В только что отстроенном блиндаже Леха Стира и несколько штрафников играли в карты. Наблюдателей было много. Одни курили, другие жевали галеты, и все смотрели, как летали по снарядному ящику карты и рос «банк»: губные гармошки, пачки галет, зажигалки, офицерский «вальтер», пачки сигарет.

— Мы сегодня мало-мало разбогатели. — Леха Стира хищно улыбался, глаза блестели дьявольским азартом. — Мы желаем поиграть — счастья попытать… Кто еще желает?

— Давай, граждане советские, сыграйте за родину, за Сталина, — скалился железными зубами Хорь. Он и Цыпа сидели рядом с Лехой.

— Дай карточку, — сказал Витек Редькин, крепкого сложения парень, одетый в немецкий офицерский френч.

— Да за ради бога… — Леха вытянул из колоды карту. — На что идем? Чем отвечаем?

Витек вынул из внутреннего кармана френча длинную золотую цепочку, бросил на кучу пачек сигарет и галет.

— Фью-ить! — присвистнул Цыпа, поднес к глазам цепочку, покачал. — Чисто рыжье! Це дило, Витек, це товар.

Стира протянул карту. Витек Редькин взял, посмотрел, сказал:

— Еще.

Стира протянул еще одну карту. Витек задумался. Стало тихо. Сквозь стены блиндажа смутно доносились звуки боя, который вел полк майора Белянова.

— Дай еще, — нарушил наконец молчание Витек.

— Всегда пожалуйста, — оскалился в улыбке Леха Стира, протягивая карту.

Редькин опять задумался.

— Бери еще, Редяха, — посоветовал кто-то из зрителей.

— Зачем советуете, граждане, — усмехнулся Цыпа. — Витек Редькин не фраер, сам знает, что делать.

— Эх, Редяха-ведьмаха, играй, да не заигрывайся, — хихикнул Хорь.

— Хочется еще взять, — улыбнулся Редькин, оглянувшись на зрителей, — но не могу…

— Кто не хочет, когда может, не сможет, когда захочет, — поучающе заметил Стира.

— Во дает Редяха! В атаку шел, жизню потерять не боялся, теперь трясется! — сказал Цыпа.

— Люди гибнут за металл, — философски изрек Хорь.

— Играй себе, — выдохнул Витек.

— Как скажете. — Стира снял с колоды верхнюю карту, бросил на стол. Дама. Длинные тонкие пальцы Стиры приплясывали по колоде, затем сняли еще одну карту. Туз. Дальше брать было рискованно, но и останавливаться на четырнадцати бессмысленно. Все ждали, затаив дыхание, даже жевать перестали. Стира сверлил глазами Редькина, пытаясь угадать, сколько тот набрал очков. Наконец снял карту и бросил ее на стол. Семерка!

— Ваши не пляшут. — Леха взял цепочку, покачал ею в воздухе и сунул себе в карман.

— Ты смухлевал, — сказал Редькин. — Я видел.

— Что ты видел, сука позорная, что ты видел? — вскочил Цыпа. — Докажи!

— Я видел, — упрямо повторил Витек Редькин и тоже встал, сжав кулаки. Он был рослый парень, широк в плечах и, видно, не робкого десятка.

— А ты докажи! Докажи! — завизжал Цыпа, готовый сорваться в истерику.

— Нарываешься, Редяха, нехорошо, — процедил Хорь и тоже встал.

Леха Стира тем временем собирал с ящика и складывал в вещевой мешок все, что успел выиграть.

— Отдай цепку. — Редькин положил руку на кобуру с пистолетом.

— Я в законе, ты понял, нет, сучий потрох? — просипел Цыпа и шагнул вперед, выдернув из-за голенища сапога финку. — Если не я, тебя другие на куски порвут, понял, нет? Ты на кого хвост поднимаешь?

— Можешь в НКВД жалобу написать, — ехидно добавил Хорь. — Проигрался, помогите.

— Отдай цепку, — повторил Редькин. Он вынул пистолет из кобуры, положил его на снарядный ящик и тоже выдернул из-за голенища длинный нож.

Они медленно ходили друг перед другом, опустив руки с ножами, чуть согнувшись, готовясь к смертельному броску.

— Кончайте, ребята… — раздраженно сказал кто-то. — Развели тут малину!

— Отзынь, сука! — огрызнулся Цыпа, продолжая кружить вокруг Витька. Вот он сделал мгновенный выпад и ширнул ножом, метя Редькину в живот.

Редькин увернулся и сам выбросил руку с ножом и успел задеть Цыпу острием за левое плечо. Цыпа будто ничего и не почувствовал.

Штрафники толпились вокруг них, толкали друг друга и не знали, что предпринять.

— Все по закону, мужики, все по закону, — расправив в стороны руки и пятясь спиной на толпу штрафников, проговорил Хорь.

Сильный взрыв ухнул где-то рядом. Редькин с тревогой вскинул голову, на миг отвлекся — и тут Цыпа метнулся вперед и ударил Редькина ножом в живот. Тот сморщился от боли, перехватил руку Цыпы, но сам ударить не успел — Цыпа увернулся, сделал Редькину подножку, и они упали, мертвой хваткой сцепив руки, стараясь пересилить один другого, тяжело, с хрипом дыша.

Хлопнула дверь блиндажа. Вошел Глымов, глянул на плотную толпу штрафников, обступившую Цыпу и Редькина.

— Что за шум? — спросил громко.

Услышав голос ротного командира, Редькин вздрогнул, ослабил хватку, и Цыпа смог выдернуть руку с ножом и ударить прямо под сердце. Редькин негромко вскрикнул и обмяк всем телом, придавив Цыпу.

Штрафники молча расступились, и Глымов увидел лежащего Редькина, и Цыпу, поднимавшегося с пола с окровавленным ножом в руке. Взгляды их встретились, и Глымов все понял. Он нагнулся к Редькину, перевернул на спину. В широко раскрытых глазах Витька застыло изумление, расплывалось кровавое пятно на гимнастерке. Глымов разогнулся, пошел к выходу…

Почти весь оставшийся в живых батальон был выстроен за окопами. Солнце стояло в зените; сильно припекало. Вдали слышался рокот танковых моторов. В бледно-голубом безоблачном небе прогудели на запад две эскадрильи самолетов.

Перед строем стояли ротные командиры Глымов, Баукин и Родянский. Твердохлебов медленно шел вдоль строя, вглядываясь в лица штрафников. Потом отступил на несколько шагов, окинул взглядом всех разом:

— Вон сколько вас осталось-то… Едва три сотни наберется. А в бой пошли — семьсот с лишком было! Четыреста живых голов вон на том поле полегли! — Он повысил голос. — Вам мало, да? Вы еще друг дружку резать принялись? Воровскую малину устроили?! Запомните мои слова — не будет этого! Пока я живой!

Строй молчал. Тогда Твердохлебов пошел прямо на штрафников. Он шел, не останавливаясь, и первая шеренга раздвинулась, за ней вторая, и в третьей шеренге Твердохлебов усмотрел Цыпу. Шагнул к нему, крепко взял за плечо и поволок за собой. Цыпа слабо сопротивлялся, бормотал затравленно:

— Че ты вцепился-то, комбат… че ты, в натуре… да отпусти ты…

Твердохлебов вытащил Цыпу из строя, остановился, крикнул:

— Ротный Глымов!

Тяжело подошел Глымов.

— Расстрелять! — коротко приказал Твердохлебов.

— Да вы че? — выпучил на Твердохлебова глаза Цыпа. — Как это расстрелять? За что? Он на меня первый кинулся! И в карты я не шлепал! Я сидел и глядел! А он на меня с финорезом! Ты че, комбат, совсем сдурел, что ли?

