1. ПОСЛЕДНИЙ ТЫСЯЦКИЙ
Близился вечер 17 сентября 1374 года.
Краски заката играли на маковках московских церквей.
Было ещё довольно светло, но в келье умирающего старца-монаха Чудова монастыря — полутьма: слишком скупо пропускает свет маленькое, переплетчатое, слюдяное оконце.
Тускло мерцают лампады. К одной из них протянулась рука и затеплила тонкую свечку жёлтого воска.
Огонёк вспыхнул и слегка озарил сырые стены, простые, деревянные, некрашеные лавки и такой же стол. Человек, затепливший свечу, был молод и богатырски сложен; лицо его - красивое, безбородое выражало печаль; но часто в глазах мелькала искорка нетерпеливого ожидания.
Рядом с ним виднелась фигура священника в рясе из бязи и в епитрахили, наклонившегося над старцем с жёлтым морщинистым лицом и седой бородой, которая закрывала грудь. Отходящий в вечность лежал на лавке на подостланном монашеском подряснике, прикрытый монашеской же ряской.
Как ложе, так и вся обстановка кельи свидетельствовали о скудости.
А между тем умирающий мог бы обставить себя со всею роскошью, какая была достижима в то время: у дверей его жилища, обшитых драгоценным алым сукном, стояла бы стража с секирами, тысячи слуг были бы в его распоряжении. Ото всего этого он отказался, стремясь лишь к молитве и уединению, и запёрся в тесной келье, в которой теперь и умирал, лёжа на узкой лавке.
Старец был тысяцкий. Это звание уцелело с того времени, когда славяне жили «вечевым порядком». Граждане выбирали себе начальника, который должен был предводительствовать их народной дружиной. При князьях обязанность тысяцкого потеряла свой смысл, но всё же они, тысяцкие, занимали почётное положение, — быть может, были первыми после князя, — имели своё войско и некоторую власть над гражданами.
Тысяцкого звали Василием Васильевичем Вельяминовым. Он презрел мирскую суету, удалился от власти и света и принял монашество. Однако звание тысяцкого, несмотря на постриг, осталось за ним.
Наследником Василия Васильевича был его сын — Иван, тот самый молодой человек, который затеплил свечу.
Священник был духовник старца, отец Михаил, более известный под прозвищем Митяя, из села Коломенского.
Он только что приобщил больного Святых Тайн, и Василий Васильевич лежал спокойно, недвижный, с закрытыми глазами.
— Умирает? — шёпотом спросил Иван Вельяминов Митяя.
— Кажись, отходит, — ответил духовник и, раскрыв Требник, приготовился читать отходную.
В это время умирающий пошевелился, веки дрогнули и приподнялись. Он уставил мутный взгляд на сына и едва слышно прошептал:
— Ваня!
Иван опустился на колени у отцовского ложа и наклонил голову.
Тысяцкий с величайшим усилием поднял руку и положил на голову сына. Это движение, вероятно, утомило его, потому что он некоторое время лежал молча и переводил дух.
В келье стояла глубокая тишина, прерываемая только глубокими вздохами больного.
Наконец умирающий собрался с силами.
— Благослови... тебя... Господь... — снова зашептал он. — Прощай... Ваня... отхожу к Отцу... нашему... Сын, помни... живи... так... как Христос повелел... Соблюдай заповеди... Божии... люби ближних... Духа... зла... гордыни... отгоняй. Силён... Ваня... враг рода человеческого... Знаю, нрав... у тебя... горячий... Смиряй себя... Помни... наперёд всего... душу блюди... в чистоте... Один ты... остаёшься... так Бог тебе... заступник... и покоритель... Не прогневи... Его... Ваня...
Василий Васильевич смолк и плотнее откинулся на подушку. Последние силы его покинули, глаза закрылись, на лицо лёг землистый оттенок, грудь начала подниматься медленно и неровно.
Иван чувствовал, как холодеет лежавшая на его голове рука отца.
Митяй перекрестился и начал читать отходную.
В келью неслышно вошли несколько монахов и, опустившись на колени, стали молиться.
У молодого Вельяминова сердце рвалось от боли, но в то же время где-то в тайниках души коварный голос шептал: «Отец умирает... Теперь ты тысяцким будешь».
Он сам пугался этой мысли.
«Время ль о сём думать?»
Хотел весь отдаться своей грусти и не мог. Беспокойная змейка честолюбия не унималась.
Внезапно умирающий приподнялся и широко открыл глаза. Он смотрел прямо перед собой и, быть может, созерцал то, что оставалось невидимым для окружающих.
Взгляд был радостен и светел.
Затем старец упал на подушку и вытянулся.
Глубокий вздох вылетел из груди, и больше она не поднялась.
Отец Митяй закрыл Требник и промолвил, крестясь:
— Царство небесное.
Иван, плача, припал к недвижной груди отца.
Он скорбел, скорбел неподдельно, а в мозгу проносилось:
«Теперь я — тысяцкий!»
Несколько часов спустя умерший уже лежал на столе под образами.
Чтец-монах уныло, нараспев, читал псалмы; двое других монахов трудились в сенях, при свете фонарей, над «колодой» для покойника, которая нужна была непременно уже к утру: назавтра должно было состояться погребенье — в те времена не принято было выжидать, как ныне, трёх дней.
Молодой Вельяминов хотел провести последнюю ночь с тем, кто при жизни звался его отцом.
Он присел в уголку на лавочке и в грустном раздумье смотрел на колеблющееся пламя свечей.
Теперь он был один, совсем один на свете... Мать давно умерла, братьев, сестёр он не имел. Не было даже дядей и тёток, двоюродных братьев и сестёр Один!.. Это его и пугало, и радовало. Радовало, что он свободен, как ветер! И пугало, когда ему вспоминалось, что один в поле не воин. Но тут же он успокаивался при мысли:
«А с кем воевать?»
Будущее казалось ясным. Он станет тысяцким, будет в почёте и власти.
Даже свои ратные люди будут... А разве этого мало? Сам — что князь...
И честолюбивые думы наполняли голову, отгоняя грустные.
От зажжённых лампад и свечей в келье было жарко и душно Юношу клонило ко сну; он перемогался, но сон морил.
Он негодовал на себя.
«Нешто можно спать в такую ночь?»
Но природа брала своё. Дрёма охватывала.
Он прижался к уголку. Г олова стала клониться.
Мечты и тоска слились в одно. И это «одно» было чем-то смутным. Чем-то смутным и неопределённым.
Но потом блеснул свет, перед которым померкли свечи. Словно кто-то унёс их в высь недосягаемую. Они двигались медленно, а следом за ними уносились грёзы Ивана Вельяминова.
И вдруг свечи померкли. И наступил мрак.
Что-то сверкнуло во мраке; точно стрела молнии проблеснула и смеркла.
И опять тьма, но полная жизни Точно тысячи незримых духов вьются кругом.
Даже слышен шум их крыльев. Даже видно, как светится в темноте серебристое оперение.
«Что за диво? Куда я попал?» - спросил себя Иван.
А шуму всё больше... Сверканье крыльев всё сильнее.
«Али это призраки? Знаменье!»
Вдруг яркий сноп лучей прорезал мрак, свет был так силён, что его не могло вынести зрение.
Серебристые духи пали ниц. И откуда-то с выси, вернее, из выси высот, послышалось пение, от которого «таяло сердце».
— Слава в вышних Богу... — пели сладостные голоса.
И в это время юный Вельяминов услышал шёпот.
Он узнал, кто говорит: его отец.
— Сладко тебе, сыне... — лился шёпот, — уже ли от этой сладости уйдёшь? Гони лукавого... Я — в обители горней... Судил меня Господь милостью не по грехам моим... Приходи ко мне.
— Батюшка, оставь меня с собой! — как бы восклицает Иван Васильевич.
— Поживи, заслужи. Пути Господни неисповедимы.
— Как мне жить?
— Сие Христос заповедал. Гони лукавого... Он вьёт гнездо в твоём сердце...
Шёпот смолк.
Постепенно затихло пение.
Снова мрак.
Тишина жуткая, таинственная.
Что-то проблеснуло багряное... Померкло — и вдруг разлилось целым морем пламени. Огненные языки вздымались, как волны... Всё выше, выше; казалось, они достигнут до неба — чёрного, без проблеска.
Потом огненная пучина раздалась, словно раскололась. Из середины поднялся гигантский, блистающий трон.
Страшен был сидящий на нём.
Его глаза метали молнии. Венец из кроваво-красного пламени покрывал голову.
Лицо было черно, как земля. Алые губы искривлены зловещей улыбкой.
Задрожал от ужаса Иван.
— Кто ты? — спросил он замирающим голосом.
В раскатах грома послышался ответ:
— Имя мне — Сатана. Я твой помощник и повелитель... Служи мне...
И вдруг захохотал, и огненные волны всколыхнулись от его хохота:
— Ты уже мой!
И откуда-то снизу, из-под пламенного покрова как вздох тысячи тысяч глухо донеслось:
— Ты — наш.
Волосы зашевелились на голове Вельяминова.
Он хотел перекреститься — рука не повиновалась ему.
— Боже! Спаси, — воскликнул он... и проснулся.
Чтец-монах стоял перед ним и с испугом смотрел на него.
— Чтой-то ты, батюшка, как кричал, — сказал он.
— Привиделось такое, что просто страсти, — ответил Иван, вытирая холодный пот.
— А ты помолись: это лукавого навожденье.
Монах снова принялся за чтение.
Вельяминов встал и подошёл к телу отца. Он приподнял ткань, закрывавшую лицо покойника. Василий Васильевич как будто спал, выражение лица было безмятежно-спокойное.
Сын прильнул устами к холодному лбу отца.
— Батюшка! — зашептал он. — Обещаюсь тебе не впадать в соблазн. Получу власть — буду добрым господином... Как отец буду для рабов своих... Голодного — накормлю, бесприютному дам пристанище... Все несчастные будут ближними мне... Не дам поселиться в сердце моём злобе и корысти... Смирю гордыню мою...
Он шептал, и что-то вроде умиления наполняло его душу. Лились слёзы тихие, умиротворяющие.
Иван Вельяминов говорил искренно; он действительно хотел так жить, как клялся над безжизненным телом отца. Ему казалось, что он сможет исполнить свой обет.
II. ПО ВОЛЕ КНЯЖЕСКОЙ
Тысяцкий был слишком важным лицом в Москве, чтобы его смерть прошла незамеченной. Поутру о кончине Василия Васильевича знал уже весь город, и к Чудову монастырю спешили и стар и млад, и знатные князья да бояре, и простолюдины.
Перед кельей почившего старца колыхалась целая стена разного люда, а внутри келейка была полным-полна.
Стечение народа было тем более значительным, что ожидался приезд великого князя московского Дмитрия Иоанновича.
Для юного Вельяминова это утро было началом его торжества. На него уже все смотрели как на преемника умершего тысяцкого. Бояре рассыпались перед ним в любезностях и, хваля добродетели покойного, не забывали похвалить и самого Ивана; обращаясь к нему, они уже прибавляли почётную частичку «ста», на которую имели право только люди «больших чинов»: другие должны были довольствоваться лишь прибавкой «су», а то даже и на неё не могли рассчитывать.
— Сделай милость, Иван-ста Василич, уважь, в мой домишко загляни, — приглашал его какой-нибудь седобородый боярин.
И это «ста» и само приглашение приятно щекотали самолюбие юноши.
Когда он выходил из своей кельи, стоявший на дворе люд приветствовал его низкими поклонами:
— Здравствуй, батюшка Иван Васильевич!
Все головы обнажались как по приказу.
Высоко вздымалась при этом грудь Ивана, глаза радостно блестели. В эти мгновения он забывал даже утрату отца; грусть сменялась чувством удовлетворённого мелкого тщеславия.
Вельяминов тихо разговаривал с каким-то боярином, когда извне донёсся шум голосов.
— Верно, великий князь! — воскликнул Иван Васильевич и побежал к выходу.
За ним гурьбой пошли бояре; поп Митяй поспешно облёкся в ризу и с крестом в руках вышел вслед за другими.
Странным человеком был Митяй. Несмотря на то что он состоял только священником небольшой церкви села Коломенского, то есть был скромным сельским пастырем, змейка честолюбия свила себе прочное гнездо и в его сердце. Часто он мечтал о почестях, о власти и, сознавая, что едва ли ему возможно этого добиться, негодовал на судьбу. Что-то горделивое было в его красивом лице. Быть может, основой его гордости было то, что он действительно выделялся по уму, по образованию из ряда других служителей алтаря того времени, в большинстве едва грамотных.
Он знал кое-что по-гречески, имел возможность читать поучения святых отцов и, обладая прекрасною памятью, некоторые знал наизусть, как, например, сочинение святого Дионисия Ареопагита о небесной иерархии.
Кроме того, он был красноречив, и на его проповеди народ стекался толпами.
Поэтому отец Михаил чувствовал себя выше других, а тщеславие подсказывало, что он мог быть не простым попом.
Он жаждал случая выделиться, отличиться чем-нибудь.
Иван Васильевич не ошибся: подъезжал великий князь Димитрий Иоаннович. Он ехал верхом на белом коне покрытом богатым чепраком. За ним следовали также верхами несколько приближённых бояр.
Когда Димитрий Иоаннович остановил коня, Иван Васильевич подбежал и поддержал князево стремя.
— Тоскуешь, чай? — сказал великий князь, легко спрыгнув с седла. — Что поделать! Божия воля. Жаль его очень — хороший был старичок. Ну, веди меня в келийку.
В сенях перед кельей его встретило монастырское духовенство и Митяй.
Пользуясь преимуществом духовника покойного, отец Михаил никому не хотел уступить чести поднести великому князю крест для целования и окропить его святою водой, и, едва показался Димитрий Иоаннович, сопровождаемый Вельяминовым с боярами, он выступил вперёд и осенил крестом князя.
Великий князь благоговейно приложился к кресту, потом с любопытством взглянул на Митяя: он был очень богомолен и знал всех духовных лиц Чудова монастыря, но лицо отца Михаила было ему незнакомо.
— Ты что, батюшка, верно, недавно в сей обители? — спросил он.
— Я не отсель, великий княже. Я из села Коломенского... Духовник я покойного... — с низким поклоном промолвил Митяй.
— Так... То-то мне и лик твой не знаком, — сказал Димитрий Иоаннович и ещё раз окинул взглядом отца Михаила.
Ему понравился этот высокий священник с красивым, умным лицом, медлительной, тихой речью.
— Пойдём помолимся о почившем, — сказал князь.
Все прошли в келью.
Прозвучали скорбные слова панихиды.
Потом гроб подняли и понесли в собор. В числе нёсших был сам Димитрий Иоаннович.
На заупокойную обедню и отпевание в храм прибыл сам владыка — святой митрополит Алексий. Он был уже очень стар — ему шёл девятый десяток, — но, хотя стан его сильно согнулся, хотя руки старчески дрожали, глаза были ясны, как у юноши, и светились кротостью и умом.
Торжественно раздавались по храму слова молитв.
Усердно молился коленопреклонённый великий князь. Усердно молился и Иван Васильевич. Но его молитве мешали суетные думы.
Он жаждал скорейшего окончания богослужения, чтобы, когда прах отца будет скрыт земным покровом, услышать из уст княжеских утверждение в высоком звании тысяцкого.
«Превыше всех бояр стану!» — бродила в голове Вельяминова тщеславная мысль.
Закончилась литургия, за ней последовало короткое отпевание; простились с тем, кто недавно ещё был московским тысяцким.
Глухо ударили молотки, заколачивавшие гроб.
«Земля еси ив землю отыдеши...»
Молчание царило в храме...
Святой Алексий, муж учёнейший, в совершенстве знавший греческий язык и знакомый с латынью, смотрел сосредоточенно-спокойно на гроб и всё повторял про себя классическую фразу, полную глубокого смысла и так хорошо сознаваемую и передаваемую русским народом:
«Hodie tibi, eras mihi».
И, может быть, у каждого молящегося в мозгу шевелилась та же мысль, только, конечно, выражалась она не на мёртвом языке, а на живом:
«Сегодня тебе, завтра мне».
И у всех, даже у врагов покойного (и он имел врагов! кто не имеет их!) тихой грустью щемило сердце.
Иван Васильевич плакал, как женщина. В этот — и, быть может, только в этот миг — оставили его честолюбивые помыслы.
Он страдал, невыносимо страдал душевно.
Он глубоко верил, что отец его будет блаженствовать в обители высших, что оплакивать судьбу почившего нечего — он счастлив, но ему-то, Ивану, человеку из плоти и костей, была невыносима разлука.
Он готов был разбить себе голову о дубовую крышку гроба-колоды.
В минуту его величайшей скорби к нему приблизился Димитрий Иоаннович и положил руку на его плечо.
— Ты не изводись, — сказал великий князь, — всем нам то же будет... Тело что? — тлен, прах... А душа у него была чиста. Господь возлюбил его... Он в обителях райских за нас грешных теперь молится... Ты не сокрушайся — «там» свидитесь... А пока ты жив, я тебя не забуду. Я дам тебе вотчину богатую, в бояре возведу... Ладно ль? Вестимо, тысяцким ты не будешь, потому зачем, правду-то сказать, тысяцкие? Но всем ты от меня обеспечен будешь... Не убивайся, молодец!
И князь, ласково потрепав его по плечу, отошёл.
Иван Васильевич и точно перестал сокрушаться. Грусть как рукой сняло. Слова князя вернули его на землю и ударили как ножом в сердце.
«Вестимо, ты не будешь тысяцким...» Это был приговор, страшный приговор для юного Вельяминова.
Всё его существо было потрясено.
«Отец в обителях райских... Ему, конечно, хорошо. А я живу... Почему я не могу быть тысяцким, ежели он был? «Зачем тысяцкие?» Зачем?! Да мне это надобно. Мне!»
В своём волнении он не слышал, как заколотили последний гвоздь в крышку гроба.
Но зато хорошо слышал Митяй. Он, испросив благословение у владыки, предстал на амвоне печальный и безмолвный.
Все глаза обратились к нему.
Он выжидал. И только когда прозвучал последний удар молотка, заговорил...
Речь его лилась, как ручей с отлого холма: не быстро, но неудержимо. Он хотел сказать её для князя, но когда начал говорить, то в душе его поднялось и закипело всё лучшее, что в ней таилось. И речь его была поистине вдохновенной.
Он говорил, — и был искренен в это время, — что человек не должен «прилепляться» к земному, что настоящая отчизна людская не здесь, на тёмной земле, а там — за пределами, не доступными оку человеческому. И не только оку, но и уму. Разве поймёт даже великий ум человеческий райские блаженства, которые заключены в созерцании Божества? Разве это достижимо? Только светлыми душами может быть понято это блаженство. А много ли их, светлых душ? Убивающий плоть пустынник стремится не к убийству своего тела (это делают и самоубийцы), а к возвышению духа над телом. Но подвижник, питая душу, хранит и тело своё. Потому что и оно не только «очаг страстей», но и подобие Божие. Он, святой, не станет уродовать себя — он не выколет себе глаз, он не лишит себя слуха — потому что Господь сотворил человека не бестелесным, и каждый, посягающий на жизнь тела, посягает и на определение Божие... Почему отшельники и святые люди долго живут? Восемьдесят, сто лет — заурядный возраст для подвижников. Ответ ясен: потому, что они приближают свою плоть к первоначальной чистоте, к той чистоте, в которой явился первобытный человек, к чистоте Адама до его грехопадения. Святые не убивают, но восстанавливают плоть такою, какою она должна быть, если исключить всё то, что мешает её естественному развитию, то есть всякие излишества, роскошь, лень...
Долго говорил отец Михаил, и каждое слово его находило отклик в сердцах молящихся.
Многие плакали, на глазах Димитрия Иоанновича блестели слёзы.
Всем было и грустно и сладко, потому что в эти мгновения, в душе мелькнул божественный свет. Дух жаждал очищения, стремился на свою небесную родину.
Один только человек составлял исключение среди молящихся.
Это был Иван Васильевич.
Он стоял бледный как смерть, с воспалёнными сухими глазами. Едва ли он слышал речь Митяя. Для его души не мелькнул проблеск божественного света: в ней была злоба и мрак. Он чувствовал себя обиженным, оскорблённым.
Когда настала пора нести гроб к месту вечного упокоения, Вельяминов шатался, как хмельной.
Это приписали его горести по умершему отцу. Его жалели:
— Эх, убивается, бедный!
— Изводится. Да ведь и то сказать — отца родного хоронит.
На могиле великий князь вновь пожалел его, подтвердил своё обещание «не забыть его», но снова повторил, что чин тысяцкого он решил уничтожить, как совершенно излишний.
Слова князя слышали окружающие бояре, и отношение их к молодому Вельяминову разом переменилось. Куда делись их медовые речи! Их заменило ледяное молчание да насмешливые улыбки.
Кое-кто перешёптывался, кивая в сторону Ивана Васильевича.
Всё это заметил Вельяминов, и злоба с удесятерённой силой закипела в сердце.
«Добьюсь своего, не мытьём, так катаньем... — думал он, стиснув зубы. — А не станет по-моему, так отплачу же я князю-ворогу».
А Димитрий Иоаннович между тем, не предчувствуя, что рядом с ним стоит заклятый враг, спокойно беседовал с владыкой, и когда могила была засыпана, сделал знак Митяю подойти.
— Красно говоришь ты, батюшка, — сказал ему великий князь, — почаще слушать тебя хотелось бы... Как тебя звать, отец?..
— Михаилом, государь княже...
— Умилительно говоришь... Тебе не в селе Коломенском сидеть... Мы сие устроим...
И, ласково кивнув ему головой, Димитрий Иоаннович принял благословение от святого Алексия и удалился с погоста.
Дольше всех оставался у могилы Иван Васильевич; он упросил распорядиться поминками, которые были устроены в его доме у Покрова, одного из своих приятелей, а сам остался у могильного холма и, когда все ушли, кинулся лицом на землю и зарыдал озлобленно, отчаянно.
— Батюшка! Слышишь ли меня? — взывал он. — Меня обидели, отнимают твоё наследие.
Но безмолвна была могила. Только ропот берёз, шелестевших пожелтевшей листвой, смешивался с причитаниями юноши.
III. СВЯТОЙ ВЛАДЫКА
В эту эпоху, к которой относится наш рассказ, жил в Москве человек, имя которого с глубоким уважением произносилось всеми — от великого князя до последнего смерда.
Человек этот — был святой митрополит Алексий.
Полна подвигами и глубоко поучительна жизнь этого святителя.
Святой Алексий родился в Москве в 1293 году. Родом он был из черниговских бояр. Родители его, Фёдор Бяконт и Мария, переселились в Москву из Чернигова, желая найти более спокойную местность, так как Чернигов того времени подвергался частым татарским набегам. В Москве княжил тогда сын святого князя Александра Невского, Даниил Александрович.
У Фёдора и Марии было несколько человек детей. Старший из них носил имя Елевферия и его крестным отцом был сын московского князя Иван Данилович. Этот Елевферий Бяконт и стал впоследствии святым митрополитом московским Алексием. Мальчик учился под руководством своих родителей и рос как другие дети, пока не произошло событие, чрезвычайно повлиявшее на него. В детстве он любил ловить сетями птиц, и однажды, когда он раскинул в поле сетку для ловли, им вдруг овладел глубокий сон. Во сне он услышал голос: «Алексий, что напрасно трудишься? Будешь человеков ловить» Мальчик проснулся, но никого не увидел. Шёл тогда ему двенадцатый год.
С этих пор Елевферий совершенно изменился. Он перестал увлекаться всякими забавами, полюбил уединение и тишину, проводил время за чтением душеполезных книг в посте и молитве. Родители, заметив в нём такую перемену, решили, что сын нездоров, и не раз при нём грустили. Он же их утешал:
— Не печальтесь, а радуйтесь... Как Господу угодно устроить мою жизнь, так и да будет.
В четырнадцать лет он принял решение оставить родителей и посвятить себя иноческой жизни. Решение ещё более окрепло к двадцати годам: в эту пору он удалился в московский Богоявленский монастырь, где принял пострижение от брата преподобного Сергия, игумена Стефана, причём был наречен тем именем, каким был назван некогда в сновидении.
Через Стефана он познакомился и вскоре подружился с преподобным Сергием Радонежским.
В монастыре святой Алексий повёл самую суровую жизнь: непрерывная молитва, строгое воздержание выделяли его из числа других монахов; он всех приводил в изумление своими подвигами благочестия. Святой Алексий оставался в обители до 40 лет, когда митрополит Феогност взял его к себе для управления церковными судами на митрополичьем дворе. В этой должности, именуясь наместником митрополичьим, он пробыл 12 лет. При митрополите жило много греков, от которых святой Алексий выучился греческому языку и затем занялся сличением славянского перевода Нового Завета с греческим подлинником и исправлением текста славянского по греческому; перевод этот отличается буквальною близостью к греческому тексту.
Митрополит Феогност и великий князь московский Симеон Иоаннович очень полюбили святого Алексия за чистоту его жизни и кротость характера. С согласия великого князя митрополит поставил святителя епископом Владимира, а когда владыка и Симеон Иоаннович пали жертвою моровой язвы, наследовавший престол брат умершего князя Иоанн Иоаннович собором избрал святого Алексия на митрополию.
В это время святителю впервые пришлось пострадать от человеческого тщеславия и мирской суеты.
По требованию константинопольского патриарха святой Алексий должен был явиться в Константинополь, что владыка и исполнил. Патриарх благословил его на митрополию, но, вернувшись на Русь, святитель нашёл себе совместника в лице Романа: под давлением юго-западных князей константинопольский собор поставил Романа митрополитом для Запада Руси. Русская церковь была очень смущена этим разделением и желала иметь своим первосвятителем одного Алексия.
Роман между тем рассылал по епархиям своих посланников с требованием дани и изъявлял притязания на Киев и Тверь; ни там, ни тут он не был принят.
В русской церкви поднялась великая смута.
Чтобы положить ей конец, святой Алексий вновь предпринял путешествие в Константинополь, куда прибыл и Роман. Патриарх Каллист подтвердил Роману, что он митрополит только Литвы и Волыни, а Киев и великую Россию предоставил управлению святого Алексия.
На возвратном пути из Византии владыке пришлось пережить жестокую бурю на Черном море. Волны яростно кидали утлое и полуразбитое судно. Ужас овладел всеми. Один святой Алексий остался спокоен, уповая на милость Божию. Среди криков отчаяния, среди царившего смятения он жарко молился и дал обет построить храм во имя того, кого православною церковью назначено праздновать в день, когда корабль пристанет к твёрдой земле.
Крепка была его вера, жарка молитва, и свершилось чудо: буря притихла.
Корабль благополучно достиг северного побережья; владыка сошёл на землю; это случилось 16 августа — в день, посвящённый православною церковью празднованию Нерукотворного образа Господа Иисуса Христа; стечение обстоятельств тем замечательнее, что и самый Нерукотворный образ святой Алексий имел при себе на корабле.
Согласно обету, святитель, дивясь милости Божией, явленной ему, создал не только храм, но целый монастырь во имя Спаса. Этот монастырь находится в четырёх вёрстах от Кремля и именуется Спасо-Андрониевым.
Приняв бразды первосвятительского правления, владыка издал поучение к пасомым им православным христианам. Оно поражает своею простотою, тёплою любовью и заботливостью о духовном преуспеянии чад церкви. «Напоминаю вам, — пишет он, например, — слово Спасителя, сказанное Им Своим ученикам и апостолам: «Сия заповедаю вам, да любите друг друга... О сём разумеют вси, яко мои ученицы есте, аще любовь имате между собою». Так и вы, дети, имейте между собою мир и любовь...
Также имейте, дети, в сердцах своих страх Божий, ибо при нём человек может стяжать всякую добродетель. Сказано: «Начало премудрости — страх Господень». И Григорий Богослов пишет: «Где страх Божий, там очищение плоти и соблюдение заповедей; где соблюдение заповедей, там возвышение души в горний Иерусалим».
