В блиндаже Твердохлебова резко зазвонил проводной телефон. Твердохлебов едва успел взять с телефонного ящика и приложить к уху трубку, как услышал рокочущий бас комдива Лыкова.

— Твердохлебов! Принимай пополнение!

— Благодарю, гражданин генерал. Наконец-то вспомнили о моих мольбах, — шутливо сказал Твердохлебов.

— В штабе армии вспомнили о моих просьбах, — уточнил Лыков. — А то у тебя людей скоро вовсе не останется.

— Нас мало, но мы в тельняшках, — снова пошутил Твердохлебов.

— Завтра у вас тяжелый день будет, — сказал Лыков.

— Да когда у нас легкие-то были?

— Не подкачай. — И генерал положил трубку.

— На тоби, убоже, шо мени не гоже, — проговорил Антип Глымов, сидевший вместе с Федором Баукиным за столом.

— Помнится, и ты был таким же «мени не гоже», — усмехнулся Твердохлебов.

— Я-то был, а ты и посейчас «убоже», — ответил Глымов.

Твердохлебов только рукой махнул и пошел знакомиться с пополнением. Он шел вдоль строя вновь прибывших, вглядывался в лица. Иногда останавливался, спрашивал:

— Фамилия?

— Рубашкин Андрей, гражданин комбат.

— Товарищ комбат, — поправил Твердохлебов.

— Виноват. Товарищ комбат.

— За что сидел?

— Под судом не был. Бывший лейтенант Красной Армии, командовал ротой сто сорок первого стрелкового полка — бойко отвечал Рубашкин. — Во время драки убил товарища лейтенанта Федорова. Трибунал определил штрафбат.

— За что убил-то?

— Случайно получилось, товарищ комбат… по пьяному делу…

Твердохлебов пошел дальше, через несколько шагов опять остановился:

— Фамилия?

— Светличный Рудик… то есть Родион.

— За что сидел, Родион? Или тоже бывший лейтенант?

— Никак нет, товарищ комбат. Работал представителем ЦК партии на заводе «Шарикоподшипник». Статья пятьдесят восьмая, пункт Б. Террор и антисоветская пропаганда. Вызвался добровольцем в штрафной батальон.

— Думаешь, тут будет легче?

— Не думаю, товарищ комбат.

— Ну, смотри… Чтоб мне не пришлось второй раз про это спрашивать, — тяжело выговорил Твердохлебов и двинулся дальше. Опять остановился, глянул на чернявого, сутулого парня с копной курчавых волос:

— Твоя как фамилия?

— Цукерман Савелий, товарищ комбат.

— Ты за что? Работал где?

— Бывший младший сержант двести третьего стрелкового полка гвардейской сто семьдесят четвертой стрелковой дивизии. Трибунал присудил штрафбат, — глядя в сторону, нехотя ответил Цукерман.

— За что?

— Офицера избил… капитана… — так же нехотя ответил Цукерман.

— За что? — опять спросил Твердохлебов.

— Ну… там… подрались, в общем… — неразборчиво забормотал Цукерман.

— За что, спрашиваю, избил офицера? — уже раздраженно переспросил Твердохлебов.

— Он меня… жидом назвал… — громко и отчетливо произнес Цукерман.

— К-как назвал? Жидом? — оторопел Твердохлебов.

— Так точно, товарищ комбат.

— А капитану что присудили? — спросил Твердохлебов, нахмурившись.

— Не знаю… Ребята говорили, тоже разжаловали… — пожал плечами Цукерман. — Может, штрафбат тоже определили… а может, еще что…

— Ну, ты это, Цукерман… ты если его встретишь, сразу с кулаками-то на него не кидайся. — Твердохлебов задумался, вздохнул. — Хотя в былые-то времена… люди стрелялись за оскорбление личности. А теперь обзываем друг дружку почем зря — как с гуся вода.

— А мне председатель трибунала говорил: чего ты с кулаками сразу полез? Ну, обозвал человек сгоряча, а ты его бить сразу… офицера… Вроде прав я таких не имею, — бормотал Цукерман.

— Это смотря как обозвать, — усмехнулся Твердохлебов. — Вот скажи я, к примеру, Микоян — черножопый армяшка, что мне за это будет?

— Если никто не стукнет, ничего не будет, — усмехнулся в ответ Цукерман.

— Тоже верно… А тебе что за это будет, если я стукну?

— Я таких слов никогда не скажу, — опустил голову Цукерман.

— Н-да-а… И сильно ты его избил?

— Четыре ребра поломал… и челюсть.

— Ого… — сухо улыбнулся Твердохлебов. — На вид щуплый, а вот поди ж ты… — Покачал головой и пошел дальше…

Артиллерия работала на совесть — над немецкой линией обороны метались огненные сполохи взрывов, содрогалась земля, черные от взрывов облака плыли, застилая небо.

Штрафники набились в окопы, приготовившись к атаке, вглядывались вдаль, где на самом горизонте рвались на немецких позициях наши снаряды.

Леха Стира, закинув автомат за спину, машинально тасовал колоду, время от времени выдергивал карту, переворачивал, смотрел, что именно вытащил. Вышла пиковая дама. Леха поморщился, снова стал тасовать, глядя поверх бруствера на горизонт. Снова выдернул из колоды карту, глянул. Опять пиковая дама.

— Че ты ко мне привязалась? — пробормотал Леха, и длинными нервными пальцами картежного шулера еще раз перемешал потрепанную колоду.

Штрафники смотрели, как работает наша артиллерия, переговаривались:

— Видал, справа как густо взрывы ложатся. А напротив нас — реденько, это почему так?

— А потому что нам и артподготовки не надо — наши души никто не считает.

— Во-во, сколько нашего брата поляжет — никто и считать не будет.

— Это понятно — за людей они нас давно не считают, только артиллеристы, гады, могли бы равномерно стрелять-то. Что им, жалко, что ли, если равномерно по всем немецким окопам?

— Видать, такой приказ им был…

— А хорошо долбают, а? Любо-дорого, до вечера смотрел бы!

— До вечера у них снарядов не хватит.

— Еще минут пяток, и комбат «в атаку» заорет.

— Э-эх, спиртяшки бы кружечку…

— У фрицев шнапсом разживемся. Добежать бы только…

— А он тебя в окопе со стаканом шнапса встречать будет, — с нервным смехом последовал ответ.

Леха Стира все тасовал карты, вытащил не глядя, перевернул, и снова глянула на него дама пик печальными глазами.

— Да че ты прилипла, в самом деле! — уже зло выругался Леха.

Внезапно грохот артиллерийских батарей смолк. Тишина показалась звенящей. Штрафники зашевелились, снимали автоматы и винтовки с плеч, передергивали затворы.

Твердохлебов первым вспрыгнул на бруствер, выпрямился, вскинул вверх руку:

— В ата-а-аку-у-у!! За мно-о-ой!!

Леха Стира последний раз вынул из колоды карту, перевернул — на него смотрел король червей.

— Сразу бы так, — улыбнулся Леха и сунул колоду в карман. Схватил прислоненный к стене окопа автомат и полез из окопа. — Э-эх, мать моя женщина-а-а! Бей гадов, братцы-и-и!! — вопил Леха.

Первая шеренга атакующих была уже далеко впереди. Ее нагоняла вторая шеренга, следом катилась третья, четвертая…

— Ур-ра-а-а!! — гремело по полю.

И тут взорвалась первая мина. Она провизжала над головами бегущих и взорвалась в середине шеренги. С воющим свистом мины летели в воздухе совсем низко и рвались одна за другой, и с каждой минутой взрывов становилось все больше и больше. И неподвижно лежащих тел становилось все больше. И смолкло громогласное «ура!». В коротких перерывах между взрывами слышались только хрипы и стоны, тяжелое шарканье сотен бегущих ног, приглушенная матерщина.

Антип Глымов бежал тяжело, медленно, и пот катился градом по лицу, и сердце захлебывалось в горле, не хватало воздуха, и он с хрипом втягивал его открытым ртом.