Глымов медленно вытянул пистолет ТТ, проговорил:

— Не мельтеши, Цыпа, прими смерть, как мужик…

— Ты, пахан, твою мать! — увидев наведенный на него пистолет, завизжал Цыпа, брызгая слюной. — Красноперым продался, падла, думаешь, тебя генералом сделают…

Сухие щелчки выстрелов оборвали крики. Цыпа издал утробный звук, словно проглотил что-то, согнулся, обхватив руками живот, сделал несколько шагов к Глымову и ткнулся лицом в землю под ноги ротному командиру…

— …Кто разрешил самосуд устраивать, твою мать! — грохнул кулаком по столу генерал Лыков. — Ты, я вижу, совсем вразнос пошел, Твердохлебов! Ты кем себя возомнил, черт подери!

— Трибуналом, — хмыкнул майор Харченко. — Един в трех лицах.

— Ты не бычись, Василь Степаныч, — более мягким тоном проговорил начштаба Телятников. — Действительно, по какому праву?

— В бою мне такое право предоставлено.

— Ты после боя человека расстрелял, — поправил Харченко.

— В боевых условиях, — стоял на своем Твердохлебов. — Уголовные законы в армии терпеть смерти подобно. Ваши люди, гражданин майор, девяносто семь человек без всякого трибунала в расход пустили, а там половина раненых была…

— Ты… — У Харченко даже дыхание перехватило от возмущения. — Ты с кем разговариваешь, штрафная твоя морда! — И майор ударил кулаком в стол. — За то, что ты допустил девяносто семь дезертиров в своем батальоне, я и тебя шлепну, долго думать не буду!

— Среди этих дезертиров половина раненых были, — упрямо повторил Твердохлебов.

— Вста-а-ать! Смирна-а!! — рявкнул майор Харченко.

Твердохлебов поднялся с табурета.

— Ладно, остынь, Остап Иваныч, — миролюбиво проговорил полковник Телятников. — Чего шуметь понапрасну?

— Я тебе мозги вправлю! — пообещал Харченко. — Смотри, загремишь у меня на Колыму.

— Не думаю, что на Колыме хуже, чем здесь, — огрызнулся Твердохлебов.

— Здесь смерть быстрая, а на Колыме медленная. Чуешь разницу, Твердохлебов?

— Чую… — кивнул Твердохлебов.

— Рапорт напишешь, — сказал генерал Лыков. — Объяснишь, что и как.

— Уже написал. — Твердохлебов положил на стол перед генералом бумагу.

Генерал взял бумагу, пробежал глазами и передал майору Харченко. Тот просмотрел, положил в толстую папку.

— Ладно, забыли. Что еще у тебя, Василь Степаныч?

— Вторые сутки горячую еду не подвозят, — сказал Твердохлебов.

— Всем задерживают, не один ты такой несчастный, — поморщился генерал. — Потерпите. Сухой паек используйте.

— Да его у нас отродясь не было, — чуть улыбнулся Твердохлебов.

— Что еще у тебя?

Твердохлебов достал из внутреннего кармана телогрейки лист, сложенный вчетверо, исписанный неровными строчками, развернул и положил на стол.

— Что это? — спросил Лыков, беря бумагу.

— Список бойцов штрафного батальона, дела которых рекомендую пересмотреть и вернуть в действующую армию в прежних званиях… которые в бою вели себя достойно и, можно сказать, кровью искупили свою вину перед родиной, — проговорил Твердохлебов.

— Да ты садись, комбат, садись, чего стоять-то? — сказал Телятников.

Твердохлебов присел за стол.

— Что-то быстро они у тебя вину искупили! — усмехнулся Харченко.

Генерал Лыков прочитал список, покачал головой: — Щедрый ты мужик, Твердохлебов… — Лыков взял карандаш, вновь пробежал список глазами, спросил: — Вот, к примеру, Дронский Семен Яковлевич. Кто такой? Я имею в виду, статья какая?

— Пятьдесят восьмая, пункты А, Б и В.

— Ого! — вновь усмехнулся майор Харченко. — Полный букет!

— До ареста в тридцать восьмом был командиром полка, — продолжил Твердохлебов, словно не слышал реплики Харченко.

— Ну, и что? — спросил Харченко. — Обратно командиром полка его порекомендуешь?

— В бою проявил себя отлично. Жизни не жалел. Ранен в грудь и руку, — упорно продолжал Твердохлебов.

— Хорошо, — сказал Лыков. — Передам в штаб Рокоссовского. Ну, а вот этот… Глымов Антип Петрович… статьи сто четырнадцатая, сто восемьдесят первая и вторая… Это что за статьи? — Лыков посмотрел на Харченко.

— Вооруженный разбой, бандитизм, хищение государственной собственности в особо крупных размерах, убийство, — усмехаясь, пояснил майор. — Черт подери, кто его только из лагеря выпустил?

— Назначен мною командиром роты. В бою вел себя геройски, — стоял на своем Твердохлебов. — Поднял роту в атаку. Когда на минном поле люди стали подрываться…

— Много подорвалось-то? — спросил Телятников.

— Больше сотни. Люди легли, и я не мог поднять их в атаку. Глымов поднял и первым шел по минному полю.

— И не подорвался? — недоверчиво спросил Лыков.

— Живой, — ухмыльнулся Твердохлебов.

— Вот судьба-индейка! — улыбнулся Телятников.

— Н-да-а, судьба… — протянул генерал Лыков, и карандаш решительно вычеркнул фамилию Глымова из списка. — Такому человека убить, что раз плюнуть. И ты это должен знать, Твердохлебов. Такие не перевоспитываются. Дай ему волю — опять грабить и убивать пойдет. Кто там у нас следующий? Кожушанный Сергей Остапович… Статья сто восемьдесят первая, сто девяносто третья и девяносто вторая…

— Та же песня, — сказал майор Харченко. — Разбой, бандитизм, убийство…

— Ну что ж… — Рука Лыкова уверенно вычеркнула фамилию Кожушанного. — Та-ак… Муранов Виктор Анд-реич, статья пятьдесят восьмая.

— До ареста в тридцать седьмом был членом парткома Харьковского тракторного завода, — снова начал Твердохлебов.

— Хватит, заранее знаю, что ты скажешь, — прервал его генерал. — Ладно, отправим в штаб Рокоссовского — пусть они выносят окончательное решение.

— Окончательное решение будет выносить коллегия НКВД, — вставил майор Харченко.

— Воробьев, Иконников… Бартенев… Бредихин… Бергман… Какой Бергман? — поднял Лыков глаза на Твердохлебова.

— Не знаете, кто такой Бергман, товарищ генерал? — весело спросил майор Харченко. — Еврей!

И все засмеялись. Твердохлебов, насупившись, молчал.

— Ладно, уважим Бергмана, — отсмеявшись, сказал Лыков.

— Бергман убит, — сказал Твердохлебов. — Погиб в рукопашной в немецких окопах. Дрался геройски…

— Ну тебя к чертям, Василь Степаныч, зачем мертвых-то в список включать?

— Чтобы посмертно реабилитировали.

— Да ему теперь до фонаря, реабилитируют его или нет, — поморщился майор Харченко.

— Ему — да, а его родственникам — нет. Дочь у него взрослая… жена… мать с отцом — старики. Они ведь даже карточек продовольственных не получают.

— Ладно, будем ходатайствовать о посмертной реабилитации, — кивнул Лыков.

— Много у тебя этих Бергманов в списке? — усмехаясь, спросил майор Харченко.

— Четверо…

— Какой длинный список накатал, Василь Степаныч, черт-те что! До ночи разбирать будем, что ли? У меня по дивизии других дел мало?

— Это не список, — кашлянул в кулак Твердохлебов. — Это люди. Живые люди.

К вечеру заморосил мелкий мглистый дождик, хотя красное закатное солнце еще светило и туч на небе не было. Человек пятнадцать штрафников сидели в блиндаже, тесно сбившись в круг. Политический Григорий Дзурилло говорил вполголоса:

— Да запросто можно, я вам железно говорю. Там в пикете трое лежат — по кумполу их огреть, не пикнут. Ну, до кухонь метров сто. В окопах по два рыла у пулеметов сидят, уже спят небось, а все красноперые по блиндажам хоронятся. Витек, ты чего молчишь? Скажи.

