случай в жизни, хоть немного поквитаться с этим подонком. Зря пасюк повернулся ко мне спиной; как тут удержаться? Пнул я от души, силы, какие остались, в пинок вложил. Сапог, тот самый, который сам же Гундосый и отдал мне взамен ботинок, саданул по копчику. Барачник, хрюкнув, прикрыл руками зад. Когда он развернулся, и попёр на меня, ему добавил Степан — ударил расчётливо и точно.
Потом мы барахтались в грязи, а полиционеры охаживали нас по рёбрам. Едва я поднял голову из лужи, чтобы глотнуть воздух, в скулу прилетел сочный удар, обернувшийся вспышкой в глазах и взрывом боли в висках. На том второе за день избиение закончилось.
— Хватит с них, братцы, — прекратил это дело Слега. — А ну, как покалечим, придётся тащить, а они грязные.
Нас попытались привести в нормальное состояние, с шутками и прибаутками кое-как обтёрли грязь и кровь с физиономий, и всё равно мы предстали перед народом в совершенно непотребном виде. Люди такое не одобрили, послышались обидные комментарии в адрес конвоиров, но стоило Слеге рявкнуть, смельчаки заткнулись.
Когда вели через толпу, люди расступились, вокруг — лишь виноватая тишина. Ну, что вы, граждане? Навалитесь всем миром! Вы же полиционеров, если захотите, порвёте! Куда там! Клыков со своими ребятами — смог бы. Но дяди Васи здесь нет, а чтобы сосчитать дружинников, которые всё же пришли посмотреть на казнь, хватит пальцев на руках. Барачники встали между нами и толпой — эти, в отличии от дружинников, вооружены.
Судьба водит меня кругами. Вот и очередной замкнулся: снова я на площади, и снова стою под виселицей. Роль у меня другая, а декорации те же — две петли раскачиваются на ветру. И вторая красноречиво рассказывает о том, что меня ждёт. Ту роль я сыграл неудачно, а эту и вовсе играть не хочется. Только никуда не денешься, жизнь — не поселковая самодеятельность, со сцены, пока не упадёт занавес, не свалишь.
А петля мозолит глаза; взгляд не оторвать. Верёвка, толстая и грубая, разбухла от влаги. Волокна торчат, как щетина, и с них капельки воды в большую лужу, которая образовалась как раз под виселицей, срываются. Почему-то невыносимо ноет шея, колени ходят ходуном, и кишки опять в узел завязались. Ох, в туалет бы…
Я наткнулся взглядом на друзей, надеялся, что хотя бы их здесь не будет; нет пришли! Согнали их в тесную кучку, а рядом вооружённые барачники. Ольга бледнее смерти: губы в ниточку, а глаза пылают. Странный такой взгляд; яростный и, одновременно, беспомощный. Увидев, что я глянул на неё, Ольга что-то сказала. Издали я не расслышал, но по движению губ понял — это обещание. Отныне Пасюку придётся жить, оглядываясь. Я через силу улыбнулся, и опустил глаза; сестрёнка не должна увидеть, что мне страшно.
Пасюков, торжественный и серьёзный, ждёт рядом с виселицей, Сашка стоит в цепи полиционеров, хмурый Асланян мнётся с ноги на ногу. Когда новый хозяин разглядел, в каком виде нас доставили, ещё больше помрачнел.
— Вас били, что ли? — спросил он.
— Так они, это, сбежать хотели! — объяснил Слега.
— Что ты, Артурчик, — перебил барачника Степан. — Никто нас и пальцем не тронул. Это мы твоих бармалейчиков немного потрепали. Щенки!
— Значит, у вас нет претензий? — Асланян пуще прежнего нахмурился.
— О чём ты? Какие претензии? — успокоил его Степан. — Ты этим воякам спуска не давай, гоняй в хвост и в гриву, не то хлебнёшь с такими защитничками горя. Да не хмурься так: связался с крысами — терпи!
— Ладно, разберёмся, — сказал Асланян. — Начинаем?
— Ты у меня спрашиваешь? — засмеялся Степан. — Ну, начинай. Разрешаю.
Понял Артур, что дело пошло не слишком удачно. Осуждённый откровенно поиздевался над ним, и люди это заметили. Кто-то свистнул. Артур поднял правую руку.
