Я был так погружен в свои мысли, что даже прошел мимо здания суда. Пришлось возвращаться. Как раз в тот момент, когда я поднимался на крыльцо, к тротуару подкатил автобус с аэродрома, и из него торопливо вышел худой, среднего роста мужчина в легком не по сезону пальто. Он был давно не брит. Во всем его облике и движениях чувствовалась какая-то суетливая растерянность.

«Не Саввин ли это?» - подумал я, тем более, что и лицом и, в особенности, серыми слегка навыкате глазами он напоминал Гошу.

Судя по шепоту, сразу раздавшемуся при его появлении в толпе, теснившейся у дверей зала, и по тому, как перед ним расступились, я понял, что не ошибся.

Пройдя быстрыми неверными шагами к столу, за которым уже сидели судья и народные заседатели - две немолодые женщины, Саввин (это был он) хотел что-то им сказать, но вдруг остановился в какой-то нелепой позе, расставив ноги, весь взъерошенный, нескладный, держа на отлете свой тощий рюкзак. С невыразимым отчаянием он смотрел туда, где за покрашенной в голубой цвет невысокой загородкой виднелась стриженая голова Гоши - его сына, отчужденно и со злобой смотревшего на него.

Судья сообразил, кто это такой, и спросил:

- Вас что, гражданин, вызывали в суд?

Точно очнувшись, Саввин начал торопливо шарить по карманам, кивая головой:

- Да, да, меня вызывали, вот только повестка… где-то… запропастилась… Я вас прошу, нельзя ли до суда… Я бы объяснил вам все. Это недоразумение, быть не может, чтобы он… Нужно глубже взглянуть. Мальчик не виноват, что у него такие родители, которые довели его… Виновник, по сути дела, даже я один…

- Подождите, гражданин, - остановил его судья. - Так нельзя, существует известный порядок. Мы вас вызовем, и вы тогда все объясните.

Саввин хотел еще что-то сказать, но судья попросил его сесть. Все места были заняты, и только рядом с Анной Максимовной на скамье свидетелей оставался свободный промежуток. Сунув свои пожитки под ближайшую скамью, Саввин протиснулся между рядов и сел рядом с женой.

Она резко отодвинулась, причем, однако, на ее напряженном, пылавшем румянцем лице не дрогнула ни одна черта. Но Саввин словно не заметил ее. Он по-прежнему отчаянным взглядом смотрел в сторону сына, вытягивая шею, чтобы разглядеть его лицо, которое то и дело загораживала от него фигура конвоира.

Началась обычная, много раз виденная мною процедура суда. Свидетелей удалили из зала, я вышел вместе с ними, хотя мне теперь уже незачем было говорить с Саввиным. Из его слов, обращенных к судье, я понял, что он и так собирается сказать то самое, на мой взгляд, нужное и важное, что может залечить израненную душу его сына.

Все же я, наверно, заговорил бы с ним, но он сразу же подошел к своей жене. Прихожая, где ожидали свидетели, была так тесна, что мне волей-неволей пришлось услышать весь их разговор.

- Вот, хоть ты и не хотела этого, а мне все-таки удалось приехать, - сказал Саввин Анне Максимовне.

- Значит, у вас была-таки возможность достать деньги, не клянча у меня, - злобно, почти не разжимая губ, проговорила она, не глядя на мужа.

- Если бы ты только знала, у кого я их взял, - зажмурившись, потряс головой Саввин.

- Неужели у него?! - с возмущением воскликнула Анна Максимовна, окидывая мужа взглядом, полным гадливого презрения. Он только кивнул в ответ головой.

- Боже мой! Какой позор! - почти шепотом произнесла она. - Как вы могли? Я вас не узнаю.

- Я сам не узнаю себя, - склонил голову Саввин, - но теперь для меня все это не имеет значения. Теперь только Жорик… Как ты хочешь, а я все скажу. Это советский суд, он должен понять…

- Я знаю, что вы хотите все свалить на меня, - с гневным рыданием в голосе проговорила Анна Максимовна. - Как это подло!

Свидетели по одному исчезали в дверях. Ушла Языкова, вслед за ней Морозов, потом комендант общежития. Я тоже вернулся в зал.