— А ты уже все сказал, — шевельнул плечом Витек Семенихин, парень лет тридцати. — А че, в самом деле, граждане штрафнички? С голоду тут пухнуть будем? А красноперые жрут и пьют в три горла! Мы воюем, а они…

— А они нас пасут, — перебил Паша Хорь. — Бог велел делиться. И если кто по-доброму не желает, я дико извиняюсь.

— Да попадемся мы, что вы дурака валяете, честное слово, — нервно сказал другой политический, Петр Воскобойников. — Порешат нас на месте, да еще Твердохлебова шерстить будут — мало не покажется.

— А я вам говорю, смертный грех у красноперых едой не разжиться, — упрямо повторил Хорь.

— А если не порешат на месте, то такой шухер будет… — Воскобойников покачал головой. — Они же сюда нагрянут. Они разбираться долго не будут, арестуют сразу человек пятнадцать и шлепнут, соображаете?

— Вот спутайся с политическими, такие картинки рисовать начнут — жить не захочется, — зажмурился Хорь. — Лады, если вам охота с голоду подыхать, то я не желаю голодным на убой идти, я желаю подыхать сытым. Это вы по кичам голодовки протеста объявляли, а я элемент уголовный.

— Может, еще подвезут? — неуверенно проговорил кто-то.

— Когда рак на горе свистнет…

— А че, мужики, в самом деле, люди мы или не люди?

— Короче, кончайте митинговать, мужики. Ночью идем и завтра — хорошо едим, а? Вот лафа будет! — подвел итог Хорь.

— Эх, Паша, Паша, пока не наступит завтра, ты не поймешь, как хорошо тебе было сегодня, — с улыбкой сказал Дзурилло.

Твердохлебов выехал из штаба дивизии, когда совсем стемнело. Дождь все сыпал и сыпал, и подслеповатые фары с трудом освещали раскисшую дорогу. Боец Степка Шутов крутил баранку, напряженно всматриваясь в дождливую мглу.

— Жрать хочется — сил моих нету. Второй день воду пью, — вздохнул Шутов. — А вам не хочется, Василь Степаныч?

— Как ты в штрафбат загремел, Шутов? — вместо ответа спросил Твердохлебов.

— Вы разве мое дело не видели?

— Видел, наверное, да подзабыл. Вас много, а я один.

— А меня жинка комдива соблазнила, — просто ответил Шутов. — А комдив узнал и в особый отдел на меня стукнул.

Твердохлебов засмеялся, покрутил головой.

— Ну ты и телок, Степан, ну и телок на веревочке…

— Да, телок! — нахмурился Шутов. — Вы бы видели эту бабищу. Она как клещ в меня впилась, ни вправо, ни влево.

— Ты ординарцем, что ли, при комдиве был?

— Да нет, при штабе посыльным, ну и переводчиком заодно…

— Немецкий знаешь? — удивился Твердохлебов.

— Балакаю мало-мало… Ну, дак я про что? Она, ну, жинка комдива, — начальница шифровального отдела. А вертелась все время в штабе. Мне вообще-то ребята сказали, мол, остерегись этой бабы — она по молодым мальчикам большая любительница, а я — да ладно, че мне бояться-то? Мне и молодых радисток хватало…

— Н-да-а, попал ты в переплет, Степан… Теперь вот, значит, кровью вину свою перед родиной искупать надо, — усмехнулся Твердохлебов.

— Да я искуплю, — обиженно ответил Шутов. — Только родина-то здесь при чем?

— А не надо на замужних баб падать. Кто на замужних баб зарится, тот и родину запросто продаст, — все усмехался Твердохлебов.

— Да не зарился я! — уже всерьез обиделся Шутов. — Она сама меня, как щука здоровенная, зажала, не вырвешься… — В глазах у Шутова стояли слезы. — И удовольствия никакого… будто смену на заводе отстоял!

Твердохлебов захохотал во все горло…

Они тащили вещевые мешки с большими кастрюлями и еще связку пустых мешков. Сначала шли во весь рост, а перед самыми позициями заградотряда легли и поползли.

В темноте сквозь кисею дождя стали едва различимы брустверы с пулеметами. Мелькали огоньки папирос, смутно слышались голоса.

— Вот из этих пулеметов они наших захерачили, — прошептал Хорь, обернувшись к Григорию Дзурилле. — Когда они в тыл побежали.

— Не надо было бежать… — просипел Дзурилло.

— Хватит вам трепаться, — оборвал их Петр Воскобойников. — Будем глушить или нет?

— А мимо них нельзя проползти? — спросил Дзурилло.

— Куда мимо? Там проволока с консервными банками натянута… и колья понатыканы…

— Тогда будем глушить, — решил Дзурилло и первым пополз к брустверу с пулеметом.

Воскобойников и Хорь поползли за ним. Остальная группа, человек семь, задержалась.

— Подождите пять минут, потом ползите, — сказал Воскобойников.

В окопчике перед пулеметом под натянутой плащ-палаткой сидели двое солдат. Дзурилло и Хорь рванулись одновременно, перемахнули бруствер и упали прямо на плащ-палатку, накрыв ею обеих солдат. Хорь несколько раз ударил их автоматом по головам, и те затихли. Отвернув край палатки, Хорь быстро обшарил карманы, выудил две полупустые пачки «Беломора», спрятал за пазуху.

— Это зачем? — зло спросил Дзурилло.

— А ты красноперых пожалел? — оскалился Хорь. — С паршивой овцы хоть шерсти клок.

Вытащили ремни из солдатских штанов, связали особистам руки, рты заткнули тряпками.

Хорь выглянул из окопчика, тихо позвал:

— Э-э, давай за нами.

Семь человек с кастрюлями в мешках поползли к брустверу. Впереди были три блиндажа, расположенных недалеко друг от друга.

— Какой из них кухонный, ч-черт, не пойму… — щурясь от дождя, бормотал Хорь.

— Наверное, вон тот, — указал рукой Дзурилло.

— С чего ты решил?

— А за ним две полевые кухни стоят!

— Где? Не вижу ни черта.

— Да вон же… левее чернеют, видишь?

— Ну у тебя и зенки, Дзурилло-дурило, как у совы. — И Хорь первым пополз к блиндажу, за ним тронулись остальные.

Из ближнего блиндажа вышла темная фигура, посветила вокруг фонариком, остановилась. До штрафников донеслось журчание. Затем фигура встряхнулась и зашагала к тому блиндажу, куда ползли штрафники. Дверь отворилась, и в полосе света можно было разглядеть, что это офицер — в малиновых петлицах сверкнули рубиновые кубики.

Штрафники замерли, ждали. Через минуту дверь снова отворилась, и показался тот же самый офицер. В руке у него поблескивала бутылка. Он прошел совсем близко от Дзуриллы и Хоря. Громко хлопнула навесная дверь.

Штрафники поползли вперед. Перед блиндажом замерли. Шелестел дождь, лица штрафников блестели от воды, словно смазанные маслом.

— Если что, стрелять будем? — тихо спросил Хорь.

— Ты что, чокнулся? Ни в коем случае! — испугался Дзурилло.

— А если они первые начнут? — не отставал Хорь.

— Пошли, там видно будет… — уклонился от ответа Дзурилло и обернулся, сделал знак рукой.

Воскобойников и остальные семеро зашевелились, поползли к блиндажу.

Двое поваров, здоровенные парни в нательных белых рубахах, смачно ели тушенку с хлебом, выковыривая мясо ножами. На столе стояли бутылки водки — початая и пустая. В углу громоздились ящики с тушенкой, мешки с буханками хлеба.

— Когда штрафникам-то жратву подвезут? — с набитым ртом прошамкал один.

— Подождут — не сдохнут, — ответил второй.