— Граждане Посёлка, мы собрались здесь… — громко начал он, голос дал петуха, и Асланян смущённо закашлялся. Специально он копировал манеру Терентьева, или случайно так получилось — какая разница? Если хозяин не может нормально вздёрнуть преступников, за что его уважать? Людей собирали не для того, чтобы повеселить, а оно вон как получается: уже раздались хоть и неуверенные, но недовольные выкрики. Нам со Степаном, как минимум, сочувствуют — и за то спасибо.
— Ты, Артур, как-нибудь по-своему скажи, без выкрутасов, — подначил Белов.
— Граждане Посёлка… свободного Посёлка. Мы собрались здесь, чтобы совершить правосудие… — сделал ещё одну попытку Асланян. Когда эти слова произносил Терентьев, народ замирал. Было, что-то у него было: не в одежде, не в жестах и уж тем более не во внешности. Те, кто видел Хозяина, откуда-то понимали — имеет право! Сейчас, волнуясь и суетясь, эти слова выкрикнул Артур; а в ответ донеслись ехидные смешки и похабные комментарии. Если люди смеются, значит — страх проходит, это не совсем то, что нужно Пасюку! Подошёл он к Асланяну, в руках автомат, тот самый, перекрученный изолентой, беловский «калаш». Короткая очередь поверх толпы, дробное эхо, и тишина.
— Тихо, сучьи дети, — сказал Пасюк негромко. — Я вас научу новую власть уважать! Если кто без разрешения вякнет, встанет рядом с этими двумя! Поняли?!
Люди поняли.
— Вижу, дошло до вас! Говори, что хотел, Артур.
Сначала Асланян сказал про Степана: не подчинился, сопротивлялся, дело смертоубийством кончилось, заслуг перед Революционным Комитетом не имеет, потому и не может рассчитывать на снисхождение. Приговаривается к высшей мере через повешенье. Всем ясно? Гражданин Белов, есть вопросы? Нет! Хорошо, сейчас приговор будет приведён в исполнение.
Потом Асланян объяснил, за какие грехи накажут меня. Он напомнил, что ещё прежняя власть вынесла суровый, но справедливый приговор, казнь гуманно отложили, а меня временно выслали из Посёлка. Так как я, нарушив условие ссылки, незаконно вернулся, отсрочка приговора становится недействительной. Революционный трибунал подтверждает приговор, вынесенный прежней властью, и приводит его в исполнение. Тебе понятно, Первов?
Я машинально кивнул: что тут понимать — суда не будет, приговор вынесен, болтаться мне на виселице. Мало ли, что посулил Пасюков? Это же не он меня осудил, а Терентьев.
О том, что происходило дальше, остались смутные обрывки воспоминаний. Моросит дождик, петля возле носа покачивается… курю; последняя жадная затяжка обжигает губы… мокрая, холодная и шершавая верёвка захлестнула шею… Я зажмурился, и непроизвольно втянул голову в плечи. Мгновения скачут, сердце бешено колотит в рёбра, а в глазах красная муть. Сейчас начнётся… Скорее бы, нет сил удерживать рвущийся на свободу ужас!
Прошла вечность, и ничего не случилось. Я пока живой, с петлёй на шее, льёт дождь и холодные ручейки пробираются за ворот. Я слышу голос Асланяна, и понимаю — что-то идёт не по тому сценарию, который известен мне. Приоткрыв глаза, я вижу: Артур стоит подняв руку, а народ ждёт. Теперь люди готовы ловить каждое слово, будто перед ними сам Терентьев.
— Революционный трибунал, — начал Асланян, — нашёл обстоятельства, позволяющие пересмотреть приговор, вынесенный гражданину Первову. Трибунал принял во внимание героизм, проявленный гражданином Первовым во время экспедиции к эшелону, а также несомненную пользу этой экспедиции для Посёлка. Революционный Трибунал учёл, что гражданин Первов до того, как совершил преступление, имел безупречную репутацию. Революционный Трибунал посчитал возможным отложить исполнение приговора на один год. В течение года Первову предстоит доказать верность Революционному Комитету. В случае, если в искренней преданности возникнут сомнения, приговор будет приведён в исполнение, если сомнений не возникнет, Олега Первова восстановят в правах гражданина, а приговор, вынесенный прежней, низложенной Революционным Комитетом, властью, будет считаться утратившим силу. Олег, тебе понятно?