Бежал Максим Родянский, выставив перед собой автомат, и рот перекошен от крика:

— Бе-е-е-ей!

Бежал Савелий Цукерман, бежал молча, черные горячие глаза устремлены вперед. Стальная каска все время сползала на лоб, мешая смотреть, и Цукерман сорвал ее и отбросил в сторону. Это был его первый бой.

И вот уже видна немецкая линия окопов, ощетинившаяся огнями выстрелов. Как в песне пелось, «проливной пулеметный дождь»! И падают на бегу штрафники… падают… падают…

Мина рванула совсем рядом, Цукермана бросило в сторону, и он оказался в неглубокой воронке. Сверху на голову, плечи и спину сыпались комья земли. Он пришел в себя и понял, что невредим, что надо выскакивать из воронки и бежать вперед, но не было сил подняться. Пули часто посвистывали над головой, втыкались во влажную землю, и он прижался щекой к земле. Мимо воронки шлепали грязные сапоги, солдатские ботинки в обмотках… Подняв глаза, Цукерман увидел перекошенные криком и злобой лица, оскаленные, сведенные судорогой рты.

Он попытался выбраться, но пули цвенькали так зловеще и громко, что он снова сполз вниз, лежат неподвижно, прикрыв руками голову. Потом приподнял голову, посмотрел на людей, бегущих мимо. Многие падали и уже не поднимались. А мины выли так жутко и взрывы рвались так оглушительно и совсем рядом, что у Цукермана стало нервно подергиваться щека. Не отдавая себе отчета, он вдруг схватил автомат, ткнул стволом в ногу, чуть выше колена, и дернул спусковой крючок. В грохоте боя этого выстрела было совсем не слышно, только дернулась от боли нога да на штанине появилась рваная дыра, сквозь которую потекла кровь.

Пробегая мимо воронки, Антип Глымов увидел лежащего на дне Цукермана, автомат в его руках и откинутую в сторону раненую ногу. Глаза их встретились на мгновение — и Глымов побежал дальше. Цукерман закрыл голову руками и уткнулся лицом в землю…

У немцев первых не выдержали нервы. Выбираясь из своих окопов и гнезд, они начали отступать, огрызаясь автоматными очередями, швыряя гранаты в набегающие цепи.

Первая волна атакующих захлестнула окопы… короткая рукопашная схватка… крики, выстрелы, хрипы и стоны, разрывы гранат… И вот уже волна штрафников, перемахнув первые окопы, катится ко второй линии немецкой обороны. Оттуда яростно бьют пулеметы… И опять падают на бегу атакующие… падают… падают… Все поле усеяно телами убитых и раненых…

Леха Стира, Григорий Дзурилло и Жора Точилин подобрались к окраине деревни и из зарослей орешника наблюдали, как немецкие солдаты поправляли сбрую на лошадях, запряженных в телеги, потом стали выводить из скотных дворов коров, привязывали за веревки к задникам телег.

Из домов выскочили две простоволосые женщины, бросились к солдатам, пытаясь вырвать веревки, голосили при этом громко, и слезы текли по морщинистым изможденным лицам. Подбежала еще одна женщина, обняла корову за шею, прижалась к ней. Солдат стал было отрывать женщину от коровы, потом схватился за автомат и выстрелил. Женщина медленно сползла на дорогу, легла прямо у ног коровы и затихла. А солдат выстрелил еще раз в воздух и что-то закричал угрожающе женщинам. Те испуганно отпрянули, стояли у дороги и плакали…

— Ну, суки, — выругался Дзурилло, отводя бинокль от глаз, — подчистую грабят…

— Дай-ка мне, — попросил Леха Стира и, взяв бинокль, поднес его к глазам.

Возле большого дома стояли черный «опель-адмирал» и три мотоцикла. Из дома торопливо вышли два офицера в шинелях, надвинутых на глаза фуражках, за ними шестеро автоматчиков в касках. Едва офицеры сели в машину, водитель выжал газ. Автоматчики по двое уселись на мотоциклы и рванулись следом за «опель-адмиралом». Из дверей домов осторожно выглядывали старики, старухи, женщины.

Проехали два танка, за ними прогрохотали полевые орудия, запряженные лошадьми. Потом появился еще один танк. Сидевший на броне офицер в грязном от земли и пороховой копоти мундире что-то прокричал солдатам, те принялись рассаживаться по телегам, возницы разобрали вожжи, и лошади с натугой тронулись, затрусили по деревенской улице. Стучали, скрипели колеса. Обоз в шесть телег полз по улице. За ними торопились пешие солдаты, часто оглядывались, громко переговаривались между собой.

— Драпают… — прошептал Дзурилло. — Организованно драпают, не то что мы.

— Интересно, чего у них в этих коробках? — пробормотал Леха Стира, глядя в бинокль. — Что за добро такое?

— Э-эх, шарахнуть бы щас по ним прямой наводкой, — сказал Жора Точилин. — Всех бы тут положили!

— А можно гранатами покидаться, — проговорил Стира. — И добро нам достанется. В этих коробках и мешках, чувствую, много хороших вещичек запрятано.

— Крохобор-мешочник, — зло посмотрел на Леху Дзурилло. — И никаких гранат. Василь Степаныч велел посмотреть и тихо вернуться.

В блиндаже комдива Лыкова напряженно ждали. Генерал мерил шагами блиндаж, дымя папиросой, останавливался у стола, на котором была разложена карта со множеством стрелок и помет, задумчиво смотрел и вновь принимался ходить. Начштаба Телятников сидел за столом и тоже смотрел на карту. Звуки сражения смутно доносились сквозь толстые стены блиндажа.

В углу колдовали над рацией двое радистов. Один заунывно повторял:

— Седьмой! Седьмой! Я — первый, я — первый! Седьмой!

Попискивал зуммер, мигали на ящике зеленые и красные лампочки. Лыков бросал нетерпеливые взгляды в сторону радистов.

— Седьмой! — встрепенулся радист. — Отвечайте первому! Слышу вас, слышу!

Лыков схватил трубку:

— Ну, что там у тебя, седьмой?

— Позиции фрицев прорвали! Обе линии обороны! — послышался голос Твердохлебова. — Ширина прорыва километр. В глубину прошли тоже чуть больше километра… Выдохлись. Большие потери… — Твердохлебов помолчал, повторил: — Очень большие, гражданин генерал.

— Красновку видите? — крикнул генерал.

— Так точно. На горизонте большое село. Разведка доложила — фрицы из нее уходят.

— Двигайтесь вперед. Занимайте деревню! Докладывай каждый час! — Лыков отдал трубку радисту, подошел к столу, удовлетворенно потер руки. — Прорыв шириной в километр — ничего не скажешь, молодцы! Главное, вовремя! — Лыков обернулся к радистам. — Дай пятого!

Радисты снова принялись колдовать над рацией. Один взывал:

— Пятый! Пятый! Я — первый! Я — первый! — Радист обернулся: — Есть пятый!

Генерал Лыков вновь подошел, взял трубку, закричал:

— Пятый, ты готов? Давай, пятый! Проход свободен! Жарь на всю железку! За тобой полк Шумилина и полк Гаврилова в прорыв пойдут! Давай! — Лыков вернул трубку радисту, снова приказал: — С седьмым соедини.

Потом подошел к столу, в который раз посмотрел на карту, сказал:

— Пошли танки… Корпус Сидихина! Силища! — Генерал взял карандаш, прочертил еще одну стрелу сквозь синюю линию немецкой обороны. — А отсюда, от города Глухова, дивизия Завальнюка через десять минут ударит. Как красиво, Иван Иваныч, а? А вот тут мы с ним соединимся, и две дивизии гансиков вместе с пушками и танками — в мешке! Как по нотам! Теперь мы научились! Теперь мы им «котлы» будем устраивать!