Святой Алексий, не переставая учить свою паству, сам подавал пример праведной жизни. Слава о его святости достигла даже Золотой Орды. Жена хана Джанибека Тайдула долгое время страдала разными болезнями и слепотой. Хан, сведав, что после молитвы святого Алексия творятся чудеса, послал грамоту великому князю московскому с просьбой прислать к нему святителя, угрожая в противном случае войной и разорением. После усиленных просьб великого князя и ради спасения Руси от татарского нашествия владыка решился поехать в Орду. Когда, отправляясь в путь, он молился в церкви Успения Божией Матери, у гроба святого Петра-митрополита сама собой загорелась свеча на глазах у всех. Это было ему предзнаменованием, что путь его благословляет Бог. Святой Алексий слепил из воска чудесно загоревшейся свечи маленькую свечку и, твёрдо уповая на милость Божию, поехал к хану.
Ещё до его прибытия в Орду Тайдула видела во сне святителя Алексия в полном облачении, окружённого священниками. Пробудившись, она приказала сделать архиерейское облачение по тому покрою, какой видела во сне.
Хан встретил святителя с великими почестями и сам ввёл его в палату. Святой муж, служа молебен, возжёг свечу, слепленную из воска той, на которой явилось знаменье, молился долго и жарко, потом окропил Тайдулу святою водой.
Каково же было изумление, радость и благоговейный ужас всех окружающих, когда Тайдула вдруг с сияющим лицом воскликнула:
— Я вижу, вижу!
В благодарность и в память своего чудесного исцеления она подарила святителю перстень, хан осыпал его дарами и отпустил с честью и миром на Русь. Кроме того, Тайдулою была дарована святителю обширная земля в Московском Кремле; здесь был впоследствии святым Алексием построен монастырь в память чуда Архангела Михаила в Колоссах; обитель эта более известна под названием Чудовской.
Едва владыка успел вернуться в Москву, как ему снова пришлось ехать в Орду по совершенно другому поводу.
Хан Джанибек, муж Тайдулы, был убит своим сыном Бердибеком. Захватив власть, новый хан перебил всех своих братьев и намеревался напасть на Русь.
Казалось, предстояло новое нашествие Батыя.
Разрозненная Русь того времени не могла бороться с несметными полчищами.
Все трепетали от ужаса. Уже мерещились спалённые и разграбленные города и деревни, тысячи окровавленных трупов, над которыми со зловещим карканьем носились стаи воронов и ворон, плачущие дети, лишившиеся родителей, жёны и дочери в плену у хищных дикарей.
Конец Руси!
Великий князь Иоанн Иоаннович, занимавший в это грозное время московский престол, тревожась о судьбе своей державы, обратился к Алексию, которого почитали и русские и татары, с просьбой смягчить сердце кровожадного хана.
И митрополит, несмотря на угрозу мученической смерти, отправился в Орду.
Не выдержало жестокое сердце Бердибека, когда он услышал полные скорби, всепрощающей любви и милосердия слова святого.
Хан, который проливал кровь как воду, не тронул и волоса святителя, и отпустил Алексия в Москву с вестью о мире, и, кроме того, подтвердил, что русское духовенство свободно от всяких даней и налогов.
Всем сердцем любил святитель своё отечество и служил ему, не жалея себя. Всюду и везде сказывалось его благодетельное влияние: то он советует и даёт средства юному великому князю Дмитрию Иоанновичу обнести Москву каменными стенами, то старается примирить враждующих князей, то едет в Киев, то в Нижний Новгород; наконец, строит храмы, воздвигает монастыри.
Таков был он — светильник веры, ярко горевший на Руси.
Время брало своё. Наступили преклонные годы, и святой владыка заметно слабел.
И у окружающих зарождался тревожный вопрос:
Кто может стать приёмником святителю?
И казалось осиротеет земля Русская, когда святой Алексий покинет этот мир.
Все видели свою надежду и опору в святителе, все спешили к нему за помощью и советом.
Не был исключением и Иван Вельяминов.
К кому прибегнуть с просьбой о заступничестве перед великим князем? Кого просить, чтобы походатайствовал перед Дмитрием Иоанновичем об отмене неприятного для него, Ивана, решения?
Конечно, только к нему, ко всеобщему печальнику митрополиту Алексию можно было обратиться с такими просьбами.
Вельяминов так и сделал. На другой день после погребения отца Иван явился в митрополичьи палаты.
Владыке нездоровилось, но он всё-таки принял его.
— Что тебе, чадо? спросил святитель, благословив юношу.
— Владыка! Горе у меня великое - начал Вельяминов, стоя на коленях.
— Знаю, чадо, знаю, — промолвил Алексий, полагая, что Иван разумеет смерть отца, — но что же делать? Божия воля. Ныне отзовёт Господь к себе одного, другого – после. Все мы гости в сём мире.
— Да, - сказал юноша, конечно, сие горе велико Да... Но у меня есть ещё и другое великое... Ты слыхал, святой владыка, что тысяцких больше не будет?
— Говорил мне государь князь...
— Заступись за меня, владыка... Заступись. Почто же князь меня наследия моего лишает? Али я чем провинился? Всегда был ему верный слуга.
— Князь к тебе милостив, он тебе вотчину хочет дать. А чин тысяцкого не по нём. Что же я могу, чадо? Моё дело Бога молить, а не в княжьи дела мешаться. А скорбеть тебе, сдаётся, и не о чем. Кабы князю ты был не люб...
— Не люб! — воскликнул Вельяминов, вспыхнув и вскочив на ноги. — Не люб и есть! Испокон века тысяцкие были... И отец мой, и дед, и прадед в тысяцких сидели. Что же я за несчастный? Вотчину даст... Да не надо мне её. Хочу тысяцким быть.
— Нет, я тебе не заступник в этом деле, — с некоторою строгостью промолвил святой владыка. — Абы нужда была большая, абы точно обижен был, тогда бы я заступился... А у тебя суетность. Тебе хочется власть над людьми иметь, превыше других стать...
Святитель взглянул на бледное, со следами слёз лицо Ивана, и его доброму сердцу стало жаль уношу.
— Ты не крушись, — заговорил он мягко, — я не в осуждение, а в назидание... Гони мысли суетные, Богу молись, служи князю-государю верой-правдой, и он тебя не забудет... А коли что, тогда и я тебе пособлю. Иди с миром, чадо.
Наблюдая за собеседниками, нельзя было не заметить, сколь различны между собой эти два человека. Один из них, старец, смотрел ясным, глубоким взглядом; тихой лаской веяло от его величественного лица, обрамленного белоснежной бородой; ощущалась какая-то мощь духа в этом слабом, согбенном теле.
Второй — юноша, стройный, как тополь, могучий, как богатырь, стоял понурый, со злобно блестящими глазами и искажёнными чертами лица; брови сдвинулись, словно кому-то грозя, около глаз залегли тёмные полосы. В этот миг он казался олицетворением злобы.
Не отозвались слова святого старца в душе Ивана; «дух зла» овладел им и ожесточил сердце. Он ушёл от владыки ещё более озлобленным, ещё более отчаявшимся.
Когда он шёл по улице, прохожие с удивлением и боязнью сторонились его: таким «волчьим» взглядом окидывал он их. В нём едва признавали юного Вельяминова, которого привыкли видеть с открытым, приветливым лицом и ясным взглядом.
Он словно постарел на десяток лет.
«И владыка не заступился! Кто же заступится? Ужели так-таки ничего и не поделать? Нет же, нет! Не буду тысяцким, буду ещё большим. А князю-государю отплачу... Погоди, дай срок!»
И злобные мысли вихрем теснились в голове.
Он вернулся в свой дом — обширный и крепкий — и затворился в опочивальне.
Он не вышел к обеду, не сел за ужин.
Прислушиваясь к его шагам — ровным и непрестанным, — слуги перешёптывались:
— Чай, всё по отцу скорбит.
— Не ест, не пьёт, уж это Бог знает что.
— За сердце взяло.
Оно и точно — крепко «за сердце взяло» Ивана. Он не знал, что делать с собой, как затушить пламень, жёгший душу.
Он пробовал молиться, молитва не ладилась. Он хотел отбросить думы и не мог.
Несколько раз шевелилась отчаянная мысль:
«Лучше не жить».
Но всё существо восставало против «бездны смерти».
Жить, жить! Но так, как ему хочется.
Но как устроить? Где искать помощи?
И откуда-то из неведомых тайников души словно прозвучало:
— У меня!
И в воображении его пронеслось грозное, чёрное лицо Сатаны.
Он вздрогнул, оперся на тяжёлый дубовый поставец и бессильно, чуть слышно прошептал:
— У тебя?!
Ужас объял его.
Но злоба была сильнее ужаса.
— Что ж а... хоть бы и у тебя... — промолвил он побледневшими губами. — Ты-то дашь ли мне, чего желаю?
Где-то в душе откликнулось:
— Дам.
Твёрдой решимостью наполнилось сердце Ивана.
— Так пусть же! Пусть хоть сатана мне поможет!
И он снова зашагал по своей опочивальне, грозный, нахмуренный, со сжатыми в кулаки руками.
Мысли теснились в его мозгу и давили его.
Чёрные, страшные думы. Он мысленно отдавал свою душу дьяволу, он мысленно прибегал к чарам.
И воображение рисовало ему будущее его могущество.
Он видел себя богатым властелином.
Он водил полчища, лилась кровь «его ворогов».
Он видел Москву спалённую и князя Димитрия Иоанновича, лежащего в прахе у копыт его коня.
— Так тебе, так тебе! Так больше тысяцких не надобно тебе, княже?
И злобно хохочет он, и вот-вот готов раздавить великого князя конской пятой.
— Разве за всё это не стоит душу продать? — размышляет он.
И сам себе отвечает:
— Это ли души не стоит? Если бессильны руки сотворить, если на силу есть сила большая, помогут чары. Волшебству и колдовству всё подвластно. Не спасут ворога ни его ратные люди, ни крепкие стены.
Чары, как пыль, сквозь щель пройдут, как вода, через чуть приметную скважину проберутся. Сказал — не мытьём, так катаньем... Добьюсь...
И бегут думы одна за другой, и то застывает, то трепетно бьётся сердце его.
Время идёт. Стало темнеть.
Кое-кто из слуг, не дождавшись выхода своего господина, стал приваливаться на покой.
Затих дом.
Вдруг среди тишины громко прозвучал и поднял всех на ноги господский приказ:
— Оседлать коня!
Через несколько минут осёдланный конь фыркал у крыльца, а ещё немного спустя вышел и сам Иван Васильевич.
Он был в одном кафтане, без охабня; у пояса покачивался тяжёлый меч и сабля в бархатных ножнах; за плечами — лук и колчан.
Он изготовился как к бою.
Нахлобучив поплотней шапку, Иван вскочил на седло, склонился вперёд, гикнул, вихрем вынесся за ворота и скрылся из глаз удивлённой челяди во мраке осенней ночи.
IV. НЕКОМАТ СУРОВЧАНИН
...Ясное осеннее утро.
Богатый купец Некомат Суровчанин стоит у окна своего дома и смотрит на окрестности. Ему тридцать лет, не больше. Плечи широки, стан крепок, лицо, окаймлённое тёмно-русой бородкой, красиво, но бледно и угрюмо.
Перед его взором расстилались поля со щетиной сжатой ржи, луга с сильно поднявшейся отавой. Дальше лес с тёмными пятнами хвои и жёлтыми и красными набросками отживающей листвы.
Обозревая эту картину, Некомат размышлял:
— Ишь, земли! Глазом не охватишь. Тут тебе и луга, и поля, и бор... Бо-о-гатство! Сена к Петрову дню сколько накашиваем! А хлеба сбираем, а овса... Уйма! Да ещё старания, какого нужно, не приложено. А постараться, — приглядеть здесь-там, пораньше встать, попозже лечь — огребай добро лопатами. Э-эх! Было бы моё, сумел бы постараться. А так, чужое-то обхаживать, кому охота? Честь-то всё равно одна будет: пройдёт немного времени — помелом погонит. Мне бы пока что хоть малую толику припрятать... Люди думают: Некомат гость богатый, большой торговый человек... Знали бы они, что я только пасынковым добром и дышу. Исполнится ему двадцать годов, всё он и заберёт. И останусь я чист молодец. Плохо распорядилась покойница, что говорить. Обидела меня. Его, говорит, отец наживал, так ему всем и владеть. А всё толковала, бывало, «муженёк любимый». Вот те и любимый.
Угрюмое лицо Суровчанина покрывалось пятнами от желчного волнения. Брови у него сдвинулись, в тусклых, впалых глазах сверкнули злые искорки. Он нервно дёрнул бороду и отошёл от окна.
— Грехи одни, — пробормотал он, прохаживаясь. — Кабы отделаться от этого парнишки. А-ах, кабы!
Тихо стукнули в дверь светлицы.
— Кто там? — спросил Некомат.
В дверь выставилась кудлатая седая голова.
— Что тебе, Пахомыч?
В комнату бочком пролез приземистый старик с обезьяньим лицом, испещрённым морщинами, и юркими лукавыми глазами, полуприкрытыми клоками седых бровей.
— Як твоей милости, — проговорил Пахомыч.
— А что?
— Силушки нет сладить с пасынком твоим. Помилуй, совсем заморил он Чалого.
— Этакого коня?!
— Пропала лошадь. Вхожу сейчас в конюшню, гляжу, сена не ест и сама дрожит. На ней теперь разве впору воду возить, да и то годится ль!
— Любимый мой жеребчик. Растил его, холил красавца, вскормил — и вот! И как Андрюшка мог такого коня зарезать?
— Вчерась оседлать приказал и поехал. Знамо дело, от безделья скука берёт. Сам знаешь, какая вчерашний день погода была — дождик, буря, не приведи Бог. А ему, вишь, дома не сидится. С утра до вечера по полям шаркал. Конь не поен, не кормлен, ну и заморил. Как он вернулся, я так и ахнул: мыло с коня так клочьями и сыпется, что снег. Тогда же подумал я: ой, зарезал коня. И сдаётся мне, что он тебе назло извёл коня: знает — твой любимый.
— Может быть, и очень может быть. От него уваженья не дождаться, а чтобы назло, сколько хошь. Уж паренёк! Вот он где у меня!
Некомат указал на свою шею.
— Испытанье тебе, Господом посланное, — сказал Пахомыч, сочувственно вздохнув, и продолжал: — Один-одинёшенек поехал и воров-душегубов не побоялся... А ноне у нас их страсть развелось: намедни трифоновского ключника среди бела дня зарезали, только малость от дома отошёл. Дивно, как Андрей Лексеича не полоснули.
— Кабы полоснули! — пробурчал Суровчанин так, что ключник мог и не слышать. Но он услышал. Весь как-то дёрнулся, подался вперёд и тихонько промолвил:
— Управились бы с ним воры, благодать была бы.
— Н-ну, — промычал Некомат, смущённо глянув в сторону.
— Нет, в самом деле, — зашептал старик, ещё ближе пододвинувшись к нему. — Оно, конечно, грех желать такое. Но от слова ничего ему не сделается. А только как не сказать, что легче стало бы без него.
Суровчанин не останавливал холопа и нервно щипал бороду.
— И то взять, — продолжал шептать ключник, — что вот теперь ты всем владеешь, а малость времени пройдёт — приберёт всё к своим рукам Андрей Лексеич. Мы, рабы, попадём в его лапы, а тебя, ты не осерчай на меня, — может, из дома погонит.
— От него дождёшься.
— Чего от него не дождаться? Всего ждать можно. Меня он со свету сживёт, уж это как пить дать. Он меня страсть не любит. Беда всем будет...
Пахомыч наклонился к самому уху купца и прошептал:
— Кабы греха не бояться, то можно бы...
— Отыди, сатана! — вскричал Суровчанин, покраснев.
Поднялся с лавки и зашагал по комнате.
Старик отскочил к двери и забормотал с покорным видом:
— Ведь я не говорю, чтобы беспременно. Я сказал, коли не бояться греха. А мы, вестимо, христиане православные, мы греха боимся. Я так, к слову то ись... А ты меня сейчас уж и сатаной.
Некомат ходил опустив голову. Лицо его словно потемнело. В глазах выражалась тревога и злоба.
Вдруг он круто остановился перед Пахомычем и спросил:
— Ну, а... ну, а как было бы можно?
Ключник встрепенулся.
— Как? Придумать недолго. Кликни — руки найдутся... На воров-душегубов свалим, — прошептал он.
— Где найдёшь? — напряжённо шептал купец. — Да после эти же руки, может, и к нашему горлу потянутся?
— Не посмеют потянуться. Устроим. У меня, сказать правду, на примете есть.
— Будто?
В это время в сенях послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился юноша лет девятнадцати, высокий, голубоглазый, краснощёкий. Его плечи ещё не вполне развились, но было видно, что он станет богатырём. На мощной шее сидела красивая голова с кудрявыми белокурыми волосами.
Это был пасынок Суровчанина, владелец усадьбы и земель Андрей Алексеевич Кореев.
Увидев его, Некомат угрюмо спросил:
— Что, Чалого-то загнал?
— Я загнал Чалого? Когда мне было его загнать? Конь, правда, теперь вконец испорчен, да только оттого, что его опоили, — ответил пасынок.
Пахомыч, успевший отдалиться от Некомата, с жаром возразил:
— Грех тебе, Андрей Лексеич, на людей напраслину взводить. Сам виноват, так зачем на других вину перекладывать? Вьюнош ты ещё молоденький и на этакое пускаешься. Непригоже.
Молодой человек пожал плечами и промолвил:
— Да когда я мог коня загнать?
— А вчерась.
— Много ли вчера я ездил?
— А от обеда да вплоть до вечерка.
— Полно врать-то! — с негодованием воскликнул Кореев.
— Я что? Я человек маленький, — смиренно сказал ключник, злобно блестя глазами. — Одно слово — раб. Я всё должен с покорством стерпеть. Пусть твоя правда, мне спорить нельзя. А только вспомяни то, что я ещё твоей матушке с батюшкой служил, когда тебя и на свете ещё не было. У меня уж борода сивая, а у тебя ещё ус не пробился... Грех старика обижать. А снести я всё снесу. Всё снесу, не привыкать стать. За жизнь-то свою чего не натерпелся... А только обидно…
И, ворча, он вышел.
— Коня, конечно, жаль, — сказал отчим после его ухода. — Хороший конёк... Дома вырос, потому я и говорю... Но ты волен делать как знаешь. Не моё добро... И ежели я печалюсь, то потому, что о тебе пекусь...
Он примолк, потом продолжал, стараясь придать голосу задушевный тон:
— Я ведь тебя этаким знал. — Он указал на аршин от пола. — Можно сказать, ты на моих руках вырос. Люблю я тебя, как сына родного... Денно и нощно заботушка о тебе меня берёт. Вот пройдёт годик, сдам я тебе всё хозяйство, тогда делай как знаешь, слова не скажу... Сам будешь в возрасте... Ты будешь хозяйствовать, а я пойду угодникам молиться либо постриг приму... Уйду из усадебки.
— Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад буду.
— Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.
— Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу; ведь ещё не скоро мне и хозяйство принимать: больше года ещё осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ли что ещё может случиться! День сегодня погожий, — добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, — взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.
Он ушёл.
Отчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.
— Да, — пробормотал он, — ещё срок есть. Мало ли что ещё может случиться. А с Пахомычем надобно как следует потолковать.
И он зашагал по комнате, полный чёрных, смутных дум.
Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.
В то время не существовало ещё крепостного права, не существовало также и права только одного сословия на владение землёй.
И крестьяне были прикреплены к земле, и право владения ими и землёй сосредоточилось исключительно в руках высшего сословия гораздо позднее той эпохи, к которой относится наш рассказ. Приобретать землю и покупать рабов мог человек всякого «звания». В рабы, в свою очередь, мог продаться всякий желающий — стоило только выдать на себя кабалу.
Таким образом, Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, гостем, мог рассчитывать присвоить себе имения Кореева и фактически владеть землёй и людьми.
Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком; он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича — вдовы княжьего боярина — закупать холст. Красавец собой, он приглянулся молодой ещё вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она— боярыня, а он простой гость.
С женой Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.
— Что свеча растаяла, — говорили про неё.
Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: всё имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только «пестуном»:
— Пока Андрюша в возраст не придёт.
Суровчанин, впрочем, мог также всё наследовать.
— Ежели, Боже упаси, Андрюшенька помрёт раньше.
Так Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным, владельцем имения, но не собственником его.
В первые годы купец был очень доволен: «Когда ещё малыш в возраст придёт. Может, ещё его Господь и приберёт».
Но по мере того как проходили годы, а мальчик превращался в цветущего юношу, Некомат становился грустней и задумчивей: «добро» ускользало из рук. Нс далёк был день, когда предстояло расстаться с этакой «благодатью». Правда, гость успел припрятать добрую толику про чёрный день, но ему этого казалось мало. Его торговля шла плохо и, в сущности, поддерживалась только деньгами, которые он извлекал из поместья опекаемого. Люди этого не знали, но он-то хорошо знал: не будет имения — придётся и торговлю бросить.
А имение было золотое дно. Лежало оно всего в какой-нибудь версте от Москвы; земля хорошая, леса — всё есть, что хочешь.
Опекун с ненавистью стал думать о своём пасынке. Андрей Алексеевич был в его глазах врагом его счастья.
«Кабы помер!» — часто проносилось в его голове, когда он смотрел на пасынка.
И всё чаще и чаще стала являться дума о желательности смерти Андрея Алексеевича.
В одно из таких мгновений и подвернулся Пахомыч со своими речами.
К чему привёл разговор между ключником и купцом, читателям известно.
Конечно, и старый ключник преследовал свою выгоду, подбивая господина на преступление. Недаром он на самом деле опоил Чалого. Андрей Алексеевич не терпел бы его за злобу и пронырство, и, со вступлением Кореева в свои права, ключник должен был лишиться своего первенствующего значения среди челяди; кроме того, если бы удалось «отделаться» преступным образом от Андрея Алексеевича, Пахомыч держал бы в своих руках Некомата и мог бы забрать власть над ним и над «людишками».
Подозревал ли сам юноша, какая опасность грозит ему?
К отчиму у него никогда не лежало сердце. Он инстинктивно чувствовал затаённую вражду со стороны Некомата. Но молодой человек гнал такие думы, старался переломить себя, был с отчимом ласков и почтителен. О том же, какие планы зреют у Суровчанина и ключника, он ничего не подозревал.
Быть может, злые замыслы удались бы, если случайно о них не узнал бы один преданный юноше человек.
Это был старик Матвеич, прозванный Большерук Когда жила ещё мать Андрея Алексеевича, Матвеич был ключником, но после её кончины Некомат поставил на эту должность Пахомыча, а его вернул на положение заурядного раба. Произошло это потому, что Суровчанин видел, что Матвеич более тянет на сторону пасынка, а не на его.
Бывший ключник не очень печалился, что его сравняли с другими. И как простой раб он не утратил уважения своих товарищей-челядинцев; как в былое время, к нему шли за помощью и советом, и он пользовался среди дворни куда большим значением, чем новый ключник, который к тому же был жесток и придирчив. Пахомыч видел, что людишки его терпеть не могут и, наоборот, льнут к Матвеичу; он стал завидовать старику и преследовать его, как мог.
Много пришлось перетерпеть Болынеруку, но он всё покорно сносил.
И причиной такой покорности была его глубокая привязанность к Андрею Алексеевичу.
Юноша, можно сказать, вырос на его руках; мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул её доверия: он возился с ребёнком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца; он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.
— Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! — говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. — Сироту-то всяк рад обидеть.
Душа ребёнка отзывчива на тёплую ласку и любовь; дети чутьём понимают, кто их искренно любит. Неудивительно поэтому, что Андрей Алексеевич, в свою очередь, полюбил Большерука как родного, во всяком случае больше, чем отчима.
Этот-то истинный пестун юноши и узнал о планах Суровчанина и Пахомыча.
Однажды, в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, прилегли после обеда, лёгкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от лёгкой дрёмы.
Он нехотя спросил:
— Кто там?
— Я... Тише... Впусти-тка меня, — послышался из-за двери сдержанный голос Большерука.
Юноша, лениво поднявшись, откинул засов.
Матвеич тихонько вошёл в комнату и снова запер дверь.
Он был бледен и имел расстроенный вид.
— Случилось что, Матвеич? — спросил Кореев, глядя на взволнованное лицо старика.
Большерук молча покрестился на икону, потом промолвил:
— Случилось такое, что, не узнай я, быть бы великому греху. Благодари Бога, что спас Он тебя.
Юноша смотрел на него с недоумением.
— Подле тебя лютые злодеи живут... Подстерегают, как бы извести... И всё уже у них подстроено, — продолжал Большерук.
— Злодеи? — пробормотал Андрей Алексеевич, пожимая плечами.
— Да, лютые злодеи. И с тобою вместе живут и твою хлеб-соль едят. Послушай, что я тебе скажу... Сегодня, ты знаешь, работали мы в огороде. Овощ снимали. Ближе к полудню пришёл сам Некомат-от. Поглядел этак на Пахомыча и говорит: «Гони их обедать». Тот сейчас и запищал: «Кончай работу, иди за обедом...»
Вестимо, холопишки радёшеньки. Быстренько к дому. А я позамешкался с чего-то. Все ушли, а я ещё спину гну. Работать мне довелось, надо тебе сказать, у самого малинника. Кустарник высокий да густой. Меня за ним и не видать. И вот слышу я, братец ты мой, что за кустами ходят да говорят твой отчим да Пахомыч. Мне сперва было и ни к чему, а потом стал их слушать и узнал, что Некомат с ключником нашли разбойников, чтобы они завтра тебя ограбили и убили.
Услышав такую весть, Андрей Алексеевич сел на лавку бледный и удручённый.
— Знаешь, Матвеич, — сказал он наконец, поднявшись и в волнении заходив по комнате, — и надо мне тебе верить, да не верится. Ну можно ли, чтобы отчим... Да что же он за злодей такой?
— Злодей и есть. Какой же не злодей?
— Да на что ему смерть моя?
— На что? Да ведь ежели ты помрёшь, он всем владеть будет. Так и в духовной прописано. Сам слышал, как отец Василий читал твоей матушке, когда она Богу душу отдавала. Ежели ты помрёшь — всё отчиму. Из-за этого он тебя и хочет спровадить.
— Пойду-ка я к нему, — с гневом вскричал юноша, — и скажу, что мне всё ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.
Матвеич замахал руками:
— Тише!.. Не кричи. А о сём и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ли, дескать, что тебе наговорили! А тебя за дерзости он ещё в подклети запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят Нет, пока что надобно тебе отсюда уйти. Это уж как люблю тебя, говорю.
— Покидать кров родимый? Из-за чего?
— Чтоб жизнь спасти. Пройдёт немного времени, вернёшься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся — уезжай.
— Куда уехать? — грустно промолвил молодой человек.
— Ты вот что, не печалься, не убивайся, — сказал Большерук, и голос его задрожал, — всякому Господь испытание посылает. И тебе тоже... Ты не бойся, а на Бога надейся. Я же тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, не теряя времени. У тебя в Рязани дядя живёт, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал... Вот мы к нему и будем путь держать.
— Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба... — как стон вырвалось у юноши.
Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Всё существо его было полно горем и негодованием.
Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать из дому.
Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же, Андрею, хуже будет.
Приходилось покоряться необходимости.
Приходилось покидать родной дом, могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.
Этого требовало благоразумие.
Это казалось единственным средством спасения.
Лицо матери, как живое, встало перед ним.
Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.
И рядом другое — угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаённой злобы.
— Ты не убивайся, родненький, говорю, — бормотал между тем Матвеич. — Ну что ж, у дяденьки поживёшь годик, а там вернёшься. Дяденька родной, не обидит. А я всё приготовлю — и коней и запасец. Прихватим и верного человека... Знаешь Андрона, племяша моего? Помолимся Богу да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней — и след наш простыл.
Юноша поднял голову.
— Хорошо, — сказал он, — знать, Божья воля. Я согласен... Сегодня же ночью едем.
Старик ушёл довольным, а юноша долго ещё сидел в грустном раздумье.
В этот день отчим был с ним особенно ласков. Андрея Алексеевича эта ласковость резала как ножом.
В полночь чуть скрипнула дверь.
Выставилась косматая голова Матвеича.
— Пора! — сказал пестун. — Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!
— Сейчас. Вот только образок возьму да тут кой-что...
— Кони уж выведены.
— Иду.
Андрей Алексеевич закрестился:
— Господи, помоги!
— Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна, да и после пригодится. Мешкать негоже, однако.
Юноша поспешно оделся и потушил огонь.
Тихо прошли сени, выбрались на двор.