Нелегко что-то произнести, когда петля давит на горло, трудно, даже кивнуть. И смысл сказанного, почему-то, ускользает. Но главное я понял: всё, что сейчас говорил Асланян — про меня, а, значит, буду жить!
Грубо сдёрнули петлю — чуть уши на верёвке не остались. Нет сил радоваться, вообще, всё безразлично; видно, человеку, похоронившему себя, на всё плевать!
— Живи пока, — смрадно дохнул мне в лицо Гундосый. — До поры.
Я кивнул: спасибо, мол, поживу, и до меня стало медленно доходить: как же хорошо, невозможно надышаться! Наручники сняли, я начал растирать запястья, а сам почувствовал, как на лицо наползает глупая улыбка. Не соврал Пасюк, пожалел меня. А, может, это Артур расстарался? Сейчас ещё и Белова помилует!
Подошёл ко мне Пасюков: смотрит заплывшими глазками, дышит луковым запахом.
— Готов поклясться в верности Революционному комитету? — спрашивает, а у самого вид, как у кота, сожравшего чужую рыбу.
— Готов, — закивал я. Может, и не по нраву мне «комитет», а только отчего бы и не поклясться, язык не отвалится. Лишь бы не в петлю.
— Повторяй за мной, — велел Пасюк. — Не шепчи, а громко, чтобы все слышали… говори: «Я, Олег Первов, осознаю свою вину, и клянусь искупить её честной и преданной службой Посёлку и Революционному комитету. Клянусь подчиняться и выполнять…» Я старательно повторил за Пасюковым ерунду, которую он тут же, на ходу и выдумал, и мы оба остались довольны.
— Ладно, парень, — похвалил Пасюк. — Вижу, ты осознал, и проникся.
Я потупился, мол, конечно, осознал и, конечно, проникся.
— Раз так, — барачник похлопал меня по плечу, — ты наш человек. Слушай первое задание Революционного комитета. Приказываю тебе привести в исполнение приговор… короче — повесь Белова!
Видно, Пасюк читал меня, как открытую книгу. Поросячьи глазки будто спрашивали: что же ты собираешься делать? А действительно, что? Отказаться, пожалуй, не выйдет: сам верой и правдой служить обещал — все слышали. Раз поклялся, надо служить. Только нельзя. Никак нельзя. Потому что люди увидят — Пасюков победил: окончательно, бесповоротно и навсегда. Значит, опять голову в петлю? Вот она, у носа покачивается, и капельки на ней снова набухли. Меня передёрнуло с ног до самой макушки. Нет, этот вариант больше не рассматривается!
Совсем я растерялся, а Пасюк за мной наблюдает. Что бы я ни выбрал, ему хорошо. Откажусь — верёвку на шею наденет, соглашусь — ошейник. Буду тявкать на коротком поводке, да помнить, какую гнусную цену за жизнь уплатил.
Кому-то из пасюков стало невтерпёж, послышался окрик:
— Давай, не тяни! Смелее!
И в самом деле: чего это я? В сущности Степан — тот ещё душегуб. Если кто и заслуживает петлю, это он и есть! И не скажешь, что совсем уж несправедливо. Он и сам это понимает. Правда, ко мне кум всегда относился хорошо, опекал, может, даже, по-своему любил. Только мне надо выжить — любой ценой, пусть самой подлой. Ради Посёлка, не для себя, ну, я же объяснял…
Подковылял я к Степану, а тот спокойно так глянул, словно тоже заинтересовался, как я буду из этой ситуации выпутываться. Я засуетился — поправил верёвку, чтобы узел оказался не под ухом, а сзади, воротничок зачем-то пригладил.
— Ты извини, Степан, — покаялся я, — как-то нехорошо получается. Ну, тебе же без разницы, кто тебя вздёрнет, а мне ещё жить.
Пасюковские прихвостни, те, кто расслышал эти слова, заухмылялись. Степан презрительно сощурился, а люди притихли, ждут.
— Прости, — чтобы как-то подбодрить Степана, я неуклюже потрепал его по плечу. Белов глянул на меня, как на мокрицу. Нет, как на мокрое место, оставшееся от попавшей под сапог мокрицы. Зачем так глядишь? Какая разница, кто сделает? Ты всё равно покойник, сам так учил, помнишь? Я постараюсь сделать быстро и не очень больно, хорошо? Опыт у меня небогатый, так что извини, как получится. Зато будет шанс расквитаться. За нас обоих потом расквитаюсь, понимаешь? Мне и так тяжело, поэтому не усложняй, Степан. Закрой глаза, не смотри. Прости… да, я бы сам не пожал руку человеку, совершившему такую подлость. Но выбора нет…
Я, лишь бы убежать от наполненного презрением взгляда, поспешно встал за спиной Степана. Затем я суетливо проделал множество ненужных вещей: зачем-то проверил наручники на запястьях приговорённого, одёрнул ему куртку, поправил задравшийся рукав.