Вскоре вызвали Анну Максимовну. Когда она с величественным видом, высоко подняв свою красивую голову, подошла к столу, можно было подумать, что она явилась сюда, если не для того чтобы обвинять, то, по меньшей мере, предъявлять кому-то крупные претензии. Но она долго не могла собраться с мыслями. Судье пришлось чуть ли не клещами тащить из нее каждое слово. Наконец, выведенный из себя ее попытками уклониться от ясных ответов, он пристыдил ее:

- Ведь вы же мать. На ком, как не на вас, лежит ответственность перед обществом за то, как вы воспитали сына? Мы, советский суд, требуем, чтобы вы объяснили, как могло получиться, что вы вырастили не полезного члена общества, а преступника? Дайте нам ответ.

Только после этого Анна Максимовна начала говорить. Она повторила примерно то же самое, что говорила мне, только еще сильнее напирая на перенесенные ею моральные страдания. Однако шум возмущения, поднявшийся в зале, принудил ее больше говорить и о сыне. Тут она старалась всячески оправдать себя и свой метод строгого воспитания, обвиняя во всем происшедшем с ее сыном его новых приятелей:

- Это они, негодяи, научили его гадостям. Недаром я запрещала ему дружить со всякими оборвышами. Мало ли было мальчиков из приличных семей!

Пока Анна Максимовна говорила, судье несколько раз приходилось унимать шум в зале, но, несмотря на его предупреждения, что он удалит публику, то и дело слышались выкрики:

- Тоже, мать называется! Укатила с любовником, а сына бросила, живи как хоть! Что он тебе - котенок паршивый? Подумаешь, страдалица, совесть иметь надо!

Под градом таких реплик с места Анна Максимовна красная, как свекла, со слезами на глазах, но все еще из последних сил старающаяся сохранить на лице маску невозмутимости, проследовала на свое место.

- Позовите свидетеля Саввина, - приказал судья, и в дверях появился Степан Сергеевич. Он вошел на этот раз твердой походкой, с лицом озабоченным, но решительным. На Гошу он взглянул только мельком и чуть кивнул ему ободряюще.

- Что вы можете сказать по настоящему делу? - спросил его судья после обычного опроса.

- Я очень много должен объяснить суду… - заторопился Саввин. - Прошу вас дать мне возможность изложить перед судом подробно, так, чтобы все стало ясно. Я уже вам говорил, что тут недоразумение, ужасное недоразумение.

- Не волнуйтесь, - успокоил его судья, - мы не ограничиваем ваше время.

- И я буду говорить! - почти выкрикнул Саввин, вызывающе взглянув через плечо на Анну Максимовну. - Буду! Довольно мы прятались от людей, боялись, как бы кто-нибудь не заглянул в недра нашей семьи, не осудил, не сказал бы чего. Если бы мы раньше не замыкались от них, может быть, не случился бы этот… ужас.

Саввин был вне себя, ворот рубашки душил его, и он расстегнул пуговицу.

- Вот сюда, перед вами я кладу свою жизнь! - ударил он ладонью по красной скатерти стола. - Смотрите на нее! Осуждайте, любопытствуйте, как я дошел до жизни такой, как загубил свою семью. Я много за это время думал и решил, что виноват во всем я один, меня и нужно судить.

- Может, вы скажите, почему вы не отвечали на письма вашего сына? - спросил судья, чтобы подтолкнуть Саввина ближе к делу.

- Все скажу, все скажу, - точно в каком-то исступлении продолжал Степан Сергеевич и вдруг остановился. - Письма? Какие письма? Я не получал никаких писем. Ты разве писал мне, Жорик? - обернулся он к сыну, но тот не ответил и еще ниже опустил голову, так что из-за голубой загородки был виден только его стриженый затылок.

- Ваш сын посылал вам письма на адрес вашей жены, - пояснил судья. - Получали вы их?

- На ее адрес? - переспросил Саввин и покачал головой. - Нет, она мне о них ничего не говорила. Но это меня не оправдывает. Я и без этого обязан был помнить, что у меня есть сын, а я вместо этого думал только о ней и о себе, о том, смогу ли я жить, когда все рухнуло.