У ворот гулко храпел сторож.
— Крепко Лёвка спит, — сказал Большерук, — я давеча мимо него лошадей провёл, и то не слышал.
Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонны, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света.
— Ночь-то! А? — с восхищением промолвил старик.
— Хороша ночка, — ответил юноша и подумал: «Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернём».
За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен, да крепко сшит.
Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.
— Вот и вы, а я было заждался — думал, не случилось ли чего, — промолвил Андрон.
Пришедшие молча вскочили на сёдла.
— Сейчас мы поедем через поле, — сказал Матвеич, — в лесок, а там окольным путём.
Тронулись ходкою рысью.
— Стой! — приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. — Дай взглянуть в последний раз.
Он повернулся лицом к усадьбе.
— Прощай, кров родимый, — прошептал он с глубокою грустью. — Возвращусь ли, увижу ли тебя когда-нибудь?
Тихим, мирным пристанищем казалась озарённая месяцем усадьба с высоким господским домом — с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с тёмным пятном сада-огорода...
А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир...
Матвеич и Андрон тоже были задумчивы.
Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою; мир нёс свободу. О чём жалеть?
Но что-то похожее на тоску шевелилось в их сердце.
Тут их родина!
И что бы ни сулила, что бы ни дала чужая сторона, всё нет-нет да перелетит тоскливая дума сюда, к этому полю, к этому лесу, к усадьбе, к селу, что вон блестит крестом колокольни; сюда, где мать слышала их первый крик, где мирно отдыхают в сырой земле усталые кости отцов, дедов и прадедов...
Все сняли шапки и перекрестились.
Андрей Алексеевич круто повернул коня, чтобы скрыть от спутников навернувшуюся слезу, и, крикнув: «Гайда!» — вскачь понёсся к лесу.
Холопы поскакали за ним.
Неширокая тропа вилась змеёй и пропадала вдали.
— Я ларец взял, — сказал пестун, равняясь со своим молодым господином, — уложил в него твой новенький кафтанчик, кой-какие пожитки... Ну, и деньжонок малую толику.
— Их-то откуда взял?
— А из укладочки твоего отчима, — промолвил Матвеич равнодушно.
— Вот это худо. Ведь это выходит, что ты украл, — вскричал молодой человек.
— Не для себя взял, а для тебя. А деньги-то больше твои, чем Некомата: от тебя же он их нажил. Да и много ль я взял? Ему вдосталь осталось.
— А всё-таки я бы...
— Э, господине! — перебил его Большерук. — Я старый человек, знаю, как без денег быть на чужой стороне... Не о себе пекусь — что мне! Я уж и жизнь больше как наполовину прожил — о тебе заботушка. Помню, как матушка твоя в смертный час сказала: «Береги Андрюшу, Матвеич, не дай сироту обидеть». Побожился я ей перед святой иконой. И вот те крест, не было у меня с тех пор иной заботы, окромя как о тебе.
Что-то нежное зазвучало в голосе старика.
— Спасибо, Матвеич, — с чувством промолвил юноша. — Тоже люблю тебя как родного.
— Спасибствовать за что же? Сердце у меня трепыхалось, как узнал я, что отчим супротив тебя задумал. И слава Тебе, Господи, что теперь мы ослобонились от него.
— Ослобонились ли?
— Бог поможет. Он, милостивый, всё устроит. Уйдём от погони. Да и знаю я здесь один путек скрытный. Однако подгоним коней...
Лошадей подхлестнули, и мерный топот понёсся по тихому лесу...
Странный сон пригрезился в эту ночь Суровчанину.
Ему снилось будто он — Некомат — большой паук, а пасынок его, Андрюшка, — крупная оса.
И Андрюшка-оса будто бы — зу-у! — летает, жужжит вокруг отчима-паука; и жало выпустила, и кольнуть готова.
А он - паук за ней гоняется, челюстями шевелит, протягивает мохнатые ноги — вот-вот схватит.
И как будто — цап! — схватил. А оса вдруг как ужалит... Забился, заметался паук...
Вскрикнул купец и проснулся.
В доме мёртвая тишина.
Чуть мерцают лампады.
Сквозь окно брезжит тусклый рассвет.
Уставился Некомат на оконный переплёт и перевёл дух.
— Фу! Вот сон! — проворчал Суровчанин и сел на постели. — К чему такое приснилось? Надо думать — не к добру.
Прилёг было снова.
Не спится.
По тихому дому гулко раздались чьи-то торопливые шаги.
Потом голос Пахомыча за дверью спросил:
— Не спишь, господине?
— Нет. Что тебе?
Ключник, кое-как одетый, бледный, предстал на пороге опочивальни.
— Беда стряслась, — промолвил он, — Матвеич и Андрон убегли. И трёх коней угнали.
Как ни был Суровчанин изумлён этим известием, однако не мог не заметить некоторой странности: бежали двое, а коней увели трёх... Почему именно трёх? Если б хотели ехать на двух конях, так взяли бы четырёх — у каждого был бы один конь под верх, другой в запасе.
— Дивно, что трёх, — прошептал он.
Потом стал соображать под плаксивый голос ключника.
— Андрон — племяш Большерука. Дядя пошёл наутёк, ну и его прихватил, чтобы я на Андроне злобы не срывал... Это всё так... А вот с чего Матвеич на старости лет в бега ударился? Жил-жил — и вдруг на! Да и как он смог своего любимца Андрюшку оставить? Что-то тут не так... Не Андрюшкины ли тут штуки?.. Может, без моего спросу послал их куда? А не спросил нарочно, чтобы власть свою показать... Лучше всего будет самого Андрюшку порасспросить. Ему, верно, поболе нашего ведомо. Может, ему Матвеич что-нибудь тайно заранее сказал. Недаром вчера Андрей кислым таким ходил...
Придя к такому заключению Некомат сказал Пахомычу:
— Пойдём к Андрею... Не знает ли он чего.
Он пошёл к горнице пасынка. Ключник, вздыхая, поплёлся за ним.
Каково же было изумление Суровчанина, когда он нашёл комнату пустою! При отблеске рассвета можно было видеть царивший в ней беспорядок: там и сям были раскиданы вещи; какой-то узелок, вероятно забытый второпях, лежал на лавке.
— Вот для кого третья-то лошадь понадобилась, — вскричал он. — Убег... Знать, проведал... Теперь всё пропало!
Он схватился за голову.
— Господи, помилуй! — воскликнул испуганно Пахомыч.
— Что ж делать теперь? — растерянно прошептал Некомат.
Лицо его исказилось злобой.
— Ускользнул... Ушёл... Так нешто мне теперь погибать? Так нет же, нет! Поймаю, и тогда...
Он погрозил кулаком.
Потом крикнул ключнику:
— Подними всех холопов... Седлать коней! Поскачем в погоню.
Вскоре весь дом пришёл в движение.
Некомат сам осмотрел следы. Они поставили его в тупик.
— Путь не к Москве... Али они окружным путём?
Холопы на конях были разосланы во все стороны.
Сам Суровчанин во главе конной ватаги поскакал по следам.
Он был вооружён как для битвы; глаза его метали искры, брови нахмурены: если погоня удалась бы, Андрея Алексеевича ожидало мало хорошего.
Следы то тянулись «гусем», то, когда тропка становилась шире, выравнивались в линию; порой они были ясно видны на сырой почве, иногда о них приходилось только догадываться, когда путь шёл по мелкой траве или пушистому мху.
— Догоним! — ворчал Некомат, кусая усы, и погонял коня не жалея.
Рабы неотступно следовали за ним.
По их сумрачным лицам трудно было угадать, как они относятся к побегу двух своих товарищей и Андрея Алексеевича.
Но иногда в глазах некоторых, когда они взглядывали на гневного господина, мелькало злорадство.
Скачка по лесной тропе продолжалась несколько часов.
Вдруг следы круто свернули в сторону, в чащу, и разбежались между деревьями.
Выслеживать стало значительно труднее.
Суровчанин напряг всё своё внимание, чтобы не потерять их.
Ехать приходилось медленно.
— Этак мы до вечера проплутаем, — сердито ворчал Некомат.
Слышно было, как вдали журчит ручеёк.
К нему то и привели следы и разом оборвались. Они в буквальном смысле канули в воду.
— Через него ехали, благо не глубок, — сказал купец.
Он слез с коня и внимательно стал рассматривать песчаное дно. Ручей был не очень глубок и вода прозрачна, но течение быстрое. Дно казалось совершенно ровным; никаких следов не виднелось.
Суровчанин был близок к отчаянию.
Но всё же он ещё не хотел «слагать оружия».
— Ручей не велик... В ту сторону им не с руки ехать... Где-нибудь должны же были на берег выехать... — соображал он.
Хлестнул коня и поскакал по берегу вниз по течению ручья.
Холопы безмолвно последовали за ним.
Вскоре ручей стал шире, а дно его, по-видимому, более илистым.
Далее появилась обильная осока, а затем глазам представилось обширное болото с там и сям разбросавшимися кочками.
Некомат хотел было ехать далее, но один из рабов удержал его коня за узду, промолвив:
— Дальше нельзя... Трясина засосёт...
Купец посмотрел на болото с искажённым от отчаяния и злобы лицом.
«Ускользнули!.. — пронеслось в его голове. — Но как? Не на крыльях же они перелетели трясину».
Конечно, они не перелетели на крыльях, и для многих из сопровождавших Суровчанина холопов не было тайной, что через болото тянется, чуть поправей от устья ручья, полоска твёрдой земли. По ней беглецы и выбрались.
Ни один из рабов, однако, по какой-то причине не захотел поделиться с господином своими сведениями.
На некоторых лицах мелькали насмешливые полуулыбки.
Опустив на грудь голову, неподвижный, как статуя, сидел на коне Некомат.
В груди его клокотало бессильное бешенство и отчаяние. Он понимал, что дальнейшее преследование невозможно, что беглецы ускользнули.
Медленно повернул он коня и глухо промолвил:
— Домой!..
К его приезду большинство из посланных на разведку холопов уже вернулись. Он видел по их лицам, что поиски не увенчались успехом, и не стал расспрашивать.
Пахомыч встретил его с грустным лицом и, увидев, что беглецов не поймали, всплеснул руками и заахал.
Некомат прошёл в дом и стал раздумывать, что предпринять.
Положение его было не из весёлых.
«Ежели ему всё известно, — думал купец, — так, может, он прямо поехал к великому князю ударить на меня челом... Тогда дело плохо. Тимошка выдаст беспременно... Пожалуй, и моей голове не уцелеть. А ежели он не в Москву уехал, так куда же? Может быть, думает где-нибудь побыть до поры до времени, а там и нагрянуть... Коли и так, то сладко ли мне здесь сидеть да дожидаться его. Небось не помилует?.. По всему видать, что мне здесь оставаться не годится, а тоже надо наутёк. Эх, вот горе! Да и бежать-то куда — не знаю... Хорошо, что хоть деньжонки есть...»
Он достал из одной из укладочек, стоявших в простенках, дубовый ларец, окованный железом, и раскрыл его.
Взглянул и ахнул:
— Ахти, добрая половина отсыпана! Добрался Андрюшка до моих денег.
Вместе со злобой шевельнулось в душе жгучее чувство жадности.
— Обокрал! А я-то копил — хранил...
«Казны» ещё оставалось много, но это мало утешало купца.
— Лучше мне не бежать отсюда, — продолжал он размышлять, — узнать бы, где он укрылся, да как-нибудь и того... Это было б ладно... Тогда бы и денег не жаль. Да где его найдёшь? Как узнаешь? И выходит, либо сиди у моря да жди погоды, либо беги... К знахарю, что ли, съездить? Колдовство поможет, пожалуй... Пусть знахарь мне только скажет, где Андрей и что замыслил он... А там я уж зевать не стану... Да это было бы ладно!..
Суровчанин твёрдо верил во всяких ведьм и колдунов, в русалок, леших, домовых и водяных. Он не сомневался, что чарами можно «напустить порчу на человека», проникнуть в будущее, привлечь любовь и так далее.
Неудивительно поэтому, что он ухватился за мысль о колдовской помощи.
В его глазах это было единственным средством, которое могло привести к цели.
А колдуна не надо было долго искать.
У запруды на Яузе жил всем ведомый колдун, мельник Хапило.
Про него ходили разные россказни. Поговаривали даже, что из трубы его избёнки однажды вылетел бес в виде чёрного ворона. Ночью мимо мельницы ходить побаивались.
К этому-то чародею и надумал обратиться Некомат.
Однако действовать надо было осторожно.
Узнают, что он был у Хапила, пойдут толки. На него даже начнут смотреть косо и чураться:
— С колдуном водится... Может, и сам с нечистым знается!
Такая молва не могла быть приятна для купца. К тому же колдуном прослыть было и небезопасно: при народных бедствиях, вроде повального падежа скота, засухи и тому подобного, зачастую обвиняют колдунов, что это они напускают, и тогда с ними жестоко расправляются.
Всё это было хорошо известно Суровчанину, и он решил пробраться к мельнику ночью, в глубокой тайне.
Приняв решение побывать у Хапила, он даже как будто повеселел. В сердце зародилась маленькая надежда.
Когда стемнело и всё в доме заснули, он осторожно вывел коня, сам оседлал и, разобрав часть плетня в огороде, выбрался из усадьбы.
V. ЧАРОДЕЙ ХАПИЛО
К северу от Москвы, из болот, находящихся среди дремучего леса, вытекает на юг река Яуза и впадает в Москву-реку ниже города.
Нынешняя Яуза едва ли имеет какое-нибудь сходство с прежней. Она славилась чистотою воды, так как принимала в себя много лесных родников.
Берега её были пустынны. Только шум лесов вторил звучному плеску её волн.
В Яузу впадает речка Сосенка.
На этой-то речке, над запрудой, и высилась мельница Хапила.
Было около полуночи, когда к воротам двора колдуна подъехал всадник.
Он легко спрыгнул с седла, привязал коня к кольцу у ворот и постучал.
Проглянувший месяц озарил бледное, красивое, молодое, безусое лицо.
На стук за забором неистово залаял огромный пёс.
Приезжего брало нетерпение. Он снова постучал так, что ворота затрещали.
— Кто тут в полночь ломится? — послышался на этот раз ворчливый старческий голос. — Угомону на вас нет.
— Пусти, знахарь, дело к тебе есть! — ответил путник, который был не кто иной, как Иван Вельяминов.
— Какое такое дело по ночам? Поезжай своим путём-дорогой, и я спать пойду.
— Отвори, старче, отвори! Совет от тебя, помощь нужна... А заплачу хорошо. Ничего не пожалею...
Колдун некоторое время был в нерешительности, потом послышались шаги босых ног, и ворота отворились.
Пёс залился и клубком бросился под ноги входившего.
— Убери пса! — не без некоторого испуга сказал Вельяминов.
— Небось не съест, коли добрый человек! — ответил колдун.
Однако крикнул собаке:
— Не трожь!
Лай стих, и собака стала смирней ягнёнка.
Знахарь провёл гостя к себе в жильё и, когда тот переступал порог, предупредил:
— Лоб не расшиби! Притолока низкая!
Потом выгреб углей из печи и зажёг от них лучину.
Трепетное пламя осветило закоптелую, низенькую избу, наполовину занятую огромною печью из сырцового кирпича.
Повсюду были развешаны по стенам и свешивались с потолка пучки высушенных трав.
Воздух, напитанный их пряным запахом, был удушлив.
На лежанке печи сидел большой кот, совершенно чёрный, «без отметин», — настоящий колдовской — и, мурлыча, пристально смотрел на Ивана своими жёлтыми глазами.
Сам ведун был маленький, тощий старик, с крючковатым носом, жидкой бородой, лысиной на темени и странно блестящими глазами.
— Садись — гостем будешь! — сказал ведун, снимая с лавки пучок каких-то свежих трав и освобождая место для Вельяминова.
Тог сел.
Знахарь внимательно посмотрел на него и промолвил:
— Сынок тысяцкого?
— Да, сынок тысяцкого, а не сам тысяцкий, как мне пристало быть! — с невольным раздражением ответил молодой человек.
— Знаю, знаю... По княжьей воле... А от меня-то чего ты хочешь?
— Чего хочу? — протянул Иван и спросил. — Правда ли, старче, что ты с нечистым знаешься?
В глазах ведуна блеснул хитрый огонёк.
— Может быть, — процедил он — Для чего тебе сие знать? Много будешь знать — скоро состаришься.
— Видишь серебро?
Иван подкинул на руке несколько грубо обделанных кусков серебра.
— Всё будет твоим, ежели ты…
Тут юноша пододвинулся ближе к знахарю и закончил дрожащим шёпотом:
— Ежели ты мне поможешь душу нечистому продать.
Хапило вперил в Вельяминова пристальный взгляд, помолчал и вдруг залился неприятным, резким смехом:
— Чего её, душу то ись, тебе продавать — хи-хи! — ежели она уж продана?
— Как?1 Нет, - с некоторым испугом проговорил Иван.
— Я тебе говорю — продана. Нечистый-то, эва, с левого плечика стоит, сторожит её.
В этот момент кот, нанежась, быстро прыгнул прямо на левое плечо юноши.
Вельяминов вскочил, бледный, с искажённым от ужаса лицом, и хотел было тряхнуть с плеча кота, но тот цепко держался, проникая когтями сквозь одежду до тела.
— Ты его оставь, — спокойно заметил знахарь, — он не слезет, он у меня умный... Будешь трогать — поцарапает... Старик я слабый, живу один, только двое у меня и защитников — пёс да кот. Подвернётся лихой человек — пёс его за горло, а нет, так кот ему в глазёнки вцепится... Умные они у меня. Сиди, Васька, смирно.
Кот точно этого и ждал: он сел на плече Ивана Васильевича так же спокойно, как раньше сидел на лежанке.
— Он тебя не тронет теперь, молодчик, только ты его не трожь. Так нечистому душу? Хе-хе!
— Чего ж смеёшься? — с сердцем промолвил Вельяминов.
— Да на тебя мне смешно. Проданную душу продавать хочет!
Потом лицо его сделалось серьёзным.
— Погляжу я на тебя — молоденек, силы да здоровья не занимать, жил бы себе помаленьку, трудился б во славу Божию и счастье получил бы... А тебе надо всё сразу. Ни смиренья нет, ни терпенья... Этакое надумал! Душу продать нечистому. Да уж ты продал её, продал, как только тебе это на мысль пришло. Тебя лукавый враг рода человеческого уж словил.
И думается мне, что ты не вырвешься из его когтей. Дивишься, что от знахаря-ведуна такие речи слышишь? Да, молодчик, вот я и знахарь и ведун; иного полечу, иному — грешным делом и погадаю, да души-то я нечистому не продавал и помыслить о сём страшусь... И всё занахарство-то моё, может, оттого, что жил долго и побольше других знаю... Да... Ты серебрецо своё спрячь не помощник я тебе в этаком деле. Да ты и без меня сумеешь, ой сумеешь!
Он рассмеялся прежним неприятным смехом.
Вельяминов сидел с угрюмым, почерневшим лицом.
В ворота сильно застучали.
— Чтой-то сегодня! Опять кого-то Бог несёт, — проворчал знахарь и вышел из избы.
Иван попробовал было встать, чтобы как-нибудь укрыться от взоров нового посетителя, но кот напомнил о себе таким грозным ворчаньем и так расправил когти перед его глазами, что он счёл за лучшее остаться в прежнем положении до возвращения Хапила.
Со двора доносились окрики знахаря и переговоры, подобные тем, какие пришлось вести раньше Вельяминову.
Пёс неистово заливался.
Потом он разом затих: очевидно, колдуну пришлось впустить посетителя.
Послышался скрип ворот.
«Ну, идут сюда», — подумал юноша с таким чувством, что был готов провалиться сквозь землю, только б укрыться от непрошеного свидетеля его посещения избёнки колдуна.
Дверь отворилась, и в избу следом за знахарем вошёл Некомат Суровчанин.
Войдя, он остановился как вкопанный.
Он был очень неприятно поражён, застав у Хапила другого посетителя.
Однако быстро овладел собою и, слегка поклонясь Вельяминову, промолвил, обращаясь к ведуну:
— Кое-зачем ты мне, старче, надобен.
Иван и Некомат не были близко знакомы, но в лицо знали друг друга.
— А надобен, так говори, — сказал колдун.
— Вот что, — заговорил купец, отведя знахаря в дальний угол и понизив голос до шёпота, — мой пасынок с двумя рабами убежал... Не ведаю, куда скрылся. Не узнаю, где он али что замыслил супротив меня, так беда... Выручи, погадай... Заплачу как следует...
Как ни тихо говорил Суровчанин, Иван расслышал. Ему стало любопытно.
Хапило, не говоря ни слова, взял большую медную кружку с блестящим дном, наполнил её до половины водой и поставил на стол.
— Пасынка твоего ведь Андреем Кореевым звать? — спросил знахарь.
— Да.
— Племяш Епифана, что к рязанскому князю отъехал... — пробормотал Хапило, словно соображая.
Взяв щепоть какого-то порошка, бросил его в кружку, отчего вода потемнела, но дно ярко просвечивало.
— Подь сюда да смотри сквозь воду на донышко... Там ты, может, увидишь своего пасынка... Глаз не отрывай и мигай поменьше...
Суровчанин склонился над кружкой, а знахарь что-то забормотал быстрой скороговоркой, плавно проводя в то же время руками над головой и вдоль щёк купца.
Через некоторое время Некомат почувствовал сонливость. Дно кружки ярко блестело сквозь воду.
— Видишь пасынка? — спросил знахарь таким голосом, словно приказывал.
На гадающего словно налетела какая-то пелена, потом быстро спала, сияющее дно исчезло. Вместо него он увидел поляну среди леса и трёх всадников, из которых один был Андрей, двое других — Большерук и Андрон.
— Вижу, — ответил купец странным, глухим, не своим голосом.
— Смотри дальше!
И одна за другой проходили картины.
То Некомат видел пасынка в дремучем лесу, у багряного костра, среди ночной тьмы, то переплывающим реки, то подъезжающим к городу, окружённому крепкой стеной с башнями, с бойницами...
Вон какой-то муж обнимает его как родного...
Старец в княжеском наряде... Величественный, как патриарх...
И старый князь смотрит ласково на Андрея и приветливо улыбается...
Потом Андрей опять, но не прежним скромным юношей. На нём алый плащ... Огнём горит из-под плаща панцирь тонкой заморской работы.
И смотрит куда-то юноша... Словно на него, на Некомата...
И вот словно встречаются их взгляды.
Грозно смотрят очи пасынка на отчима и словно говорят:
— Я не забыл... Вернусь... Идёт погибель твоя...
Вскрикнул Некомат, опрокинул кружку и обвёл мутным взглядом каморку, словно внезапно проснулся.
— Значит, беда... Значит, надо всё бросать... Бежать... — пробормотал он, находясь ещё в каком-то забытье.
Провёл рукой по разгорячённому лбу и окончательно очнулся.
Взглянул на Вельяминова и вспыхнул.
А тот жадным взглядом впивался в его лицо, следя за всеми переменами выражения. Расслышал он и последние слова Некомата и подумал:
«Нашего поля ягода».
Суровчанин встал, кинул несколько грубых монет на стол и сказал:
— Иду... Выпусти меня...
— Я тоже... Поедем вместе. Вдвоём побезопасней, — промолвил Иван и добавил: — Знахарь, возьми свою кошку!
Хапило сделал знак, кот спрыгнул на лежанку.
Вельяминов поднялся и прошёл вслед за Некоматом.
Молча вышли за ворота, молча вскочили на сёдла и тронулись в путь. Обоим надо было в сторону Москвы. Каждый был занят своими думами.
Тусклая луна по временам освещала угрюмые лица. Первым прервал молчание Некомат:
— Ты не сказывай о том, что у знахаря меня видел.
— А ты про меня.
— Вестимо же.
Помолчали.
— Э-эх! Пропади пропадом буйна головушка, — сказал Вельяминов, — покину родную сторонку... Поеду в чужой край искать счастья...
Эта мысль совпала с думами Некомата.
Он даже вздрогнул.
— С чего так? — спросил он, стараясь принять равнодушный тон.
— От добра добра не ищут. Что мне здесь делать? То ли дело у князя тверского! У него и почёт и казны добудешь... Такому князю и служить любо... У тебя тоже беда стряслась?
— Н-да, — процедил Суровчанин.
— Слышал я, как ты у знахаря говорил, что пасынок убег. Я его знаю — Андрей Лексеичем звать... Да и тебя тоже. Чай, и ты меня признал?
— Признал: сын тысяцкого.
— Да, сын его, а не сам тысяцкий, как должно бы быть... Изобидел меня Димитрий Иоанныч... Прямо скажу — отъеду от него в Тверь.
На минуту он замолк, потом спросил решительно:
— Ты ведь тоже бежать задумал?
— Я? Да... Нет... — замялся застигнутый врасплох купец.
— Ты не виляй. Чего таиться? Не выдам. Сам слышал, как ты говорил, что «беда» и что «бежать, надо». Хочешь — едем вместе. Говорю — у тверского князя нам будет не жизнь, а масленица. Он московских ласкает Сразу первыми людьми станем.
— Об этом, брат, надобно подумать. Тебя в Москве дома ждут?
— Кому ждать? Бобыль.
— Так заезжай почивать ко мне. Ну и потолкуем.
— Что ж, можно.
Через несколько дней Некомат спешно продал свои московские лавки, а Вельяминов свой дом.
А ещё некоторое время спустя оба они бесследно исчезли из Москвы, прихватив с собою нескольких людишек.
Усадьба и поместье Кореева были брошены на произвол судьбы.
Конечно, этим с большой пользой для себя воспользовались «добрые» соседи.
Не остался внакладе и Пахомыч, которого Некомат почему-то не счёл удобным взять с собою.
VI. ПОП МИТЯЙ
После погребения последнего тысяцкого отец Михаил — он же Митяй — вернулся в село Коломенское.
Какою убогою показалась ему маленькая деревянная церковь, в которой он служил, после величественных храмов Чудова монастыря!
Каким тесным и жалким представлялось ему Коломенское после Москвы, — уже и тогда довольно обширной, — с её палатами бояр, с её церквами, блещущими золотыми маковками!
«Разве здесь мне место? — думал он однажды, стоя у окна в одной из горниц своего маленького дома и смотря на десятки в беспорядке разбросанных лачужек с потемневшими соломенными крышами. — Другие в Москве священствуют, а меня вон куда кинуло А нетто они ровня мне? Будь я в Москве, на глазах у великого князя, чего б я не добился... Протопопом-то, наверно, давно бы был... Эх-эх!..»
И сердце его усиленно билось от себялюбивых помыслов и от зависти к другим, более его счастливым.
«Великий князь сказал, что не забудет меня, что хочет почаще слышать... Дал бы Бог А только теперь уже которая седмица идёт с той поры, а нового мало...»
В это время он заметил молодого человека в подряснике, подъезжавшего к его дому в маленьком волоке и оглядывавшегося по сторонам, как будто он что-то искал.
Митяй вгляделся и узнал в проезжавшем одного из митрополичьих келейников.
Затем он услышал, как келейник спросил какого-то прохожего:
— Где тут поп Михайло живёт?
— А вот и здеся, — донёсся ответ.
«Ко мне от владыки!» — мелькнуло в голове Митяя, и он поспешил в сени навстречу приезжему.
Вскоре келейник вошёл в дом.
При виде Митяя он сказал:
— Ты отец Михайло будешь? Собирайся сейчас и едем: владыка тебя требует.
— Зачем? — не без робости спросил поп.
— А уж это мне неведомо.
Через несколько минут Митяй уже мчался в волоке с келейником к митрополичьим палатам.
Когда он приехал, его тотчас же ввели к владыке.
Святой Алексий были не один: с ним находился Димитрий Иоаннович и несколько княжеских приближённых.
Почтительно поклонившись великому князю и приняв благословение от митрополита, Митяй остановился в нескольких шагах от них, склонив голову.
Он чувствовал на себе пытливые взгляды и слегка смущался.
— Подойди поближе, отец Михаил, — ласково промолвил великий князь.
И когда тот приблизился, продолжал:
— Не забыл я, как сладостно говоришь ты... Хочу почаще слушать..
— По воле княжеской, — промолвил митрополит, — перевожу я тебя из села Коломенского в Князеву церковь... И будешь ты духовником великокняжеским.