— Дороговато учение это стоило, — вздохнул Телятников, глядя на карту. — И будем еще платить и платить…

— Что поделаешь, Иван Иваныч, это война. А на войне платят кровью.

— Седьмой, седьмой, вас вызывает первый! — взывал радист. — Есть седьмой, товарищ генерал!

— Седьмой! Потери у тебя большие? Да-а, — Лыков закашлялся. — Раненых отправляй в медсанбат! Машины пришлю! Занимай Красновку. Осваивайся. Жди указаний! Все! — Генерал отдал трубку радисту, вернулся к столу. — Потери больше половины состава…

Светлые синие сумерки опускались на деревню Красновка.

Красные, распаренные после бани Твердохлебов, Глымов, Родянский и Баукин сидели в просторной горнице и пили чай с медом и баранками. Стояла на столе и четверть мутного самогона, рядом граненые стаканы, на тарелках обглоданные куриные косточки, лежал на блюде холодец и в мисках — соленые огурцы и моченые яблоки.

Под расстегнутыми гимнастерками виднелись свежие нижние рубахи. На шее у Твердохлебова висело вафельное полотенце, и он промокал им мокрое лицо.

— С начала войны не парился, это ж надо, а? — качал головой Твердохлебов. — Будто заново родился… Удивительное это дело — хорошая банька!

Глымов похрустел куском сахара, с шумом потянул с блюдца чай, вздохнул удовлетворенно, сказал:

— Интересно, сколько ден такая райская житуха протянется?

— А ты не загадывай, — ответил Баукин. — Живи да радуйся.

— Чему радоваться-то?

— Что живой. И не раненый, — сказал Баукин. — А воюем уже, считай, три месяца, срок немалый.

В горницу вошла хозяйка, женщина лет сорока, в длинной темной юбке с засаленным передником и ситцевой кофточке. Ухватом достала из печи чугунок, заглянула, приподняв крышку:

— Картошка поспела. Есть будете?

— Ну, закормила ты нас, хозяйка, как на курорте, — улыбнулся Твердохлебов. — Лучше попей с нами чайку.

— Поспею ишшо, напьюсь.

— Твой-то где воюет?

— Так ить трое воюют. Мужик да сынов двое. А поди знай, где? С декабря прошлого года ни от кого весточки не было. Может, и в живых-то никого не осталось, — говорила женщина, продолжая орудовать ухватом в глубине печи.

За окном прогрохотали полуторки, послышались голоса солдат.

— Нельзя так думать, хозяюшка, — возразил Твердохлебов, поднимаясь из-за стола. — Живы твои! Воюют. А что весточки не шлют, так, может, некогда… может, на почте где затерялось, да мало ли, когда такая неразбериха кругом… сам черт ногу сломит… — Твердохлебов вышел из избы, прикрыв дверь.

— Вы-то насовсем пришли, али, как он вдарит, опять на восток побегите? — спросила женщина, опершись на ухват большими, с набухшими узлами вен руками.

— Это, хозяйка, одному Богу ведомо, — ответил Глымов. — А у нас судьба — индейка, а жизнь — копейка. Так-то вот…

— Не слушай его, хозяйка! — решительно возразил Федор Баукин. — Теперь на запад идти будем! Свое отвоевывать! — И он даже пристукнул кулаком по столу.

— А пошто вас штрафными называют? — опять задала вопрос хозяйка. — Справные вроде, не пьяные… рассудительные…

— Нагрешили в прошлой жизни, хозяюшка, — усмехнулся Глымов и встал из-за стола. — А теперь, стало быть, грехи свои искупаем. Как искупим — по новой грешить зачнем. Спасибо, хозяйка, за хлеб-соль. — Он приобнял ее, поцеловал в морщинистую темную щеку и вышел.

Во дворе Твердохлебов распоряжался погрузкой.

Ходячие раненые сами или с помощью товарищей забирались в кузовы двух полуторок, лежачих грузили вместе с самодельными носилками. Слышались торопливые голоса:

— Повыше приподними… еще чуток…

— Ой, за руку не хватай! Под локоть подмогни…

— Потеснись, братцы! В тесноте, да не в обиде!

— Ох и болит, зараза, ноет и ноет… видать, кость задета…

— Вот начнет трясти — тады все в голос завоем!

— Еще двоих лежачих поместите?

— Не, некуда! Стоять негде, не то что сидеть!

— Лечитесь, братцы, выздоравливайте!

— Не поминайте лихом, братцы!

— Уж простите нас, на курортное житье едем!

— А этого куда? Да не доедет он, я вам говорю! У него три пули в животе!

— Не твое дело, доедет или не доедет! Давай, грузи!

— Некуда грузить! Погляди — стоять негде!

Пришлось вмешаться Твердохлебову:

— Ну-ка, подвиньтесь там! Давай носилки!

— А помрет, чего с ним делать?

— До медсанбата довезем, а там пущай хоронят.

— Гля, сколько народу — тут и десяти полуторок не хватит!

Твердохлебов сам приподнял носилки, двинул их прямо в гущу ходячих раненых. Тем поневоле пришлось сторониться, освобождая место. Раненые недовольно бурчали, но открыто перечить комбату никто не посмел.

Твердохлебов обернулся: кто там следующий? — и столкнулся с Савелием Цукерманом. У того была завязана выше колена левая нога.

— Что, брат, не повезло? В первом же бою подранили? — спросил Твердохлебов.

— Я быстро вернусь… рана пустяковая. Я быстро.

— Не торопись, Савелий, убить всегда успеют. Башка болит?

— Немного. Шум в ушах, а так ничего… терпимо.

— Выздоравливай. Счастливо.

Цукерман уже стал подниматься в машину, когда почувствовал на затылке чей-то взгляд. Он обернулся — вслед ему смотрел Антип Глымов, и Савелий с ужасом понял, что Глымов все знает. Он даже усмехнулся едва заметно. Цукерман вздрогнул, шагнул было к Глымову, словно хотел что-то сказать, но тот прошел мимо, пробормотал:

— Не менжуйся, фраерок, повезло тебе — быстро оклемаешься…

Машины были загружены под завязку, но толпа раненых у дороги, кажется, не уменьшилась.

— Остальных вторым рейсом заберут! — пообещал Твердохлебов. — Еще к вечеру подводы с лошадьми организуем!

Полуторки одна за другой медленно тронулись, тяжело переваливаясь на ухабах. Оставшиеся смотрели им вслед.

— Отдохнут ребята… чистые простыни… компот на третье… спиртиком побаловаться можно…

— За сестричками побегать…

— Если будет на чем бегать.

— Ничего, и на костылях скакать можно! Не догонишь, так разогреешься.

— Эх, сладко было б сейчас медсестричку обнять!

Толпа не расходилась, пока полуторки не скрылись за поворотом. И в наступившей тишине сверху, из голубого неба, вдруг донеслось протяжное печальное курлыканье. И все, как по команде, вскинули головы и увидели большой клин журавлей, плывущий в небе. Дрогнули сердца штрафников, откликаясь на птичий зов.

— Кур-лы… кур-лы-и-и… Курлы-ы-и-и! — повторил раненый солдат и неожиданно упал на колени и заплакал не стесняясь. — И я… я туда хочу, братцы… я с ними хочу… не могу тут больше, душа сохнет — не могу-у-у…

И его никто не остановил, не утешил — все смотрели вслед улетавшему клину журавлей, слушали печальное, хватающее за сердце курлыканье, и у многих в глазах стояли слезы…

— Душа у солдата журавлиная… — пробормотал Твердохлебов. — В небо просится…

К Твердохлебову подбежал запыхавшийся радист Семен Глушков:

— Первый вызывает, товарищ комбат.

Твердохлебов заторопился по улице, обернулся, крикнул:

— Баукин! Глымов! Насчет постоя посмотрите — кого куда селить!

— Надолго? — спросил Глымов.

— Думаю, недельку-то дадут передохнуть!

— Хе-хе, твои слова да в уши Господу, — усмехнулся Глымов.