Жадными глотками он опорожнил пододвинутый судьей стакан и, еще раз взглянув на жену, продолжал:

- Я вам расскажу о нашей жизни. Семнадцать лет назад мы встретились с ней. Я был тогда директором совхоза, она работала на ферме. Была тогда совсем еще юная, красивая, очень красивая. Эта красота и закружила мне голову. Полюбил я ее, она тоже говорила, что любит. Женились мы, появился Жорик, и были они у меня как два ребенка - обоих приходилось воспитывать и учить.

Она тогда окончила только четыре класса, жизни не знала, была совсем наивной. Сначала я сам принялся учить ее. Но вы не знаете, что такое работа директора совхоза. С рассвета до заката ни на минуту не принадлежишь себе - все время в поле, на фермах, с народом.

Даже если, бывало, ночью проснешься, то не заснешь без того, чтобы не выйти и не пройтись по усадьбе, проверить, все ли в порядке, не спят ли сторожа, не горит ли где.

Ходить в школу моей директорше показалось зазорным, пригласил я учителя на дом. Был такой старичок-пенсионер. Кое-как дотянул он ее до седьмого класса, и тут она забастовала.

Я всегда считал, что неудобно молодой женщине не работать, она тоже на словах соглашалась со мной, но вначале было у нее оправдание - малютка на руках. К тому же она довольно резонно рассуждала, что если будет работать, то придется брать домработницу, то есть все равно изымать человека из государственного хозяйства. Я с ней в этом соглашался, как и во всем, что бы она ни говорила.

Нужно вам сказать, что никогда она у меня ничего не просила, а как-то так умела подойти, что я сам же предлагал все, что ей только захочется. Советовал я ей побольше читать. Но ведь для этою требовалось свободное время, и взяли мы поэтому в дом сперва старушку-няньку, чтобы за Жориком приглядывала, пока жена с книжкой на диване лежит, а потом и девушку, чтобы обед готовила, да еще мамашу свою жена к нам перевезла. И стала она у меня жить, как барыня: «Няня, подай, Маня, приготовь, мама, принеси». А я ничего этого не замечал, жил да радовался, что в доме у нас порядок, все прибрано, ребенок чистенький, здоровенький, словом, тишь да гладь.

Вдруг начала жена поговаривать, что хотелось бы ей учиться на курсах или в техникуме, и даже книг набрала и начала готовиться. Я обрадовался, предлагаю помочь ей, разъяснить что непонятно, но она мне говорит, что сама все прекрасно понимает, но только просит, чтобы скорей мы переехали в город, где она будет учиться.

Переезд этот для меня был тяжелым. С совхозом я душой сросся. Ведь я же его строил. Сколько было в нем моего пота и крови вложено, сколько из-за него нервов потрепано, даже два выговора получено. Зато и вырос он за последние годы неузнаваемо, в полном смысле на ноги поднялся. И тут все это мне предстояло бросить!

Страшная это штука - расставаться с любимым делом. Я не захотел переезжать, но жена и тут нашлась: «Хорошо, говорит, не езди, я одна в город перееду. Живут же другие в общежитиях, вот и я устроюсь. Мне там даже веселее будет, чем с тобой».

Характер ее я прекрасно знал. Она, как говорится, и пересолит, да выхлебает, и поехал к в Борск просить о переводе в город.

Не хотели меня сперва отпускать, а потом учли мое положение и перевели в райзо.

Приехали мы в город, огляделись.

«Прежде всего, - говорит жена, - нужно квартиру отремонтировать, кухоньку пристроить, сарайчик поставить, побелить, покрасить, словом, устроиться по-человечески, так, чтобы и людей принять было бы не стыдно». Кстати сказать - о людях. Ведь это был только один разговор, что людей принять. Никого мы не принимали, и сами от всех людей каменной стеной отгородились.

Товарищей моих и их жен супруга моя не жаловала, все ей глупыми да неотесанными казались, а те, кого бы она сама хотела пригласить, ею не интересовались. Так и жили мы одни, как бирюки. Мне это было не так заметно, потому что я все время в разъездах, на людях, а она скучала.