— Хватит копаться, — недовольно сказал Пасюк. — Считаю до трёх, или ты его вешаешь, или встаёшь рядом с ним. Раз…
— Сапоги у него хорошие, — набравшись наглости, заявил я. — Мои твой полицай забрал, видишь, в чём хожу?
— Ладно, — презрительно скривился Пасюк, — Получишь свою награду. После заберёшь.
— Как же, заберёшь, — заныл я. — Твои же все вещи и потырят.
— Хватит! — сорвался на крик Пасюков. — Два…
— Носи, не стаптывай, — Степан аккуратно, чтобы не потерять равновесия, поддев носком одного сапога пятку другого, разулся. Теперь он топтался босыми ногами, на которых болтались полуразмотавшиеся портянки, в луже. Я быстро переобулся. На меня уставились пасюки; даже они меня презирают, а сами, что ли, лучше? Асланян отвернулся, граждане опустили глаза. А вы как думали? Жизнь у меня начинается тяжёлая. Продавщицы и кладовщицы теперь вряд ли будут мне улыбаться, разве что из жалости, а вещи мёртвым ни к чему, вещами должны пользоваться живые.
Я поставил свою стоптанную обувь рядом со Степаном.
— Обуйся, замёрзнешь.
— Потерплю…
— Три, — сказал Пасюков.
Надо решаться, а не могу. Зябко, я съёжился и сунул руки в карманы. Ладно, всё равно когда-то придётся… что-то полиционеры разнервничались. Чего вы? Не видите, я ваш. Со всеми потрохами ваш.
— Не сердись, — я потянул верёвку. Степан привстал на носочки, вместо дыхания из горла вырвался хрип, голова задёргалась. Надо бы решиться, закончить одним рывком, да не могу я так. Всё внимание охраны привлечено к Степану. Чего им бояться, они вооружены, а я сломлен. Они видят, что я сломлен. Они расслабились. Зря!
Я решился…
Подфартило, я не поскользнулся на раскисшей от дождя земле. Второй раз повезло — Асланян топтался рядом с виселицей, и когда я метнулся к нему, ничего не успел предпринять. А самая большая удача — Степан, разуваясь, не выронил из сапога лезвие ножа, я умудрился незаметно зажать его в кулаке, а потом переложил в карман. Спустя несколько мгновений я прикрылся Асланяном, как щитом. Получилось быстро и, на удивление, ловко. Прижавшись к Артуру сзади, я, в попытке обездвижить, обхватил его одной рукой за туловище, а вторая рука с зажатым в ней лезвием под густой бородой отыскала беззащитное горло.
Асланян поначалу не сопротивлялся, но вскоре растерянность прошла, и он завертелся в моих объятиях. Ещё несколько секунд, и пасюки опомнились, но острый металл прижался к глотке нового хозяина. Артур замер и выкрикнул:
— Не стрелять, не стрелять!
Барачники уставились на Пасюкова — ситуация-то щекотливая, пусть начальник думает, ему виднее. Скажет — издырявят меня, только и Асланяну при этом достанется.
А мне терять нечего, чик, по горлышку, и всё! Лучше бы, конечно, порешить Пасюкова, но ты, Асланян, оказался ближе, тебе и отдуваться. Извини!
— Никто не дёргается! — завопил я, надеясь заглушить ором и страх, и неуверенность. — Порежу его! Клянусь, порежу! Ко мне не приближаться! Освободите Белова! Быстро, я сказал!
И — тишина. Барачники удивлённо таращатся, да соображают, как быть, потому что Пасюк ни словом, ни жестом не показал, чего от них ждёт. С одной стороны — руки чешутся пострелять, но если с Асланяном что-то случится, как начальник отреагирует? Может, и похвалит, а вдруг — наоборот?
— Никто не будет стрелять, я обещаю, — сказал Сашка. — Только не психуй, отпусти Артура.