От удара ноги дверь распахнулась, и в блиндаж влетел Хорь. Направил автомат на поваров, гаркнул:

— Хенде хох!

Тушенка застряла во рту у едоков. Они медленно подняли руки, завороженно глядя, как в блиндаж ввалились еще семеро солдат в немецких мундирах, стали торопливо бросать в мешки банки с тушенкой и буханки хлеба. Наполнив мешок, тут же выносили его из блиндажа. Один держал поваров на прицеле, потом для верности их связали ремнями.

— В кухнях каша есть? — спросил Хорь на ломаном русском языке, но повара все равно вздрогнули, словно их ударило током.

— Есть… — ответил один заикаясь.

Хорь заткнул ему рот тряпкой и последним вышел из блиндажа, прихватив с собой два больших деревянных черпака.

Дождь продолжал сыпать. Возле полевых кухонь уже суетились черные фигуры штрафников. Черпаками они быстро наполнили кастрюли пшенной кашей.

По двое ухватили кастрюли с пшенкой, остальные вскинули за спины вещмешки, набитые тушенкой и хлебом, и повернули назад. Рысью миновали блиндажи, добрались до пулеметных брустверов. Дождь не кончался.

Когда до своих окопов осталось совсем немного, Хорь вдруг повалился на землю.

— Ты чего? — испуганно спросил Григорий Дзурилло.

— О-ой, а этот-то… повар — вертухай… обоссался со страху! О-ой, не могу!.. Я ему руки связываю, слышу — журчит чего-то! Глянул, а под ним лужа… Вояка, туды т-твою… — Хорь лежал на земле, раскинув руки, и хохотал во все горло. И по-прежнему сыпал дождь…

— Давай, давай, ноги в руки — побежали…

Штрафники пировали. В большие кастрюли с пшенкой вываливали тушенку и перемешивали черпаками. Глымов накладывал полные миски, мужики жадно ели, торопились, давясь полными ложками. Многие зачерпывали кашу пятернями. Сопели, вздыхали, чавкали. Те, кому не хватило места в блиндажах, ели под дождем, укрываясь плащ-палатками. И все поминали добрым словом добытчиков:

— Ну, мужики, от общества вам всем спасибо. Уважили.

— С до войны так хорошо не ел… прям душа поет — как вкусно!

Добытчики чувствовали себя героями.

— Эй, Дзурилло-дурило, добавки не требуется? Кому еще добавки? — командовал Воскобойников.

— Мужики, к утру все слопать надо — чтоб кастрюли чистые были!

— Тушенку закопать надоть, — советовал кто-то. — Всю не съедим — животы скрутит!

Толкнув дверь, в блиндаж по ступенькам спустился Твердохлебов. Штрафники разом прекратили есть, смотрели на командира с полуоткрытыми ртами.

— Василь Степаныч, любушка, отведай кулеша с мясом, — пробасил Воскобойников.

— Вы что же творите, бандиты? — глухо проговорил Твердохлебов. — Кто разбой учинил? Кто придумал?

Штрафники молчали.

— Или вам лишь бы нажраться, а там трава не расти?

— Нам лишь бы нажраться, комбат, — серьезно ответил ротный Глымов. — А там трава не расти.

— Вы хоть понимаете, что теперь будет?

— А что будет, то и будет, — отозвался Воскобойников.

— Хуже не будет, — добавил Дзурилло.

Утром дождь прекратился, засияло умытое солнце, и в расположение штрафников нагрянули два «виллиса» и полуторка с десятью красноармейцами. Предупрежденный Твердохлебов встречал гостей перед окопами.

Из первого «виллиса» выпрыгнул майор НКВД Харченко, за ним выбрались два повара, в гимнастерках с несколькими медалями, в пилотках, в начищенных сапогах. Из второго «виллиса» вылез начштаба дивизии полковник Телятников. Из полуторки выгружались красноармейцы, становились в строй, забросив винтовки за плечи.

— Построить батальон, — приказал Харченко Твердохлебову.

Тот козырнул, побежал к окопам. Майор глянул на поваров, растерянно топтавшихся возле машины, поморщился, как от зубной боли, пробормотал:

— Уроды недоделанные…

Батальон выстроился в четыре шеренги, замер. Добытчиков спрятали в середину, в третью шеренгу. Только Хорь оказался в первой, стоял рядом с Лехой Старой, и оба постреливали по сторонам шустрыми вороватыми глазами.

— Гражданин полковник, — отрапортовал Твердохлебов начальнику штаба, — штрафной батальон по вашему приказанию построен.

— Ну и вид у твоих бойцов… — вздохнул Телятников, окинув взглядом строй штрафников. — Махновцы… бандиты — одно слово.

— Не все ж бандиты, — вставил Твердохлебов. — У нас политических почти половина.

— Враги народа, — поправил его полковник Телятников.

— Ну да, конечно, враги народа. Еще махинаторы разные есть, хозяйственники, бухгалтерия… убийства из-за ревности, неудачные любовники, есть аферисты и даже фальшивомонетчиков двое. У нас каждой твари по паре, гражданин полковник.

— Да я не о том, — сморщился начштаба. — Во что они одеты? Ведь не разберешь, наши это или немцы…

— Так ведь не от хорошей жизни, гражданин полковник, не дают обмундировку, — наклонившись к Телятникову, вполголоса сказал Твердохлебов. — Я комдиву два раза писал. Что им, голыми воевать, что ли?

Майор Харченко подошел к красноармейцам, о чем-то коротко переговорил с лейтенантом. Тот козырнул, обернулся к солдатам и негромко скомандовал:

— За мной, — и первым направился к блиндажу у самых окопов.

Харченко подошел к поварам, облил их ледяным взглядом, приказал:

— Ну, идите, смотрите… уроды… Хорошо смотрите — или рядом с ними встанете. И вы идите! — глянул Харченко на двоих солдат, которые были в окопе у пулемета. — Что стоите, как бараны?

И те медленно пошли вдоль строя штрафников, вглядываясь в лица, и глаза их при этом были испуганными и затравленными. Штрафники, напротив, смотрели весело, многие подмигивали поварам, улыбались, корчили рожи.

— Ну и хлеборезки у вас, ребятки, — сказал Воскобойников. — Народ худеет, а вы толстеете.

Тихий смешок прошелестел по шеренгам.

Повара — один рыжий, другой брюнет — разом отшатнулись от Воскобойникова и пошли дальше. Молоденькие деревенские ребята, они пучили глаза и старательно осматривали каждого штрафника, но припомнить ничего не могли.

Твердохлебов стоял в нескольких шагах от строя штрафников, смолил цигарку, чтобы скрыть волнение, смотрел куда-то в сторону.

Вдруг рыжий остановился, и нечто похожее на радость блеснуло у него в глазах — он узнал Хоря.

— Заложишь — тебе не жить, — едва шевеля губами, процедил Хорь.

— Ходи дальше, чего встал? — прошептал другой штрафник.

— Что? — встрепенулся Харченко, шедший в трех шагах сзади. — Ты узнал его? Узнал, да? — Он быстро подошел к Хорю, ткнул его пальцем в грудь. — Это он? Ну, говори же, черт бы тебя забрал! Че ты глазами хлопаешь?

— Одна гильза горела… плохо видно было, — пробормотал рыжий повар.

— А ты получше посмотри! Получше! Это он?

— Никак нет, товарищ майор… — испуганно ответил повар.

— Ладно… — вздохнул Харченко. — Смотри дальше.

Рыжий и брюнет двинулись дальше. За ними шли красноармейцы, и замыкал шествие майор Харченко. Так они дошли до конца шеренги.

— Первая шеренга, три шага вперед! — скомандовал Харченко.

Шеренга сделала три шага. Теперь повара могли осмотреть вторую шеренгу, двигаясь по узкому проходу между первым и вторым рядом.

И вновь — напряженные переглядки. И уже темноволосый повар остановился, узнал Григория Дзуриллу.