Все деньги, что у нас были, она истратила на ремонт, но самое главное - за хлопотами пропустила время поступления на курсы, хотя я ей и напоминал не раз, однако ничуть этим не огорчилась: «Подготовлюсь, - говорит, - лучше к будущему году. Тогда уже наверняка поступлю». Но вот и еще год прошел, и другой, и третий, а жена и думать забыла, зачем в город переехала. Теперь у нее была уже другая песня: «Не до учения мне, я должна сына воспитывать. Не хочу я, чтобы из него беспризорник вырос».

Я спорить не стал, потому что со своими поездками не мог уделять сынишке много времени, бабка у нас древняя. Пусть, думаю, Анна Максимовна Жориком занимается.

Воспитывала она его строго. Приучила поздороваться, попрощаться, поблагодарить, уступить старшим место. Все это он умел, но душу его она не сумела к себе привлечь, скорее, наоборот, ожесточила. Ласки он от нее не видел, а все выговоры, замечания да наказания разные за всякие пустяки, прямо иная мачеха лучше. А если я ей что скажу поперек, то у нее один ответ: «Ты ничего не понимаешь».

Денег она ему никогда не давала, боялась, что курить начнет, и все от него запирала, хотя он и так ничего не взял бы. Не такой он был.

К работе по дому жена не только не приучила Жорика, но даже сердилась, когда он колол дрова или выносил помои из кухни.

«Зачем тогда прислугу держать? - кричала она на него. - Ведь деньги ей платим, а не щепки! Твое дело - учиться, и больше мы от тебя ничего не требуем». Ребят чужих она к нам в дом не пускала, и ему запрещала к ним ходить, чтобы он дурному от них не научился. Так и рос он у нас, отгороженный от всего мира, занятый только ничтожными событиями, касавшимися нашей семьи. И видно было, что это ему и скучно, и тягостно, но роптать он не смел. А я всему этому издевательству над ребенком потворствовал, хотя и претило оно мне ужасно, но я знал, что возражать бесполезно, тем более, что я был в своей семье каким-то гостем. Часто месяцами не виделись.

Зато, бывало, когда я возвращался домой из командировки, Жорик от меня ни на шаг не отходил - так наскучается без меня. Ласковый он был, хороший мальчишка…

Тут голос у Саввина точно перехватило, он замолк, судорожно сгорбился, стиснув что было сил зубы, и закрыл лицо рукавом пальто.

Мертвая тишина водворилась в зале.

- Вечером, бывало, - продолжал он прерывающимся голосом, - когда мать уснет, проберется он ко мне на кровать, прижмется и шепчет на ухо: «Летом мы с тобой путешествовать поедем, ружье возьмем, удочки…» Я его гоню спать, ведь в школу утром рано нужно идти, а он заплачет: «И ты меня гонишь…».

Виноват я перед ним, страшно виноват. Детское сердце ласки требует, а он ее у нас не видел. Да и сами посудите, с работы приду измочаленный, издерганный (не ладилось у меня с начальством), и, вместо того чтобы с ним поговорить, хоть маленько его делами поинтересоваться, завалюсь с газетой на диван. Иди, скажу, учи уроки. А он только посмотрит на меня жалобно. Э-эх!

Потом родилась у нас дочка. Сколько радости было для нас с женой! Жорик тоже полюбил сестренку, но только Анна Максимовна даже подойти поближе к ней ему не позволяла, боялась, что он может испугать или уронить ребенка.

Тут, надо признаться, жить сынишке стало хуже: внимания меньше, попреков больше. Теперь и я все часы, которые удавалось выкраивать для семьи, проводил с дочуркой, но не помню, чтобы хоть раз тогда Жорик пожаловался, что о нем совсем забыли. Стал только более замкнут и не так уж льнул ко мне, как раньше.

Прошел, примерно, год после рождения малютки, как вдруг начал я замечать перемену в Анне Максимовне. Положим, она и всегда очень следила за своей внешностью, а тут что-то уж особенно тщательно стала одеваться, тон у нее появился какой-то сдержанный и холодный, даже - вы поверите? - походка другая стала.

По натуре я человек правдивый, других обманывать не умею и сам всегда вижу, когда мне лгут. Однако у себя дома не разглядел обмана. Слишком я любил свою жену, слишком верил ей. «Пойду пройдусь», «Схожу к портнихе», «У нас сегодня кружок вышивания». Ну и сделай милость, иди, если нужно! И она ходила! Уж если при мне за последнее время почти ни одного вечера нельзя было удержать ее дома, то что же делалось, когда я уезжал?

