Я решила не ходить к Якову Семеновичу в библиотеку, зная, как он там сейчас загружен подготовкой к Библионочи, а подождать его в подъезде и спокойно поговорить. Я расположилась на своем любимом подоконнике с книжкой «Пятая печать». Мне оставалось несколько страниц, как раз успею закончить. Вряд ли я когда-то буду еще раз ее перечитывать, и не потому, что она мне не понравилась, просто это, как говорит мама, очень тяжелое чтение. Друзья, которые собирались в таверне и обсуждали задачку про тирана и раба, в результате оказались в тюрьме у нацистов. Их предал случайный знакомый, фотограф, – рассказал, что они недовольны нацистской властью. И вот они оказываются в комнате, где к потолку подвешен весь избитый и израненный человек. Он уже еле дышит и не может открыть глаза. Тут им предлагают выбор: если они подойдут и ударят этого человека, то их отпустят, а если нет – то с ними расправятся так же, как с ним.
Нацисты хотят не столько уничтожить их пытками, сколько морально сломить, заставить ненавидеть самих себя. И вот, сначала подошел первый из друзей, уже было замахнулся, чтобы ударить, но не смог, так и остановился с поднятой рукой и зарыдал. Его, конечно, тут же увели в застенки. Второй побежал, чтобы долго не раздумывать, чтобы не засомневаться, но третий друг выскочил за ним и заломил ему руки. Оба погибли. Остался последний, часовой мастер Дюрица, тот самый, который предлагал накануне порассуждать о притче про раба и тирана. Он говорил такие добрые и правильные вещи всю книгу, он был самым симпатичным мне героем, и я от него никак не ожидала того, что он сделал дальше. Он единственный из всех подошел и ударил. И его отпустили.
Я перечитала несколько раз: он действительно ударил, несмотря на то что Кирай до самой смерти кричал ему, что так нельзя, несмотря на то что подвешенный человек открыл глаза и посмотрел на него. Дюрицу сломили? Он стал рабом? Или тираном, который ударил другого? Конечно, он сделал это ради детей, которых прятал у себя от нацистов. Я совершенно запуталась, и вопросы мелькали в моей голове, как картинки на ускоренной съемке. Я вдруг ясно поняла, что имел в виду Яков Семенович, когда сказал, что в критический момент люди удивляют самих себя. Трактирщик, который накануне уверенно говорил, что «уж я-то буду изворачиваться до последнего», твердо и без колебаний идет на смерть. А Дюрица бьет умирающего.
Я захлопнула книжку и сидела пораженная. Вдруг дверь подъезда хлопнула, и я услышала шаги на лестнице. Вздрогнула: это было так странно, потому что у меня перед глазами все еще были раннее утро, развороченный венгерский город и одинокий часовщик Дюрица, сползающий в бессилии по стене своего дома. От унижения, от ужаса содеянного, от понимания, что по-другому он не мог. Или мог?
– Яков Семенович, – выпалила я, как только его голова показалась из-за пролета лестницы, – почему книжка называется «Пятая печать»?
– И вам здравствуйте, – улыбнулся Яков Семенович. – Вижу, дочитали…
Гилман сел рядом со мной на подоконник.
– Это из Библии, точнее, из Апокалипсиса. Когда на земле установится власть Антихриста, ангел будет снимать печати. Почитайте на досуге, очень любопытно там все описано. И вот под пятой печатью – невинные жертвы, которые рыдают и спрашивают, почему Бог никак не отомстит за их страдания. А ангел отвечает, что время еще не пришло и жертв еще мало.
– Выходит, все они, из книжки, – такие жертвы? А часовщик Дюрица – он кто все-таки? Раб или тиран?
– А сами-то как думаете? – улыбнулся Яков Семенович.
– Я не знаю…
– Вот и я не знаю, Стась. Правда не знаю.
Я удивленно посмотрела на Якова Семеновича.
– Понимаете, – сказал он после паузы, – мы можем сколько угодно рассуждать, что никогда не совершим подлости, не предадим, но жизнь может посмеяться над нашими намерениями. Кто мы после этого? Рабы или тираны? Кто мы вообще?
– Но мы же можем стремиться…
– Можем. Это, наверное, единственное, что мы можем. И очень многого не можем. Знаете, у меня ведь есть сын в Москве.