— …А вы все же попробуйте объяснить мне этот факт. На съезде я в перерывах разговаривал со многими делегатами, за кого будут голосовать, за Кирова или Сталина? Почти все отвечали не раздумывая — за Кирова. А когда посчитали бюллетени, получилось — подавляющее большинство проголосовало за Сталина! Не ведаете, как подобные чудеса могли произойти? — спрашивал троцкист Павел Муранов, лежа на горячей, только что протопленной печи и дымя самокруткой.

На широкой лавке у окна небольшой избы, укрытый шинелью, лежал другой собеседник, тоже курил и смотрел в небольшое оконце, за которым синел вечер. Это был Сергей Яковлевич Дронский.

— Чудеса тут ни при чем. Бюллетени за Кирова были попросту уничтожены или переписаны в пользу усатого батьки. Вот и все чудеса.

— Значит, Сталин стал генсеком незаконно? — не отставал Муранов.

— Когда революция делается — все незаконно, вы этого не знали? Заложников тысячами стреляли — это законно? Попов чуть не миллион на тот свет отправили — законно? А уж внутри партии столько интриг кровавых мне лично наблюдать приходилось! Батьке Махно орден Боевого Красного Знамени за номером два вручили, вместе с ним Киев штурмовали, а потом врагом лютым объявили… Потом эсеров под корень извели, потом вашего брата — троцкистов… Революция никого не жалела, пред ней авторитетов нету… Весь вопрос, сударь, во имя чего все это творилось?

— Интересно, во имя чего же? — с ехидцей спросил Муранов.

— Во имя победы революции… во имя победы колхозного строя… во имя победы индустриализации.

— Чушь собачья! Киров поддерживал курс на коллективизацию! Троцкий в своих трудах обосновал необходимость трудовых армий при индустриализации. И никто из них революцию не предавал! Ни Троцкий, ни Бухарин, ни Зиновьев с Каменевым революцию не предавали! Самая пошлая средневековая драка за власть! И ваш Сталин оказался кровавее Чингисхана!

— Он такой же мой, как и ваш, — отвечал Дронский. — И не будьте ребенком в сорок пять лет — если есть власть, то за нее будут драться. Так всегда было, так всегда будет, — жестко подытожил Дронский.

— Деритесь на здоровье! При чем тут миллионы невинных людей?! — взвизгнул Муранов.

— Не слышали, что Сталин на это сказал? «Лес рубят — щепки летят!»

— Это народ — щепки?

— Вы кем в те годы были, любезный? Харьковской губернией верховодили? Коллективизацию проводили? Сотни тысяч людей в Сибирь на голодную смерть ссылали? Последний кусок хлеба у крестьянина отнимали? Это и были те самые щепки, про которые батька усатый говорил. А топоры были ваши!

— И ваши! — крикнул с печи Муранов.

— И наши… в одной партии состояли, одни приказы выполняли.

— Говорить с вами после этого просто противно!

— Да мне с вами давно противно, однако ж терплю, разговариваю, — вздохнул Дронский.

На полу заворочалась фигура, укрытая шинелью, и мужской голос пробурчал:

— Вы спать дадите, деятели хреновы?! По десятку годов в лагерях отмотали, а все никак наговориться не можете, пустобрехи чертовы!

Спорщики затихли, и с улицы донеслись звуки гармоники, медленная, томная мелодия танго:

Мне сегодня так больно, слезы взор мой туманят, Эти слезы невольно я роняю в тиши…

выводил чистый молодой голос, и слова плыли над притихшей деревней, и смутно слышался девичий смех.

На скамейке соседней избы восседал Леха Стира, вокруг толпились любопытствующие девчонки, улыбались, хихикали.

— Значит, так. Угадываешь — ты меня целуешь, а не угадываешь — я тебя, договорились? — Леха облизывал глазами девчат, тасовал колоду.

— Ага, видали таких хитрованов! Ты угадываешь — ты меня целуешь…

— А я что говорю?

— В щечку!

— Ну ладно, ладно, в щечку.

— А я угадываю — шелобан в лоб! — Девчата дружно засмеялись.

— Ох, девки, чего за ради вас не сделаешь! Была — не была! — Длинные пальцы Лехи выдернули из колоды карту рубашкой вверх. — Какая?

— Дама треф, — загадала девчонка.

Леха перевернул карту — десятка червей — и демонстративно подставил щеку для поцелуя. Девчата сдержанно засмеялись. Проигравшая нерешительно приблизилась к Лехе, чмокнула в щеку и тут же отскочила.

— Э-эх, разве это поцелуй? Ну ладно, теперь тащу себе. — Леха достал карту. — Валет бубей.

Показал карту — бубновый валет.

— Мадам, прошу. — Леха встал, притянул к себе девушку и неожиданно поцеловал в губы.

— Ты чего в губы лезешь, кобель драный, чего ты в губы?! — отчаянно вырывалась та.

— У меня намерения самые серьезные, Валентина! — Леха крепко держал девушку, а вокруг весело смеялись.

— Эй, гармонист, белый танец давай!

Гармонист послушно заиграл «Брызги шампанского». Девушки разбились на пары, и лишь немногие отважились танцевать с кавалерами.

— Ой, куды ж ты сразу под юбку-то лезешь?

— Поближе познакомиться.

— Я те между глаз щас компостер-то проставлю — за версту светить будешь!

— Да ты мне сразу приглянулась, Танька!

Кто постарше — стоял в стороне, глазел на парочки, ловил обрывки приглушенных разговоров.

— Как при немце жилось-то? Лютовал шибко?

— По погребам сидели, носа не показывали. Одни старики да бабы. Скотину позабрали всю, курей перебили и успокоились. Надьку вот только цельной оравой насильничали. Всю ночь. А к утру она в сарае на стрехе повесилась…

— Вы-то надолго здесь или денек только постоите?

— Начальству виднее. Моя б воля, Настена, я б с тобой с сеновала не слазил бы.

— Ой-ой, все вы такие, когда обещаете. А как до дела — так поминай как звали.

— Ну, пошли на сеновал, я тебе докажу… пошли потихоньку…

— Да куда мы, куда… смотрят все…

— Да нужны мы им больно, другие об том же думают…

— А чего это вас в штрафники записали? Чем таким вы проштрафились?

— Да через баб все беды.

— Это почему ж через баб? Чем мы перед вами так виноваты?

— В атаку идти надо, а мы все с вас слезть не можем — вам все мало да мало…

— Конечно, если вы такие нерасторопные…

— Катюша, мне двадцать семь, и с самого рождения я ищу идеал, вы понимаете?

— Так и не нашли?

— Находил… но потом идеал поворачивался ко мне такой страшной рожей, что бежать приходилось без оглядки. А вот теперь нашел. Сердце подсказывает — нашел!..

— У тебя фотка есть?

— Тебе на что?

— Ей-ей, как талисман носить буду.

— Ой, час назад познакомились, а уже — талисман!

— А еще адресок дашь — напишу! Дай поцелую. Да не вертись ты, не видно ж ничего… Губы у тебя сладкие, как малина… Дашь фотку?

— Дам…

— Пошли. Далеко живешь? Пошли, провожу… Стой, еще разок поцелуемся…

— Ты всегда с картами мухлюешь?

— Не смухлюешь, Валюнчик, не проживешь.

— Со мной-то чего мухлевать? Ты мне и так понравился…

— Правда? Ты где живешь-то? Пойдем, глянем, как ты живешь. А чего родители? Мы деда тревожить не станем — можем на сеновале расположиться…

— Стара! Леха! Ты тута? — Среди танцующих вертелся парень в расстегнутой телогрейке. — Комбат велел немедля к нему!

— Скажи, скоро буду.

— Он сказал, что прям сейчас!

— Ну, гад настырный…

В штабе дивизии шло совещание. Вокруг карты на большом дощатом столе стояли командиры полков и артдивизионов. Среди них был и комбат штрафников Твердохлебов. Большая электрическая лампа на тонком шнуре, висевшая низко над столом, работала от передвижного движка. Грохот его слышался за стенами блиндажа.

