Тоня поправила очки и вытерла руки о фартук привычным движением: сначала тыльную сторону ладоней, потом внутреннюю.

– Я тебе уже сто раз рассказывала про войну: как осталась без родителей в 15 лет, как на мне был маленький брат, как старший…

– Нет, не про это, – перебила я. – Расскажи, как ты жила, когда в доме были немцы? Ты с ними вообще разговаривала?

Прабабушка нахмурилась и несколько минут молчала.

– Да они не немцы были, венгры. Часто всех фашистов под одну гребенку немцами кличут. А разговаривать приходилось. Они же командовали: принеси то, принеси это… Мы, молодые девчонки, мазались сажей и платки повязывали вот так, чтобы фашисты не зарились, – Тоня расправила полотенце, которое комкала в руках, и накрыла им голову по самые брови. – И в подвалах отсиживались. Мы с братом Николаем перебрались в подвал, как только немцы вошли… А потом и вовсе убежали и в сарае за городом прятались – это после того случая, когда Коля яблоко у фрица стащил, а они по пьяни пристрелить его не смогли: он зигзагами по двору бегал, а потом в лопухи упал. По помойкам шарились, очистки картофельные искали. Если бы меня тетка троюродная не пристроила на кухню работать, картошку чистить, – мы бы с голодухи ноги протянули. Ну, тоже у фашистов работать пришлось, конечно, но на кухне они нас не обижали.

– То-онь, а ты немецкий знаешь?

– Знала когда-то… Я в первую школу в кружок ходила, у нас-то не было немецкого. А там моя подруга Геля училась, у них и театр на немецком был. Учитель, правда, потом врагом народа оказался…

– Старцев?! – я аж подпрыгнула от неожиданности.

– Точно, Старцев, я уж и забыла. А ты откуда знаешь?

– Да так, по краеведению проходили. Слушай, а расскажи про него.

– Да что рассказывать? На кружке было интересно: мы спектакли ставили, «Гензеля и Гретель» вот. А еще он такой специальный шифр придумал: мы друг другу послания писали, а потом расшифровывали. Как шпионы. Да он потом шпионом и стал, вишь, как вышло-то.

– А что за шифр?

– Ну, писали буквы вразнобой на листе, а между ними вписывали какую-нибудь фразу. А еще у нас были карточки такие специальные с окошками: их если к этим буквам приложить, то в отверстиях получались слова. И всё на немецком. Мне очень эта игра нравилась. Потом война началась, не до кружка стало…

– А потом?

– Что «потом»? Потом наши пришли, фашистов выгнали, и мы в дом вернулись. Только… – Тоня затеребила полотенце, – бывают и наши люди хуже фашистов.

– Кто? Старцев?

– Да при чем тут Старцев?! Про него я ничего не знаю. Геля, может, знала, только я с ней уже лет двадцать не общаюсь, может, и померла уже.

– Она здесь живет?

Тоня покачала головой:

– Еще в девяностые к дочери в Воронеж переехала. Мы сначала переписывались, а потом она писать перестала. Да, вот к чему я это, про людей?

– Что и наши бывают хуже фашистов…

– А, точно! Когда немцев прогнали, мы с братом вдвоем в доме остались. Я девчонка еще была, года на три тебя старше, а Коля и вовсе пацан. Страшно, знаешь, как? А тут знакомая с севера написала: мол, жить негде, не приютишь? Ну, я и обрадовалась. Дура наивная!

Тоня замолчала, а я боялась ее спугнуть и тоже сидела тихо.

Вдруг запищал таймер на плите, и Тоня сорвалась к духовке – вытаскивать пирожки. В другой раз я ушла бы к себе, но тут вскочила:

– Тонь, дай я, – и ловко водрузила противень на плиту. – Ну?

– Да не люблю я это вспоминать, – Тоня снова уселась на табуретку. – Приехала она с дочкой, поселилась. Сначала я рада была, что в доме взрослый человек… Потом мамины вещи пропадать стали, а потом… Была у меня тетка, мамина сестра, она в аптеке работала. И вот остались у нее ампулы пенициллина, она мне принесла. «Продай, говорит, или на еду обменяй – можно будет полгода спокойно на это жить». А пенициллин тогда вообще запрещено продавать было. Ну, жиличка моя услышала наш разговор и в прокуратуру побежала. Со мной ничего, а тетку посадили на пять лет. А потом еще хуже началось… Пришли ко мне с повесткой, говорят: «Поступила на вас жалоба, явитесь в прокуратуру», – и обвинили меня в таких вещах, я и вспоминать об этом не хочу…

Я испугалась, что Тоня опять замолчит:

– В каких, ба?

– Ну, в каких-каких… Я девчонка, а у нас тут в оккупацию полный дом фашистских мужиков был. Понимаешь, в каких обвинить могут? А потом с обыском пришли, ящики все повытаскивали, нашли фотографию фашиста. Я, наверное, не заметила, когда дом после них отмывала. И в дело ее вклеили, фотографию эту. Это был ад, Стась, меня начали по судам таскать и такие вопросы задавали… А я ведь девочка была совсем, даже с мальчиками ни разу не целовалась… А донесла на меня эта гадюка, которую я жить пригласила. Это я потом поняла уже, что она хотела от нас с теткой избавиться, дом отобрать, а вещи все распродать. А тогда глупая была, ничего не понимала…

Меня словно к стулу придавило чем-то тяжелым. В ушах стучали и гудели Тонины слова. На улице, на площадке под окнами, верещали девчонки, за ними бегали мальчишки и, судя по воплям, загоняли их на горку. К этому ежедневному шуму я привыкла с детства, как привыкла к суровой Тоне, шаркающей по длинному коридору в тапочках не по размеру, привыкла к ее ворчанию, к ее вечным наставлениям. Но сейчас передо мной предстала незнакомая Тоня: простодушная девчонка, оставшаяся одна на свете, обманутая и беспомощная, которую и защитить-то было некому.