— Рад? — спросил, улыбаясь, Димитрий Иоаннович.
— Рад ли, рад ли? — только и проговорил дрожащим голосом Митяй. — Дух захватило.
Он лишь земно поклонился владыке и великому князю.
Святой Алексий зорко взглянул на нового княжеского духовника, и по лицу владыки словно пробежала тень.
Быть может, его чистое сердце подсказало, что только мирскими помыслами полна душа Митяя.
Великий князь вскоре его отпустил, приказав «собирать свой скарб не мешкая, чтобы дня через два и перебраться».
Возвращаясь домой, Митяй, что называется, нс чувствовал под собой ног от радости.
«Наконец-то!» — думал он.
Он понимал, что в его жизни наступает перелом, что он находится на пути к богатству и почестям.
Приближаясь к своему домику, он самодовольно подумал: «Скоро мы в палатах заживём!»
Снимая дома свою рясу из грубой, дешёвой ткани, он презрительно посмотрел на свою скромную одежду и подумал: «Чай, таких-то не станем носить. Нет, нам шелки теперь надобны».
Дьякон, уже слышавший, что за отцом Михаилом приезжали от владыки, подивился перемене, которая произошла в Митяе в продолжение немногих часов: глаза сияли, голова была гордо закинута. Он смотрел спесиво и ходил «гоголем».
— Уезжаю, дьякон, из вашего болота, — сказал он, — пора. И то зажился. Здесь ли мне место? Ну, да теперь всё пойдёт по-новому. Слыхал? — духовником я сделан великокняжеским.
Дьякон сделал удивлённое лицо.
— Да, — продолжал Митяй, — в княжеских палатах буду жить... Есть-пить с княжьего стола... Сильным я, дьякон, стану человеком.
— Нас, сирых, отец Михаил, своей милостью не оставь, — униженно кланяясь, сказал собеседник.
На это Митяй покровительственно заметил:
— Не оставлю.
Уйдя от отца Михаила, дьякон поспешил разнести весть по всему Коломенскому о счастье, выпавшем на долю Митяя.
В этот и в следующий день часто скрипели, отворяясь, ворота двора Митяя, впуская разнообразных гостей, приходивших поздравить «с Князевой и владычной милостью».
Перед Митяем заискивали, унижались.
Прежние враги его теперь пришли на поклон.
Митяй держал себя с посетителями свысока, слова ронял с таким видом, как будто делает великую честь слушающим.
Его сердце было переполнено радостным чувством удовлетворённого тщеславия.
Мечты его всё возрастали.
Уж ему теперь казалось мало быть только великокняжеским духовником. Он мечтал о большем.
Он надеялся приобрести влияние на Димитрия Иоанновича, стать его «правой рукой».
Счастье благоприятствовало Митяю.
Духовник, умный, начитанный, речистый, с каждым днём всё больше нравился великому князю. Димитрий Иоаннович заслушивался его проповедями, любил подолгу вести с ним душеспасительные беседы.
Часто Митяй — намеренно или нет — во время бесед брал в качестве примеров те или иные недавние события внешней или внутренней политической жизни государства, высказывая скользь своё мнение о них.
И великий князь каждый раз убеждался, что мнение Митяя здраво и разумно.
Раза два случайно Димитрий Иоаннович заговорил с ним о государственных делах, и Митяй дал хороший совет.
Великий князь оценил это и мало-помалу стал советоваться со своим духовником о делах, ничего общего с церковью и религией не имеющих.
Митяй действительно становился «правой рукой» князя.
Вскоре это стало ясным для всех, когда великий князь назначил его «печатником», то есть хранителем своей печати.
Это звание было очень почётным и высоким.
Тут-то Митяй и дал себе волю. Он зажил с княжескою роскошью. Прежде носивший рясы из крашенины, теперь не довольствовался и атласной, не имевший прежде во всём своём домишке двух хороших оловянных тарелок, теперь и «ел и пил на серебре».
Его, — недавно скромного сельского пастыря, одиноко проживавшего в маленьком домике иод соломенной крышей, — теперь окружала целая толпа слуг, богато одетых и послушных малейшему его знаку. На его конюшне стояли десятки великолепных аргамаков; его сани были обделаны серебром, а заморскому ковру, покрывавшему их, как говорили, «нет цены».
Пышно, слишком пышно жил отец Михаил.
Недаром же святой Алексий, когда до него доходили слухи о роскоши Митяевой жизни, сокрушённо вздыхал и укоризненно покачивал головой. От светлого ума не укрылось, что великокняжеский любимец печётся только о благах земных, что душа его далёк от Бога.
Наряду с тем, как возрастало расположение великого князя к своему духовнику, росло и высокомерие Митяя. Для просителей, для всякого ниже его стоящего люда он был недоступнее самого Димитрия Иоанновича.
Даже с боярами и приближёнными княжескими он держал себя несколько свысока.
Его не любили, многие даже ненавидели, но, зная его силу у великого князя, большинство заискивало перед ним.
Это, конечно, только подливало масла в огонь.
В конце концов он сам стал считать себя каким-то особенным, высшим существом.
Честолюбию человеческому нет границ.
Он, когда-то мечтавший, как о счастье, выбраться из села Коломенского в Москву, теперь уже не был удовлетворён даже высоким званием царского печатника.
Он метил выше и мечтал уже не более не менее как о первосвятительской митре.
VII. ВРАГИ И ИЗМЕННИКИ
Время, в которое пришлось жить и действовать Димитрию Иоанновичу, принадлежит к эпохе собирания земли Русской, раздробленной на множество уделов, терзаемой междоусобиями и слабой вследствие такого разделения.
Московское княжество уже крепло и первенствовало, но всё же были соперники, желавшие вырвать первенство из рук московского князя.
Такими соперниками были, например, Олег Рязанский и Михаил Тверской.
Оба видели усиление Москвы и старались сломить её могущество.
Князь Михаил Александрович Тверской был молод, умён и отважен; он ясно видел, что рано или поздно Москва может поглотить Тверь. Поэтому он всеми силами домогался отнять у Димитрия Иоанновича для себя великокняжеский сан и таким образом утвердить первенство за Тверским княжеством.
Независимо от этих причин, князь Михаил был ещё и личным недругом Димитрия.
Вражда началась сравнительно с маловажного события.
Тверская область, подобно многим другим, была раздроблена на мелкие уделы, подчинённые Твери.
После смерти князя тверского Симеона Константиновича возник спор, кому наследовать его область. Притязания предъявили — князь Василий Михайлович Кашинский и его племянник Михаил Александрович, княживший в Микулине.
Каждый доказывал свои права.
Чтобы решить спор, они прибегли к суду митрополита.
Владыка поручил рассудить их спор тверскому епископу Василию, который признал правым Михаила.
Однако в Москве это решение вызвало неудовольствие.
Великий князь Димитрий Иоаннович знал, что Михаил смел, властолюбив и имеет сильную поддержку в лице грозного Ольгерда, князя литовского, женатого на сестре Михаила. Поэтому он понимал, что новый князь тверской едва ли будет мирно сидеть в своём княжестве и спокойно смотреть на усиление Москвы.
Желательнее было видеть тверским князем Василия Кашинского.
Разумеется, обделённый дядя не был доволен решением третейского судьи и приехал в Москву с жалобой на неправильное решение епископа.
Димитрий Иоаннович принял сторону Василия.
Сведав об этом, князь Михаил Александрович покинул удел и уехал в Литву.
В его отсутствие Василий с князем Иеремией Константиновичем, с войском от Димитрия опустошили Михайлову область.
Но Михаил тоже не сидел сложа руки.
Ольгерд дал ему людей, и он неожиданно нагрянул с литовскою ратью.
Он быстро взял Тверь и пошёл к Кашину, где запёрся Василий, но епископ Василий сумел примирить князей.
Михаил Александрович получил старшинство над дядей и стал именовать себя великим князем тверским. Однако на этом дело не кончилось.
На тверского князя приехал с жалобой в Москву Иеремия Константинович, прося Димитрия Иоанновича распределить уделы Тверского княжества.
Великий князь московский этим поспешил воспользоваться.
Он сумел заманить в Москву самого Михаила и тут предписал ему отдать Городок князю Иеремии, но большего не смог добиться от упорного князя тверского.
Михаил уехал из Москвы озлобленный.
С этих пор вражда Димитрия и Михаила стала принимать всё более и более острую форму.
Ещё дважды, уступая просьбам своей жены, Ольгерд предпринимал военные походы против Московского княжества, разорял окрестности Кремля, уже тогда защищённого каменными твердынями. Но всякий раз вынужден был покидать пределы Руси. Дважды Михаил обращался за покровительством к ордынскому хану Мамаю и оба раза получал ярлык на великое княжение, но по воле Димитрия так и не воссел во Владимире. После второго посещения Мамая тверской князь явился на Русь с татарским послом Сарыхожем, звавшем Димитрия во Владимир слушать ханский ярлык.
Московский князь отказался:
— К ярлыку не еду. Михаила в Москву не впущу, а тебе, послу, в неё путь свободный.
После этого Сарыхожа счёл возможным только оставить ярлык у князя Михаила, а сам отправился в Москву. Здесь его приняли с честью, щедро одарили, и сочувствие татарского вельможи склонилось на сторону Димитрия.
Михаил, сознав своё бессилие, уехал в свой удел, засел в Твери и, злобясь на великого князя московского, разорил часть его владений, лежавших по соседству.
Дважды ослушавшись грозного Мамая, Димитрий Иоаннович сознавал, что этим навлёк на себя ханский гнев. Не было сомнения, что хан вторгнется на Русь и всё предаст огню и мечу.
Бороться с ним Русь ещё не была в состоянии.
Заботясь о судьбе своих подданных более, чем о своей личной, Димитрий Иоаннович решился на отважное дело: чтобы умилостивить раздражённого хана, он сам отправился к нему в Орду.
Народ, помня участь Михаила Ярославича Тверского, замученного татарами, плакал, провожая великого князя.
Но Димитрий был непоколебим. Святой Алексий сопровождал его до берегов Оки, здесь благословил великого князя и его спутников и расстался с ним, поручив его милосердию Божию.
Бог помог Димитрию.
В Орде он был принят Мамаем с почётом. Хан не только утвердил его в великом княжении, но согласился уменьшить дань. Очевидно, татары уже чувствовали силу князей московских и тем дороже ценили покорность Димитрия.
Таким образом, Михаил должен был оставить надежду стать великим князем.
Разумеется, это только ещё более его озлобило.
Он делал набеги во московские пределы, великокняжеские воеводы вторгались в тверскую область.
Забавляясь этими незначительными военными действиями, князь тверской лелеял ещё мысль сломить могущество Москвы.
Он снова прибег к помощи Литвы. Разорив с помощью литовцев несколько городов, он, однако, опять не достиг цели: встреченные в поле московским войском литовцы заключили мир и ушли к себе.
Михаил по-прежнему остался князем тверским.
Около двух лет прошло в мире между Тверью и Москвою.
Но тишина эта была перед бурей.
Михаил выжидал только удобного случая, чтобы обрушиться на великого князя.
Наше повествование относится именно к тому времени, когда буря готовилась разразиться.
Князь тверской зорко наблюдал за соперником и подумывал, не пора ли начинать борьбу.
Тут-то к нему и подоспели Некомат и Вельяминов, которых он тотчас же по их приезде принял. Он поступил так потому, что, во-первых, появление подданных Димитрия льстило его самолюбию:
— От великого князя ко мне отъезжают, стало быть, чуют, что и я князь сильный.
Во-вторых, перебежчики — или по крайней мере один из них — были в Москве не малыми людьми: сын тысяцкого что-нибудь да значил.
В-третьих, не принять их, значило, возможно, не узнать каких-нибудь важных новостей о своём исконном враге, — новостей, которые могли бы послужить во вред московскому князю и на пользу ему, Михаилу.
Когда Вельяминов и Некомат шли по княжеским палатам, сердца их бились учащённо.
Иван был бледен и нервно кусал губы. Руки его, державшие шапку, слегка дрожали.
Суровчанин шёл понурым и бледным не менее своего спутника. Где-то в глубине сердца шевелился неприятный червячок совести и мучительно сосал.
Оба понимали, что наступает решительный момент задуманного дела и что сейчас они совершат величайшее преступление — измену.
Но... отступать было уже поздно.
Княжий придворный ввёл их наконец в обширную светлицу с громадным образом в углу, украшенную дорогими коврами и пестро расписанным потолком; лавки были покрыты алым сукном, расшитым по краю золотою каймой.
В глубине комнаты, как раз против двери, стояло на некотором возвышении дубовое кресло с резными ручками. На нём сидел мужчина лет тридцати пяти, с умным лицом и живым, несколько жёстким взглядом серых глаз.
Это был князь тверской Михаил Александрович.
Рядом стояли два стражника в алых кафтанах, держа в руках блестящие секиры.
Позади толпились несколько ближних бояр.
Войдя, перебежчики покрестились на образ, потом поклонились князю, коснувшись пальцами пола.
Князь окинул их внимательным взглядом, потом проговорил звучным и мягким голосом:
— От Москвы отъехали?
— Да, — заговорил Вельяминов, — не можно служить у князя московского... Изобидел он меня до смерти. Сын я тысяцкого Иван Вельяминов... Бью тебе, княже, челом, прими под свою высокую руку.
Почти в тех же словах выразил свою просьбу и Некомат.
— Так вам московский князь не люб? — сказал Михаил Александрович с улыбкой. — Чаете, что я боле люб буду?
— Вестимо, ты не обидишь... А мы тебе верой правдой послужим, — сказал Иван.
— Головы своей не пожалеем, — добавил Некомат.
— Добро, — промолвил князь, — принимаю я вас к себе на службу...
Оба разом низко поклонились.
— Служите хорошо, а я вас не забуду... Надобно мне с вами потолковать. Сегодня за вечерней вы мне крест поцелуете А после вечерни вот он вас ко мне приведёт, — при этом князь указал на боярина, который вёл с ними переговоры. — Мы и потолкуем, как надо. Теперь, чай, с пути отдохнуть хочется. Он вас пока что сведёт в боковушку Там отдохните...
Кивком головы князь отпустил их.
Отведённое им помещение было довольно-таки неважным. Вельяминов, взглянув на голые лавки, невольно вздохнул о своём московском доме.
Некомат грузно сел и задумался. Лицо его было невесело.
— Что голову повесил? — спросил Иван.
— Так скучно.
— А ты не скучай. Всё устроится. Заживём с тобой! Князь ласков, чего ж больше?
Он утешал, но и самому ему было не по себе.
Порою мелькала тревожная мысль:
«Как-то здесь повезёт. А ежели так же, как в Москве?»
Он прогонял такие думы и старался строить планы один другого заманчивей.
— А главней всего — это подбить князя Михаила на войну с Димитрием... Теперь время — ой, время! — я всё князю расскажу, как надобно.
И он стал обдумывать, о чём поведёт вечером речь с князем.
Что касается Некомата, то он никаких заманчивых планов не строил. О будущем он вообще как-то не думал, а, напротив, размышлял о прошедшем.
«Как-то Пахомыч в усадьбишке хозяйствует. Чай, грабит, как может... Карман набивает... А может, Андрюшка вернулся?»
И невольно мысль его перенеслась к пасынку. Что-то болезненно защемило сердце.
«За что я его убить хотел? Правду сказать, парень ничего себе и добрый. Всему делу — корысть вина. Да ещё Пахомыч зу-зу да зу-зу... Захотел зла другому, а сделал себе... Вот теперь и в перебежчиках очутился».
Он вздрогнул.
— Скоро крест позовут целовать. Значит, делу крышка — прощай, Москва, сторонушка моя родимая! Ничего не поделаешь — будем Твери служить. Эх ты, жизнь наша!
Время тянулось убийственно медленно.
Оба почти обрадовались, когда зазвонили к вечерне. Во время неё, как и хотел князь, они поцеловали крест на верность и поклялись на Евангелии служить Михаилу верой-правдой.
Теперь из москвичей они стали тверитянами.
После вечерни их позвали к князю пить сбитень Михаил Александрович был один.
Он встретил своих новых подданных приветливо.
— Садитесь — в ногах-то правды нет, — сказал князь. — За сбитень принимайтесь да московские новости выкладывайте.
— Новостей не больно много, — промолвил Вельяминов, принимаясь за душистый медовый сбитень. — Одна только и есть, что теперь тебе самая пора Москву бить.
В глазах Михаила Александровича мелькнул огонёк Но он быстро принял спокойный вид и спросил равнодушно:
— Почему пора?
— Рано ли, поздно ли воевать тебе снова с Москвой придётся, — вставил своё слово Некомат. — Чем дольше тянуть время, тем Москва сильней станет. Димитрий-то Иванович давно на Тверь зубы точит.
— Это правда, — промолвил Иван. — А почему теперь пора воевать, сейчас скажу. Слыхал ты, что в Нижнем Новгороде приключилось?
— Нет. Пока не слышал.
— А слыхал ты, как татарва на реках Кише да Пьяной расправу чинила?
— Тоже нет.
— Так вот что. Приехали в Нижний послы Мамаевы и с ними татар человек тыща... Ну, и эти послы не поладили с тамошним князем Димитрием Константиновичем. Тот спросил великого князя, можно ль с татарами расправиться. Московский князь прислал весть, что можно.
Тогда Димитрий Константинович напустил чёрный народ на татар. Всех их нижегородцы и перебили, а главного посла, Сарайку, засадили в темницу, а немного спустя и его прикончили. Как смекаешь, любо Мамаю о сём было сведать?
— Чай, не любо. Ну, и задаст же он Димитрию Иванычу!
— Малость уж задал: его рать огнём выжгла волость нижегородскую. Да этого мало: Мамай только ждёт не дождётся, как на Москву кинуться.
— И доброе дело — кинулся бы.
— Надо только уськнуть, — проговорил Некомат.
— Да если б с другой стороны ещё Литву напустить, — вполголоса, словно в раздумье, промолвил князь.
— Да ещё ты ударишь... Нешто Москва справится? Конец ей был бы! — воскликнул Вельяминов, и глаза его заблестели.
— Очень ты, кажись, Димитрия Иваныча недолюбливаешь? — с полуулыбкой промолвил князь.
— Лютый он ворог мой! Головы я своей готов не пожалеть, только б ему отплатить. Княже! Послушайся доброго совета: пойди на Москву. Поднимем татар да Литву — разгромим нашего ворога.
Михаил Александрович сидел задумавшись.
Глаза его блестели, грудь дышала усиленно.
Он встал и прошёлся по комнате.
— А пойдёт ли Орда? — вдруг спросил он, остановясь перед Вельяминовым.
— Пойдёт. Голова моя порукой. В Москве только и ждут, что вот-вот она поднимется.
Князь помолчал, потом промолвил:
— Ладно, будь по-вашему: тряхнём Москвой.
— Ой, любо! — радостно воскликнул Иван.
Лицо Некомата оставалось равнодушным.
— Стой, уговор дороже денег: никому об этом ни полслова до поры до времени, — проговорил князь. — И вы меня маните к войне, вы же и помогайте. Валяйте-ка, поезжайте послами от меня в Орду.
— А что ж, хорошо, — сказал Вельяминов.
Суровчанин слегка поморщился.
— Да помните: уговорите хана — озолочу, а не сумеете — так лучше мне и на глаза не показывайтесь. Сам я, пока вы в Орде, поеду в Литву... Отовсюду на Москву тучи двинутся... Сломаем Димитрия. Ведь сломаем?
— Вестимо ж, — промолвил Иван.
— Ну, теперь идите к себе да отдыхайте. Когда в путь — скажу. И казны вы от меня получите, и людишек. Служите верой-правдой; сшибём Димитрия — вы первыми моими боярами будете.
Он отпустил их кивком головы.
Оставшись один, он долго ещё сидел в глубоком раздумье.
Вельяминов вернулся от князя очень довольным.
«Покается теперь Димитрий Иванович, что не сделал меня тысяцким», — думал он.
Некомат, наоборот, был очень не в духе.
— Поезжай к татарам! — вырвалось у него. — Нечего сказать, любо! Не того я ожидал.
— Э, брат. Зато исполним княжий приказ, так первыми людьми станем, — утешил его Иван.
Он строил воздушные замки.
VIII. В ЛИТОВСКОМ БОРУ
Суровый край!
Бесконечные сумрачные леса, кое-где перерезанные извилистыми, мутными ручьями да тропками, по которым удобнее пробираться зверью, чем человеку.
А зверья здесь не мало.
Начиная от юркой лисы и кончая страшным, гигантским медведем-стервятником.
А порою затрещит хворост, раздадутся кусты и выставится грозная рогатая голова бородатого тура или зубра.
Страшно встретиться и с вепрем, когда он пробирается сквозь чащу, срезая трёхгранными клыками, как прутья, молодые деревца и мигая тусклыми, маленькими глазками.
А дичины всякой иной сколько! Сила неисчерпаемая.
В летнюю пору стон по лесу стоит от крика, писка и рёва.
Теперь, осенью, не то.
Притих бор. Пообсыпались кусты, и не слыхать в них возни неугомонных пичужек. «Мишка» уж подыскивает берлогу, чтобы, как только дохнет стужей да снегом с полуночи, залечь на ложе из листьев и сладко дремать в своей тёплой шкуре.
Волки стали поближе к деревням пробираться. Целыми ночами уныло плачет голодная рысь...
Смерклось.
В поле, быть может, ещё светло, но под деревьями литовского бора теснится тьма.
Отряд «гусем» растянулся вдоль по узкой тропе.
Кони заморились, у всадников вид усталый. Видно, всем охота на ночлег.
С земли плывёт чуть приметная сизая пронзительно-сырая дымка.
Хорошо бы теперь костерок из валежника или из сухостоя — да кашки бы отведать!
Ехавший впереди всадник поглядел на вершины сосен, на которых мерк свет, попридержал коня.
— Нет, сегодня до Вильны не добраться — промолвил он и потом приказал: — Стой. Будет. Станем на ночлег.
Повторять приказания не пришлось.
Всадники живо спрыгнули с коней, привязали кто где и разбрелись.
Вскоре по бору пошла гулкая перекличка, а ещё немного времени спустя, задымились и приветливо затрещали костры.
У самого большого из них сел на разостланной медвежьей шкуре князь тверской Михаил Александрович.
Вид у него усталый и угрюмый.
Вышла незадача: думал засветло до Вильны добраться, а пришлось заночевать довольно далеко от неё.
— Не первый раз езжу, а впервой такое. Не к добру. А пора бы быть в Вильне: и люди и кони притомились в далёком и трудном, многонедельном пути.
— Изволь покушать княже, — предложил ему какой-то боярин.
Чуть отведал князь вкусной каши и отбросил ложку:
— Не хочу.
Лёг на спину на шкуре и смотрит на небо, на котором уже загорелись нечастые звёзды.
«Где моя звёздочка? Не та ль вон, что то вспыхнет ярко, то чуть мерцает».
И вдруг вздрогнул: сорвалась его звезда и скатилась к востоку.
«Нет, должно, не моя», — постарался утешить он себя.
А сердце тоскливо заныло. Его давно уж мучают злые предчувствия. Словно чуется что-то недоброе.
И отчего? Разве ему в диковинку воевать с Димитрием? Правда, на сей раз война будет полютее.
Зато он, Михаил, к ней и подготовится как следует.
Орда да Литва чего-нибудь да стоят. Нахлынут — сметут Москву.
А не пойдут они, и он не станет войны затевать. Только бы согласием заручиться, тогда вали...
Беда, что стар стал зятёк Ольгерд-то. На подъем тяжёл. Видано ли дело: два года Русь не тревожил.
Ну, да авось — тряхнёт стариной. Опять же сестра уговорить поможет...
Закрылся плащом князь, положил голову на седло.
От костра веет теплом. Слышится сдержанный говор и мерный шум лошадей, жадно жующих овёс.
Подкралась дрёма, запутались мысли. Куда-то далеко унёсся лес. Сладкий сон охватил усталого князя.
Очнулся он, когда сквозь вершины деревьев брезжил рассвет. Было прохладно и тянуло сыростью. Со всех сторон нёсся дружный храп.
Князь собирался повернуться на другой бок, когда почувствовал на себе чей-то взгляд. Посмотрел в ту сторону и разом сел, протирая глаза.
По другую сторону чуть тлеющего костра сидел человек могучего телосложения, одетый в звериную шкуру мехом наружу и шапку, украшенную парой турьих рогов. Человек этот смотрел на Михаила Александровича и насмешливо улыбался во всё своё широкое, плоское, с выдающимися скулами лицо, с обветрившейся загрубелой кожей.
Князь без труда признал в нём одного из приближённых Ольгерда — Литовия Свидрибойлу.
Михаил Александрович всегда недолюбливал этого литовца, похожего больше на разбойника, чем на княжеского вельможу.
Быть может, в этой нелюбви играло роль и то обстоятельство, что Свидрибойло был убеждённый язычник, и князю тверскому «претила его поганая вера».
— Как ты сюда попал? — спросил наконец князь.
— На ногах дошёл. Вон и мои молодцы тоже.
При этом он указал на группу литовцев, сидевших или лежавших невдалеке.
— А хороши вы, русские, — продолжал литовец, громко хохоча, — вас всех хоть голыми руками бери. Ну, чтобы мне стоило перерезать всю твою дружину, как баранов: спят, как у себя дома на печи.
— Голыми-то руками не бери — обожжёшься, — проворчал князь, которому не нравился смех литовца.
— Будто? — продолжал тот на своём картавом, ломанном языке. — Мы и не сонных русских бивали. Гикнешь, ухнешь — бегут, как бабы.
— Однако эти бабы и вам бока не раз мяли, — ответил князь всё ещё стараясь сдерживаться.
И продолжал, переменив тон:
— Скажи лучше, как здесь очутился.
— А пошёл с людьми туров бить. Да ночь в лесу застала. Назад далеко, надо было дождаться рассвета. Хотели костры разложить. Глядь, будто мерцает вдали. Мы на огонь пошли да вот к вам и выбрались. Смотрим, лежат человек десятка три и храпят себе знай. И хоть бы кто на страже... Я хотел было уж поучить как следует, по-свойски, как спать чужакам в литовском бору, да узнал тебя. Княжий шурин! Не тронь, значит, а стоило бы, право, стоило.
— Ученье-то твоё не больно нужно, — угрюмо процедил князь.
Свидрибойлу словно радовало, что Михаил Александрович злится. Он не любил русских вообще, а князя тверского в особенности; причина крылась в том, что Михаил, как шурин великого князя литовского, пользовался довольно большим влиянием у Ольгерда, а это вызывало зависть Свидрибойла — одного из ближайших советников Ольгерда.
— Русский, да в такую честь попал, — раздражённо говаривал порою литовец.
Он искал случая уронить репутацию тверского князя в глазах литовского. Но пока это ему не удавалось, и ему приходилось только злобствовать да «изводить» недруга насмешками и глумлением.
— Ой ли, не нужно? Нет нужно, нужно поучиться.
Ратные люди — а что малые ребята. Диво бы ещё, вас боги охраняли.
Зачем нам ваши боги?
Да ведь вы же, русские, безбожный народ.
Что погани-то вашей не кланяемся?
Погани? — переспросил литовец, бледнея.
А то чему же? Разным пням да колодам. Истинного-то Бога не знаете.
— Истинного? У нас настоящие боги, хорошие боги, — проговорил литовец прерывистым голосом. — Ваша вера никуда не годится... Вас боги не слышат. Не хочу и слышать о вашей вере и вашем Боге...
Михаил Александрович вскочил как от удара и крикнул, топнув ногой:
— Молчи, раб, литовский пёс. Не богохульствуй!
— Я раб? — шипящим голосом промолвил литовец, тоже встав. — Я раб? Я — литовец свободный... Я такой же князь, как и ты... Я литовский пёс?.. Покажу же я тебе, как этот пёс кусается. Эй, люди!
Литовцы вскочили.
Михаил Александрович тоже не дремал. Он схватил рог, висевший у него через плечо на стальной цепочке, и гулкие, поющие звуки тревоги пронеслись по лесу.
Тверитяне разом проснулись и схватились за оружие.
Толпа их быстро окружила князя.
Свидрибойло стоял во главе своих литовцев, которые по численности не уступали тверитянам.
Казалось, два отряда вот-вот кинутся друг на друга.