— Линию фронта перейдут сразу четыре разведгруппы, — говорил генерал Лыков. — Перед рубежами немецких укреплений сильно заболоченная местность. Возможно минирование. Могут еще наши мины там лежать, если не засосало… Командование интересует абсолютно все на этом участке — количество и состав войск, огневая насыщенность, количество танков, склады боеприпасов. Но больше всего командование интересуют языки. Не рядовые повара или какие-нибудь перепуганные унтера, вы меня понимаете, товарищи командиры? Нужны знающие оперативную обстановку на этом участке фронта немецкие офицеры. Уши ни у кого не заложило? За такого офицера, само собой, будет… достойная награда, а штрафникам — возвращение погон, званий и орденов и полная реабилитация. — Генерал обвел внимательным взглядом офицеров, столпившихся у стола, снова опустил взгляд к карте. — У каждой разведгруппы — свой маршрут, и знать друг о друге они не должны. На случай незапланированного пересечения у каждой группы будет свой пароль. Маршруты каждой группы обсудим отдельно с каждым командиром полка… Давайте вопросы, товарищи командиры.

— Все маршруты идут через Мертвую падь, — сказал сухощавый полковник с двумя орденами Боевого Красного Знамени на груди. — Там же непроходимые болота… Там старожилы пройти не могут, а мы новичков посылаем.

— Как раз напротив этих болот у немцев наиболее слабая оборона. — Лыков карандашом обвел местность на карте. — Они тоже знают, что болота непролазные. И разведчикам в этом месте будет легче всего просочиться сквозь линию обороны.

— Зачем четыре разведгруппы? — спросил другой полковник.

— Сами же упомянули, что маршруты непроходимые. Расчет, что из четырех вернется одна… а может, и никто не вернется… Тогда пошлем снова. Это задача поставлена перед нами командованием фронта.

— Получается, дорогой друг, большевики все делали правильно, — зашевелился на лавке Дронский, когда гармоника вздохнула и смолкла. — Им только одного не хватало — самого главного.

— Чего же? Прямо умираю от любопытства! — встрепенулся Муранов.

— Любви к народу…

— И давно вы до такой эпохальной мысли додумались? — Голос Муранова даже повеселел.

— Да вот Евангелие в руки как-то попалось. Почитал, кое-что доходить стало…

— Поздравляю, господин большевик, вы далеко ушли в своих мыслях!

— И вас поздравляю, господин большевик! Как вы были троцкистом-интернационалистом, так им, бог даст, и сдохнете, — ответил Дронский.

— Ну, не раньше вас!

— Не зарекайтесь, голубчик, смертушка таких говорунов очень любит…

— Типун вам на язык с лошадиную голову! — огрызнулся с печи Муранов.

И вдруг за окном гармошка рванула озорную мелодию и девичий пронзительный голос отчаянно вскрикнул:

Парень девку уломал, девке целку поломал, Коллективизация — эта операция!

Взорвался дружный хохот, и другой голос подхватил поспешно:

Девки больше не дают мужикам-бездельникам! К нам приехал массовик во-о-от с таким затейником!

И снова раздался хохот, и чей-то голос зачастил еще быстрее:

Все вам, девочки, припевочки, а мне не до того — Умер дедушка на бабушке, сдавал на ГТО! И-и-их!

— Вот что вашему народу нужно, — пробурчал Муранов. — Одна похабщина.

То, что в жопе все давно, знали мы заранее, Оттого корова наша все поет страдания! Их-их! Ах-ах!

— А вот вам и оценка народом положения в стране, — сказал Дронский, когда частушка закончилась. — Как говорится, народ все видит и вслух говорит… только наши вожди слушать не умеют.

— Слышь, политические, — вновь заворочалась фигура на полу, — ежли трепаться не кончите, я точно на вас телегу накатаю в особый отдел, дождетесь…

Он не договорил — дверь распахнулась и в горницу ввалилась подвыпившая компания: девицы в цветастых длинных юбках, кофточках в горошек и черных плюшевых жакетках, с шелковыми шалями на плечах, а за ними — гармонист в фуражке, сдвинутой набекрень, а следом — целая толпа штрафников, с бутылками самогона в руках.

Веселья час и боль разлуки Готов делить с тобой всегда. Давай пожмем друг другу руки, И в дальний путь на долгие года! —

проникновенно уверял девиц гармонист.

И тут нервы спавшего на полу окончательно не выдержали. Он сбросил шинель, схватил автомат и дал длинную очередь прямо в потолок, заорав истошно:

— Вы спать дадите, мать вашу в гроб, в могилу, в три печенки! Всех порешу, к едреной фене!

С потолка посыпалась штукатурка, завизжали, шарахнувшись назад, девицы, с глухим звоном разбилась бутыль самогона. Ругаясь и толкаясь, компания выбиралась из дома. В сенях возникла давка, кто-то хохотал, кто-то спрашивал:

— Откуда у вас такой чокнутый взялся?

— Да он не чокнутый, он — кастрированный!

— Тю, господи, этого еще не хватало! Немцы, что ли, его?

— Да нет, наши! С тех пор он, как женский пол видит, звереет сразу!

— А чего звереет-то?

— А как же — ведь око видит, а зуб неймет! — И теперь залились смехом сразу несколько голосов.

Любитель поспать замычал, заскрипел зубами и вдруг вскочил, бросился к окну, заорал во всю глотку:

— Чухонцев, подлюка, я тя в следующем же бою пристрелю за твои шуточки, понял! Я те покажу, кто кастрированный! Сволота!

Голоса удалялись, хотя смех слышался по-прежнему…

На окраине деревни выстроились в шеренгу семеро штрафников: ротный Антип Глымов, за ним — Леха Стира, Родион Светличный, Жора Точилин, Глеб Самохин, Павел Муранов и Степка Шутов. У каждого за спиной вещмешок, автомат, гранаты, на поясе висящие, как груши, запасные автоматные рожки и боевые ножи-кинжалы в деревянных ножнах, тяжелые фляги с водой. Поверх вещмешков привязаны каски, обтянутые маскировочной материей, и такой же материей обтянуты пилотки и сапоги.

Перед шеренгой стояли комбат Твердохлебов и начальник особого отдела майор Харченко.

— Штрафники, слушай внимательно! Кто хочет вернуть погоны, звание и доброе имя и вернуться в действующую армию с орденом на груди, тот добудет языка и доставит его за линию фронта. Важного языка. Который много знает. Кто с задания не вернется — будем считать без вести пропавшим, со всеми вытекающими последствиями. Но если кто из оставшихся в живых подтвердит факт гибели в бою, будем считать, что погибший умер коммунистом, и семья будет реабилитирована и восстановлена во всех правах. Так что если смерть, то обязательно на глазах товарищей! Чтоб могли документально подтвердить. Достаточно ясно излагаю?

Штрафники молчали.

— Вопросы будут? — спросил Твердохлебов.

— Почему группой командует Глымов? — спросил Павел Муранов. — Я по званию капитан Красной Армии…

— Ты лишен звания капитана Красной Армии приговором военного трибунала, — прервал его майор Харченко. — И на сегодняшний день ты, гражданин Муранов, рядовой штрафного батальона.

— Я полагал, гражданин майор…

— Полагаю здесь я, — резко оборвал Харченко. — И располагаю тоже я! И жаловаться на меня некому! Я для вас и Бог, и царь, и отец родной! Только в звании майора!

— Скоро обязательно полковником станете, — вежливо вставил Леха Стира.

— А там и до генерала недалеко, — добавил Жора Точилин.

— Отставить разговорчики! — прикрикнул Харченко.

— У Глымова два побега из лагерей, — помолчав, пояснил Твердохлебов, глядя Муранову в глаза. — Хорошо ориентируется на незнакомой местности и в неожиданных ситуациях. Потому он и будет командовать. И расстреляет каждого, кто его команды не выполнит, — совсем будничным тоном закончил Твердохлебов.