Потом уж я понял, что большую тут роль безделье сыграло. Ведь делать-то ей дома было нечего. Все за нее чужие руки исполняли. Не знаю, подозревал ли о чем Жорик. По-видимому, догадывался - ходил мрачный, неразговорчивый и даже меня стал избегать.

И тут вдруг грянул над моей головой гром! Вернулся я как-то из МТС и застал дом пустым. Одна только старуха на кухне. Жена уехала, забрав с собой дочку, сын был в школе.

Поняв, в чем дело, я чуть с ума не сошел. Плохо со мной стало, а когда отводились, я только об одном и думал: догнать и убить! Спешно продал я библиотеку - единственную мою страсть, добыл деньжонок и, как очумелый, бросился покупать билет на поезд. С трудом купил его и мечусь по комнате, что с собой взять, а Жорик спрашивает:

- Ты скоро вернешься, папа?

А я ему:

- Отстань, и без тебя тошно!

Вижу, отвернулся он, втянул голову в плечи и пошел к себе. Что же я сделал тогда? Ведь в душу сыну плюнул! Поверите ли, в этом чаду я даже не попрощался с ним. Уже на улицу вышел с вещами, когда вспомнил. Вернуться хотел, но побоялся опоздать на поезд.

И началось мое хождение по мукам.

В Москве я жены не нашел. Окольными путями узнал, что Константин Павлович - тот самый, с которым уехала Анна Максимовна - взял отпуск и находится в Сочи. Стал я их ждать. Снял угол, заполз в него и там, почти не выходя, просидел месяц… один, с глазу на глаз со своей бедой.

Признаюсь пить начал. До тех пор этим не занимался, даже отвращение питал к вину, а тут… запил! Думал, заглушу тоску свою, а она вместо этого еще злее вгрызалась в сердце. И жил я только тем, что отчеркивал по утрам дни в календаре до того числа, когда должна была приехать в Москву Анна Максимовна.

Ни о каком убийстве я уже не помышлял, это только в первом пылу затмение на меня нашло. За этот месяц я много передумал и понял, что сам во всем виноват: не сумел воспитать жену, человеком ее сделать, а потом еще позволил в барыню превратиться - вот и результаты. Но я все предполагал еще, что мне удастся уговорить ее вернуться домой. Ведь чуть не полжизни мы с ней прожили. Шутка ли? Неужели можно так, вдруг разойтись, стать чужими?

Прошел месяц. Хожу я каждый день, справляюсь, не приехали ли они, и вдруг узнаю, что отпуск у Константина Павловича двухмесячный. Вот еще напасть! Деньги кончаются, а тут мысль начинает грызть, что сынишку дома бросил и с работы, точно дезертировал. Едва представлю себе, как буду потом людям в глаза смотреть, так даже зубами заскрежещу, но сразу отталкиваю от себя эти мысли. Вот, думаю, решится моя судьба, тогда уж семь бед - один ответ, вернусь с повинной головой. Но с сыном-то, с Жориком, как поступить? Ведь он там, поди вовсе растерялся без нас. Не раз, не два брался я за перо, чтобы написать ему, объяснить все, но рука не поднималась. Ведь, думаю, может вернется еще мать, что же я ее перед ним позорить буду! Вот выяснится все, тогда и напишу. Однако время шло, но ничего не выяснилось.

Вернулись они с курорта. Пришел я к ней, когда его дома не было. С первого взгляда даже не узнал - так она помолодела и похорошела.

Дальше прихожей Анна Максимовна меня не пустила и сразу наотрез заявила:

- Все, что между нами было, кончено! Теперь у меня новая жизнь. Мы оба должны быть свободны. Дайте мне развод, я за все уплачу.

- Аня! - говорю ей. - Неужели только в том дело, кто за что заплатит? Ведь у нас же дети. Подумала ли ты о них?

Но она только одно и твердит: «Дай мне развод, я к тебе не вернусь» - или стоит, как каменная, точно даже и не слышит, что я ей говорю.