Надо же, а я думала, у него никого нет, и поэтому он живет один. Яков Семенович вообще не делился с нами личным, а тут вдруг:
– Я не видел его уже три года. Не могу. Не разрешают. Ему сейчас восемь, а когда мы виделись в последний раз, было пять. Я купил ему ролики, и мы поехали на ВДНХ. Сначала у него ничего не получалось, даже за руку, ноги казались огромными и неподъемными, но в какой-то момент он перестал думать, поймал ритм, и я отпустил его. Помню это ощущение, когда его рука выскальзывает из моей, и он несется один по аллее, все дальше и дальше. А я бегу за ним, кричу, но он уже вырвался, он ощутил свободу, и моя опора ему больше не нужна. А еще помню это растерянное выражение лица, когда он наконец оглянулся, смотрит по сторонам, но между нами уже чужие люди. Я часто вспоминаю его лицо в тот момент и чувство, что он выскальзывает навсегда. Потом мы ели мороженое под брызгами фонтана «Каменный цветок» и катались на лодке у «Золотого колоса», я рассказывал ему, как в детстве боялся огромного каменного быка на павильоне «Мясная промышленность». Последний счастливый день в моей жизни; я могу рассказать его по минутам.
Так странно было смотреть на Якова Семеновича в этот момент: обычно по его лицу было трудно сказать, о чем он думает; преображался он только тогда, когда рассказывал нам о книгах или читал стихи. В остальное же время он был просто вежлив и спокоен, причем ко всем относился одинаково: к своей заведующей, Таниной бабушке, Виталику. И вот сейчас впервые его лицо выражало такую боль, что мне стало неудобно, что я это вижу.
– Простите, Стася, – вдруг сказал он, – я никому этого не рассказывал, но вы глубокий человек и поймете. И вообще, мне кажется, я вас уже сто лет знаю, – улыбнулся он.
– И мне так кажется…
Разговор дальше не клеился, и тут я вспомнила, ради чего, собственно, его ждала. Письмо Старцева сестре! Яков Семенович сказал, что оно у него дома, и пригласил к себе. У него оказалась крошечная квартирка, вся заваленная книгами. Книги были на полках, на столе, на тумбочках, и на полу вдоль стен стояли разнокалиберные стопки.
Пока Яков Семенович рылся в поисках письма, я рассматривала корешки книг и на одной из полок наткнулась на фотографию. С фотографии на меня смотрел Яков Семенович, только на несколько лет моложе: в темных волосах еще не было проседи, а главное, взгляд был другой. Это был взгляд полностью счастливого человека.
Рядом с ним стояла девушка с короткой стильной стрижкой и огромными глазами, она смотрела не в объектив, а на мальчика лет пяти, которого держала за руку. А Гилман смотрел на нее с огромной любовью и нежностью.
– Это было три года назад? – спросила я.
– Было, – сказал Яков Семенович. Лицо его опять ничего не выражало, и я поняла, что тема закрыта. – Вот письмо, держите.
Мне хватило одного взгляда на этот почерк. Безумная теория, в которую я сама верила с трудом, подтвердилась. Почерк Старцева и почерк дяди Коли совпадали. А это значило…
– Я думаю, дело было так, – взволнованно сказала я. – Старцев почему-то скрывал свое настоящее имя, наверное, боялся, что его раскроют. Записки партизанам он подписывал «дядя Коля» и детям, которых спасал и переправлял партизанам, тоже говорил свое ненастоящее имя. Все сходится: Марья Даниловна с братом находились в доме Старцева, а не у дяди Коли, поэтому она ничего не смогла про него выяснить после войны.
– Хм… Интересно, Стася. Мне кажется, вы на верном пути. Но есть одно обстоятельство, которое меня смущает. Вы говорите, что Машу и Мишу этот дядя Коля прямо из окна опустил в привязанную на воде лодку? А как быть с тем, что река от его дома в лучшем случае метрах в 20? Да там еще и обрыв.
– Не знаю, – я полностью была сбита с толку, у меня так все стройно уже укладывалось в мою теорию. Но насчет реки я не подумала.
Вернувшись домой, я отписалась в общем чате, кратко рассказала про почерк в письме и наши с Яковом Семеновичем сомнения насчет реки. Договорились встретиться после Библионочи в субботу, как обычно, в клубе.