Дзурилло посмотрел брюнету прямо в глаза, хотел было что-то сказать, как майор заметил, кинулся вперед:

— Это он, да? Ну, говори, пень с глазами! Это он? Ну, говори же, ну!

Твердохлебов и полковник Телятников стояли возле «виллиса», смотрели на сцену опознания и тихо переговаривались.

— Видите, не узнают никого, гражданин полковник.

— Твоих головорезов боятся.

— А может, это соседи к вам за провиантом наведались? — нашептывал Твердохлебов.

— Кто?

— А из полка Белянова. Их третий батальон — наши соседи, по ходам сообщений пятьдесят метров до них, не больше.

— Не ерунди, Твердохлебов, не вали с больной головы на здоровую.

И вдруг до них донесся крик майора Харченко:

— Ограбили склад и думаете, с рук сойдет?! Думаете, на фронте, в Красной Армии бандитизм процветать будет? Ошибаетесь! Каленым железом выжгем! Фамилия?

— Чья? Моя?

— Твоя, твоя.

— Ну, Яковенко. Андрей Федорыч.

— Три шага вперед. Фамилия?

— Бабаян Ашот.

— Три шага вперед! Фамилия?

— Филимонов Сергей.

— Три шага вперед. Фамилия?

— Микеладзе Вахтанг.

— Что он делает? — встревожился Твердохлебов и быстро зашагал к строю штрафников. — Гражданин майор!

Харченко обернулся, лицо его нервно подергивалось в приступе злобы:

— Может, ты назовешь преступников, комбат?

— Я-то откуда знаю? Я же у вас в штабе за полночь сидел.

В это время из окопов выбрались красноармейцы во главе с лейтенантом. Они подошли к майору, и лейтенат коротко доложил:

— Обыскали все. В трех блиндажах, в окопах… везде смотрели… Не нашли ничего. Никаких следов, товарищ майор.

— Спрятали, понятное дело, — покивал Харченко. Вдруг вскинул голову, гаркнул, указав на штрафников, которых вызвал из строя, семь человек и среди них — Хорь и Воскобойников:

— Арестовать! И погрузить в машину!

Лейтенант оторопело заморгал глазами, потом спохватился, повернулся к солдатам:

— За мной! Арестовать этих!

Раздались короткие команды:

— Сдать оружие. Следуйте в машину… Сдать оружие. Следуйте в машину… Сдать оружие. Следуйте в машину…

Штрафники в сопровождении красноармейцев забрались в кузов. Водитель и лейтенант сели в кабину. Подошел Твердохлебов, взглянул на штрафников. Встретил их взгляды.

— Ништяк, комбат, прорвемся, — ухмыльнулся Хорь.

— Да уладится все, Василь Степаныч, — сказал Воскобойников. — Скоро вернемся.

Твердохлебов повернулся и пошел к «виллису», в который уже садились полковник Телятников и майор-особист Харченко.

— Они ни в чем не виноваты, — сказал Твердохлебов.

— Назовите виноватых, — ответил Харченко.

— В ограблении склада продовольствия ни один из бойцов моего батальона не участвовал, — твердо выговорил Твердохлебов.

— Значит, этих расстреляем, — спокойно улыбнулся Харченко. — И сообщим обо всем в особый отдел армии. Поехали! — приказал он шоферу.

— Ты вот что, Твердохлебов, — сказал полковник Телятников, когда зарокотал двигатель, — Прибудь в штаб в восемнадцать ноль-ноль.

— Есть прибыть в штаб в восемнадцать ноль-ноль, — вытянулся Твердохлебов.

«Виллис», выбрасывая из выхлопной трубы черные облака газа, резво покатил по полю. Полуторка с красноармейцами и арестованными штрафниками тронулась следом. Подняв руку, Твердохлебов помахал штрафникам…

Еще не скрылись машины, а строй поломался. Люди сбились в кучки, нервно размахивая руками.

— Че с ними будет-то?

— А ты дите малое, не догадываешься?

— Трибунал будет. И постреляют, как зайцев…

— Как это постреляют? Там только двое виноватые, а остальные…

— Послушайте, Семен Викторович, у вас какая статья?

— Пятьдесят восьмая. Пункт Б. Террор. Я готовил покушение на товарища Сталина.

— В самом деле?

— Что значит «в самом деле»? Вы в своем уме?

— Вот видите, дорогуша, а вам двадцать лет лагерей воткнули. А еще про какую-то невиновность песни поете… Спасибо, что не расстреляли.

В другой группе те же разговоры:

— Шлепнут ребят ни за понюх табаку. Шухер небось до штаба армии уже дошел. Этому Харченке отчитаться надо. Меры принял, виновные наказаны.

— Лучше бы уж на минах подорвались, чем так-то…

— Для всех ребята старались. Нехорошо вышло — на душе свербит.

— Неужто ничего придумать нельзя?

— Ну, че ты такое придумать можешь?

— А че ты на меня орешь?

— Нет, ну че ты придумать можешь, чего я не могу? Тимирязев с Менделеевым!

— Да отвали ты от меня, понял?

— Заткнись тогда и на нервы не действуй.

До вечера перемалывали событие. Отбой загнал всех в окопы, но штрафникам не спалось.

— Тихо! Слышите? Ползет кто-то!

Какие-то смутные шорохи раздались неподалеку, позвякивания и покашливания.

Штрафники подобрались, взялись за оружие. Прислушались.

— Ну-ка, — выглянул один из окопа и дал в темноту длинную очередь из автомата.

— Эй, сдурели там, что ли? — раздался голос. — Свои!

— Свои все дома! — ответил штрафник. — Кто такие?

— Соседи ваши… сто девятый полк… — Из темноты в окоп одна за другой свалились четыре фигуры.

— Здорово, штрафные! — весело сказали незваные гости. — Табаком не богаты? Послали нас просить за Христа ради — все выкурили, хоть волком вой!

— Найдем для дорогих соседей!

— На, закуривай! Чистый «Беломор»!

— Ого, откуда добро такое?

— Неужто не слышали? Мы ж продовольственный склад гробанули! — со смехом проговорил кто-то из штрафников.

— Был такой слушок. Бают, у вас чуть не полбатальона арестовали?

— Семерых только…

— И че им теперь светит? Небось вышака влепят?

— Да нет — говорят, благодарность от Верховного главнокомандующего!

И вновь беззлобный негромкий смех.

— Ох, хорош табак! Я до войны «Пушку» курил. А по праздникам — «Северную Пальмиру». На ноябрьские стаканчик поутру пропустишь, закусишь, закуришь, и поплыла душа в небеса!

— И музыка везде по радио: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ!»

— Во-во, когда имеем, не ценим, а потерявши — плачем…

— Как же вы решились-то особистов раскулачить? Ну, народ отчаянный! Мы ведь тоже без жратвы двое суток сидели!

— А нам, паря, терять нечего!

— А в картишки никто перекинуться не желает? — Это, конечно, был Леха Стира. — Время скоротать, удовольствие получить…

В блиндаже обсуждали случившееся ротные Баукин, Родянский и Глымов и комбат Твердохлебов.

— Мы тут не дети, и не надо турусы на колесах разводить, — негромко говорил Баукин. — Ничем мы помочь ребятам не сможем.

— Да их, наверное, уже в штаб армии увезли, — сказал Родянский. — НКВД у нас работает без задержек.

— А если еще не увезли? — спросил Твердохлебов.

— Ну вот, на бобах теперь гадать будем…

— И что мы тогда можем сделать? — спросил Баукин. — В ножки Харченке упасть? Помилуй, пожалей?

— А если еще не увезли? — опять спросил Твердохлебов. — Мы все тут живем с последней надеждой. Что ж у ребят эту надежду отнимаем? Глымов, чего молчишь?

Глымов медленно сворачивал цигарку, молчал. Наконец проговорил медленно:

— У вора жизнь короткая. И жалеть о ней не надо.