Походил я к ней с неделю, потом вдруг стала мне домработница говорить: «Анны Максимовны дома нет, и не знаю, когда вернется». А сама шепчет: «Не ходите вы, не мучьте себя, все равно вас пускать не велено».

Часами бывало, как нищий, простаивал я у подъезда, ожидая, когда она выйдет, чтобы хоть слово ей сказать, пока она до машины дойдет, но она тут даже вида не подавала, что хоть когда-нибудь раньше меня видела, даже если взглянет, то как будто на столб телеграфный, и все.

Правда, через силу, но побеседовал я с Константином Павловичем. Человек он выдержанный, говорил со мной вежливо, как будто даже с сочувствием, но так у него выходило, что нечего мне в Москве околачиваться, а нужно ехать домой. И чувствовалось, что хоть он и старается показать мне свое сочувствие и предупредительность, но никак не может скрыть откровенного пренебрежения и брезгливости при виде моего мятого пальто и обшарпанных сапог. И хоть было у меня нестерпимое желание ударить его, но терпел я, потому что из первых же его слов, которыми он, как щитом, прикрылся от меня, я понял, что если уж жена для меня потеряна, то дочь мою он бы с радостью вернул мне. Этим он меня сразу же обезоружил. Я уже думал, как о счастье, если бы мне удалось увезти с собой свою дочурку. Ведь это же была моя кровь! Кто посмеет сказать, что отцу его дети менее дороги, чем матери?

Константин Павлович помог мне поговорить по этому поводу с женой, но она сразу отказала.

Тогда и заявил мне Константин Павлович: «Ничего не поделаешь, придется вам, уважаемый Степан Сергеевич, уступить». И так он кривенько усмехнулся при этом, так руками развел, ну ни дать, ни взять, как будто мы при покупке лошади в цене не сошлись. И смотрел он на меня с видом этакого снисходительного превосходства, что взяла меня тут злость.

Как вам не стыдно, говорю, мне в глаза смотреть? Жил я, семью имел, работал, сколько было сил и разума. А вы явились, сбили от скуки женщину и все, что я имел, разрушили. Уж лучше бы просто убили меня из-за угла, по крайней мере, не мучили бы. Где это видано, чтобы отнять ребенка у отца только из-за того, что жене его приглянулся другой мужчина? Это же все равно, что кусок сердца у него вырвать. Если хочет жена уйти от меня, пусть уходит, насильно мил не будешь, но ребенка я не отдам! Лучше вы мне его добром верните!

Шум у нас тут поднялся. Я кричу, жена кричит, один Константин Павлович спокоен. Что для него чужое горе? Привык человек через такие мелочи перешагивать, ведь слышал я, что он из-за Анны свою семью бросил. Однако шум ему не понравился. Могли соседи через стенку услышать. Поморщился он и заявил, что раз стороны не пришли к соглашению, то разговор окончен, и он просит меня уйти. Я было сгоряча рванулся к нему, но жена между нами стала.

Вот тут с горя, с оскорбления я совсем опустился. Стыдно признаться, у спекулянтов деньги зарабатывал. В очередях для них ночами простаивал только ради того, чтобы днем хоть издали дочку повидать, когда ее гулять выведут, или жену встретить у дверей. О сыне я тогда старался и не вспоминать. Думал, что он сыт, одет, обут, учится.

Был я у юристов, все совета просил, как поступить. Но что толку. Говорят: «Обратитесь в суд, - и тут же добавляют: - Она мать и тоже право имеет. У вас же остался один ребенок». Точно детей можно делить, как цыплят: одному пара, другому пара - и квиты.

Конечно, мог я большие неприятности Константину Павловичу причинить, если бы пожаловался на него, но разве я мести добивался? Мне ребенка моего нужно было вернуть. Ребенка! Вы можете это понять?..

С минуту длилось напряженное молчание, потом тяжело, с надрывом вздохнув, Саввин продолжал:

- И вдруг разыскивает меня милиционер. Я сначала подумал, что Константин Павлович жалобу подал, но оказалось, что нет. Письмо он мне принес от товарища Карачарова, спасибо ему, написал, а то ведь я ничего не знал о Жорике. Думал, живут они с бабкой тихо, мирно. Но прочел я письмо и вовсе света не взвидел. Я полагал, что уже до дна горя хлебнул, но нет! Оказалось, что есть горе еще горше.