Но Свидрибойло медлил подавать знак. Он знал, что, каков бы ни был исход побоища, его постигнет лютая кара от сурового Ольгерада, который не любил прощать своеволия.
Со свой стороны Михаил Александрович не спешил с нападением, так как тоже опасался, что эта стычка может иметь неприятные для него последствия у литовского князя.
— Стой! — сказал наконец литовец, простирая руки к своим воинам. — Зачем станем зря кровь лить? Он меня обругал рабом и псом... Нам с ним и сразиться. Князь, тебя я вызываю на поединок!
— Хоть сейчас.
При всех своих недостатках Михаил Александрович был очень храбрым человеком; он не раз смотрел в лицо смерти и не испугался вызова могучего Свидрибойла.
— Пусть боги нас рассудят, — продолжал литовец.
— Не боги, а Бог. Я согласен на суд Божий хоть сейчас.
— Нет, подождём, когда приедем в Вильну. Там будем биться перед самим князем и иными людьми. Никто не скажет, что я убил тебя из засады: я тебя честно убью в открытом бою.
— Ты думаешь, что убьёшь меня? Ладно. Я готов ждать. А теперь на коней и в путь.
Все поспешили к коням, и вскоре оба отряда, почти смешавшись, потянулись по лесу.
Вражда между литовцами и русскими была как-то сразу забыта.
Только князь да Свидрибойло старались держаться поодаль один от другого.
Солнце всходило.
Румянец загорелся на вершинах угрюмых сосен. Берёзы с остатками пожелтелой листвы рдели, как золотые.
Из чащи полз, поднимаясь, пригретый туманный пар.
Промелькнула поляна, ещё тёмная среди озарённых деревьев, но уже обласканная отсветом зари.
Не успевшие улететь пичужки кое-где встрепенулись в кустах.
Пронеслось и замерло протяжное мычанье зубра...
IX. ПОЕДИНОК
Ольгерд пировал.
За огромным столом, протянувшимся во всю длину лучшей комнаты Виленского замка, сидели литовские вожди, русские князья и польские паны.
Литовцы первенствовали — русские и поляки были только гостями, и не все добровольными.
Князь смоленский, например, приехал потому, что был данником Литвы.
Быть может, он себя вовсе не весело чувствовал на пирушке полудиких язычников-литовцев.
Вероятно, и многие из поляков чувствовали себя не лучше. По крайней мере, они очень задумчиво покручивали усы.
Но Ольгерд мало заботился о настроении гостей-чужеземцев.
Он хотел веселиться, и его желание было законом.
И раскинулся стол, и уставился яствами, и полный вином турий рог передавался из рук в руки, и войделот вдохновенно запел, прославляя подвиги великого князя литовского.
Как старый лев, сидел седовласый старик Ольгерд среди шумного, но трепетавшего от одного его взгляда собрания.
Положил он на стол могучие руки, обросшие, как у зверя, шерстью, откинул голову и слушает войделота, и гордая улыбка скользит по его лицу.
— Да, да, он могуч, и никто не сравнится с ним!..
Слушает Кейстут, старый вождь литовский, слушает Витовт — молодой орлёнок, и по их лицам также скользит горделивая улыбка и огнём светятся очи.
Но невеселы польские паны, угрюмо сидит посол немцев-крестоносцев, понурились русские князья.
Для них эта песня тяжка, их позор воспевает старый войделот.
Прозвучали последние аккорды. Замерли. Оборвалась песня...
Среди всеобщего молчания слышно только, как звякают кубки да глухо звучит турий рог от удара о другой.
В узкие окна льётся солнечный свет и играет на золочёной коже, покрывающей скамьи.
Задумалась сестра Михаила, великая княгиня литовская.
Задумался и Ольгерд, но дума его — гордая дума.
— Кто меня осилит? Кто дерзнёт стать противу меня? Польша? Немецкие рыцари-монахи? Ха-ха!
И ему хочется смеяться.
— Славен ты, великий княже, — раздался голос князя тверского, — всех ворогов ты сломил. Но один ещё у тебя остался.
Ольгерд нахмурился и спросил:
— Кто?
— Великий князь московский.
Ольгерд хмуро усмехнулся:
— Не боюсь я его.
— Конечно. Я знаю, что ты силён и никого не боишься. Но его надо сломить, а то... он соберётся с силой и... тебя самого сломит.
— Меня?! Да он и с Ордой не может справиться.
— Дай срок; придёт время — справится. А ты помни, зятёк, о чём я тебя просил, что говорил: помоги мне сломить Москву — от этого тебе же будет великая польза.
— Я сказал тебе — подумаю, — нехотя промолвил в ответ Михаилу зять.
Дело в том, что до пира у них зашла об этом беседа. Князь литовский, по-видимому, был не особенно склонен выступать на поддержку тверского.
Он отлично понимал, что Тверь не чета Москве, успевшей собрать «под себя» множество областей.
Он не раз оказывал помощь шурину, но каждый раз Михаил проигрывал.
Очевидно, дело безнадёжно. Тверскому князю не тягаться с московским.
Варвар Ольгерд везде и всюду ценил силу.
Ему начинало казаться, что не стоит поддерживать Михаила, бессильного, вялого...
Свидрибойло, сидевший невдалеке от тверского князя и Ольгерда и слышавший их разговор, грубо расхохотался.
— Помогать тебе? Что за нужда! — воскликнул он. — Зря лить литовскую кровь: московцев-то тоже голыми руками не возьмёшь. Тебе с князем московским не совладать, а нам что за дело? Наберись силёнки. Но, конечно, московский князь не тебе чета.
Князь литовский недовольно покосился на вмешавшегося в разговор Свидрибойлу.
Михаил Александрович вспыхнул и вперил в литовца-врага пылающий взгляд.
— Лес-то ты не забыл? — промолвил он. — Или струсил да уж на попятный.
— Я струсил! — вскричал Свидрибойло. — Ладно, покажу я тебе, трус ли я.
Он встал и, низко поклонясь Ольгерду, сказал среди притихших гостей:
— Великий княже! Меня на днях князь тверской обидел... И решили мы меж нами устроить суд богов. Дозволь нам выйти «на поле».
Князь литовский посмотрел на Михаила и спросил с удивлением:
— Ты с ним хочешь биться?
— Да, и если можно, сегодня же, — ответил Михаил Александрович.
— О том и я прошу, — заметил Свидрибойло.
— Добро. Как будете биться?
Пешими на бердышах,- промолвил тверской князь.
— Хорошо, согласен, — ответил его противник.
Ольгерд посмотрел в окно.
Солнце за полдень... Времени терять нечего... Идите, приготовьтесь к бою, а я велю землю утоптать.
Он встал.
Все поднялись. Пир был прерван.
Поединки в эту эпоху были обычным явлением. Бились все — и знатные и простолюдины. Рыцарских турниров, как в Западной Европе, не существовало ни на Руси, ни в Литве, но вызов на «суд Божий» или «в поле» никого не удивлял.
Кровавый поединок являлся лишь интересным зрелищем.
Спустя каких-нибудь полчаса галерея замка, выходившая на обширный двор, была сплошь покрыта любопытными участниками недавнего пира.
Ольгерд и его жена, трепетавшая за участь брата, находилась тут же.
— Он убьёт Михаила, — шептала она мужу.
Тот в ответ только пожимал плечами.
Даже если бы желал, он не мог отменить поединка. «Суд Божий» являлся чем-то священным в глазах всех, не исключая и самого великого князя.
На дворе спешно городили верёвкой пространство в несколько квадратных сажен, плотно умяли влажную почву и посыпали песком.
Послышался звук рога, и противники вышли «на поле» с разных сторон.
Михаил Александрович был одет в кольчугу тонкой византийской чеканки и такие же сапоги. Голову прикрывал шелом овальной формы, со стальной пластиной для защиты лица.
На левой руке был надет круглый, выпуклый к середине щит с золотой насечкой; в правой он держал превосходной стали обоюдоострый бердыш на длинной рукояти из крепкого дерева.
На Свидрибойле был тёмный панцирь, очевидно немецкой работы, поверх которого была наброшена на плечи волчья шкура. На голове — плоский шишак с двумя рогами по бокам. Щит был овальный и блестел как зеркало: средство ослепить противника отражённым солнечным лучом.
Бердыш его был громадных размеров. Владеть им могла только такая сильная рука, как у Свидрибойла.
Противники остановились в нескольких шагах друг от друга и ждали сигнала.
Зрители имели время сравнить их.
Сравнение получалось не в пользу тверского князя.
Он был среднего роста, плотен, очень широк в плечах и тонок станом; его стройная фигура казалась слабой рядом с литовцем.
Тот производил впечатление настоящего Голиафа.
Огромного роста, широкий, с могучей грудью и длинными руками с широкою и большою кистью, он являлся страшным противником.
Князь тверской оглянулся на зрителей. Кроме небольшого числа русских, на лицах которых выражалось сожаление, остальные — и немцы, и поляки, и литовцы — смотрели на него насмешливо.
Казалось они думали:
«Ишь сунулся биться с Свидрибойлом. Ужо он задаст тебе!»
Сестра — великая княгиня — была бледна и едва сдерживала слёзы.
Князь тяжело вздохнул, снял шелом и троекратно перекрестился. Потом туже затянул пояс, крепко сжал рукоять бердыша и стал ждать.
Свидрибойло стоял, помахивая бердышом, и улыбался.
Он заранее был уверен в победе. До сих пор ещё никто не побеждал его в поединках, а своего противника он считал неопасным. Он полагал, что тверской князь не выдержит и первого удара.
Послышался отрывистый звук рога.
Все смолкли и с жадным любопытством уставились на бойцов.
Толпа разного люда, сбежавшаяся смотреть на поединок, плотнее придвинулась к огороженному «полю».
Противники стали медленно сходиться.
Когда между ними оставалось всего несколько шагов, литовец, дико вскрикнув, одним прыжком очутился подле Михаила Александровича и нанёс удар.
Князь принял удар на щит и, слегка подавшись в сторону, с быстротой молнии ударил Свидрибойлу.
Этим ударом он продемонстрировал и удивительную ловкость, и страшную силу: оплошавший противник не успел прикрыться щитом; бердыш князя опустился на его правое плечо, и кусок воронёного панциря со звоном упал на землю.
Литовец пошатнулся. На мгновение его рука, державшая оружие, онемела и бессильно опустилась.
Между тем князь не медлил. Второй удар в бок привёл в ярость Свидрибойлу.
Он забыл осторожность и, собрав все силы, стал бешено наступать на противника.
Страшный бердыш литовца со свистом прорезал воздух, грозя пополам разрубить князя, но везде на пути встречал ловко подставленный щит.
Князь оставался хладнокровным. Казалось, он словно не ведёт смертельный бой, а забавляется. Глаза его неотступно следили за противником, и он то подставлял щит, то ударял, то отскакивал в сторону.
С обоих бойцов градом лился пот, у того и другого щиты были иссечены.
Вдруг Свидрибойло с удвоенною силою завертел бердышом и с размаха опустил его.
Князь отпрянул в сторону.
Бердыш литовца попал в пустое пространство; великан не удержал равновесия и тяжело рухнул на землю всем своим громадным телом, звеня доспехами.
Михаил Александрович подбежал и занёс бердыш над его головой.
Свидрибойлу ждала неминуемая смерть.
Литовцы громко вскрикнули.
Но князь внезапно опустил бердыш, не нанеся удара.
— Живи, дарю жизнь! — промолвил он и усталою походкой пошёл с «поля».
Свидрибойло тяжело поднялся и схватился руками за голову.
— Лучше бы убил, лучше бы... — не сказал, а скорее простонал он, смотря вслед князю полным ненависти взглядом.
Люди того времени больше всего на свете ценили силу и отвагу. Все те, которые до поединка смотрели на Михаила Александровича с насмешкою, теперь приветствовали его громкими криками.
Во мнении Ольгерда он также разом возвысился.
— Нет, он молодец... Он настоящий воин... Умеет постоять за себя.
Он ласково взглянул на подошедшего тверского князя и промолвил:
— Ты мастер биться... хорошо, хорошо бьёшься. И знаешь, я решил: я тебе помогу против Москвы.
Михаил Александрович просиял, его победа принесла великолепный плод.
Сестра приветствовала его возгласом:
— Я так боялась, так боялась за тебя...
На глазах её блестели радостные слёзы.
— Господь помог, — ответил ей брат. — Ведь я сражался за истинную веру.
Про Свидрибойлу все забыли.
Он между тем пробрался со двора, озираясь, как гонимый волк.
В душе его кипело бессильное бешенство.
Подарив жизнь, тверской князь нанёс ему этим новое оскорбление.
Значит он, Свидрибойло, настолько ничтожен в глазах Михаила Александровича, что князь не опасается оставить его живым.
Князь кинул ему жизнь, как собаке подачку...
Если так, то он, Свидрибойло, отомстит. Тверской князь увидит, что он опасный враг.
Да, да! Для того только и жить остаётся, чтобы отомстить.
Он прошёл в свой дом, стоявший неподалёку от дворца Ольгерда, снял доспехи и приказал оседлать коня. Он бешено носился на коне по пустынным полям, подставляя ветру разгорячённую голову. Скачка его несколько успокоила. Вернувшись домой, он стал усиленно обдумывать своё положение.
Для него самым важным было сохранить своё влияние при дворе.
Результатом его размышлений было то, что на другой день он как ни в чём не бывало появился во дворе.
Он даже улыбался, объясняя всем и каждому победу тверского князя простою случайностью.
— Я поскользнулся... Он и налетел... Не будь этого, разве он смог бы меня одолеть?
Ольгерд принял его сначала суховато. Но затем, по-видимому, остался доволен его объяснением победы князя случайностью: в глубине души Ольгерду было неприятно, что литовец побеждён русским. Объяснение Свидрибойла спасало честь литовцев.
С Михаилом Александровичем Свидрибойло круто изменил обращение.
Он сказал, что теперь, когда князь подарил ему жизнь, всякие счёты между ними должны быть забыты, что теперь он, Свидрибойло, его преданнейший друг и готов пожертвовать за него, в случае надобности, своею жизнью, которую он будет вечно считать принадлежащею князю.
Он повторял это ежедневно, и Михаил Александрович поверил его преданности.
Конечно, он не мог видеть, каким злым огнём вспыхивают иногда глаза литовца, какая злобно-насмешливая улыбка кривит порою его губы.
На княжеском совете новый «преданнейший друг» тверского князя горячо ратовал за необходимость поддержки Михаилу Александровичу.
Тверской князь, разумеется, знал об этом и был искренне благодарен «другу».
Но он не мог знать, что, когда Свидрибойло остаётся наедине с Ольгердом, он поёт иную песню. Он, правда, не отказывается от того, что Твери надо помочь, иначе сильно возвысится Москва, но добавляет, что подать помощь надобно позже.
— Зачем торопиться? — говорил он. — Пусть они подерутся, а мы потом успеем встать на сторону Твери. Зачем нам первым лить за чужих литовскую кровь? Пусть, наконец, тверскому князю вперёд поможет Орда. Нам будет выгоднее прийти тогда, когда Москва будет обессилена.
Слушал старый князь литовский эти речи и не мог не согласиться, что Свидрибойло судит здраво.
Вследствие этого хотя Ольгерд твёрдо обещал помощь Михаилу Александровичу, но, когда тот требовал немедленного выступления, ему отказывали.
Причины приводили разные. То часть войска надобно теперь выслать к немецкому рубежу, то поход глубокою осенью неудобен: надо подождать зимы, когда реки замёрзнут и дороги станут хорошими.
Как ни бился тверской князь, кроме обещания ничего не получал.
Видя Михаила Александровича грустным, Свидрибойло выказывал ему притворное сочувствие.
— Будь моя воля, я бы сейчас пошёл с войском, — говорил он, — но великий князь не хочет. Я его и так и этак уговаривал... Он все говорит, что ещё время терпит.
Время-то, может быть, действительно терпело, да князю-то не терпелось.
Напрасно он прибегал к сестре с просьбой «похлопотать» за него перед мужем; хлопоты её не увенчивались успехом: влияние коварного княжеского друга было сильнее.
Однажды, как бы желая утешить печального Михаила Александровича, Свидрибойло подал ему совет:
— А знаешь, княже. Поезжай к себе и начни войну с Москвой. Как только об этом узнает Ольгерд, он сейчас двинет рать тебе в помощь.
— Так ли?
— Голова моя в том порукой.
Князь тверской ухватился за эту мысль.
Совет казался ему хорошим; тем более что он засиделся в Вильне, да и хотелось поскорей ринуться на Москву.
Заручившись снова твёрдым обещанием Ольгерда оказать ему помощь, он уехал в Тверь, полный надежды, что теперь справится с Димитрием Иоанновичем.
Ко времени его прибытия в свою область Вельяминов и Некомат ещё не вернулись из Орды.
Приходилось ждать их и медлить с открытием военных действий.
Литва Литвой, но и Орда нужна.
Кроме того, посланцы должны были привезти от хана новый ярлык на великое княжение. Тогда повод к войне был бы самый законный.
X. В ОРДЕ
Долог путь до столицы Орды — Сарая. Сперва — дремучие леса, потом степи бесконечные, унылые, прерываемые порою ещё более унылыми солончаковыми пустынями.
Утомились в дороге Некомат и Вельяминов со своими спутниками.
Поэтому, когда однажды около полудня вдали показались многочисленные сараевские юрты, они были рады. Быть может, их в Орде ждала горькая участь, но всё же они радовались, вырвавшись из угрюмых лесов, из унылых степей и пустынь.
Когда они приблизились к городу — если так можно назвать множество в беспорядке раскинутых юрт и кибиток, — им навстречу с гиком вылетел конный отряд татар и кольцом окружил их.
Путники сразу сделались пленниками.
Какой-то татарин, получше других одетый, вероятно главный, стал расспрашивать.
Ему отвечал толмач, что они послы к хану от князя тверского, везут дары ему и должны вести переговоры.
Услышав имена хана и князя, главный приложил руку ко лбу и сердцу и стал заметно почтительнее с путниками, так как особа посла была неприкосновенна даже в глазах диких татар.
Он передал своим подчинённым, кто едет, и лица их заметно вытянулись: степные хищники давно уже бросали алчные взгляды на поклажу путешественников, а теперь славная добыча ускользала из их рук.
Послов прямо провели к большой юрте из узорных ковров и оставили перед нею.
Конвойный перемигнулся с начальниками стражи, стоявшей у входа, и тот, окинув прибывших беглым взглядом, вошёл в юрту, вскоре вернувшись со стариком, одетым в богатый, тканный золотом халат.
Старик через толмача приказал прибывшим выдать всё имевшееся у них оружие и, когда они, хотя и не без колебания, на это согласились, сделал знак следовать за ним.
Пошли толмач, Некомат, Вельяминов и трое слуг, нёсших дары.
Юрта разделялась на несколько отделений. В первом из них послам пришлось долго ждать, пока куда-то скрывшийся старый мурза снова не появился.
— Хан допускает вас до своих очей, — сказал он и ввёл во вторую, гораздо более обширную часть юрты.
На мягкой подушке, поджав ноги, сидел плечистый татарин с угрюмым лицом и хищным взглядом раскосых глаз.
Это был всесильный хан Мамай.
Старик мурза заставил прибывших вместе с ним пасть ниц.
Послам крепко не по сердцу было подобное унижение, но они принуждены были покориться необходимости.
«Перед великим князем московским так не кланялись, а тут на! — перед бритым нехристем», — с неудовольствием думал Некомат, лёжа на ковре ханской юрты.
Наконец послышался скрипящий голос хана:
— Встаньте, рабы мои урусы!
Толмач немедленно перевёл.
Некомат и Вельяминов встали, разложили с помощью своих слуг подарки, после чего Иван Васильевич сказал:
— Господин наш, князь тверской Михаил Александрович, шлёт тебе, великий хан, сии дары как дань и просит его пожаловать — не побрезговать принять их. А ещё приказал он нам передать, что шлёт свой низкий поклон... Ещё велел вопросить, в добром ли ты здравии находишься и приказал нам отдать сие письмо в твои державные руки.
Он бережно развернул письмо, обёрнутое в красную шёлковую ткань, и с низким поклоном вручил хану. Тот приказал толмачу:
— Прочти.
В письме князь тверской просил о помощи против лютого ворога князя московского, который и против «пресветлого хана злоумышление имеет».
Потом добавлял, что Димитрий Иоаннович не достоин великого княжения, «а почему не будет ли, — писал князь тверской, — милость твоя отнять от него великое княжение и мне, рабу твоему, отдать».
Выслушав письмо, хан ответил;
— Спасибо конюху моему, князю тверскому, за дань и за покорство. Князя московского я раздавлю, как конь давит змею под копытами. Дары принимаю. О помощи и ярлыке — подумаю. Таков мой сказ. А вам пока жить в Орде и ждать да пить наш кумыс татарский...
Он хлопнул в ладоши и вбежавшим слугам приказал немедленно изготовить юрты для послов и для слуг их и пищу давать со стола ханского.
С этих пор потянулась для Ивана и Некомата скучная жизнь в Орде.
Хан медлил с ответом, а торопить его было нельзя. К тому же он был в это время сильно раздражён и огорчён. Дело в том, что любимый ханский кречет зашиб ногу и заболел. Узнав об этом, хан пришёл в ярость. Старший сокольничий и его помощник были обезглавлены. Вельяминов и Суровчанин видели, как их казнили. Медленно один за другим подходили осуждённые; на их тупых лицах не выражалось страха смерти; с таким же равнодушным видом опускались они на колени и склоняли голову; палач, сильный как бык, одним ударом сабли отделял её от туловища...
Казнь, однако, ничего не поправила. Кречет чах. Каждый день приходил Мамай смотреть на птицу и каждый день всё более мрачным удалялся от юрты, где помещался кречет.
Вельяминов, когда жил в Москве, очень любил соколиную охоту, держал много соколов и хорошо знал, как ухаживать за ними.
Ему пришла мысль попытаться вылечить ханского кречета.
Он спросил разрешения, и хан с радостью согласился.
— Вылечишь, урус, выбирай любой из моих конских табунов, сколько хочешь овец дам...
— Я постараюсь. А ежели не удастся, не гневайся.
— Воля Аллаха, — смиренно сказал Мамай.
Но взглянул при этом так, что Иван Васильевич понял, что при неудаче может поплатиться своей головой.
Он уже начинал каяться, что предложил свои услуги. Но было поздно. Оставалось только положиться на милость Божию и приниматься за лечение.
Ханский кречет был великолепной крупной и сильной птицей с серебристо-белым оперением. Но было ясно, что он очень болен. Крылья бессильно повисли, клюв был открыт...
Вельяминов осмотрел больную ногу кречета и увидел, что кость цела, а вся болезнь происходила от того, что ранка была сильно засорена и воспалилась. Иван Васильевич промыл ранку, наложил на неё мокрую тряпку и завязал. Это повторял он несколько раз ежедневно.
Не прошло трёх дней, как кречет ожил. Он стал принимать пищу, подбодрился.
Было несомненно, что птица выздоравливает.
Грозный Мамай радовался как ребёнок.
Когда кречет окончательно поправился, хан потребовал наконец к себе послов тверского князя.
Он принял их торжественно, в присутствии знатнейших мурз и ханских советников.
Вельяминова удивило то обстоятельство, что Мамай обратился с речью не к обоим послам, а только к одному Некомату.
— Скажи рабу моему, князю Михаилу Тверскому, — сказал хан Суровчанину, — что я дам ему войско, чтобы он пошёл войной против неверной собаки Димитрия Нарекаю я Михаила великим князем, и мурзы изготовят ему ярлык за моею печатью. А за верность Михайлову посылаю я ему в дар лучшего коня моего и перстень с руки моей... Пусть князь, раб мой, славит Аллаха за милость мою и молится обо мне.
Некомат и Вельяминов земно поклонились.
— А тебе, мой верный, — обратился хан к Ивану, — я готовлю другую милость. Незачем тебе возвращаться к тверскому князю. Я полюбил тебя и хочу, чтобы ты мне служил. Ты получишь и золота, и коней, и лучшую юрту... Я назначаю тебя моим старшим сокольничим... Рад ли, раб мой, моей милости?
Вельяминов от такой «милости» растерялся и побледнел.
Но отказаться — значило приговорить себя к смерти.
Он распростёрся на ковре и глухо ответил:
— Твоя ханская воля... Я рад...
Когда через несколько дней Некомат, со слезами расставшись с приятелем, уезжал из Орды, Вельяминов долго смотрел вслед «своим», пока они не скрылись за курганом.
Потом упал лицом на землю и заплакал, как женщина.
XI. НА МОСКВЕ
Не остались тайной для великого князя Димитрия Иоанновича приготовления князя Михаила к борьбе.
У него были при тверском дворе свои люди, и от них он узнал о поездке Михаила в Литву, об обещанной Ольгердом помощи, о посылке Некомата и Вельяминова в Орду и о возвращении первого из них с ханским ярлыком и обещанием Мамая прислать войско.
Димитрий Иоаннович не боялся Твери, но гроза надвигалась с трёх сторон: со стороны Твери, Литвы и Орды. Двое союзников Михаила — Ольгерд и Мамай — были куда страшнее его самого.
Приближалась такая опасность, какой давно не переживало Московское княжество.
И вот, сопровождаемый святым Алексием и неразлучным Митяем, великий князь предпринял путешествие на богомолье в Троице-Сергиеву лавру, чтобы поклониться святыням и упросить святого Сергия, в то время проживавшего там, присоединить свои молитвы к его молитвам.
Святой Сергий Радонежский был вторым светочем веры, сиявшим во княжение Димитрия.
Есть избранники, самим Богом отмеченные для служения Ему. К таким избранным принадлежал святой Сергий.
Родился он в городе Ростове и был наречен при крещении Варфоломеем; он с детства выделялся из среды сверстников своею задумчивостью и не детскими подвигами поста и воздержания. Когда он был ещё очень юн, родители переселились в город Радонеж; с этим городом и связаны первые подвиги благочестия будущего светоча православной церкви.
Отец и мать юноши Варфоломея вскоре умерли один вслед за другим, и он стал наследником всего их имущества. Он мог бы вести безбедную и благополучную жизнь, имея средства к приобретению «благ земных».
Но не того просила его душа.
Помня слова Спасителя, что легче верблюду пройти сквозь игольные ушки, чем богатому войти в Царство Небесное, помня также, что сам Сын Божий пришёл на землю в бедности и часто не имел, где преклонить Свою главу, юноша решился отказаться от богатства: всё своё имущество он роздал бедным, не оставив себе решительно ничего.
После этого он удалился в лесные дебри, сам построил себе хижину и поселился в ней в одиночестве, проводя время в чтении Священного Писания и в размышлении.
Некоторое время спустя случайно пришёл к нему священноинок Митрофан, который и постриг его в монашество с именем Сергия.
Инок Митрофан вскоре удалился, и преподобный снова остался один.
Природа человеческая так создана, что человек всегда стремится искать общества себе подобных; поэтому святому Сергию пришлось выдержать сильную душевную борьбу, когда одиночество угнетало, мир манил к себе и воображение рисовало всякие ужасы.
Но не пал духом двадцатитрёхлетний подвижник и переборол стремления плоти.
Оружием против мирских или греховных помыслов ему служили пост и молитва.
Его смущали то потребности тела — голод и жажда, то боязнь погибнуть от недостатка во всём, то тоска и угнетённое настроение духа и, наконец, даже сон, одолевавший изнеможённое тело, когда дух был бодр.
Жить одному святому Сергию пришлось не долго. Понемногу прошла молва, что в лесу скрывается святой муж. К нему стали приходить кто за советом и духовною помощью, кто — чтобы, подобно ему, укрыться от соблазнов мира.
Вскоре собралось двенадцать братьев.
Тогда он построил первую маленькую церковь, которая по повелению владыки Феогноста была освящена во имя Пресвятой Троицы, а вокруг неё стали келийки.
Так было положено основание знаменитой Троице-Сергиевой лавре.
Долгое время преподобный не хотел, несмотря на настояние братии, принять ни иерейского, ни игуменского сана; наконец он уступил просьбам братии и был рукоположен в священноиноки епископом Афанасием и сделался игуменом маленькой обители.
Влияние его на других монахов сказывалось, главным образом, в примере, который он являл своею жизнью.