Степан стоит, изредка переступая босыми ногами в грязи. Лицо его побагровело, глаза выпучились.
— Шевелитесь, или перережу ему глотку, — заорал я, а пальцы судорожно стиснули лезвие. Вот гадство, порезался! Ладно… другие, верно, думают, это я горло Асланяну проткнул, вон как хлынула кровища. Я надавил сильнее. Нервы у Артура вовсе не стальные. Как понял, что я шутить не собираюсь, завопил:
— Делайте, что велит!
— Ты, Олежка, успокойся, — заговорил Пасюков. — Побаловался, и хватит. Отпусти его, и мы всё обсудим… я обещаю.
— Освободите Белова, — упрямо повторил я.
Полиционеры не спешили, а Пасюк думал, как лучше обыграть ситуацию. Может, и неплохо, если я, своими руками, на глазах у честного люда, зарежу Асланяна? Только обставить это дело нужно красиво, чтобы Клыков ничего не смог предъявить, и, заодно, моё злодейство увидел. А для этого Пасюку надо хотя бы сделать вид, что пытался спасти Артура, который, вообще-то, хотел как лучше, даже убийцу и врага помиловал, а этот убивец злом отплатил за добро. Получается, что бы Пасюков ни сделал — всё ему на пользу, а у меня снова, кажется, не вышло. Ох, тоска, тоска!
Тут через толпу обалдевших от происходящего барачников, к виселице протолкались Ренат и Ольга.
— Не трогать их. Пусть, — сказал Пасюков, наблюдая, как стаскивают петлю с шеи Степана, и пристально посмотрел на меня. Толстые губы тронула улыбка. — Куда они денутся?
— Наручники с него снимите! — заорал я, рассудив, что если уж начал наглеть, лучше не останавливаться. Странно, барачники послушались, а Пасюк их не остановил. Степан, первым делом, грязными ногами залез в мои сапоги, а потом принялся командовать.
— Ренат, возьми пистолет у Асланяна, — сказал он сиплым голосом и тут его согнул кашель.
Ренат взял оружие, и замер; барачники приготовились открыть огонь. Им больше не нужна команда вожака: пистолет в руках Рената — сам по себе повод начать стрелять во всё, что движется. Теперь полиционеров может спровоцировать любая ерунда. У одного сдадут нервы, второй его поддержит, и понесётся веселье! Не важно, уцелеет ли Асланян, мы точно этого не переживём.
— Не стрелять, я скажу, когда можно, — чуть помешкав, приказал Пасюк. — Попробуем спасти Асланяна. Если не получится, этих можете не жалеть…
— Отойди, Олег, я присмотрю за Артуром. — Степан едва отдышался, лицо ещё пунцовое, зато в слезящихся глазах бесенята пляшут. Он забрал у Рената пистолет, и приставив к голове Асланяна, громко добавил: — Наденьте ему наручники. Теперь дайте нам оружие! Быстро!
— Ну, ты наглец! — почти одобрительно сказал Пасюк. — Нет, оружие не получишь. Вы отпускаете Асланяна, я отпускаю вас из Посёлка — мотайте к Терентьеву. Договорились?
Я бы не рискнул поверить Пасюку на слово, Степан тем более не отличается наивностью, поэтому Асланян ещё немного побудет с нами.
— Мы уходим, — сказал Белов. — Асланяна отпустим, когда выйдем за ворота. Не дёргайтесь, я нынче нервный, могу с перепуга стрельнуть.
Я на дрожащих ногах пошёл сквозь толпу. Вот… сейчас… ещё шаг, и начнут стрелять… Заныли порезанные пальцы. Я сжал ладонь в кулак — кровь не останавливалась. Тяжёлые капли падали на землю, перемешиваясь с грязью. Шаг, другой, третий… полиционеры расступились… Асланян, будто набитая ватой кукла, чавкал по грязи подгибающимися ногами, он вполголоса матерился, но шёл туда, куда его вёл Степан. Неожиданной стороной жизнь повернулась, да, Артур? У меня в последнее время каждый день крутые виражи, уже привык. И ты, на всякий случай, привыкай!
Мы вклинились в толпу — люди освобождали дорогу. Вдруг мы попали в плотное кольцо, нас окружили клыковские парни. Лишь казалось, что они безоружны, мужчины достали из-под курток кто нож, кто самострел, а двое держали в руках обрезанные ружья. «Молодец, Олежка»: хлопнул меня по плечу дружинник Серёга. Зелёный платок обмотан вокруг головы, из-под него выбиваются пряди слегка тронутых сединой волос, а борода встопорщилась — такого можно испугаться, даже если он без оружия, а нас обложил десяток похожих на Серёгу головорезов.