— Легко так рассуждать, когда не тебя касается, — вздохнул Баукин.

— И меня коснется. Сегодня умрешь ты, а завтра я — есть такой закон лагерный.

— Ну, мы нынче не в лагере, и я хочу сказать… — начал было Родянский, но Глымов перебил с усмешкой:

— Не в лагере? А где ж мы нынче? Неужто на курорте?

— Не ерничай, не надо. — Родянский протестующе поднял руку. — Тяжелый ты человек, Глымов, никого тебе не жалко…

— Меня бы кто пожалел. — Глымов прикурил самокрутку, пыхнул клубом сизого дыма. — Сколько лет на свете живу, не встречал такого.

— Не жалеть тебя надо, Глымов, — бояться! — повеселевшим голосом сказал Баукин.

— И я так думаю, — согласился Глымов. — Чем жалеть — пущай боятся.

— Во дают! Устроили дискуссию! — возмутился Родянский. — Что делать будем, скажите лучше!

— Эй, соня! — Твердохлебов повернулся к радисту, спавшему в углу возле рации. — Я тебя в окопы выгоню — там спать будешь!

Радист Сеня Глушков, молодой парень — тонкая шея торчала, как палка, из широкого воротника гимнастерки — встрепенулся, часто заморгал, уставившись на комбата.

— По прямому со штабом дивизии соедини-ка быстро.

Сеня принялся яростно накручивать ручку телефонного ящика, закричал в трубку:

— Первый! Первый! Седьмой вызывает! Первый! Первый! Есть первый! Ответьте седьмому!

Твердохлебов взял трубку.

— Первый? Да, это я, Твердохлебов. Слушай, будь другом… Что, людей моих уже увезли или у вас пока? Да, арестованных. А с тебя убудет, если скажешь? Ох ты, какая тайна! Не знаешь… Или врешь, что не знаешь? Понятное дело… Ладно, к восемнадцати ноль-ноль к вам в гости буду. Нет, не сам. Начштаба велел. — Твердохлебов отдал трубку радисту, медленно вернулся к столу. — Там они еще…

Густой молочный туман разлился по земле, и вечерний полумрак только сгущал его. Полуразбитый «газик» тяжело переваливался на глубоких ухабах, с глухим шумом разбегалась из-под колес вода. Подслеповатые фары светили слабо, превращая завесу тумана в белесую муть. Когда «газик» провалился в особенно глубокую рытвину, Твердохлебов заворчал недовольно:

— Ну, ты, герой-любовник, аккуратней баранку крути! Как-никак начальство везешь, туды твою…

— Извините, Василь Степаныч, не видать ни зги, — испуганно оправдывался Шутов. — Такая дорога — черт ногу сломит!

— Да немного осталось-то. Сейчас в низинку спустимся, там лесок и штаб в леске… Да-а, туман мощный. В такой туман за языком хорошо ходить, — пробурчал Твердохлебов и закрыл глаза, пытаясь хоть чуть-чуть вздремнуть, а в сознании калейдоскопом завертелось прошлое…

В офицерской столовой за длинным праздничным столом, украшенным стеклянными вазами с букетами полевых цветов, заставленным батареями бутылок с шампанским и коньяком, большими глубокими мисками с винегретом, салатами и прочими нехитрыми вкусностями, было шумно, и все смеялись и говорили, перебивая друг друга. И молодые, полногрудые, цветущие командирские жены были в крепдешиновых платьях — у кого в горошек, у кого васильки по белому полю. Твердохлебов, в новенькой гимнастерке с двумя рубиновыми шпалами в красных петлицах, сидевший во главе стола, постучал по графину с морсом вилкой, взял фужер с шампанским и поднялся.

— Прошу внимания, товарищи командиры! Жизнь наша становится все краше и счастливее! Мы широко открытыми глазами уверенно смотрим в будущее! А чтобы враг не вздумал нарушить наш покой и мирный труд, мы, солдаты Рабоче-крестьянской Красной Армии, держим оружие в руках и разгромим любого агрессора, который посягнет на нашу жизнь и свободу! Мы верим в наше трудовое счастье! В коммунизм! Потому что ведет нас по светлой дороге наша родная коммунистическая партия и великий вождь и учитель трудящихся всего мира товарищ Сталин! С праздником Первомая вас! Ура, товарищи!

— Ур-р-р-а-а! — взревели командирские глотки, и зазвенели мелодичные голоса командирских жен.

И все встали, тянулись друг к другу чокаться, шампанское расплескивалось на стол, и от этого было еще веселее.

А после пели хором, сидя за столом и обнявшись за плечи, — огромная дружная семья.

Если в край наш спокойный хлынут новые войны Проливным пулеметным дождем, По дорогам знакомым за любимым наркомом Мы коней боевых поведем!

А потом в зале офицерского клуба танцевали вальс. Ах, довоенный вальс! Как сладко щемит сердце при воспоминании о нем! Начищенные до атласного блеска хромовые сапоги и дамские изящные белые «лодочки» скользили по зеркальному паркету, и томные улыбки проплывали по губам, и в глазах мерцали таинственные мечты… Твердохлебов невольно улыбнулся, глаза открывать не хотелось. Он был сейчас там, в мае сорок первого года, и рядом были друзья, а не этот «герой-любовник», что крутил баранку и напевал, страшно фальшивя:

Вам возвращая ваш портрет, Я о любви вас не молю, В моем письме упрека нет, Я вас по-прежнему люблю…

Шутов перестал петь, проговорил:

— Кажись, приехали, Василь Степаныч.

— Хорош, Степан, здесь тормози… — И Твердохлебов приоткрыл дверцу «газика», обернулся с улыбкой: — Как он у тебя еще ездит — диву даюсь!

В блиндаже комдива пили чай с баранками — сам комдив, начштаба Телятников и начальник особого отдела майор Харченко.

— Гражданин комдив, по вашему приказанию…

— Давай, Степаныч, подгребай к нам, чаем побалуемся, — махнул рукой генерал Лыков.

— Чай не водка, много не выпьешь, — язвительно заметил Харченко. — Наш комбат больше водку уважает.

— Шутите, гражданин майор, — проходя и присаживаясь за стол, проговорил Твердохлебов.

— Какие тут шутки, комбат. Твои бандиты двадцать пять бутылок водки прихватили, — весело ответил Харченко. — Небось уже выпили?

— Не знаю. Пьяных среди состава батальона не видел.

— Ты пей чай, пей… — Телятников подвинул ближе к Твердохлебову стакан и чайник. Куски сахара лежали в изящной стеклянной сахарнице.

Твердохлебов налил себе чаю, бросил кусок сахара и, достав перочинный ножик, стал размешивать сахар лезвием. Отпил два глотка, поставил стакан на стол, сидел неподвижно, глядя на Лыкова…

Арестованные сидели в темном погребе, довольно глубоком, хотя сквозь неровности бревен, положенных вместо крыши, пробивалось мерцание ночных звезд.

Как ты станешь большая, отдадут тебя замуж, —

негромко пел Хорь, глядя в щели между бревнами на звезды, —

Во деревню большую, во деревню чужую, Мужики там все злые, как собаки цепные, Как напьются — дерутся, топорами секутся…

Сырой промозглый холод от земляного пола и стен пробирал до костей. Воскобойников курил самокрутку, сделал последнюю затяжку и протянул окурок Филимонову. Микеладзе негромко, чтоб не мешать песне, рассказывал:

— Отец знаменитый дирижер был. Вся Грузия знала, в Москве выступал, Ленинграде… Европа знала. Арестовали, сказали — товарища Сталина хотел убить, да! Ну зачем знаменитому дирижеру товарищ Сталин, слушай? Он вообще ничем, кроме музыки, не интересовался. Берия ему на допросах уши железным прутом проткнул, понял, да? Железным прутом! Всю семью арестовали и всех убили! Мать, четверых братьев, сестру. Один я живой остался, не знаю почему… — Микеладзе волновался, голос его дрожал. — Слушай, я вот все время думаю: а что, разве нельзя социализм построить, но чтобы невинных людей при этом не убивать?