Он своими руками построил несколько келий, сам рубил дрова в лесу и приносил в обитель, молол рожь на ручных жерновах, пек хлебы, просфоры, варил пищу, кутью, делал свечи, даже шил одежду и обувь. Смирение и трудолюбие его простиралось до того, что он сам носил воду с подножия горы на её вершину и у каждой кельи ставил по ведру.
Занимаясь столь разнообразными делами, он успевал, однако, ежедневно служить обедню и приходил на все другие службы.
Сделавшись игуменом, святой Сергий ввёл некоторые правила монастырского обихода.
Например, сделалось обычаем, чтобы после повечерия иноки не ходили из кельи во келью для бесед друг с другом, а оставались бы наедине, отдаваясь молитве или занимаясь работой.
За соблюдением этого правила он следил сам.
В долгие осенние вечера или глубокой ночью обходил обитель и иногда заходил в кельи. Застав инока за работой или молитвой, хвалил его, если же случалось встретить беседующих, он старался объяснить им, почему необходимо подчиниться общему уставу и какой грех они делают, нарушая устав.
В большинстве случаев он не входил в келью, а только, услышав говор, стучал в дверь своим посохом, давая знак прекратить беседу, и уже наутро наставлял, а на отрицающих свою вину налагал епитимию.
Другое правило, которое преподобный ввёл в монастырский уклад, было то, что братии, какова бы ни была нужда в пище, не дозволялось ходить просить её по окрестным деревням.
— Должно просить и ждать милости токмо от Бога, — говорил он.
При этом надо заметить, что окрестные поселяне могли только с большим трудом достигать обители, потому что к ней в продолжение пятнадцати лет не было доступа через лесные дебри, исключая узкой, едва проходимой тропы.
Случалось так, что недоставало вина для совершения литургии, воска для свечей и ладана. Тогда зажигали лучину и при её трепетном свете совершали утреннюю или всенощную службу.
Чтобы судить о смирении подвижника, достаточно сказать следующее.
Однажды в монастыре случился недостаток хлеба и соли, а у святого Сергия уже давно ничего не было, и трое суток преподобный буквально ни крошки не имел во рту. На четвёртые сутки, на рассвете, пришёл он к одному из братии, некоему Даниилу, и сказал:
— Слышал я, что ты хочешь пристроить двери к своей келийке. Так я поставлю тебе их, чтобы не сидеть без дела. А за работу дорого не возьму: у тебя есть хлеб гнилой, так ты его мне и отдай.
У Даниила действительно было несколько кусков гнилого хлеба.
Он вынес их, но преподобный не взял:
— Ты побереги хлеб до девятого часа: я платы не могу взять, пока работы не кончу.
После этого он принялся за работу, к вечеру окончил её и тогда взял условленную плату.
Перекрестясь, святой тут же съел гнилой хлеб, даже не посолив и только запивая его водой.
Скудость, часто посещавшую обитель, не все иноки могли вынести безропотно.
Как-то в течение двух суток пришлось инокам голодать. Некоторые возроптали.
— Мы умираем с голода, — сказал один из них Сергию — Завтра уйдём отсюда и больше никогда не вернёмся.
Тогда преподобный игумен собрал всю братию и стал уговаривать их не падать духом и надеяться на Бога.
— Помните, — молвил он, — слова Господа нашего Иисуса Христа: «Ищите прежде царствия Божия и правды Его, и сия вся приложатся вам, взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; Отец ваш Небесный питает их: кольми паче вас, маловеры». Верьте и вы так, и Господь даст по вере вашей.
И действительно, Бог дал по вере праведника: неизвестный благотворитель прислал в обитель множество хлеба и иных яств, и в монастыре вместо прежней нужды наступило изобилие.
— Видите, — сказал Сергий, — Господь не оставляет своею милостью места сего.
Игумен совершил молебствие и только тогда прикоснулся с братией к пище.
Вера преподобного творила чудеса.
Расскажем о некоторых из них.
Иноки роптали, что далеко ходить за водой. Святой Сергий с одним из монахов пошёл в лес под монастырём и, увидев немного дождевой воды, помолился над ней. С этих пор на этом месте открылся источник превосходной воды.
Братия назвала источник Сергиевым. Но преподобный, узнав об этом, запретил так называть его.
— Не я, а Господь дал сию воду нам недостойным, — сказал он.
У одного человека, проживавшего в окрестностях монастыря, сильно захворал единственный сын. Отец принёс мальчика в обитель и просил святого Сергия помолиться над болящим. Пока преподобный готовился к молитве, отрок умер. Убитый горем отец пошёл готовить гроб, а святой начал молиться над телом умершего.
Когда отец вернулся с гробом, Сергий сказал:
— Сын твой не умер. У него случился припадок от стужи, которую он испытал в дороге... Теперь припадок прошёл... Отрок жив.
Обрадованный отец, увидев сына живым, бросился к ногам преподобного, благодаря его за воскрешение мальчика, но Сергий поднял его и не только запретил благодарить, но и рассказывать о происшедшем.
Слава о духовных подвигах Сергия и о творимых им чудесах росла со дня на день. К нему стали стекаться и простолюдины, и вельможи с просьбой помолиться за них.
Монашествующие оставляли свои обители и приходили жить в монастырь Сергия.
Обитель росла и ширилась.
Вернёмся теперь к путешествию великого князя на богомолье.
Когда Димитрий Иоаннович въезжал в монастырские врата, зазвонили во все колокола обители.
На паперти соборного храма его встретил преподобный игумен с крестом и святою водою. Когда князь приложился к кресту и был окроплён святою водою, преподобный Сергий сам принял благословение от митрополита Алексия, потом облобызался с ним.
Облобызался преподобный и с Митяем.
Как не схожи друг с другом великокняжеский духовник и великий игумен.
Отец Михаил был одет в богатую рясу, на груди красовался осыпанный драгоценными камнями крест; он выглядел красивым, сильным и смотрел гордо.
Святой же Сергий был облачен в старенькую ризу, такую же епитрахиль и ветхую, заплатанную рясу из грубой домотканой бумажной материи; он был невысок ростом, худ и имел болезненный вид.
Не было на нём ни камней драгоценных, ни дорогой одежды; он выглядел беднейшим иноком...
Но стоило взглянуть в его кроткие, глубоко запавшие глаза, чтобы понять, что ему не нужны никакие внешние отличия, что он отмечен самим Богом: так ласкал, и манил, и проникал в душу его взгляд.
Отслушав литургию, которую совершил святой владыка вместе с преподобным игуменом, великий князь прошёл в келью святого Сергия.
Это была очень маленькая, полутёмная каморка, с простым некрашеным столом и такими же скамьями.
— Потрапезуйте со мной, — предложил Сергий, — есть у меня хлебушка свежий — сам сегодня испёк, — водица хорошая, ключевая, да малость рыбки печёной...
Великий князь и владыка разделили с преподобным скромную трапезу, только отец Михаил ни до чего не дотронулся и с оттенком пренебрежения смотрел на скудную снедь.
По окончании трапезы Димитрий Иоаннович сказал преподобному:
— Чёрные времена приходят, отче... На Москву вороги ополчаются...
Он поведал святому о замыслах Михаила Тверского, о возможности одновременного нападения на Русь Литвы и Орды.
— Твои молитвы, отче, доходят до Господа. Помолись за меня да за Русь православную.
— Доходят ли мои молитвы до Господа, о сём и мыслить не смею. По неизреченной милости Своей Господь порою даёт мне по вере моей. А я за тебя, княже, первый молитвенник. Молитвы мои, княже, всегда с тобою. А ты не робей духом — сие грех. На милость Божию надейся. Бог поможет... Не хочет Он, милостивый, погибели чад Своих...
И долго говорил святой Сергий. Слова его были просты, безыскусственны. Он говорил о неисчерпаемом милосердии Божием, о Его любви к людям, о том, что нет такого трудного дела, такого подвига, который нельзя было бы свершить, уповая на помощь Божию.
Целительным бальзамом была речь преподобного для смятенной души великого князя.
Он приехал в монастырь унылым, полным смутных тревог, а уезжал с успокоенным духом, с надеждой в сердце.
Когда великий князь, распрощавшись со святым игуменом, выходил из кельи, преподобный, дотронувшись до ризы Митяя, с которым до сих пор не обмолвился ни словом, спросил, пробуя на ощупь ткань:
— Кажись, атлас? Чай, дорогонек? Да, да... Сколько на эти деньги можно было бы сирых и голодных согреть и накормить...
Отец Михаил вспыхнул, с неудовольствием взглянул на святого и вышел вслед за князем, ничего не сказав.
Замешкавшийся святой Алексий и Сергий посмотрели друг на друга.
— Суета... И гордость житейская... — промолвил преподобный.
Владыка только тяжело вздохнул в ответ.
Проводив своих именитых богомольцев, святой Сергий вернулся к себе в келийку, плотно запер двери и стал на молитву.
Когда он начал молиться, время было недалеко за полдень, а когда поднялся с колен, уже стояла глубокая тьма.
Он был в изнеможении, и с его лба крупными каплями падал пот.
Присел на лавку, чуть вздохнул и пошёл будить звонаря, чтобы ударил в колокол к полунощнице.
В церковь он явился первым из братии.
Такова была сила духа в его немощном теле.
Насколько великий князь, умиротворённый беседою с преподобным игуменом, уезжал из монастыря полным бодрости душевной и надежды, настолько беспокойно и смутно чувствовал себя Митяй.
Святость и простота жизни Сергия, вместо того чтобы умилить, только раздражила его.
Гордый дух отца Михаила не мог примириться с тем, что высшее счастье в жизни достигнуто простотой житейской и смирением.
А что святой Сергий счастлив — в этом Митяй не сомневался. Разве это не высшее счастье, что Господь внимает его молитвам? Разве не счастлив тот человек, в сердце которого нет доступа ни злым помыслам, ни гневу, ни зависти, ни желаниям, которые недостижимы, и чей дух всегда величаво спокоен?
И этого преподобный достиг отвержением благ земных, тех благ, которые составляли всё для Митяя.
Значит, ему, Митяю, никогда не быть поистине счастливым.
Он задавал себе этот вопрос. И ответ был ясен — для этого надо поступить так, как поступил святой Сергий: отречься себя, уйти в пустыню, молиться, работать...
И чувствовал царский духовник, что это ему не под силу, не сможет он отрешиться от сладких яств, от атласных ряс, от крестов с самоцветными камнями.
Сознавал он это... и в душе его поднималось чёрное, завистливое чувство к преподобному игумену: высокомерному Митяю была нестерпима мысль, что при всём своём внешнем блеске, значении у великого князя он всё же в глазах всех неизмеримо ниже скромного игумена затерявшейся в лесных дебрях обители.
Даже то, чем он, по-видимому, превосходил всех, — его красноречие — оказалось менее ценным, чем простая бесхитростная речь святого Сергия. Преподобному достаточно было немногих слов самых обыденных, чтобы заставить воспрянуть упавшего духом великого князя.
А он, Митяй, наверняка не достиг бы этого целою долгою и витиеватою речью.
Настроение его был настолько скверным, что князь заметил:
— Что с тобою, отец Михаил?
— Так. Что-то не по себе...
— А я как у отца Сергия побываю, так словно выкупаюсь душой. Легко этак становится...
— То же и со мною, — вставил слово святой Алексий, — душеспасительна и преполезна с ним беседа.
Митяй ничего не сказал.
— Стар становлюсь я, немощи одолевают, — продолжал, помолчав, владыка. — Скоро отзовёт меня Господь к Себе...
— Ради нас Бог продлит тебе дней, - проговорил Димитрий Иоаннович.
— Смерть готов всегда принять с радостью, — продолжал святитель, — одно только заботит: кому отдам кормило корабля Церкви. Вот ежели бы отец Сергий согласился бы принять митрополию!
— Подумаем ещё, владыка, — сказал великий князь и посмотрел на Митяя.
«Отец Сергий никак не согласится, — думал Димитрий Иоаннович, — скромен он, своей обители не покинет, в шум мирской не перейдёт. Кого наречь владыкой? Жаль, что отец Михаил белый поп... Будь он черноризец, то по кончине Алексия, — чего Боже сохрани, — я бы его поставил владыкой... Да из белого попа в черноризца обратить недолго...»
Он опять взглянул на Митяя и повторил:
— Подумаем ещё, владыка, подумаем...
Отец Михаил уловил на себе взгляд великого князя, и в его голове мелькнуло:
«Что на меня так князь смотрит?»
Вслушался в сетованье святого Алексия и подумал:
«Будь я монахом, может, великий князь меня бы устроил во владыки».
От такой мысли даже дух захватило.
Он сам себя остановил:
«Нетто можно?»
Но червь честолюбия продолжал шептать:
«А почему нельзя? Стал же я из простого спасского попа великокняжеским духовником и печатником. Могу стать и большим. Чернецом стать долго ль?»
Дурное настроение как рукой сняло.
Он продолжал размышлять:
«Захочет великий князь, велит постричь. А там уговорить владыку благословить меня... Благословенного и собор выберет. Может быть, очень может быть... Надобно насчёт этого после легонько удочку закинуть...»
Он совсем повеселел.
Митрополит между тем продолжал говорить с великим князем о том, как было бы желательно, чтобы владыкой стал святой Сергий, и почему именно.
— Да окромя отца Сергия кому и быть? — вставил своё слово Митяй.
И стал расхваливать добродетели преподобного, его святую жизнь; говорил, что и его, Митяя, тянет к такой же затворнической и подвижнической жизни.
XII. ТОРЖЕСТВО СВИДРИБОЙЛА
Князь тверской принял с распростёртыми объятиями Некомата, привёзшего ему ханский ярлык на великое княжение.
Он сделал Суровчанина своим боярином и первым советником, подарил вотчину и снабдил казною.
Но Некомат мало радовался княжеской милости. Его и совесть мучила, да и всё устраивалось не так, как ему хотелось.
Быть боярином у Михаила Александровича — это значит вместе с ним вступать в битвы, командовать полками, а Суровчанин вообще был мало склонен к ратному делу. Вотчинка, подаренная князем, была не из важных и находилась вблизи московского рубежа, так что в случае войны Твери с Москвой должна была подвергнуться разорению от войск великого князя.
Некомат ожидал спокойной и «сладкой» жизни, а вышло не то.
Князь Михаил Александрович остался довольно равнодушным к тому, что хан задержал у себя Вельяминова. Главное, ярлык на великое княжение удалось получить.
А какая судьба постигла Ивана Васильевича, — это князя мало интересовало.
К тому же голова его была занята иным.
Он теперь раздумывал, дожидаться ли войск Ольгерда и Мамая или самому начать войну с Москвой до их прихода:
Благоразумие требовало дождаться их.
Но Михаилу Александровичу вспоминался совет Свидрибойла: самому начать военные действия, чтобы вызвать к себе на помощь Литву.
Да и не терпелось помериться с врагом силой. Ждал до лета, потом кинулся в войну очертя голову. Война началась с того, что тверской князь послал своих наместников в Торжок и сильный отряд к Угличу.
Со своей стороны Димитрий Иоаннович, предвидя серьёзную войну, быстро собрал значительные силы.
Под его знамёнами собрались все князья удельные, служащие Москве: составилось многочисленное ополчение.
Великий князь быстро перешёл в наступление.
Он взял Микулин; его воеводы заполонили войсками всю область Михаила; все города были взяты, многие жители уведены в плен.
5 августа Димитрий Иоаннович осадил Тверь, в которой запёрся тверской князь.
Тверитяне показали себя мужественными воинами и верными подданными своего князя. Они бились на стенах как львы, отражая приступы московских ратников, несли все тяготы осады, но не сдавались.
Три недели продолжалась осада. Михаил Александрович надеялся на помощь литовцев и узнал от гонца, сумевшего пробраться через московский стан, что они идут.
Он воспрянул духом, но не надолго — вскоре он узнал, что литовцы отступили.
Мудр, хитёр и осторожен испытанный вождь литовский, старый Ольгерд.
Он сдержал своё княжеское слово, двинул войска на помощь своему шурину, но идёт медленно, опасливо, озираясь как волк.
Он заботился прежде всего о пользе Литвы.
А будет ли здесь польза?
У него есть верные люди, которые всё разведают, обо всём донесут.
И вот от них он узнал, что Михаил едва держится в Твери с остатком войска, что все города его взяты неприятелем, область опустошена...
Приходилось иметь дело с сильным противником.
Литовцев ждёт немалое свежее, готовое к бою войско, а они утомлены походом.
Если Литва победит, что принесёт ей победа? А если победят русские, тогда все литовцы сложат свои головы под их мечами и померкнет слава Литовского княжества.
Замечает Ольгерд, что и воины его идут неохотно.
Видно, между ними уже прошёл слух, что впереди их ждёт не добыча, не грабёж, а лютая битва, может быть бойня, — бойня в чужой стране, за много вёрст от родимых лесов.
Понурились литовцы...
Всё чаще и чаще берёт раздумье Ольгерда: идти ли вперёд, не вернуться ли назад?
В один из таких моментов подъехал к нему Свидрибойло.
— Не погневайся, великий князь, — заговорил он, укорачивая поводья коня, — выслушай своего верного слугу.
— Говори. Ты знаешь, я тебя всегда рад слушать, — ответил Ольгерд.
— Князь! Не лей напрасно литовскую кровь: прикажи вернуться в Литву.
— А помощь Михаилу?
— Пусть делает как знает. Разве ты виноват, что он начал войну, не дождавшись тебя. Вдвоём легко можно было бы справиться с Москвой, а теперь придётся биться нам одним: ведь у Михаила скоро не останется ни одного ратника. Его дела теперь не поправишь. Ты знаешь, я его друг, — при этих словах Свидрибойло не смог удержать злой улыбки, — и хочу ему только добра, но... теперь я вижу, что ему нельзя помочь... Посмотри ты также на нас, мы не прошли и половины пути, а уже истомлены. А впереди ждёт сильное войско московское. Подумай, князь, и послушайся совета доброго слуги.
— Подумаю, — коротко ответил Ольгерд.
На другой день литовцы отступили.
Разумеется, не таков был старый литовский князь, чтобы послушаться совета кого бы то ни было, если совет этот шёл вразрез с его намерениями и желаниями. Но в данном случае Свидрибойло посоветовал как раз то, чего хотелось князю. Поэтому-то и вышел приказ отступать.
Но Свидрибойло приписывал отступление литовцев тому, что он к этому побудил великого князя, и злорадствовал:
«Отомстил своему ворогу! Сам я подбил его начать войну, сам же теперь устроил, что помощи не будет от Литвы. Конец ему: князь московский его в бараний рог свернёт. Будет другой раз Михаил знать, как оскорблять литовца».
Узнав об отходе литовцев, о чём мстительный Свидрибойло постарался сообщить, князь тверской понял, что он пропал.
Как бы долго ни затянулась осада, она должна была окончиться взятием Твери.
Он был близок к отчаянию.
Однажды в обеденную пору в княжьи хоромы прибыл епископ тверской Евфимий.
Он застал князя обедающим. Скудость в Твери доходила до того, что обед самого Михаила Александровича состоял только из кваса с накрошенным в него чёрствым хлебом.
— Отведай моего хлебца, владыка, — предложил князь.
— Благодарствуй, я хлебца уже пожевал. Я инок, мне к скудости не привыкать, а тебе-то, княже, я чаю, тяжело.
— Что поделаешь? Плохо всё это кончится... Возьмёт Димитрий Тверь... Нам не отсидеться...
— Ия так думаю, княже, — печально промолвил Евфимий. — По сему делу я к тебе и приехал. Надо бы людей пожалеть: смотри, как мухи валятся от голода. Да и не пора ли перестать проливать кровь христиан православных...
— Так что же мне, покориться, что ли? — сурово спросил князь.
— А почему же нет?
— Не быть сему! — вскричал Михаил Александрович.
— Гордыня в тебе говорит, княже. Ради неё ты не жалеешь крови людской. Русские русских режут да убивают, брат встал на брата... Горе и грех. Ведь сам говоришь, что Твери не устоять, так чего же зря народ губить.
Князь угрюмо молчал.
Владыка поднялся и уехал недовольный.
Прошло несколько дней.
Голод в Твери усиливался. Начались болезни. Половина ратников были ранены. Когда князь глядел на их печальные лица, он понимал, что и они не надеются на спасение Твери.
Приходилось Михаилу Александровичу выбирать одно из двух: умереть или покориться.
Бледный и сумрачный приехал он в келью Евфимия.
О чём-то поговорил, и, некоторое время спустя, из широко распахнувшихся тверских ворот двинулось шествие.
Впереди шёл с крестом в руке владыка, окружённый духовенством, нёсшим иконы; за ними следовали знатнейшие бояре...
Не было в шествии только князя Михаила и Некомата.
Суровчанин в это время сидел у окна в светлице, облокотись на подоконник и сжав руками голову, и смотрел на выходящее из города шествие. Лицо его было искажено страхом...
Шествие было замечено в московском стане, и там всё пришло в движение.
Доложили Димитрию Иоанновичу, и он выехал навстречу процессии, окружённый ближними боярами и отрядом телохранителей.
Великий князь понимал, что означает это посольство:
«Мир! Тверь сдаётся!»
Поравнявшись с владыкой, Димитрий Иоаннович соскочил с седла, обнажил голову, набожно перекрестился и приложился к кресту.
— Мир тебе, княже! — приветствовал его Евфимий.
Потом заговорил:
— Великий княже! Господь Бог по грехам нашим допустил восстать брату на брата, пролить кровь христиан православных. Долго ли будет сие? Не больше ли пристало соединиться всем мужам тверским и московским в братском лобзании? Князь тверской послал меня к тебе. Молит он, чтоб ты забыл гнев свой и смягчил сердце своё. Просит он у тебя милости и мира.
— Сам я рад миру. Легко ли кровь проливать христианскую? Пойдём, отче, в стан мой. Там обговорим, на чём мир ставить.
В тот же день был заключён мирный договор.
Великий князь выказал великодушие к побеждённому, не предъявив особенно тягостных условий.
Главнейшим было: Михаил признавал Димитрия Иоанновича старейшим братом, обязывался не искать «великого княжения» и не вступать против воли великого князя в союз с Литвой и Ордой, а при нашествии врагов на Москву помогать московскому князю.
Так разрушились мечты Михаила Александровича о великом княжении и разорении Москвы.
Во всех храмах служили благодарственные молебны, народ радовался миру, а князь тверской ходил мрачнее тучи.
Ему хотелось на ком-нибудь сорвать гнев.
Как раз ему попался на глаза Некомат; известно, что «у сильного всегда бессильный виноват»; так было и в данном случае. Князь напустился на Некомата, что это он с Вельяминовым втянул его в войну, что через них теперь разорена тверская область...
Одним словом, Суровчанин и Иван Васильевич являлись причиною всех бед.
В заключение князь прогнал его и запретил показываться ему на глаза.
Через несколько дней ранее подаренная Некомату вотчинка была отобрана «под князя».
Суровчанин поселился в убогом домике и жил на накопленные деньги, ежедневно опасаясь, что его с позором выгонят из Твери.
Однажды в город вошёл измождённый, одетый в рубище путник.
Он прошёл к княжьему дворцу и остановился у высокого резного крыльца, ожидая, кому сказать, чтобы о нём доложили.
Выглянул княжий челядинец и спросил:
— Что надоть?
— Не узнал меня? Ещё бы, — промолвил путник и потом добавил надменным тоном, столь не соответствовавшим его одежде: — Скажи князю, что я, Иван Вельяминов, из Орды убежал и к нему вернулся.
Челядинец ушёл.
Стосковалось в Орде сердце Ивана, хотя жилось ему там хорошо и хан его ласкал. Потянуло на Русь. Выбрал он ночку потемнее, коня побыстрее и ускакал. Татары его не нагнали. Но зато несколько дней спустя он попался в руки грабителей, которые отобрали казну и коня. Дальше ему пришлось идти пешком, питаться именем Христовым.
Теперь он был у цели. Конец страданиям! Он уже видел себя сидящим в княжеском тереме за кружкой душистого медового сбитня.
— Князь приказал тебя помелом гнать, — насмешливо промолвил вернувшийся челядинец, — и чтобы ты ему на глаза не смел показываться.
— Меня?! Я?.. — пробормотал Иван Васильевич, вздрогнув от гнева.
— Да, да... Ну, проваливай!
Шатаясь, вышел он с княжьего двора.
Голова кружилась. Дух захватывало от стыда и бессильного бешенства.
Немного придя в себя, он кое-как, расспрашивая прохожих, узнал, где живёт Некомат, и добрался до его лачужки.
В худом, бледном человеке он едва признал Суровчанина.
Со своей стороны тот подивился происшедшей в Вельяминове перемене.
Некомат приютил своего «приятеля», дал ему кров, пищу, хорошую одежду, но целыми днями изводил его упрёками, говоря, что причиной всех бед он Вельяминов, сманивший Суровчанина в Тверь и насуливший горы золотые.
Гордый Иван Васильевич, не хотевший в былое время смириться перед великим князем, теперь должен был смиренно выносить попрёки купца Некомата.
Но вскоре «приятелям» пришлось распрощаться с Тверью.
Однажды князь Михаил как-то увидел проходивших мимо дворца Вельяминова и Некомата. На их беду, князь был не в духе.
— Что эти иуды здесь шатаются, — сказал он ближнему боярину. — Да и жить в Твери им незачем: изменники своему князю изменят и мне. Прогнать их!
На другой день «приятелям» сообщили княжий приказ: выехать немедля из Твери и не показываться в тверской области под угрозой смертной казни.
К вечеру они уехали, сами не зная, где укрыться от гнева князей тверского и московского.
XIII. ГОРДЫНЯ И СМИРЕНИЕ
Святой митрополит Алексий, достигший восьмидесятипятилетнего возраста, стал чувствовать приближение кончины.
Смерти святитель ждал с радостью, но его смущала мысль о том, как бы найти достойного преемника. Все помыслы его в этом направлении останавливались на преподобном Сергии Радонежском, но, как нам уже известно, он опасался, согласится ли на это смиренный игумен.
Однажды, будучи уже слабым, чтобы самому ехать в Троицкую пустынь, митрополит через посланного попросил святого Сергия прибыть к нему для беседы.
Преподобный не замедлил прибыть. Во время последовавшей затем беседы святой владыка вдруг приказал келейнику принести золотой, осыпанный драгоценными камнями крест, подаренный митрополиту константинопольским патриархом.
Взяв крест, владыка сказал святому Сергию:
— Прими сие.
Преподобный поклонился до земли и промолвил:
— Прости меня, владыка, как от юности же был златоносец, в старости же наипаче хочу в нищете пребывать.
— Знаю силе возлюбленный, — ответил митрополит, — но сотвори послушание, приими от нас подаваемое тебе благословение...
С этими словами владыка возложил на него крест и продолжал:
— Ведай, блаженный, ради чего призвал и что хочу тебе сказать. Бог мне вручил русскую митрополию, ибо Он так хотел. Ныне чувствую я приближающийся мой конец, только не знаю дня скончания моего. И потому желаю обрести мужа, могущего после меня пасти стадо Христово. И не вижу такового, кроме тебя. Знай же, что и великий князь, и все миряне, и духовные люди, до последнего, возлюбят тебя, и никого иного. Только тебя на престол этот требовать будут, как единственно достойного. Ныне же, преподобный, прими сан епископства с тем, чтобы после моего исхода престол мой воспринять.
— Прости меня, владыка, но это невозможно. Ты хочешь наложить на меня бремя, которое выше моих сил. Я буду самым грешным и худшим из людей, дерзнув коснуться такого сана.
Святой владыка приложил все усилия, чтобы уговорить Сергия. Он говорил долго и убедительно, но смирение преподобного не позволяло принять столь высокого сана.
Он повторял только:
— Сие дело выше моих сил.
Владыка понял, что всякие уговоры бесполезны, с печалью прекратил речь об этом и с миром отпустил преподобного.
Святитель сообщил великому князю о своей неудачной попытке и с грустью заметил, что не знает, кого благословить себе преемником.
Димитрий Иоаннович сам задумывался над этим вопросом, который всё чаще и чаще становился предметом его разговоров с Митяем.
Отец Михаил при этом говорил, что с таким делом нельзя спешить, что надобно выбрать действительно достойнейшего, человека большого ума и испытанного благочестия.
Говоря так, царский печатник думал:
«Ах, зачем я не инок! Может, стал бы я владыкой!..»