Нет хуже, нет страшнее позора. Сын - грабитель! Чей сын? Мой!

Родной мой! Ты ли это? Кто тебя подменил? Ведь каким ты был хорошим, честным… Милый мой сын! Эта я тебя бросил, оскорбил невниманием, душой твоей детской пренебрег.

Не утирая слез, Саввин протянул руки в сторону сына, который, уткнувшись лицом в согнутую в локте руку, содрогался от рыданий.

Судья прервал Степана Сергеевича и попросил придерживаться фактической стороны в своих показаниях. Тот закивал головой и извинился:

- Простите, что сбиваюсь. Трудно очень… ведь это не доклад какой-нибудь, - но уже более спокойно продолжал: - Понял я тогда все. Ради чего, думаю я, здесь, в Москве торчу, чего добиваюсь? Разбитого все равно не склеишь, с женой из-за дочки тягаться нет возможности, а там сын гибнет. Метнулся я ехать, а на что? Было у меня в кармане несколько рублей, послал я на них молнию старухе, чтобы скорей продала что-нибудь и деньги мне выслала телеграфом. И уже когда отправил телеграмму, то сообразил, что пока она там соберется, я же опоздаю на суд.

Так оно и вышло бы, время идет, а перевода все нет. К Анне Максимовне пошел, хотел у нее занять, но она отказала, а больше никого у меня в Москве не было.

Пошел к Константину Павловичу.

Клянусь вам, не испытали вы такой муки. Ноги у меня к земле прилипали, когда я поднимался по лестнице в его учреждение. Сколько раз обратно поворачивал, но возвращался и опять шел к нему.

Помню: на медвежьей облаве видел я, как ползла по снегу раненная медведем собака, таща за собой свои внутренности. Вот так полз и я, обливаясь потом: шаг шагну вперед да два - назад.

Видно, уж очень я был измучен и страшен, когда вошел в кабинет Константина Павловича. Он даже вздрогнул, увидев меня, и сразу за телефон рукой, но я, чтобы не пугать его, тут же у двери на стул сел и сразу сказал, зачем пришел.

Десяти минут не прошло, как деньги были передо мной. Он даже расписки брать не хотел и - есть ли совесть у таких людей? - намекнул, что легко без этих денег может обойтись. Да разве чувствуют что-нибудь такие люди, когда топчут человеческое достоинство?

И вот теперь я здесь, стою перед вами, товарищи судьи, и прошу вас: не сына моего судите, а меня. Не преступник он в своей душе, клянусь вам.

Я понимаю, что нет у меня фактов, чтобы доказать вам это убедительно и неоспоримо, но вы должны поверить моим словам. Вы советские люди, вас мне не стыдно и попросить, вы поймете чувства отца. Душа моя истерзана, все втоптано в грязь. Я потерял очень многое, так не отнимайте же у меня последнее - мою надежду исправить сына.

Клянусь вам своей труженической жизнью, я сделаю из него человека, и сам вместе с ним стану опять на прямой путь. А она… - тут Саввин указал на Анну Максимовну. - А она пусть уходит. Нам она ненужна!

- Пусть она уходит, папа! - раздался голос Гоши. Заплаканный, бледный, с красными глазами, он стоял, держась за край барьера. - Пусть уходит!

При этих словах сына Анна Максимовна вскочила с места, протянула к нему руки, крикнула что-то невнятное и вдруг, точно убитая наповал, упала.

Никто из сидевших рядом не сделал даже попытки ни поддержать, ни поднять ее, и дежурному милиционеру пришлось просить двух мужчин помочь ему вынести ее из зала.

Очень хотелось узнать, какой приговор вынесет суд, но времени до отхода поезда оставалось в обрез.

С порога я еще раз взглянул на Гошу. Он был потрясен тем, что ему пришлось только что услышать, и в его светлом, а не мрачном, как раньше, взгляде, устремленном на отца, виднелась уже не ненависть, а мольба и надежда. И я понял, что тот поворот в его душе, которого мы с Нефедовым так долго и безуспешно добивались, наконец, произошел.