— Хватит болтать! — повысил голос майор Харченко. — Вернуться вы должны через неделю! Включая сегодняшний день. По истечении указанного срока будем считать группу погибшей! В путь! Желаю успеха! Без языка дороги у вас обратно нет! Лучше сразу фрицам в плен сдавайтесь! — И особист громко рассмеялся.

Твердохлебов обжег майора укоризненным взглядом, молча шагнул к Глымову, протянул ему руку, и они крепко пожали друг другу руки, пристально глядя в глаза.

— Обвешали нас, как новогодние елки, — усмехнулся Глымов, трогая рукой гранаты, пистолет и индивидуальный медицинский пакет.

— Ждать вас буду… — тихо сказал Твердохлебов. — Обязательно вернитесь.

— Это уж как Бог даст, — усмехнулся Глымов, — или вот… господин красноперый… Хоша в моей жизни воровской всякое бывало. Мне в законе блатном дом свой иметь нельзя, жену законную иметь нельзя, имущества иметь тоже нельзя…

Майору хотелось услышать, о чем они так невнятно беседуют, но подходить ближе не стал. Дымил папиросой, оглядывая шеренгу разведчиков-штрафников.

— Ну и жизнь у тебя была, — тихо усмехнулся Твердохлебов.

— Вор в законе живет до самой смерти, — ответил Глымов.

— Что ж тебе можно-то?

— Корешей верных иметь можно. За корешей шкуру свою отдать можно. Так вот я, кажись, такого кореша встретил, Василь Степаныч, и за тебя… жизнь свою в любой момент отдать готов.

— Не надо, Антип Петрович, — улыбнулся Твердохлебов. — Нам пожить надобно… До победы, конечно, не получится, но… еще пожить надо.

И пошел прощаться дальше, крепко жал руки. Степану Шутову, улыбнувшись сказал:

— Ну, герой-любовник, вот и тебе дело стоящее выпало. Немецкий-то еще не забыл?

— Помню, товарищ комбат, — с унылым видом ответил Шутов.

Кто-то из разведчиков тихонько прыснул.

— Ну, ни пуха вам ни пера, ребята, — сказал Твердохлебов.

— К черту… — отозвался кто-то.

Семеро разведчиков развернулись и один за другим неторопливо зашагали в ночь. Уходили бесшумно, быстро растворяясь в ночной темноте…

— Самогонка есть, комбат? — требовательно спросил майор Харченко.

— Найдем…

— Пойдем, на грудь по полтораста примем, а то я чего-то продрог… — Майор направился к «виллису», который стоял в отдалении. За рулем сидели водитель и два автоматчика на заднем сиденье.

Твердохлебов медленно шел за ним.

В комбатовской избе Харченко распоряжался, как хозяин: опорожнил полный стакан самогона в четыре глотка, фыркнул, захрустел соленым огурцом, потом пальцами взял вареную картофелину, обмакнул в деревянную чашку с солью и целиком отправил в рот:

— Ты пей, комбат, пей, не стесняйся начальства!

Твердохлебов не спеша выпил, тоже захрустел огурцом.

— Вот гляжу я на тебя, комбат, и никак в толк не возьму — враг ты советской власти или друг, так сказать. — Майор взял еще картофелину, обмакнул в соль и вновь целиком отправил в рот. — С одной стороны посмотришь — вроде друг. Оступился, конечно, но вину свою осознал, воюешь справно… себя не жалеешь… А с другой стороны поглядишь… — Майор перестал жевать, достал пачку «Беломора», выудил папиросу, прикурил, бросил пачку на стол. — Кури, комбат, не стесняйся.

Твердохлебов взял папиросу, закурил, спросил:

— А что же с другой стороны?

— А с другой — враг получается, — пыхнул дымом прямо в лицо Твердохлебову Харченко. — Замаскировавшийся, хитрый враг! — Харченко развел руками, улыбнулся. — Ну, сам посуди, Василь Степаныч. Склад с продуктами ограбили — ты грабителей выгораживал, даже оправдывать пытался — это как понимать? Разговоры против советской власти среди штрафников ведутся? Ведутся. Ты хоть раз мне об этом доложил? Ни разу ни одной докладной — это как понимать, Василь Степаныч?

— Может, такие разговоры и ведутся, — спокойно отвечал Твердохлебов, — только вот беда, гражданин майор, я этих разговоров не слышал.

— Не слышал или делал вид, что не слышишь? — Нахальные, блестящие от алкоголя глаза особиста смотрели в упор.

— Не слышал, — повторил Твердохлебов.

— Вот тут я как раз тебе и не верю, гражданин комбат.

— Почему?

— А меня так в ЧК учили — кто хоть раз в плен попал, родине изменил, тому верить нельзя. Проверять можно, а верить нельзя! — Майор налил из бутыли в стаканы самогона, поднял свой стакан. — Ну, давай еще по одной. Хорош самогон, свекольный, что ли?

— Вроде свекольный…

— В этих местах его хорошо варят… Вот ведь незадача, — усмехнулся Харченко. — Сколько ни боролись с самогоноварением, а гонят и гонят, сукины дети!

— А мы пьем и пьем, — усмехнулся и Твердохлебов. — Не справилась, выходит, советская власть.

— На войне послабление сделали. Всему свое время — придушим и самогонщиков.

И выпили опять. Закурили. Харченко вновь сел на своего конька:

— Ты для чего командовать штрафниками поставлен? Чтоб знать, чем каждый солдат дышит. С какими мыслями встает и с какими спать ложится. А через тебя и я это должен знать. А потому придется тебе, Василь Степаныч, регулярно докладные мне писать. Об атмосфере и обстановке, и кто в чем замечен.

— Доносы, стало быть? — спокойно спросил Твердохлебов.

— Не доносы, а своевременные сигналы, — поморщился Харченко. — Другие комбаты пишут и ничего, морды не воротят. А ты у нас, выходит, особенный?

— Я — штрафной, — просто ответил Твердохлебов.

— Значит, и спрос втрое. — Харченко посмотрел на светящийся циферблат больших круглых часов, поднялся из-за стола. — Засиделся я у тебя. Будем считать, политбеседу провели.

— Будем считать… — развел руками Твердохлебов.

Всю ночь они шли через лес. Изредка Глымов останавливался, освещал карту в планшетке фонариком, звал:

— Слышь, Муранов, глянь-ка… правильно топаем?

Павел Муранов смотрел на компас, сверялся с картой:

— Правильно… Скоро линия фронта должна быть.

— Когда скоро?

— Днем подойти должны. Придется еще одну ночь в лесу коротать…

И снова глухо шумели ветви кустарника, раздвигаемые руками, слышались смутные шаркающие шаги, тихое покашливание. Шли молча, гуськом, ориентируясь на затылок друг друга. Где-то в лесной глубине громыхнул выстрел, истошно прокричала ночная птица. Бойцы замерли, долго стояли неподвижно.

— К-кто это? — заикаясь, спросил Леха Стира.

— Крокодил сиамский, — пробурчал Глымов. — Топай давай…

— Нет, правда, кто это так по-человечьи?

— Выпь ночная… птица такая есть.

— А филин страшней ухает?

— Еще услышишь. Смотри, от страха штаны не намочи.

На исходе ночи забрались в самую буреломную чащобу, разожгли небольшой костер, ножами вскрыли банки с тушенкой, торопливо поели, откусывая большие куски хлеба.

— Дрыхнуть нам тут до утра, — сказал Глымов, закапывая пустые консервные банки в неглубокую ямку. Аккуратно присыпал землей, заложил кусками дерна. — Стира и Муранов на карауле, остальные — бай-бай. Меняемся через два часа.

— Э-эх… — вздохнул Глеб Самохин, расстилая поближе к горячим углям бушлат, — а мужики сейчас небось баб по сеновалам щупают… а кто и на мягкой перине устроился…

— Кого там щупать-то? — отозвался Родион Светличный. — Одни скелеты.