У великого князя тоже зрела эта мысль. Ему казалось, что умный, красноречивый духовник его был бы на своём месте, оказавшись на митрополичьем престоле.
В это время случилось событие, послужившее на пользу Митяю.
Спасский архимандрит Иоанн, достигший глубокой старости, удалился от дел, возложив на себя обет молчания.
Димитрий Иоаннович решил на место спасского архимандрита поставить отца Михаила.
Когда впервые об этом сказал ему великий князь, Митяй притворно запротестовал. Он сказал, что недостоин принять ангельский чин, а тем более сан архимандрита.
Говорил это... и боялся, как бы Димитрий Иоаннович не передумал.
Но великий князь не любил менять раз принятых решений. Не обращая внимания на притворное несогласие Митяя, он приказал привести его силою в монастырь и постричь в монашество.
Вместе с клобуком на Митяя сразу же надели и мантию архимандрита.
Это было нечто беспримерное. Народ весьма этому дивился:
— До обеда был бельцом, а после обеда стал архимандритом.
Отец Михаил, слыша эти толки, смиренно опускал глаза, говоря:
— Воля княжая.
Но сердце его было полно радости. Зная любовь к себе великого князя, он был почти уверен, что станет митрополитом всея Руси.
Честолюбивые мечты его осуществлялись всё более, и по мере того возрастала и его гордыня. Он уже видел себя на митрополичьем престоле, уже строил планы, как он будет повелевать.
Царский духовник стал иноком; теперь Димитрий Иоаннович обратился с просьбой к святому Алексию благословить Митяя себе преемником.
Но здесь ему пришлось столкнуться с твёрдой волей митрополита.
Своим прозорливым умом владыка понимал, кто такой Митяй. Он знал, что это умный, но суетный человек, стремившийся только к благам земным.
Не такого пастыря хотел видеть владыка во главе русской церкви.
Великий князь просил благословить Митяя, митрополит не соглашался.
Наконец после долгих уговоров, чтобы не обидеть Димитрия Иоанновича, святитель очень незадолго до своей кончины согласился благословить отца Михаила, но условно.
— Я благословляю его, — сказал владыка, — если Бог, патриарх и Вселенский собор удостоят его править русскою церковью.
Митяй торжествовал.
Между тем святитель заметно слабел телом. Кончина его была близка.
Святой владыка предугадал её. Однажды за великим князем пришёл посланный от митрополита.
— Владыка зовёт тебя, княже... Хочет благословить тебя перед своею кончиной. Предузнал он её, — сказал посланник.
Димитрий Иоаннович поспешил к святителю.
Он нашёл святого Алексия сидящим на постели. Выражение лица его было светлое, глаза смотрели радостно.
— Отзывает меня Господь к себе, — тихо сказал он князю, — путь мой земной свершён... Отхожу я из сей жизни в жизнь вечную и оставляю тебе, также и сыну твоему, благоверному князю Василию, и всем потомкам твоим мир и благословение Божие довеку...
Он благословил коленопреклонённого и растроганного великого князя. Потом сказал:
— Исполни, чадо, прошение моё... Погреби тело моё не в храме, ибо сего не мню себя достойным, а у стены храма, за алтарём... Должно мне ещё свершить последнюю мою, — добавил он и попросил свести себя в церковь.
Облачившись в священные одежды, он, пересиливая немощь тела, отслужил в последний раз литургию.
Телесная слабость не помешала святому архипастырю горячо молиться за покидаемую им паству.
Вернувшись в келью после богослужения, святитель слег в постель и более не вставал.
Кончина его была тихая и светлая.
Он скончался к утру 12 февраля 1387 года, благословив всех присутствовавших и сам начав читать молитвы на исход своей души.
Едва разнеслась весть об его кончине, народ толпами потянулся к монастырю, собрались все епископы, бояре и князья.
Отовсюду неслись глухие рыдания.
Усопший святитель лежал как живой, со светлым, спокойным лицом.
С печальным надгробным пением понесли на смертном одре тело святого Алексия в созданный им храм Архистратига Михаила, положили во гроб и погребли в приделе Благовещения Богоматери.
Великий князь помнил смиренный завет святителя о погребении его вне стен храма, но по совету епископов решился отступить от него.
Впоследствии, много лет спустя, явились мощи святого Алексия.
Произошло это таким образом.
Верх церкви, в которой был погребён святитель, обрушился. Разбирая основание для восстановления церкви, нашли тело святого Алексия нетленным, вынули его из земли и после постройки нового храма поставили в нём раку с мощами святителя.
Вскоре последовал около раки целый ряд чудесных исцелений.
Слух об этом быстро разнёсся, и к мощам святого стали стекаться толпы верующих со всех концов Русской земли.
Из многих чудес, совершавшихся и совершающихся от мощей святителя, некоторые крайне примечательны.
Так, например, трёх летний мальчик Димитрий умер от неизвестной изнурительной болезни. Родители принесли сына в церковь и после совершения божественной литургии поставили гроб у раки святого Алексия, так как братия пошла в трапезу.
Они оставили на время его там и сами также удалились. Когда же родители вернулись, чтобы отнести гроб на кладбище, то испытали неописуемую радость при виде младенца ожившим и спокойно играющим у священной раки!
Сравнительно недавно, в 1864 году, был удивительный случай исцеления от слепоты одного воспитанника гимназии.
«Обучаясь в Т. гимназии, — рассказывал исцелённый, — от усиленных ли занятий, или от ревматизма, как полагали врачи, или по другой какой причине я с год тому назад совершенно ослеп левым глазом. Стало постепенно слабеть зрение и в правом глазу, так что месяцев семь назад я перестал видеть и этим глазом. С продолжением времени болезнь более и более увеличивалась, и наконец глаза мои обложились непроницаемой тьмою: зажжённая свеча, поднесённая на самое близкое расстояние к глазам, не производила на них действия.
Врачи в Т. не смогли помочь. Один знакомый, отправляясь в Москву, взял меня с собой, чтобы посоветоваться относительно моей болезни со здешними врачами.
Лучшие московские врачи, в том числе окулисты, внимательно рассматривали мои глаза, совещались между собой и наконец признали мою болезнь неизлечимой.
Больно было моему сердцу.
Потеряв надежду на помощь человеческую, я стал посещать соборные храмы столицы и прикладываться к святым мощам в надежде получить облегчение свыше.
Второго января этого (1864) года отправился с госпожой X. в Чудов монастырь и там при мощах святителя Алексия выслушал литургию, прося ходатайства этого угодника Божия, причём отслужил молебен.
При выходе из церкви, признаюсь, подумал, что другие от мощей получают исцеление, а мне грешному и мощи не помогают. Едва мелькнула эта мысль, как я правым глазом увидел свет и в радости сказал спутнице:
— Я вижу.
Чувствуя, что она не обратила внимания на мои слова или не поняла их, снова сказал:
— Я вижу.
Не понимая или не веря этому, она спросила:
— Что же ты видишь?
Я в доказательство стал указывать на предметы, какие были перед нами.
С этой минуты я вижу правым глазом так, как видел до болезни.
К большой моей радости добавляю, что со вчерашнего числа, именно на обратном пути из Чудова монастыря, я стал видеть и левым глазом, хотя ещё не совсем ясно».
Таковы поразительные чудеса, происходящие у мощей святого Алексия.
Поистине, это был избранник Божий — пастырь добрый, готовый положить душу за людей и истинно русский муж, готовый пожертвовать жизнью для блага родины.
XIV. ЧЕСТОЛЮБЦЫ
Всех опечалила кончила святого Алексия, кроме Митяя.
Его честолюбие, ранее тайное, сразу вырвалось наружу. Он, ссылаясь на условное благословение покойного святителя, назвал себя наместником митрополичьего престола, самовольно надел белый клобук и первосвятительскую мантию с источниками и скрижалями, взял владычий посох, печать, казну, ризницу митрополита, поселился в митрополичьем доме и начал судить самовластно дела церковные.
Он был высокомерен и даже груб.
Ещё не имея посвящения, но дерзко облачившись в первосвятительские одежды, Митяй осмеливался требовать к ответу епископов.
Ему, как митрополиту, служили владычные бояре и так называемые отроки, священники присылали в его казну оброки и дани.
Честолюбие его, казалось, могло бы быть удовлетворено. Но на самом деле вышло не то. Он нашёл кару в своей собственной гордыне. Он перестал выносить малейшее противоречие, малейший косой взгляд. Всё должно было падать перед ним ниц и смиряться. Но его поступки вызвали нарицание со стороны многих.
Конечно, и святой Сергий не мог не порицать самовольства и гордыни Митяевой.
Узнав об этом, Митяй пришёл в ярость. Он поносил святого, грозил уничтожить его обитель, когда станет митрополитом, говорил, что Сергий завидует ему и хочет сам занять митрополичий престол.
Когда слова отца Михаила дошли до преподобного, он только заметил пророчески:
— Не получит он желаемого престола владычного, понеже гордостью обуян... Не узреть ему и Царьграда...
С отъездом в Византию Митяй не спешил, так как желал, чтобы прежде этого великий князь приказал русским святителям посвятить его, Митяя, в епископский сан.
Димитрий Иоаннович готов был исполнить желание своего любимца.
Был созван собор епископов. Воля князя была законом: епископы готовы были посвятить отца Михаила согласно с Номоканоном.
Но нашёлся человек, который восстал против такого решения.
Это был Дионисий, епископ суздальский.
Он был умён и, быть может, честолюбив не меньше Митяя. Ему думалось, что митрополичий престол достойнее отдать кому-нибудь из епископов, а не архимандриту Михаилу, который совсем недавно подстригся в монахи, и притом по летам сравнительно молодому.
Шевелилась мысль и о том, почему бы не сесть на митрополичий престол самому ему, Дионисию.
Как бы то ни было, он поднял голос против посвящения отца Михаила.
— В нашей церкви русской испокон веку в обычай и в закон вошло, что епископов ставит токмо митрополит... Так должно быть и ныне.
Митяй возражал, но кое-кто из епископов согласился с Дионисием, а затем, к большому неудовольствию отца Михаила, на сторону епископа суздальского склонился и великий князь.
Решили так: не посвящать отца Михаила в епископы, а ехать ему в Царьград и там принять, если вселенский патриарх пожелает, не только епископскую благодать, но и сан русского митрополита.
Это не входило в расчёты Митяя: он всё же оставался по степени благодати ниже многих из тех, кем повелевал или, по крайней мере, хотел повелевать.
Епископский сан ему был нужен для того, чтобы хоть несколько оправдать своеволие, с которым он надел мантию: ведь благодать почиет одинаковая, что на епископе, что и на митрополите. Разница только во внешних знаках сана и в степени власти над пасомыми.
Отец Михаил рвал и метал. Преосвященный Дионисий ликовал.
Оба они, конечно, и не сознавали, какая пропасть лежит между ними и почившим владыкой Алексием со смиренным троицким игуменом Сергием.
Первые двое жаждали власти и влияния, вторые — только спокойствия духа и угождения Богу.
Первые, несмотря на духовный сан, были люди «к земле приверженные», вторые — стремились к небу.
Святой Алексий если и ценил сан митрополита, то только потому, что, будучи главой русской церкви, можно было делать много добра.
Святой Сергий прямо отказался от первосвятительского престола, считая, по своему смирению, себя недостойным этого.
А архимандрит Михаил сам добивался первосвященнического сана, не рассуждая, достоин или нет занять его, стремился к нему только ради удовлетворения своего самолюбия, только ради «благ земных».
Епископ Дионисий, противостоявший ему, сам хотел этой чести и завидовал Митяю.
Помыслы его были тоже «земными».
Митяй не простил Дионисию его противодействия.
Как-то он потребовал его к себе.
Тот приехал, но гневный.
— Почему ты до сих пор не был у меня на поклоне? — спросил отец Михаил.
— Почему? Зачем мне быть у тебя? — насмешливо ответил Дионисий. — Я епископ, а ты архимандрит; как же ты можешь повелевать мною?
Митяй задрожал от злости.
— Стану митрополитом, так не оставляю тебя и попом! — воскликнул он.
— Ладно, я ещё прежде этого поеду к вселенскому патриарху и позову тебя на суд. Тебе, может, из-за твоего своевольства не увидеть и престола митрополичьего.
Они расстались открытыми врагами.
Митяй передал эту беседу князю и сообщил, конечно, об угрозе суздальского епископа.
— Не уедет. Не пустим, — успокоил Димитрий Иоаннович своего духовника.
Он приставил стражу к жилищу Дионисия.
Однако тот упросил заступиться за него преподобного Сергия.
Святой игумен упросил великого князя, и под поручительство преподобного епископ был выпущен на свободу.
Не оправдал Дионисий доверия святого инока и великого князя: тайно выехал из Москвы в Константинополь.
Следом за ним поспешил в путь и отец Михаил, пробыв наместником уже полтора года.
Князь отпустил его с лаской и в знак особой милости дал ему несколько белых хартий, снабжённых великокняжеской печатью, чтобы он воспользовался ими в Константинополе сообразно с обстоятельствами: или для написания грамоты от имени Димитрия, или для займа денег.
В путь отправился Митяй с большой пышностью: сам великий князь, все старейшие бояре, епископы проводили его до Оки. В Грецию отправились с ним три архимандрита, один московский протоиерей, несколько игуменов, шесть митрополичьих бояр, два толмача и, как выражается летописец, целый полк разных людей под главным начальством «большого» великокняжеского боярина Юрия Васильевича Кочевина-Олешинского.
Путь был долгим и небезопасным. Великого князя очень беспокоила судьба его духовника.
Но вскоре его внимание привлекла гроза, которая надвигалась на Русь: ополчались татары.
XV. КНЯЖИЙ ЛЮБИМЕЦ
Вернёмся теперь к давно оставленным нами Андрею Алексеевичу Корееву, верному Матвеичу и его племяннику Андрону.
Долог и труден был их путь до Рязани по осенней непогоде. Но как бы то ни было, они добрались благополучно, если не считать того, что нежное лицо Андрея загрубело от воздуха и одежда его, прежде довольно щегольская, загрязнилась и порядочно поистрепалась на ночлегах где и как попало.
С трепетно бьющимся сердцем приближался юноша к стенам Рязани.
«Что-то будет? Как-то дядюшка встретит. Брат отца, своя кровь...» — думал он, въезжая в ясный полдень в ворота города.
Он думал, что будет трудно разыскать дядю, но оказалось наоборот: первый же встречный указал его хоромы неподалёку от княжьих.
— Он, знать, здесь большой человек, — не то подумал вслух, не то спросил старик Матвеич.
— И-и! первейший. Правая рука Князева, — последовал ответ. — А вы откуда?
— Из Москвы.
— Из Москвы-ы?! Чудно.
— А что?
— Нет, так. Наш князь Москву не больно любит... Епифан-от Степаныч теперя дома: видал я, как он из церкви вернулся.
Прохожий пошёл своим путём-дорогой, а наши путники двинулись к палатам Епифана Степановича.
Ближний боярин князя Олега Рязанского, Епифан Степанович Кореев, смачно обедал — любил старик побаловать себя сладким куском! — когда слуга доложил:
— Спрашивают тут твою милость.
— Кто такие? — с неудовольствием спросил хозяин.
— Не ведаю... Один будто из господ, только поистрепавшись, а двое хлопов. Хотели тебя немедля видеть, да я не смел пустить.
— И ладно. Не вставать же для всякого из-за обеда. Скажи, коли надобность ко мне, пусть подождёт.
С этими словами он отпустил слугу.
И ещё добрый час жена Епифана Степановича выбирала ему на «тарель» — большая редкость в то время даже у богачей — лучшие куски. Наконец он приказал подать себе квасу и лениво добавил:
— Позови этого... ну, приезжего...
И тут же сказал жене:
— Ты уйди, мать.
Она вышла.
Старый Кореев был мужчина лет под шестьдесят, тучный, крепкий, краснощёкий, с чуть заметною проседью в тёмно-русых волосах. У него были маленькие, заплывшие жиром глаза, часто вспыхивавшие хитрым огоньком, широкое, несколько скуластое лицо, обрамленное тёмною бородой, и целая шапка волос, набегавших на виски и редких на темени.
В ожидании пришельца он имел вид спесивый и недовольный.
Андрей Алексеевич, дожидаясь, когда его примет дядя, рисовал в своём воображений сцену свидания и расспрашивал Большерука про Епифана Степановича.
Тот отвечал очень коротко:
— Нравен малость... А ничего... Известно, боярин...
Юный Кореев нарочно не сказал докладывавшему холопу, кто он, желая поразить Епифана Степановича радостною неожиданностью.
Он готов был кинуться к дяде в объятия, расцеловать его.
Ведь родной брат отца!
Сердце юноши жаждало тёплой привязанности.
Когда холоп наконец позвал его в покои, следом за Андреем Алексеевичем увязался Матвеич на том основании, что дяденька может не признать племянника.
Молодой человек вошёл в светлицу с улыбкой, но она разом скрылась при виде недовольного и холодного лица дяди.
Он остановился посреди комнаты. Большерук выглядывал из двери.
— Что надоть? — промолвил хрипло Епифан Степанович.
Андрей Алексеевич почувствовал, что робеет.
— Я, видишь ли, к тебе... По тому самому, что я тебе племянник... — пробормотал он.
Старый Кореев широко открыл глаза и подался вперёд.
— Как ты сказал? — воскликнул он.
— Племянник твой...
Епифан Степанович заметно изумился, потом окинул внимательным взглядом убогую одежду юноши и, приняв равнодушный вид, проговорил:
— А у меня и племянника-то никакого нет.
— Как нет! — раздался голос Матвеича, и верный слуга влез в комнату. — Вот те раз, нет! Меня, чай, признаешь? Матвеич я, ключник братца твоей милости Алексея Степаныча... А это его сынок Андрей Лексеич. Как же не племянник?
Старый Кореев поглаживал бороду и соображал: «Может, и в самом деле братнин сын. Старик будто знаком... А только парень, по всему видать, голяк. Кормиться ко мне, чай, приехал... Знаю я роденьку».
— Брат Лексей у меня точно был... Да помер... А ты, парень, уж как-то больно чудно, словно с неба свалился... Народ же ноне разный бывает... Опять же и вид у тебя... — сказал дядюшка, барабаня пальцами по столу и презрительно косясь на племянника.
Юноша стоял обескураженный. Но Матвеич разом смекнул, в чём дело.
— Вид, оно верно... Да где ж в дороге купишь? А денег есть... На-кось, — промолвил он, вынув кошель, и, раскрыв, показал его старому Корееву.
Потом добавил обиженным тоном:
— Не объедать тебя племяш приехал.
Тут впервые Андрей Алексеевич познал магическую силу золота.
Лицо Епифана Степановича разом прояснилось, глаза забегали.
— Да разве я потому, что объедать? — заговорил он, словно оправдываясь. — Нешто я для родного когда пожалею? Ни в жисть. А токмо нельзя же и так. Пришёл человек незнаемый и говорит: я твой племяш. Стало быть, и верить? Я человек старый, видал виды. Опаска завсегда нужна... Теперь я вот смекаю, что и в лице у него с покойным Алёшей есть сходственность... Вот уж который год, как в землю убрался. Идёт время...
Он принял грустный вид.
Затем внезапно добавил:
— Ты скидай кожухчик свой, племянничек... Да поцелуемся...
Он встал и распростёр объятия.
Немного спустя Андрей Алексеевич сидел уже за столом, уставленным яствами, и рассказывал дяде о своих злоключениях.
Дядя вздыхал, качал головой и, подливая племяннику наливки, говорил:
— Мы тебя здесь устроим.
Потом выплыла к столу и тётушка Анна Петровна — жена хозяина дома.
Беседа пошла родственная, задушевная.
Матвеич и Андрон в то же время угощались на кухне.
— Я тебя к князю введу, мне это ничего не стоит, — сказал в разговоре дядя, — а только тебе надо приодеться. Да вот как раз (он хлопнул себя по лбу), хорошо на память пришло, у меня есть чуга новёшенька... Малость только тебе перешить. Хочешь, продам? Возьму, что мне стоила. Не наживать же с тебя.
Андрей Алексеевич охотно согласился.
На этой чуге дядюшка нажил с племянника ровно в полтора раза больше её стоимости.
Через несколько дней юный Кореев был представлен князю Олегу.
Он стал бывать в княжьих палатах ежедневно, но князь мало обращал на него внимания, пока не произошёл один случай.
Стояла уже глубокая зима, когда сковались реки и снег залёг на полях и в лесах толстым слоем, а морозы трещали такие, что дух захватывало.
К стуже русскому человеку не привыкать. Он даже любит крепкий морозец и подшучивает над ним.
Старый князь Олег, — несмотря на преклонный возраст, богатырь телом, — не был исключением.
Мороз не заставил его отказаться от любимого развлечения: медвежьей травли. Князь любил поднять медведя и взять его на рогатину. На сей раз медведь залёг недалеко от города: тем более трудно было устоять Олегу, чтобы не побаловать себя.
Рано утром в назначенный день отправились на охоту князь, несколько приближённых, в числе которых находился старый Кореев и Андрей Алексеевич, увязавшийся за дядей.
Доехали до опушки, там слезли с коней и пошли по сугробам.
Князь Олег, старец с лицом патриарха, казалось, помолодел. Держа рогатину в руке, он шёл впереди всех и беспрестанно спрашивал у мужика-проводника, скоро ли берлога.
Наконец он успокоился: проводник, остановясь у снежного сугроба, навеянного к пню, остановился и сказал:
— Здесь зверь.
Стали вонзать копья в снег, чтобы поднять медведя.
Долго не удавалось.
Потом сугроб словно дрогнул, разом рассеялся, и огромный медведь, взбешённый, страшный, с приставшими комьями снега к косматой шерсти, с рёвом поднялся из берлоги.
Все отпрянули, кроме князя Олега, который спокойно ждал зверя.
Медведь заметил неприятеля и, вытянувшись на задних лапах и помахивая передними, пошёл на князя, переваливаясь как утка.
Князь стоял неподвижно.
Зверь совсем близко. Слышно его хриплое, порывистое дыхание.
Вдруг Олег поднял рогатину и вонзил в медведя.
Оружие глубоко впилось. Удар был верен. Кровь оросила снег.
Медведь заревел, полез дальше, всё глубже всаживая в себя рогатину и стараясь переломить её лапой, что не позволял ему сделать охотник, зорко следя за его движениями.
Но притупился ли от лет взгляд князя рязанского, утратилась ли былая ловкость, только он сделал неловкий поворот.
Послышался треск ломающейся рогатины.
Медведь насел на Олега и подмял под себя.
Все испуганно ахнули.
Не потерялся только один Андрей Алексеевич. Одним прыжком очутился он рядом с медведем, поднял обеими руками свой бердыш, с которым никогда не расставался, и страшным ударом раскроил череп медведю.
Зверь тяжёлой массой рухнул на снег.
Старый князь лежал без чувств. Его подняли, потёрли виски снегом и осмотрели. Было несколько ран, но не опасных: кости были целы.
Придя в себя, князь пожелал видеть своего избавителя.
Он обнял юношу и поцеловал.
— Отныне ты будешь другом моим, — сказал он. — Первым после меня станешь в княжестве Рязанском.
Олег сдержал слово. Несмотря на молодость, Андрей Алексеевич занял место ближнего боярина князя. С ним князь часто советовался и осыпал милостями.
Время быстро пролетало.
Юный Кореев уже мог бы вернуться на родину и отнять вотчину у опекуна, но медлил с возвращением: не хотелось покидать князя, полюбившего его как сына, да и привязался он к семье дяди.
Мало видевший ласк, сирота полюбил Епифана Степановича. Тот казался ему таким добрым, истинно родным.
Старый Кореев часто говаривал:
— Ты считай меня заместо отца. Полюбился ты мне.
Порою он даже точно заискивал перед молодым племянником.
Неопытный и доверчивый юноша принимал всё за чистую монету, и привязанность его с каждым днём возрастала.
Раз как-то Матвеич, поймав Андрея Алексеевича наедине, сказал:
— Юлит старый... Ты смотри не очень-то того. С опаской.
Молодой Кореев только подивился такому предостережению.
Часто он думал, что как хорошо сделал, приехав в Рязань. Там, дома, были только косые взгляды отчима да порою ложная ласка, а здесь он нашёл искреннюю ласку и родную семью.
Что он служил чужому князю, это его не беспокоило. Олег, казалось, был верен Димитрию Иоанновичу, а, кроме того, Андрей Алексеевич ведь не приносил клятвы служить рязанскому князю. Он мог свободно «отъехать», когда хотел.
На душе юноши было мирно и спокойно.
Даже мстительные замыслы относительно Некомата оставили его.
Молодой Кореев был очень незлобив от природы и, если способен был причинить кому-нибудь зло, так только разве в минуту крайнего раздражения.
«Бог с ним, — решил он, — на чужое позарился — своё потеряет».
Он и не думал, что эта мысль уже сбылась, что Некомат почти нищий мечется из княжества в княжество, из Руси в Литву, вечно боится за свою жизнь и проклинает судьбу и кается в содеянном.
Если бы Андрей Алексеевич встретил в это время своего опекуна, то, вероятно, простил бы его.
Не знал он и того, что окружающие его люди вовсе не такие добрые и ласковые, какими пытаются притвориться.
Юноша не знал, что князь рязанский, открывая перед ним якобы все помыслы, глубоко таит свою ненависть к великому князю московскому и уже ведёт переговоры с Литвой, где в то время место умершего Ольгерда занял жестокий Ягелло. Старый Олег был не чета Михаилу Тверскому. Наученный опытом, он понимал, как трудно тягаться с Москвой. Он притворялся другом Димитрия, а втайне строил козни и выжидал удобного случая, чтобы скинуть личину.
Юноша не знал, что все эти ласковые вельможи потому только благоволили, что к нему милостив князь. Они заискивают, низкопоклонничают перед ним, но в душе ненавидят «мальчишку».
Юноша не знал, наконец, что сам такой добрый дядя завидует ему. Если бы он мог проникнуть в думы дяди, когда тот бродит ночною порой как тень по покоям, одолеваемый бессонницей, то он бы огорчился и испугался.
Ему тогда открылось бы, что первый враг его — дядя.
Епифан Степанович не находил себе покоя с тех пор, как его племянник попал в милость к князю.
Его ела зависть.
— И надо мне было его принять к себе да к князю вводить!.. Ведь он оттёр меня, оттёр... Хитрющий мальчишка!
Так рассуждал старик Кореев, забывая, что только случай помог его племяннику выдвинуться.
— И как он ловко меня обошёл! Дяденька да дяденька... А теперь и ступай к нему на поклон. За свою глупость кланяйся безбородому парнишке. Ну, да всё до поры до времени. Княжая-то любовь переменчива. Придёт и моя пора, и он мне поклонится. Хотелось бы мне очень у князя супротив него поработать... Сшибить, значит...
Но планы козней, какие он строил, все выходили неудачными.
Надобно было так устроить, чтобы исподволь и незаметно: чтобы и князю невдомёк, что со зла говорит, да чтобы и племянник не узнал.
Лучшим средством в конце концов ему показалось действовать через других.
Он повёл игру осторожно.
То с тем, то с другим посмеётся над племяшом:
— А пустая ещё у него голова! Какой он княжий советник. Ему бы голубей гонять.
А этот — «тот или другой» — уж в свою очередь постарается разнести:
— Вот что сам дядя родной говорит...
А после, может быть, и до князя дойдёт.
Олег, может быть, только поморщится.
Но ведь поморщится раз, поморщится два, а там и покосей взглянет на Андрея Алексеевича.
Быть может, в княжьей голове даже мелькнёт:
«Ив самом деле, какой он советчик?»
Пускал дядюшка в ход и другое средство.
Нет-нет да кому-нибудь и шепнёт про племяша скверную небылицу и сам же тут прибавит:
— Мне не верится... Да и ведь душа болит: родной племянник, своя кровь. Да как не поверить? Человек сказывал верный.
И пойдёт кружить сплетня.
И вновь поморщится старый Олег.
А юноша в простоте сердечной ничего не подозревал. Продолжал думать, что вокруг него все добрые, славные.
Он не замечал даже того, что князь с ним становится холодней.
Тем тяжелей ему было, когда грянул гром с безоблачного неба.
Конечно, безоблачным оно только ему казалось.