Тоня помолчала немного, потом вздохнула и улыбнулась:

– Хорошо все-таки, старшего брата с фронта отпустили из-за ранения. А то бы совсем пропала… Помню, вышла я за калитку белье на веревке поправить, вдруг смотрю: старик какой-то по улице нашей ковыляет, на солдата опирается. Что за старик, думаю? А как приближаться стал, я в нем брата узнала. С трудом, конечно. Седой совсем, раненый. Но меня увидел, разулыбался, кричит издалека: «Тоня, зови маму, папу, скажи, что я вернулся». А я стою и не знаю, что ответить. Как сказать, что ни мамы, ни папы у нас больше нет?

Я опять, как тогда с письмом, нырнула в темный колодец, мимо проносились книги на полках, банки-склянки, время стремительно менялось, щелкали перед глазами кадры кинохроники: демонстрации, воздушные шары, физкультпарады и заводские рабочие – все, о чем я когда-то в кино смотрела или читала. А потом, как Алиса, вынырнула из темноты, но оказалась не перед волшебной дверью в сказочный сад, а на улице О-жска семидесятилетней давности. Город узнавался с трудом, он был похож, скорее, на деревню. У калитки двухэтажного дома стояла остроносая девочка: брови домиком, две косички ниже лопаток. В воздухе повис сладкий сиреневый аромат, а огромный каштан у самого крыльца весь был усыпан белыми цветочными пирамидками. От сладости, разлитой в воздухе, казалось, что и пирамидки эти съедобные – точь-в-точь воздушные пирожные-безе.

Перед девочкой застыли две фигуры: молодой подтянутый рядовой поддерживал седого человека, капитана, кажется, который еле держался на ногах: одной рукой он опирался на солдата, другой схватился за забор, голова опущена. Но тут он поднял глаза, откинул челку со лба, и стало ясно, что этому «старику» не больше двадцати пяти лет: лицо у него гладкое, без морщин, глаза живые. Только сейчас он смотрел перед собой так, что казалось, весь его мир сотрясся и он пытается удержаться на твердой земле и не провалиться в пропасть, открывшуюся прямо перед ним.

– Когда? – произнес он одними губами.

– Еще в сорок первом, уже два года. – Тоня подошла ближе и перехватила брата под руку.

– А Николка?

– Жив.

– А ты как?

– Пойдем внутрь.

Они зашли в дом, в просторную деревянную столовую на первом этаже; в дубовом буфете горкой сложены тарелки. Тоня открыла дверцу, достала две рюмки, поставила перед братом и рядовым.

Капитан залпом осушил рюмку и снова поднял на Тоню взгляд:

– Как?

– Папу – миной, у нас во дворе. Он на крыльце еще постоял, крикнул мне оттуда: «Не забудь только про Николку, а то я тебя знаю, покорми!», – а через минуту рвануло. Он весь целый был, только один осколок попал. Прямо в сердце…

– А мама?

– А мама – через три месяца от тифа. У нас тут эпидемия началась, нас с Николкой тетя Оля сразу к себе забрала, так что мы с мамой даже не повидались.

– Покажи, куда вещи мамины сложила.

– А вещей тоже нет. – Тоня подвинулась ближе к брату и испуганно зашептала, залепетала всю историю про жиличку из Сибири, про тетку в тюрьме, про вызовы в прокуратуру. – Я дура, Вань, знаешь, какая ду-у-у-ура, я боялась одна в доме, а вдруг фрицы опять… – и Тоня завыла на плече брата.

Капитан Ваня обнял сестренку и взглянул на рядового:

– Быстро в часть, приведи с собой еще двоих-троих, сейчас мы ее выставим.

Я слушала откровения Тони, забывая дышать.

– По дому забегали солдаты и чуть ли не под конвоем вывели мою жиличку. Потом брат и с прокуратурой договорился, чтобы они меня больше не трогали. Его послушали, он же герой! Вот только тетку отстоять не удалось, так она и отсидела пять лет ни за что. Я тогда пообещала себе, что не буду людям так вот слепо верить, и тебе поэтому говорю, Стаська: думай побольше о себе!

Я как будто на землю вернулась: снова передо мной была моя прабабушка, со своей правдой жизни, которая никак не вписывалась в мои представления. Но теперь я знала про нее кое-что еще, и ссориться как-то не хотелось:

– Слушай, а ты вот говоришь, в Воронеже у тебя подруга жила. А адрес ты не знаешь? Мне бы про Старцева узнать. Нам по краеведению надо.

– О, гос-с-споди, да зачем он вам понадобился-то, Старцев этот?! Предатель, и предатель, что там еще про него узнавать? Ладно, сейчас поищу ее адрес, когда-то она мне писала…