— Врагов революции, врагов социализма уничтожали… — задумчиво проговорил Воскобойников.

— Вроде в Гражданскую всех врагов поубивали. Кто живой остался, за кордон уехал, а десяток лет прошло — снова здорово…

— Многовато врагов получается, — сказал Яковенко. — Неужто по-другому нельзя?

— Выходит, нельзя… — вздохнул Филимонов. — Какая-то такая политика…

— Бей своих, чтоб чужие боялись! — весело вставил Яковенко.

Хорь перестал петь, сказал, обращаясь ко всем:

— Ну че, так и будем сидеть? Как бычки на привязи? Нас ведь поутру постреляют, неужели не поняли?

— Что ты предлагаешь? — спросил Микеладзе.

Хорь долго смотрел на щели между бревнами, думал о чем-то, потом сказал:

— Бревна-то не закреплены никак… просто лежат, как положили. Одно приподнять тихонечко и — рвать когти отсюда…

— Бежать? — спросил Яковенко. — Куда?

— А в божий свет, как в копеечку… Россия большая… — раздумчиво отвечал Хорь.

— У дверей охрана стоит — увидят, — предупредил Воскобойников.

— Охрану отвлечь можно. А потом камушком по балде и — ноги в руки… — усмехнулся Хорь.

— Ну что, зачинщиков установить не удалось, комбат? — спросил комдив Лыков.

Твердохлебов молча перевел взгляд в угол блиндажа, где стояли в пирамиде несколько автоматов и винтовок и сидел за рацией радист.

— Какие зачинщики, товарищ генерал? — вновь усмехнулся майор Харченко. — У них там круговая порука — лагерный закон: свой своего не выдаст.

— Люди больше ста верст пешедралом… Трое суток… Сухой паек в первые сутки кончился, потом голодные шли. Потом полный профиль окопов копали, блиндажи, пулеметные гнезда… Без еды люди воевать не могут… Человеческие силы тоже предел имеют, гражданин генерал.

— Гм, да… — Генерал Лыков кашлянул, вдруг строго взглянул на Твердохлебова и заговорил совсем другим, ледяным тоном: — Ты про блокаду Ленинграда слышал, конечно?

— Слышал… По сводкам Совинформбюро.

— А то, что там люди с голоду умирают, слышал? Умирают, но у станков стоят. Умирают, но атаки немцев отбивают. Умирают, но держат оборону революционного города! И склады с продовольствием никто не грабит. А получают по рабочим карточкам триста граммов хлеба в сутки. Ты понимаешь, про что я тебе толкую, комбат?

— Понимаю… — Твердохлебов опустил голову.

— Плохо понимаешь. Если б нормально понимал, не оправдывал бы грабителей.

После долгого молчания Твердохлебов поднял голову и проговорил твердо:

— Я прошу вас, гражданин генерал, отпустить арестованных людей. Вместо них судить трибунал должен меня. Я допустил это преступление, и мне отвечать за него.

— Ты смотри, как благородно, — покачал головой комдив. — Комбат под трибунал пойдет, а преступники… дважды преступники на свободе гулять будут?

— А я считаю, комбат и должен пойти под суд вместе с грабителями, — вмешался майор Харченко. — Если допустил такое во вверенном ему батальоне.

— Ну, ты палку не перегибай, не надо, — остановил его молчавший до сих пор начштаба Телятников.

— По закону военного времени… — начал чеканить слова Харченко, но Телятников прервал его уже раздраженно:

— Да подожди ты! Что ты лезешь все время поперед батьки в пекло?

Но Твердохлебов не принял защиты:

— Гражданин майор прав. Я должен отвечать за вверенный мне батальон. И прошу только об одном — отвечать должен я один. Тех людей, которых арестовали, я прошу отпустить — они не виноваты.

— Тогда дай нам тех, кто виноват, — сказал Харченко.

— Я не знаю.

— Проведи следствие. Узнай, — сказал Харченко.

— Батальон не выдаст участников грабежа.

— Если с некоторыми как следует побеседовать, еще как выдаст, — усмехнулся Харченко.

— Я не следователь и вести следствие не умею, — отвечал Твердохлебов.

— В таком случае следствие придется провести мне, — принял вызов Харченко.

— Ну, хватит словами играться! — прихлопнул ладонью по столу генерал Лыков. — Развели тут перепалку.

— Я сообщил о ЧП в особый отдел штаба армии, товарищ генерал, и я обязан найти и наказать виновных.

— Шибко ты ретивый служака, Остап Иваныч. Сперва найди. А то заграбастал первых попавшихся… И рапортуешь!

— Почему же первых попавшихся? Трое из них наверняка участвовали в грабеже.

— Почему только трое? — спросил Телятников.

— Уголовники, — ответил Харченко.

— А политические, значит, вне подозрений? — удивленно посмотрел на него генерал Лыков.

— Думаю, политические вряд ли были зачинщиками, — отвечал Харченко. — У политических в практике объявлять голодовки протеста. Голодать для них дело привычное. А вот уголовники…

Договорить начальник особого отдела не успел — в блиндаж торопливо вошел адъютант Лыкова капитан Шерстобитов. Вид у него был перепуганный.

— Товарищ генерал, разрешите доложить!

— Что еще? — недовольно глянул на него Лыков.

— Арестованные штрафники бежали!

— Что-о?! — рявкнул майор Харченко, вставая с табурета.

— Арестованные бежали! Связали двоих красноармейцев… ну, которые погреб охраняли, и убежали. Два автомата забрали, — сообщил адъютант.

— Ты их что, в погребе держал? — спросил Лыков Харченко.

— У меня специальных камер здесь нету, — зло ответил Харченко и кинулся к дверям.

Твердохлебов тоже поднялся:

— Разрешите, гражданин генерал.

— Без тебя управятся, сиди, — сказал начштаба. — Ты уже Василь Степаныч, ничем не поможешь.

— Их же поубивают всех… — тихо проговорил Твердохдебов.

— Ну, поубивают! — повысил голос Лыков. — Не надо было из-под стражи бежать! Не надо было продукты воровать! Не надо было… — Лыков не договорил и только с досадой махнул рукой. — Тебе сказали — сиди, стало быть, сиди.

Твердохлебов сел, застывшим взглядом смотрел в стол. Стало тихо.

— А ты говоришь… — Генерал многозначительно посмотрел на Телятникова.

— А что я говорю? — поднял глаза на генерала начштаба. — Раз убежали, значит, виноваты были. Сами себе подписали приговор.

— Штрафники — народ отчаянный, еще поймать надо.

— Харченко поймает, — уверенно сказал Телятников.

— Черт знает что! — покачал головой генерал Лыков. — Шуму будет — до командарма дойдет. Одна морока с этими штрафниками…

Они бежали по полю что было сил. В темноте было трудно угадать, сколько еще бежать до леса. Впереди, часто спотыкаясь, бежал Хорь, за ним Яковенко, Ашот Бабаян, Вахтанг Микеладзе, Сергей Филимонов и остальные.

Позади них в глубине поля раздался рокот автомобильных моторов, и два мощных луча света полоснули темноту, стали шарить по полю, пока беглецы не попали в круг света. В ту же минуту загремели автоматные очереди.

Первым пуля ударила грузина Микеладзе. Он подпрыгнул на бегу и плашмя ударился о землю. Остальные продолжали бежать, даже не оглянулись на упавшего товарища. Автоматы не переставали грохотать, два «виллиса» быстро нагоняли беглецов. Но и спасительный лес, что осветили прожекторы, установленные на машинах, был совсем близко.

Вторым пуля поймала Андрея Яковенко.

Третьим упал Ашот Бабаян.