— Не скажи, — улыбнулся Жора Точилин. — Одна такая пухленькая была… конопатенькая!

— Раз пухленькая, значит, ее немцы до нас употребили, — добавил Леха Стира, тасуя колоду карт.

— А у тебя одна только пакость на языке, картежная твоя душа, — пробормотал осуждающе Антип Глымов. — А ну, брысь отсюдова в караул!

Догорающие угли костра засыпали землей. Стало темно — ни зги. Разведчики укладывались спать, сопели, вздыхали. Муранов и Леха Стира устроились с краю, каждый уставился в темноту широко раскрытыми, невидящими глазами. Хотя у Лехи глаза были кошачьи и он хорошо видел карты, которые тасовал, как заведенный.

В медсанбате хирург в грязном окровавленном халате, с мощными волосатыми ручищами, тоже перепачканными кровью, делал операции, словно орехи щелкал.

— Следующего давайте.

На топчан, весь в пятнах крови, положили очередного раненого. Тот глухо стонал, стиснув зубы и закрыв глаза. Голова и грудь его были перетянуты грязными бинтами.

— Терпи, браток, — грубоватым голосом говорил хирург. — Анестезия кончилась.

— Это штрафник, — шепнула сестра. — Одиннадцатой армии, полк Ефремова…

— Влейте в него спиртику грамм триста, — сказал хирург, беря в руки скальпель.

Медсестра метнулась куда-то, вернулась с полной склянкой и, приподняв голову солдата, прошептала:

— Выпей-ка, миленький. Небось, к спиртику-то привыкший…

Раненый открыл глаза, взгляд прояснился:

— Давай… — прохрипел он.

Медсестра осторожно вылила в раскрытый рот всю склянку. Раненый судорожно глотал, по небритому подбородку текла драгоценная влага.

— Терпи, казак, атаманом будешь, — бормотал хирург, орудуя скальпелем и щипцами.

— О-о-о, твою мать, в креста, в гробину, в печень, в голову! — матерился раненый, выпучив глаза от боли.

— Как ты сказал? В креста, в гробину? Этого еще не слышал… заковыристо! — одобрил хирург, бросая в большой таз, полный бинтов, тампонов и крови, очередной осколок и кусок раздробленной кости. — Следующего давайте.

Савелий Цукерман на топчан вскарабкался сам.

— Ну, за такую рану хирургу сто грамм ставить надо, — усмехнулся врач, скальпелем вспарывая засохшую повязку на бедре. — Потерпишь или спирту глотнешь?

— Потерплю, — ответил Цукерман.

— Тоже штрафник, — сказала медсестра, глядя в бумажку. — Одиннадцатая армия, сто семнадцатая дивизия, батальон Твердохлебова.

— Ну терпи, штрафник, такая твоя планида — терпеть да жалобы писать… Так, порядок… — хирург вынул пинцетом пулю, но, вместо того чтобы бросить ее в таз, внимательно начал рассматривать. — Так, так… интересно… Валюша, выйди-ка из операционной.

Операционной называлась часть огромной батальонной палатки, отделенная рваной простыней. За эту простыню и нырнула послушно худенькая большеглазая медсестричка. Хирург быстро наложил швы на рану, перетянул бинтом, и его большое одутловатое лицо склонилось на Цукерманом:

— Это у тебя первый бой был?

— Первый.

— И куда же тебя теперь направлять? В трибунал?

— Почему в трибунал? — черные глаза Цукермана со страхом смотрели на врача.

— А куда же? По долгу службы я должен это сделать. Самострельщик ты, сукин сын. Пуля-то наша…

— Я… я… нечаянно… я… — забормотал Цукерман.

— Э-эх, парень… хитрый ты хорек, а еще из штрафбата… — брезгливо поморщился врач. — Ладно, устав нарушаю, но пожалею… на первый раз. Больше с таким ранением чтоб в медсанбате не появлялся. Под расстрел пойдешь, ты меня хорошо понял?

— П-понял…

— Люди руки, ноги теряют, жизни кладут, а ты… За что в штрафбат попал? Наверное, тоже самострел? Не удивлюсь, если трус такой.

— Я, товарищ врач… я клянусь вам, больше никогда… испугался я… — снова беспорядочно забормотал Цукерман, и в глазах у него стояли слезы.

— Следующего давайте! — разогнувшись, громко произнес хирург.

Под утро Глымов поднял разведчиков. Съели тушенки с хлебом, затоптали остатки костра, присыпали землей.

— Все проверили! — приказал Глымов.

Еще не совсем проснувшиеся штрафники проверили свое снаряжение.

— Попрыгали! — вновь приказал Глымов и первым стал подпрыгивать, проверяя не звякает ли что, не брякает.

— Муранов первый, мы за ним. Замыкающий — Жора Точилин.

Пошли, сутулясь под тяжестью вещевых мешков. Шуршала трава, шелестели отодвигаемые ветви, радостно кричали ранние пичуги.

— Слышь, а я это… ночью на Гитлера погадал, — вдруг заговорил шедший в середине Леха Стира.

— Тебя, Леха, точно в детстве пыльным мешком огрели — до сих пор пыль не выветрилась, — отозвался Глымов.

— Я тебе говорю — точно гадал! — обиделся Стира. — Я гадать могу получше любой цыганки! Карту наскрозь вижу!

— Что ж тебе карты сказали?

— К этой зиме Гитлеру капут будет, — уверенно сообщил Стира.

Павел Муранов коротко рассмеялся и покрутил головой.

— Брехло… — сплюнул с усмешкой Жора.

— Чего брехло? Чего брехло? — обиделся Леха Стира. — Три раза скидывал, и три раза гроб ему выходил, аккурат под Новый год!

— А пораньше нельзя? — спросил Точилин.

— Я картам не приказываю, они сами показывают.

— Когда в очко шельмуешь, то приказываешь, — сказал Точилин.

— Не, Жора, ты не прав. Не приказываю — просто вытаскиваю, какую мне нужно… — возразил Леха Стира. — А когда на судьбу прикидываешь — тут они сами говорят.

— Ну гляди, балаболка, — проговорил Глымов. — Ежли Адольф к Новому году копыта не отбросит, я тебе лично язык отрежу.

— До того времени, ротный, или шах издохнет, или Насреддин помрет, или осел заговорит, — засмеялся Муранов.

— А при чем тут я? — искренне обиделся Леха Стира. — Карты говорят, я перевожу только…

Муранов, шедший впереди, обернулся с улыбкой:

— А я тебя буду переводить.

— Так я и думал, — вставил Родион Светличный. — Товарищ Муранов любит переводить, только совсем не то, что написано.

— Когда же такое было? — нахмурился Муранов.

— А всегда, когда вы Маркса переводите! Или Ленина, на язык пролетариата.

— Послушайте, вы, троцкист недобитый, я вам уже много раз говорил… — закончить Муранов не успел — взрыв шарахнул прямо перед ним. Муранова подбросило и кинуло на землю. Так он и остался лежать, раскинув руки.

Разведчики бросились к нему. Живот у Муранова был весь в крови, и перепачканное землей лицо тоже кровоточило. Он силился что-то сказать, но вместо слов на губах пузырилась розовая пена.

— Амба… не жилец… — тихо сказал Глымов и сплюнул.

И словно услышав его слова, Муранов перестал дышать, и глаза остекленело уставились в небо. Глымов пальцами опустил ему веки.

— Откуда тут мина? — перепуганно спросил Светличный. — Сколько еще до линии фронта?

Глымов открыл планшетку, посмотрел на карту:

— Пять верст как одна копеечка. Загодя фриц страхуется. Вот что значит береженого Бог бережет.

— Как теперь пойдем? — спросил Светличный. — Может, мины тут на каждом шагу понатыканы?

— А что ты предлагаешь? Обратно повернуть?

— Я не предлагаю — я спрашиваю, — пожал плечами Светличный.