— Бегом, к Северным воротам, — велел дружинник, и мы побежали. Теперь моя спина прикрыта. А что, может, и до ворот доберёмся? А там, глядишь…
Створки приоткрыты, за ними — свобода, а на пути к ней встал Клыков: ноги широко расставлены, на плече пулемёт. Рядом с командиром пятеро. Эти тоже вооружены по-настоящему. А барачники уже близко.
— Клыков, — заорал Пасюк, — Ворота закрыть, никого не выпускать! Или повешу!
— Вот, дурак, — сказал Клыков негромко, а потом заорал в ответ. — Ты кто такой, чтобы мне приказывать?! Катись ты в лес, крыса помойная! Лучше к мутантам, чем вас, свинопасов охранять, и уже нам: — Чего встали? Давай быстрее! Долго вас ждать?
Пасюк, почуяв неладное, юркнул за спины барачников, а те замерли, увидев смотрящий на них чёрный зрачок пулемёта. Мы бросились к воротам. Тут до Асланяна и дошло, что сейчас он попадёт за Ограду.
— Отпустите, — заверещал он. — Вы не понимаете. Я должен быть в Посёлке.
— Не скули, — оборвал его Степан, и грубо вытолкал за ворота.
Едва нас укрыли деревья, я повалился на землю, и пил, пил, пил из лужи дождевую воду. Глотал до тех пор, пока живот не переполнился, а горло всё равно осталось сухим и шершавым.
Повисла неловкая тишина: слышится лишь тяжёлое дыхание, и шорох листьев. А на лицах дружинников растерянность. Совсем недавно я так же смотрел на оставшийся за спиной Посёлок. Тогда казалось — всё кончено, за Оградой человек жить не может. Теперь я знаю, что это враньё, а эти люди ещё не знают.
— Отпустите, — жалобно попросил Асланян. — Вы не понимаете, что натворили. Без меня Пасюков натворит бед.
— Это ты ни черта не понимаешь! — рявкнул Клыков. — О чём думал, когда связался с этой мразью? Пасюк тебя не трогал, пока я был в Посёлке! А сейчас за чью спину спрячешься? Ни ментов, ни армии — полный ноль! Ты и нам без надобности, иди, если думаешь, что тебя пустят за ворота. Скорее, шлёпнут, чтобы не мешался, а людям наврут, будто мы. Никому ты больше не интересен.
— А как же Ограда? — зашептал Асланян. — Что же ты наделал, Клыков. Давай вернёмся вместе… ты должен охранять Посёлок! Ты обязан…
— Дурак, — сказал Клыков.
— Что об этом думать, — сказал я. — Теперь там рулит Пасюков, пусть и охраняет. А у нас полно других проблем.
— А ты, Олегжка, молодец, — похвалила Ольга. — Здорово разыграл там, на площади. Даже я поверила, что ты Степана, того…
— Да уж, — ухмыльнулся Белов, — я тоже, грешным делом, решил, пока ты про сапоги не стал ныть. Кстати, возвращай мою обувь.
— Да ладно, возьми, — я не стал объяснять, что до последнего сомневался. Не верилось, что у меня получится. Честно, всё само вышло; разве такое спланируешь? Каждый надеялся, что у него будет шанс переиграть ситуацию в свою пользу. И вооружённые дружинники оказались кстати: тоже, ведь, к чему-то готовились, и Ольга с Ренатом пришли, и Клыков сумел раздобыть пулемёт… Нет, возможности спланировать такое у меня не было, но если думают, что я замыслил этот финт загодя, пусть так и будет.
Я вздохнул, и обул свои отвратительно-мокрые и холодные сапоги. После того, как Степан залез в них грязными ногами, они стали грязными и скользкими ещё и изнутри.
— Что дальше? — спросил Степан.
Я не сразу понял, что это он ко мне обратился. Так получилось, я здесь единственный, кто хоть немного знает лес, мне и командовать. Ох… ну, ладно.
— Проще простого, — беспечно сказал я. — Плёвое дело, вообще-то. Пойдём в Ударник, там наши, а главное — там оружие. А после уж — к эшелону!