Расстояние между кромкой леса и беглецами сокращалось, но еще быстрее сокращалось расстояние между беглецами и машинами. Хорь обернулся и понял, что добежать до леса не успеет. На бегу он сдернул с шеи автомат, с размаху плюхнулся на землю, развернулся и, прицелившись в одну из машин, откуда бил луч света, нажал спусковой крючок. Рядом упал Филимонов, тоже прицелился, загремела вторая автоматная очередь.

— Молоток! — крикнул ему Хорь. — Бей в правую!

Взвизгнули шины, «виллис» завилял по полю и встал. Солдаты повыпрыгивали из машины, растянулись в цепь и пошли вперед, открыв беспорядочный огонь из автоматов. А из темноты выныривали и выныривали красноармейцы. Теперь цепь вытянулась по всему полю, охватывая беглецов полукругом.

— Филимонов! — позвал Хорь. — Эй, Филимонов!

Но Филимонов был уже мертв, лежал, уткнувшись лицом в землю. А пули цвенькали и шлепались совсем рядом.

— Спекся Филимонов… — пробормотал Хорь.

Он стрелял короткими очередями по два-три выстрела. Потом остановился, утер мокрое от пота лицо рукавом, погладил ложе и горячий ствол автомата, опять пробормотал:

— Амба, Паша… помирать пора… — и медленно развернул автомат, приставил ствол к сердцу, посмотрел на звездное необъятное небо, вздохнул глубоко и дернул спусковой крючок.

Сухо шелкнули три выстрела. Ахнула душа жиганская и покатилась на небеса прямиком на Божий суд — да только что с нее взять-то, с этой озябшей и озлобившейся души? Пойдет и дальше скитаться по лихим дорогам, гонимая отовсюду и презираемая…

Ранним утром Твердохлебов возвращался в свой батальон. «Газик», гремя и лязгая всеми своими частями, нырял в колдобины, выбирался с натужным воем и тут же проваливался снова. Степа Шутов едва успевал крутить баранку и при этом еще говорить:

— Ну, че поделаешь, товарищ комбат, ведь сами виноваты. Раз арестовали, значит, сиди и не дергайся, жди, пока начальство твою судьбу решит, правильно я говорю? Решили бы все честь по чести, ну, наказали бы, без этого тоже нельзя, и отправили бы обратно в родной штрафбат. Дальше-то штрафбата куда? Некуда. И все хорошо было бы! Правильно говорю, Василь Степаныч? Это все уголовники воду мутят, я сам слышал. Тот еще народ, ни в Бога, ни в черта не верят! А один советскую власть при мне распоследними словами поносил, честное слово! И среди политических тоже такие есть — власть кроют почем зря! За это небось их и посадили. Враг — ведь он всегда враг, правильно я рассуждаю, Василь Степаныч?

— Ты заткнешься когда-нибудь, паскудная твоя душонка?! — вдруг взревел Твердохлебов. — Герой-любовник, твою мать! Ты поменьше разговоры слушай! А то тебе уши отрежут, стукач паршивый! Сегодня сдашь ключи Буренкину и в строй встанешь! Устроился он начальство возить! Воевать будешь!

Степа Шутов пришибленно замолчал, втянув голову в плечи, и на глазах его выступили слезы. Белый свет померк перед ним. «Газик» ухнул в глубокую яму, Твердохлебова швырнуло вперед, и он ударился лбом о ветровое, все в трещинах, стекло, и оно разлетелось на куски. «Газик» остановился.

— Вылазь из машины к чертовой матери! — заорал Твердохлебов и с силой толкнул паренька в плечо. От толчка тот ударился о дверцу, она распахнулась и Шутов вылетел из машины, шлепнулся в дорожную жидкую грязь.

Твердохлебов перебрался на водительское сиденье, включил передачу, и «газик» поехал.

— Пешком дойдешь, не барин! — обернувшись, крикнул Твердохлебов.

Шутов поднялся, долго счищал грязь, потом побрел по полю вдоль дороги, понуро опустив голову.

Твердохлебов, стиснув зубы, гнал машину по дороге. «Газик» истошно ревел, казалось, еще немного — и мотор просто взорвется от напряжения. Минут через пять Твердохлебов обернулся — фигурка Шутова сделалась совсем маленькой и скоро пропала из виду.

Твердохлебов проехал еще немного и вдруг затормозил, остановился. Сидел, уронив голову на руль и опустив плечи, будто непомерная тяжесть давила на них. Время, казалось, застыло…

Вдруг вспомнилось почему-то, как он с двумя друзьями, старшим лейтенантом Садыковым и капитаном Матюшиным, пришли к родильному дома и стояли во дворе, глазея на одинаковые окна, распахнутые настежь в этот утренний час.

— Вера-а-а! — заорали они в три луженые глотки, и стая голубей, гревшаяся на карнизе на солнышке, с шумом взлетела в небо.

В одно из окон третьего этажа выглянула Вера в больничном халатике и замахала руками, мол, уходите, бессовестные! А сама улыбалась.

— Покажи сына! — потребовал Твердохлебов, подойдя ближе к стене.

Вера снова замахала руками и скрылась, а в окно высунулась толстая, могучая медсестра, погрозила кулаком, рявкнула на весь двор:

— Я вот начальству-то вашему сообщу, как вы роженицам спать не даете!

И тогда Твердохлебов полез наверх по водосточной трубе, проходящей как раз рядом с окном, в котором исчезла Вера. Он лез ловко и быстро, обхватив трубу руками и ногами. Труба поскрипывала, чуть шаталась. Твердохлебов добрался до третьего этажа, потянулся рукой к окну и тихо постучал пальцами по стеклу. На стук выглянула Вера. Увидев прямо перед собой улыбающуюся физиономию Твердохлебова, она ахнула, вскинула руку.

— Ты рехнулся, Вася!

— Покажи… — умоляюще попросил Твердохлебов. — Сына покажи…

Пока Вера ходила за сыном, в окне появились любопытные лица других рожениц, они смеялись, крутили пальцами у виска. А потом появилась Вера, держа на руках большой сверток. Она откинула верхний узорчатый уголочек и открыла сморщенное красное личико, курносое, с широко открытыми синющими глазами.

Затаив дыхание, Твердохлебов смотрел на новорожденного:

— Весь в меня, — прошептал он, и потянулся ближе к окну, чтобы разглядеть получше.

Часть трубы, за которую держался одной рукой Твердохлебов, выскочила, раздался пронзительный скрежет, и Твердохлебов, обнимая жестяной кусок, полетел вниз.

— Ах! — только и успели вскрикнуть Вера и стоявшие за ней роженицы.

Он рухнул спиной прямо на вскопанную, с кустами пышных роз клумбу. Вылетевший из рук кусок трубы с грохотом покатился по асфальту. Друзья бросились к неподвижно лежавшему Твердохлебову.

— Вась! Вась! Ты живой?

— Поломал чего? Руки-ноги как?

Твердохлебов открыл глаза, набрал в грудь воздуха и вдруг счастливо захохотал, раскинув по клумбе с розами руки и глядя в голубое небо…

Твердохлебов очнулся, поднял с руля голову. Рядом с машиной уныло стоял Степа Шутов.

— Простите, Василь Степаныч, я все понял… я больше не буду…

— Ни хрена ты не понял, — вздохнул Твердохлебов. — Садись.

Шутов взобрался в машину, Твердохлебов выжал сцепление, и «газик» тронулся.

Когда стали видны позиции штрафного батальона, Твердохлебов вдруг спросил:

— Тебя на беседы майор из особого отдела Харченко не вызывал?

— Нет.

— Ни разу не вызывал? — недоверчиво покосился Твердохлебов.

— Честное слово, нет. — Шутов взгляда не отводил, прямо смотрел в глаза комбату.

— Если вызовет, смотри, держи язык за зубами, понял?

— Понял, товарищ комбат. Все понял, — дрогнувшим голосом ответил Шутов.

— Поздновато ты понимать начал… — Твердохлебов помолчал, после паузы добавил: — Ты извини, Степан, накричал на тебя, руки распустил… нехорошо…