XVI. ВЕРНЫЙ РАБ
1380 года застал Андрея Алексеевича всё там же, в Рязани, и всё в прежнем положении якобы княжьего любимца.
Протёкшие со времени его приезда годы наложили на него свой след: теперь он выглядел богатырём-мужчиной, но взгляд его по-прежнему оставался умным и приветливым, душа — незлобивой и доверчивой.
Зато и дядя с приспешниками тоже не изменились, они сплели вокруг молодого Кореева целую сеть интриг, которой не замечал только сам Андрей Алексеевич.
Он даже думал, что князь Олег по-прежнему расположен к нему. Правда, старый князь выказывал ему некоторые внешние признаки внимания, но сердцем уже сильно остыл к нему. Подвиг, свершённый Андреем, с течением времени словно потускнел.
«Что ж особенного сделал он? По башке медведя бердышом хватил. Не он бы, так другой кто-нибудь сие свершил бы: нешто дали бы зверю сломать меня?» — думал порой князь. И эти мысли стали приходить к нему всё чаще. Он уже почти жалел, что так приблизил к себе Кореева.
— Человек он московский... Может, тут у меня соглядатничает... Надо бы его на верность попробовать...
Такой случай вскоре неожиданно как для Олега, так для молодого Кореева представился и разом перевернул всё.
Однажды Андрей Алексеевич застал князя чрезвычайно весёлым, смеющимся.
С Олегом сидел Епифан Степанович, находившийся тоже в прекраснейшем расположении духа.
Андрей Алексеевич с некоторым удивлением посмотрел на престарелого князя, которого редко видел не то что смеющимся, а даже улыбающимся. Обыкновенно он бывал серьёзен, почти угрюм.
Заметив взгляд юного Кореева, князь спросил:
— Что смотришь? Что я больно весел? Ещё бы, брат, когда великий князь-то твой московский, умник-то разумник, у нас вот где.
Он указал на сжатый кулак.
— В кулачок зажат! — в тон Олегу сказал старый Кореев.
Молодой человек только пожал плечами в недоумении.
— Не понимаешь? — с усмешкой спросил Олег. — Так я тебе скажу: на Русь идёт хак Мамай с великою силой.
— Боже мой! — воскликнул Андрей Алексеевич.
— Подожди. А с другой стороны идёт Ягайло тоже с силой немалой...
— Мало одной беды.
— Ас третьей — хе-хе! — я на Димитрия свет Иваныча нападу.
Молодой Кореев не верил ушам.
— Ты?!
— Конечно же я. Хватит прикидываться-то мне. Надо правду молвить: московский князь мой ворог старинный. Я смирился, да молчал до поры до времени. Он меня, чай, другом считает. А мне Рязань дороже его дружества. Хан Мамай обещал, как завоюет, всю Русь отдать мне с Ягайлом. Мы поделим... Татары уж у Дона... Ягайло перешёл рубеж... О сём я сам — хе-хе! — известил Димитрия: идёт, дескать, Мамай на тебя и на меня, и Ягайло тоже, но ещё рука наша крепка — справимся! Пусть попробует догадаться, что я ему ворог. До последнего не надобно ему сего знать. Как литовцы подойдут поближе, тогда иной будет сказ.
Андрей Алексеевич слушал князя в каком-то остолбенении.
Дядя смотрел на него и язвительно улыбался: он предвидел, что теперь племяннику «карачун».
Наконец молодой человек вымолвил побледневшими устами:
— Стало быть, ты вместе с неверными будешь бить христиан православных?
— Что ж, коли это на пользу Рязани, — пожав плечами, ответил князь.
— А греха-то не боишься? — пылко воскликнул Андрей Алексеевич. — Побойся Бога, стар человек!
— Молоденек учить меня, — угрюмо отозвался князь.
— Да, да... Где уж тебя учить. Прощай, княже! Я сейчас уезжаю.
— Если я тебя пущу.
— Я вольный человек, тебе креста не целовал.
— Это всё равно. Пустить тебя, чтобы ты пошёл Димитрия обо мне оповещать. Ловок! Нет, брат, пока всё не кончится, останешься ты у меня.
— Не останусь.
Олег сделал знак Епифану Степановичу.
Тот быстро вышел и вскоре вернулся с двумя дюжими молодцами, у которых были в руках копья.
— Возьмите-ка этого паренька. Ты, Епифан, устрой его как следует.
— Будь надёжен, княже!
Стражи взяли молодого Кореева за руки.
Он мог бы их обоих отбросить одним махом, но понял, сто сопротивляться бесполезно.
— Дашь ты Богу ответ, князь! — сказал он.
— Ладно, ладно, проваливай!
По его знаку юношу увели.
Дядя действительно распорядился как следует: по его приказанию племянника посадили в подклеть с одним окошком и толстою дубовою дверью. Туда бросили ему ворох соломы, поставили воды да кусок хлеба.
— Посиди, княжий любимчик! — насмешливо промолвил Епифан Степанович и захлопнул дверь.
Андрей Алексеевич стал узником.
Он кинулся на солому в изнеможении, разбитый страшным душевным потрясением.
— Злодеи, злодеи!.. — шептал он.
Сердце было полно скорби и негодования.
По временам ему хотелось кричать, неистовствовать.
Он вскакивал, озирался, как пойманный зверь, потом бессильно падал на солому.
— Боже мой, не дай злодеям свершить злое дело! — воскликнул он, воздев руки.
И, встав на колени, начал молиться.
Он молился долго и горячо. Молился не за себя, а за Русь, за князя Димитрия.
Жарка была его молитва и подействовала на него успокоительно.
В сердце воскресла надежда, почти уверенность, что Бог не допустит торжества «злых изменников».
У томительно-долгие потянулись часы заключения.
Настала ночь, но сон бежал от глаз узника; рассвет, скудно проникавший сквозь оконце, застал его бодрствующим, он полулежал, подперев рукой голову, в глубокой задумчивости.
В обеденную пору опять ему кинули хлеба, сменили воду; он забыл и думать о пище.
Обошёл кругом свою темницу... Толстые стены, дубовая дверь... Нет, не выбраться отсюда...
А у дверей, наверно, ещё страж.
Снова смерклось, наступала уже вторая ночь его заключения.
За дверью послышался говор.
— Нашёл время! — ворчливо сказал стражник. — На ночь глядя притащился.
— А ежели я раньше был занят? — ответил второй, и Кореев сразу узнал голос Матвеича. — А ты должен: у меня княжий пропуск. Вишь, печать!
— Разглядишь в этакой тьме. Да иди, только долго хороводиться не дам.
Послышался звук отодвигаемого затвора. Дверь приоткрылась, и кто-то вошёл. Кто — этого сразу разглядеть молодой человек не мог.
— Андрей Лексеич! Сердешный, — сказал верный раб.
Кореев кинулся к нему и замер в его объятиях.
— Времени терять нельзя, — зашептал Большерук. — Надевай-кась скорей...
Он снял с себя и накинул на Кореева широкий, длинный мужицкий армяк.
— Роста-то мы одного... Смекаешь... Шапку на... Да дай-кась я тебе бороду прицеплю... Из пакли сделал, вчера всю ночь сидел... В темноте он не разберёт.
Андрей Алексеевич понял, в чём дело.
Сердце его радостно забилось.
Но тотчас же охватило беспокойство за участь Матвеича.
— А как же ты? Тебе ведь беда будет.
— Э, родненький! Я стар человек, пожил. Коли и казнят — не беда... Тебе ещё жить надо, а мне...
— Почто я тебя губить стану? Я не пойду.
А сердце мучительно просило воли.
— Не пойдёшь, так я сейчас сторожа придушу и всё равно сгину ни за грош, — решительно промолвил старик.
Потом добавил:
— Андрон с двумя конями ждёт тебя за углом у твоего дома... А твоя казна вот, возьми.
Он сунул ему кошель.
— Ах, Матвеич, родимый, за тебя боязно!
— Не бойся, соколик. Ну, иди с Богом!
Старик перекрестил его.
— Скоро, что ли? А то и тебя здесь запру, — послышался окрик сторожа.
Большерук толкнул Кореева к дверям, а сам упал на солому.
Дрожащей рукой схватился юноша за скобу, распахнул дверь и вышел, низко наклонив голову.
Караульный тотчас же запер за ним дверь.
Обман удался.
Не спеша, чтобы не вызвать подозрений, тяжёлой старческой походкой побрёл он к своему дому среди сгустившейся темноты.
За углом чуть вырисовывались силуэты двух коней и всадника.
— Андрон! — тихо позвал Кореев.
— Я-сь! — откликнулся всадник.
Сбросить армяк и привязную бороду было делом одной секунды.
В следующую он был уже на седле.
— Дядька там? — спросил Андрон.
— Там... — ответил Андрей Алексеевич, и голос его дрогнул.
— Помоги ему Господь! Едем!
Выбрались за город единственными открытыми ночью воротами, где их было окликнули.
Андрей Алексеевич ответил, что холопы они боярина Епифана Кореева и посланы им по спешному делу.
Их не стали расспрашивать и пропустили, а лиц в темноте нельзя было разглядеть.
За городом поехали с возможной быстротой.
В душе Кореева было смешанное чувство радости и скорби. Он радовался свободе и печалился о верном Матвеиче.
Обман, конечно, не замедлил открыться. Страж, принёсший, по обыкновению, воды и хлеба, тотчас же узнал подмену.
Узнав о побеге узника, Олег пришёл в ярость. За Андреем Алексеевичем была послана погоня, но не имела успеха.
Участь Матвеича была решена коротко:
— Казнить!..
Старик был безмятежно-спокоен, когда его вели на казнь.
Он помолился, поклонился на все стороны и сам положил на плаху седую голову.
Сверкнул топор. Раздался глухой удар.
И верного раба не стало.
XVII. ЗА ВЕРУ И СВОБОДУ
Страшное бедствие грозило Руси.
Надвигалось новое Батыево нашествие, усугубленное ещё нападением Литвы.
Вся Русь от мала до велика всколыхнулась.
У всех на устах было:
— Хан Мамай идёт воевать Русь с силой несметной!
И сила его действительно была несметна.
Он, злобясь на московского князя за его «непослушание», за его смелость противостоять татарам с оружием в руках, когда они вторгались в русские пределы, и побеждать их, долго готовился к нашествию. Он хотел одним ударом решить судьбу великого княжества Московского, могущество которого росло не по дням, а по часам.
Он собрал огромное войско; ядро его составляли татары, а к ним присоединились, как подданные хана или его наёмники, половцы, харазские турки, черкесы, ясы, буртаны, то есть кавказские евреи, армяне и крымские генуэзцы.
Перед походом Мамай объявил на совете мурз:
— Иду по следам Батыя истребить Русь. Казним рабов строптивых, обратим в пепел их города и сёла и церкви христианские. Разбогатеем русским золотом.
Не довольствуясь тем, что имел сильную рать, Мамай ещё заключил союз с Ягеллой, условившись напасть на Русь одновременно с ним. Не побрезговал он даже союзом с Олегом Рязанским.
Казалось, он соединил всё, чтобы покорить Русь.
Он в этом был уверен и в конце лета 1380 года двинулся со своими полчищами к пределам Руси.
Олег не солгал, сказав Корееву, что известил Димитрия о нашествии Мамая и Ягелло: он действительно это сделал, коварно продолжая играть роль друга.
Горячо молился в этот день великий князь во храме Богоматери.
По лицу его катились слёзы, когда он шептал:
— Не за себя молю, Заступница, а за сынов земли Русской... Если нужна моя жизнь, да возьмёт её Господь и спасёт Русскую землю!..
Молясь, он плакал, как женщина, но когда настала пора действовать, он явил себя сильным мужем.
Немедленно во все города полетели гонцы с приказом:
— Сбираться к Москве, спасать землю Русскую!
Поднялась Русь, как один человек.
Рвение выказалось необычайное. В несколько дней вооружались и поднимались целые города.
Отовсюду, со всех концов Руси, стремились к Москве тысячи ратников, готовых умереть за веру и свободу.
И простой смерд, и знатный боярин — все взялись за оружие, чтобы встать в ряды бойцов.
Как лавина, катящаяся с горы, вырастала могучая рать.
Шум оружия не умолкал на улицах Москвы.
Юноши и мужи готовились к бою, старцы и женщины молились. Храмы были переполнены... Горячие моленья не умолкали.
Нищих не было в это время в Москве: на них щедрою рукою сыпались благотворения.
Подавая милостыню, говорили:
— Помолись за спасенье Руси.
Димитрий Иоаннович устраивал полки, а устроив их, поспешил в Троицкую обитель — помолиться со святым Сергием.
Преподобный, истинный сын Русской земли, ободрил князя:
— Иди против татар не колеблясь... Бог поможет тебе... Многие падут честно, но сломится сила татарская... Ты вернёшься здрав и невредим и с победою.
Целый день пробыл Димитрий Иоаннович в монастыре, укрепляясь беседой с преподобным.
Прощаясь с великим князем, святой игумен благословил его, окропил святою водою бывших с ним военачальников и дал ему в помощь двух иноков: Александра Пересвета, бывшего в миру брянским боярином и храбрым воином, и Ослябю.
На их схимы он велел нашить изображение креста и сказал, напутствуя:
— Вот оружие нетленное, пусть служит он вам вместо шлемов!
Вскоре после поездки великого князя в Троицкую лавру было назначено выступление.
Медленным, но неудержимым потоком потекли войска к городским воротам Москвы.
Духовенство сопровождало их с иконами и хоругвями, окропляло святою водой.
День был ясный.
Солнце сверкало на оружии ратников, золотило ризы духовенства, озаряло толпы плачущих женщин и детей.
В это время великий князь молился в храме Михаила Архангела над прахом погребённых там его предков.
Когда он вышел, ему подвели боевого коня.
Он обнял жену рукою, уже одетою в кольчужную рукавицу, вскочил на коня и промолвил:
— Бог наш заступник!
И поскакал к воинству.
Словно невиданная, сверкающая река заструилась, разлилась на много вёрст среди полей.
Звенит оружие, ржут кони.. Висит в воздухе плач остающихся... Но всё меньше и меньше их... Редеют толпы...
Вот уж воинство одиноко стремится вдаль от родных святынь...
Молчаливы воины. Их лица серьёзны, и спокойным огнём горят очи...
В Коломне с Димитрием Иоанновичем соединилась полки полоцкие и брянские, предводимые сыновьями умершего Ольгерда, перешедшими на службу Москве.
Под Коломной великий князь сделал смотр воинству.
В стройном порядке отправились необозримая русская рать.
Тихо шелестели десятки знамён, осеняя стальные шеломы и шишаки.
Гордо реяло чёрное великокняжеское знамя с золотым изображением Спасителя.
В рядах оказалось более ста пятидесяти тысяч воинов.
Князь с умилением смотрел на этих ратников, поднявшихся на защиту родины, и печалью сжималось его сердце, при мысли, скольким из них не придётся больше увидеть своих оставленных отцов, матерей, жён и детей.
Он медленно проезжал вдоль рядов, когда вдали показались два запылённых всадника.
Они подскакали к великому князю. Один из них поспешно спрыгнул с коня и приблизился к Димитрию Иоанновичу.
— Великий княже! — сказал он с низким поклоном. — Я боярский сын Андрей Кореев... Был в Рязани и убег оттуда... Привёз скорбную весть — князь рязанский Олег изменил тебе... Он заодно с Мамаем и Ягайлом…
Лицо великого князя омрачилось.
— Хоть и грустна весть, но спасибо тебе... Был некогда на Руси Святополк Окаянный, таким же хочет, видно, быть и князь Олег.
Он тронул коня.
— Великий княже! — воскликнул Кореев. — Окажи милость, дозволь мне с холопом в войско стать.
— Становись, друже, — с ласковой улыбкой ответил князь.
Андрей Алексеевич и Андрон тотчас очутились в рядах воинов.
XVIII. МАМАЕВО ПОБОИЩЕ
Русское войско подошло к Дону, за которым стояли татары.
Возник вопрос: переходить реку или нет.
Голоса в великокняжеском совете разделились. Между тем надобно было спешить, чтобы не дать Мамаю соединиться с Ягайлом.
В разгар спора прибыл в стан Димитриев запылённый, усталый инок и вручил великому князю письмо.
Оно было от преподобного Сергия. В нём святой игумен убеждал Димитрия Иоанновича не медлить и идти вперёд.
— Час суда Божьего наступает, — сказал великий князь и отдал приказание перейти реку.
7 сентября 1380 года воды Дона кишели людьми.
Вброд, вспенивая воду, переправлялась конница. По наскоро устроенным мостам тяжело шагала пехота. На том берегу, у речки Непрядвы, стали готовиться к битве.
Наступила ночь на 8 сентября, сырая и холодная. Андрей Алексеевич, кутаясь в широкий кожух, грелся у костра и думал:
«Увижу ли я завтра после боя те звёзды, что теперь мерцают? Или примет меня мать сыра-земля? Сбудется по воле Божьей, а не по моей. А драться буду лихо».
На противоположной стороне костра сидел Андрон, тихо мурлыча песню.
— Бердыш я наточил, а сабля востра ли? — проговорил Кореев и, вынув саблю, попробовал лезвие.
— Туповато. Как думаешь, надо поточить, Андрон?
— Малость надо. Это я тебе живой рукой.
И, раздобыв мягкий камень, холоп принялся за работу.
— Может, завтра кого-нибудь из нас и не будет, — промолвил Андрей Алексеевич.
— А не стоит об этом думать. Помирать когда-нибудь надоть. Завтра али через десять годов... А за веру да за родную землю как не постоять! И, ей-ей, я не думаю, убьют меня али нет. Что Бог даст — и шабаш.
И речь, и выражение лица Андрона были совершенно спокойными.
Кореев помахал саблей и вложил её в ножны.
— А что, боярин, не пора ли спать? — спросил Андрон.
— А и то доброе дело. Давай соснём.
И оба, повернувшись ногами к костру, поплотней завернулись, поудобнее устроили головы на сёдлах, заменявших подушки, и чуть не одновременно заснули.
Подобно им поступили и все другие воины Димитриевой рати, разбросанной на пространстве нескольких вёрст. У всех была одна мысль:
«За родную землю постоять — постою. А жив ли, мёртв ли буду — на то Божья воля».
Чуть блеснул свет — загудели рожки.
Проснулись, оправились московские ратники и начали стягиваться к знамёнам.
Наступил грозный день 8 сентября 1380 года.
Остатки войска перешли Дон и присоединились.
Близился час битвы.
Димитрий Иоаннович построил войско в боевой порядок и определил, какой части войска быть в засаде, под начальством внука Калиты князя Владимира Андреевича, Димитрия Михайловича Волынского и некоторых других.
В этот отряд попали и Кореев с Андроном.
Кореев был в прекрасной кольчуге и стальном островерхом шеломе; на левой руке он держал щит, в луке седла высилось копьё, у пояса покачивалась сабля, а в правой руке он держал тяжёлый бердыш, похожий на тот, его любимый, которым он убил медведя, но, к сожалению, оставленный в Рязани.
Вооружение холопа Андрона было гораздо проще, но основательнее.
Его господин ссудил кольчугой, правда грубой и тяжёлой; но зато её едва ли мог бы перерубить топор. Щита и шлема он совсем не имел, а вооружён был огромным топором на длинном древке и ужаснейшей дубиной, способной расплющить, казалось, любого панцирника.
Оба они были на копях и находились в первых рядах засадного отряда.
Войско тронулось навстречу врагу.
Дорогой Кореев не раз сетовал, что довелось ему попасть в засадный отряд.
«Другие будут драться, а я только смотреть буду», — думал он.
Но как бы то ни было, приходилось покоряться.
В шестом часу дня достигли Куликова поля — обширной равнины, кое-где с небольшими холмами — и увидели неприятеля.
Казалось, на них ползло не войско, а туча, тьма тем.
Оба войска остановились на расстоянии нескольких десятков сажен одно от другого.
Русский засадный отряд ушёл за лесок, откуда наблюдал за ходом сражения, оставаясь скрытым от татар.
Наступил страшный момент ожидания.
В обеих громадных ратях наступило на мгновение безмолвие.
Говор смолк.
Слышен был шелест стягов и звон вынимаемого оружия.
Тишина.
Вдруг из неприятельских рядов выделился огромный всадник и поскакал к русскому войску.
Ему навстречу вынесся на белом коне инок Пересвет, наклоня копьё.
Тёмная схима реяла как крылья; наконечник копья блестел как серебро.
Миг... и два пустых коня побежали по равнине.
Инок лежал мёртв, татарский богатырь бился в предсмертной агонии.
Два потрясающих рёва вырвались с той и с другой стороны.
Великий князь, Ослябя и многие военачальники ринулись вперёд.
За ними двинулась вся рать, сверкнув доспехами.
Татары кинулись навстречу как бешеные...
Всё смешалось среди пыли и неистовых криков.
На пространстве десяти вёрст триста тысяч людей убивали друг друга.
Пощады не было.
Тетивы луков молчали. Резались грудь на грудь.
Страшное, кровожадное чувство поднималось в груди Кореева.
«Скоро ли?» — думал он, судорожно сжимая бердыш и жадными глазами следя за ходом битвы.
И вдруг, о ужас! часть русской рати поколебалась. Татары врезались в неё, как железный клин в мягкое дерево, — рубят, гонят...
Сейчас они возьмут великокняжеские знамёна.
Димитрий Волынский промолвил:
— Теперь и нам пора!
Засадные полки вылетели из-за леса и как буря ударили по неприятелю.
Татары дрогнули, стали отступать, сперва медленно, потом всё скорее.
Ещё раз собрались, чтобы дать отпор, но не выдержали и вдруг побежали, охваченные ужасом.
На бегу оборачивались, наносили удары и... вновь бежали.
Мамай, наблюдавший с кургана, заскрежетал зубами и воскликнул:
— Велик Бог христианский!
И поскакал с поля битвы.
Кореев ринулся в битву вместе со всеми.
Его бердыш работал на славу, а рядом тяжко бухала дубина Андрона.
Вдруг какой-то конный татарин сбоку ударил его бердышом.
Удар был неожиданным, и юноша не успел прикрыться щитом. Шлем погнулся, в глазах потемнело.
Он лишился сознания и рухнул с коня...
Когда пришёл в себя, то первое, что увидел, было лицо Андрона.
— Слава Богу, ожил, — сказал холоп. — А я и смотрю: ран нет, только обмер. Давай водой поливать. Стать можешь?
— Могу. А что татары?
— Фью, татары! Я чаю, и теперь не опомнились. Вконец побиты.
Андрей Алексеевич разом вскочил на ноги.
Он был на небольшом пригорке. Внизу колыхалась победоносная русская рать. Великий князь в страшно иссечённых латах проезжал по рядам.
Отовсюду неслись радостные крики.
Юноша закрестился часто-часто. Потом побежал с холма, встал в ряды и сам закричал неистово-радостно.
Верный Андрон ему вторил густым и хриплым басом.
XIX. РАЗБИТЫЕ НАДЕЖДЫ
Отец Михаил, двинувшийся в путь с такою пышностью и почти уверенный в получении престола митрополита всея Руси, подвергся очень скоро опасности.
Едва путешественники миновали Рязанское княжество, как в степях половецких их охватил ужас: на них надвигалось громадное скопище татар.
Однако в данном случае Митяй показал себя истинным, сильным духом мужем.
Он один не растерялся.
Зная, что татары уважают русское духовенство, он выехал вперёд и закричал надвигавшимся хищникам, что хочет видеть хана.
Имя хана было священно в глазах татар.
— Он хочет к хану — поведём к нему!
И Митяя с его спутниками привели в город Сарай.
Отец Михаил и там сумел повести себя так, что новый главный хан Тюлюбек, — номинальный владыка, так как всем управлял Мамай, его дядя, — выдал ему ярлык для безопасного проезда. Ярлык этот начинался очень оригинально: «Мы, царь Тюлюбек, дядиною Мамаевою мыслию...»
После этого наши путники благополучно добрались до Крыма, сели в Кафе на корабли и поплыли к Константинополю.
И плавание также проходило благополучно.
Не далеко было до царственной Византии, когда Митяй вышел на палубу освежиться.
У него болела голова и во всём теле чувствовалось недомогание.
Лучи месяца серебрили воду. Вдали, как неясный призрак, возносился купол Святой Софии — Божьей Премудрости...
Константинополь был виден. Цель была почти достигнута. Патриарх его непременно посвятит. Разве он осмелится ослушаться главного своего благотворителя, великого князя московского?
Быть может, через несколько дней он, отец Михаил, будет уже стоять в храме Святой Софии, как признанный и посвящённый митрополит всея Руси.
Что-то кольнуло в боку... Что-то ударило в голову...
И вдруг Митяй покачнулся, ухватился за борт и крикнул слабым голосом:
— Помогите!
Его свели, вернее, снесли в каюту. Он впал в беспамятство и к утру скончался, когда корабль был у самого Константинополя.
Его похоронили в предместье Галате.
Таким образом предсказание святого Сергия исполнилось.
Судьба другого честолюбца — епископа Дионисия — оказалась также печальной.
Он достиг Царьграда, но так как не имел княжьей грамоты, был наречен не митрополитом, а только архиепископом; в судьбище же ему входить не пришлось, так как Митяй умер.
Дионисий вернулся на Русь.
Великий князь полюбил его за ум и начитанность и на этот раз сам отправил его к патриарху, чтобы тот нарёк его митрополитом всея Руси.
Воля княжья была исполнена. Дионисий получил сан митрополита всея Руси, но... на обратном пути его остановил князь киевский Владимир Ольгердович.
Дело в том, что в Киеве находился ранее поставленный митрополит Киприан, которого, однако, Димитрий Иоаннович не хотел признавать общерусским духовным владыкой.
Теперь также поступил с Дионисием и князь киевский:
— У Руси есть уже митрополит — Киприан. Тебе незачем ехать!
Дионисий был взят под стражу и скончался в неволе.
Было позднее утро.
Пахомыч, несколько постаревший, но значительно раздобревший, сидел в барских палатах и, выслушивая доклады ключников, зычно покрикивал.
За несколько лет он совсем вошёл во вкус владения большою вотчиною и чувствовал себя уже не холопом, а настоящим господином.
Тем более что и копеечка про чёрный день была отложена не малая.
Вдруг вбежал холоп, не то растерянный, не то обрадованный, не то испуганный, и крикнул:
— Боярин прибыл.
На мгновение воцарилось молчание.
— Полно врать то. Какой боярин, — проговорил Пахомыч, и в то же время лицо его стало покрываться бледностью.
В сенях послышались шаги, и вошёл Андрей Алексеевич в сопровождении Андрона.
Пахомыч сидел остолбенев. Потом встал, качаясь, и пробормотал:
— С приездом-с!
— Спасибо. А ключником у меня Андрон. Он тебя и усчитает.
Андрон и усчитал так, что долго потом Пахомыч кряхтел: все незаконно нажитые деньги были от него отняты.
Это была единственная «месть», которую себе позволил молодой человек.
На Кучковом поле, где ныне монастырь Сретенский, толпилось неисчислимое множество народа.
Из-за голов видна была большая плаха на высоком лобном месте, в ночь построенном.
— Ведут! — послышался говор.
Вели Некомата и Вельяминова.
Перебегая то в Литву, то на Русь, они нигде не могли найти себе пристанища; наконец они вернулись — больно уж потянуло их в родные места, тут их и накрыли.
Изменникам нет пощады. Решение княжье было — казнь.
Некомат шёл угрюмый. Вошёл на эшафот, молча перекрестился и положил голову под топор.
Вельяминов, ставший красавцем ещё пуще прежнего, сказал:
— Братцы! Много я грешил. Грех до добра не доводит. Вот чего я добился... Живите как Бог велит. Простите, православные!
Поклонился во все стороны, перекрестился и склонил свою прекрасную голову.
Много лет прошло с тех пор. Кто помнит о Митяе, о Некомате и Вельяминове, о князе Михаиле?
Имя Олега если и запомнилось, то память о нём не добрая.
Но кто не знает о Димитрии Донском? Кто не знает святых угодников Алексия и Сергия.
В чём разница первых и вторых? В том, что первые служили только себе и стремились к благам земным, а вторые — служили общему благу и стремились к Богу.
И ещё через много веков не умрёт память о Димитрии Иоанновиче, и всегда будут стекаться толпы богомольцев к святым мощам Алексия и Сергия.