— Приказ надо выполнять, а не спрашивать, — зло ответил Глымов. — Закопать его. И чтоб следов не осталось.

Теперь они двигались на большом расстоянии друг от друга, осматривая каждый куст и траву перед ногами. Солнце стояло в зените и сильно припекало. Все чаще стали встречаться болотистые места, в окнах воды плавали разлапистые листья кувшинок. Шедший впереди Родион Светличный длинным шестом прощупывал мох и воду, выбирая места понадежнее. Ноги провались в болотную жижу почти по колено, и вытаскивали их с трудом, с чавканьем и хлюпаньем.

— Дальше сплошь болото… гиблое место… — тяжело дыша, сказал Светличный.

— Потонем мы тут… — обреченно вздохнул Степка Шутов.

— Ты шагай давай. Твое дело телячье.

Когда прошли немного, Глымов остановил Самохина и Светличного и сказал негромко, указав глазами на Шутова:

— Этого любовника, мать его, берегите. Не дай бог чего с ним стрясется — без переводчика останемся.

А через несколько шагов Глеб Самохин неожиданно провалился по пояс. Чем больше размахивал он руками, цепляясь за мох, тем глубже его засасывало. Глымов, пристроившись на высокой кочке, протянул ему шест. Леха Стира кинулся помогать.

Вдвоем они вытащили Самохина на твердое место. Тот едва переводил дух, глаза были перепуганные.

— Танки тут не пройдут, — оглядываясь, проговорил Светличный, — и артиллерия тоже…

Он внезапно остановился и поднял вверх руку. Шедшие за ним замерли на полушаге.

Из зарослей вышла лосиха с маленьким лосенком. Остановилась метрах в десяти от разведчиков, чутко повела мохнатыми нежными ноздрями, задрав большую комолую голову. Пепельно-серый лосенок от ощущения полноты жизни весело взбрыкнул задними ногами и поскакал к лесу. Лосиха медленно двинулась за ним.

Разведчики с кривыми ухмылками переглянулись, утерли рукавами мокрые лица. Жора сказал:

— Жареная на костре лосятина — вкуснее жратвы на свете не бывает.

— Человечина повкуснее будет, — отозвался Глымов, когда они снова тронулись в путь. Болото осталось позади, впереди чернел лес, идти стало легче.

— Чево-о? — Степка Шутов от удивления даже рот открыл. — Пробовал, что ли?

— Довелось… — Глымов размеренно шел вперед, раздвигая рукой ветви, не оборачивался.

— Как это? — не выдержал Жора. — С голодухи, что ли?

— С нее самой…

— Н-да-а, с тобой, Антип Петрович, не соскучишься, — подал голос Светличный. — Как же можно человека есть?

— Как, как! — раздраженно проговорил Леха Стира, вступаясь за своего пахана. — К примеру, в побег идут двое, а третьего уговаривают, как бычка… подкармливают его…

— Как это подкармливают? — опешил Степка Шутов и даже остановился.

— Ну, чтоб упитаннее был. А потом в тайге, когда совсем оголодают, «бычка» этого прикончат и едят всю дорогу. Покуда к обитаемым местам не выйдут. Я правильно объяснение дал, Антип Петрович?

Глымов не ответил.

— Нет… это же кошмар какой-то… — Степка Шутов не верил своим ушам.

— Давай на тебя погадаю, Шутов? Может, тебе такая судьбина выпадет?

— Да пошел ты к чертовой матери, сволочь! Ты хоть соображаешь, о чем говоришь?! — истерично заорал Родион Светличный. — Вы же не люди! Вы… вы хуже зверей!

Глымов резко развернулся, подошел к Светличному вплотную, так близко, что их лицо почти касались друг друга:

— Ты, я слышал, коллективизацией в Орловской губернии командовал. Было такое?

— Д-да… я был представителем ЦК партии, но я…

— По твоему приказу все отбирали… до последнего зернышка? Гнилую картошку и ту забирали…

— Ликвидация кулачества как класса — это была генеральная линия…

— А моя мать двоих детишков своих убила, чтоб оставшихся прокормить… — Глымов проглотил ком в горле, кадык на шее дернулся, под скулами набрякли желваки. — Я своих братишек ел, а ты… сука подлючая… хлеб да сметану жрал, которые у меня отнял…

— Я повторяю, я был представителем ЦК партии и выполнял инструкции… — начал снова оправдываться Светличный. — Это революция…

— Чтоб люди от голода друг дружку ели — такую ты мне революцию устроил? — прохрипел Глымов. — Я таким, как ты, мамку свою, братьев своих, которых я ел, дом и землю, которые вы у меня отобрали, добро последнее… подыхать буду — не прощу… На этом и на том свете не прощу… я вас тоже… зажарю и буду жрать… — Глымов даже вставными железными зубами лязгнул, глядя в глаза Светличному. Потом резко развернулся и пошел вперед.

Потрясенный Светличный застыл, словно в столбняке.

— Пошли, уполномоченный ЦК! — хлопнул его плечу Леха Стира. — Лекция о революции закончилась.

Лес стал редеть, пошел подлесок, который просматривался со стороны поля и немецких укреплений. Они залегли. Глымов долго смотрел в бинокль, изредка роняя:

— Колючка в три… нет, в четыре ряда, с консервными банками… и мин там понатыкано — будь здоров, не кашляй… Пулеметные точки вижу — три… пять… семь… пока только семь точек вижу. Каждая точка с укрытием. Там и минометы стоят наверняка… Ага, вон штабной блиндаж вижу! Леха, у тебя глаз острый, погляди-ка…

Леха Стира взял бинокль, присмотрелся.

— Глухой номер, Антип Петрович. Тут мышь не проскочит…

— Тебе бы только в карты шлепать — лучше получается. — Глымов отобрал у него бинокль, снова долго смотрел, бормотал: — На передке знающего чина не найдешь. Знающие поглубже живут. Майоры… подполковники… Ладно, вечерком попробуем рыпнуться. Бог не фраер, надоумит, если что… — Глымов запихнул бинокль в футляр, скомандовал: — Маскируйся. Темноты ждать будем. И до вечера чтоб мертвые были.

— Будем спать, значит, — весело подытожил Стира.

— Нет, развлекать нас будешь, фокусы свои показывать, — ответил Глымов.

— Это всегда пожалуйста, с нашим удовольствием. — Стира выудил из-за пазухи затрепанную колоду, широким жестом пригласил остальных. — Подгребайтесь поближе, товарищи, бесплатно показываю… Так, пожалуйста, гражданин, то есть товарищ Светличный, возьмите из колоды любую карточку, посмотрите и всуньте обратно в колоду. Только мне не показывайте.

Светличный неуверенно вытянул карту, посмотрел и так же неуверенно втиснул в колоду.

— Благодарю вас. — Леха Стира быстро перетасовал карты, стал бросать их одну за другой на расстеленный на земле бушлат. Когда очередь дошла до червонного короля, остановился, улыбнулся Светличному: — Она самая?

— Она самая, — заулыбался Светличный. — Как вы узнали?

— Секрет фирмы, запомнил. Возьмите еще пару карточек.

Светличный вытянул две карты, потом впихнул обратно, но в разные места колоды: одну ближе к низу, другую — в середину. Леха Стира перемешал колоду, глядя отсутствующими глазами в сторону, снова стал бросать карты на бушлат. Наконец выпала бубновая девятка:

— Это первая карточка. Правильно?

— Совершенно верно, — почти с испугом согласился Светличный.

Стира еще немного покидал карты и сказал, когда вышла семерка треф:

— А вот это будет вторая.

— Просто мистика… — покачал головой Светличный.

— Я ж говорю, проходимец, — ухмыльнулся Глымов. — Как тебя до сих пор в компании на перо не поставили?

— Для этого, уважаемый Антип Петрович, за руку поймать надо, — с достоинством парировал Леха. — А подобной лажи с Лешей Старой случиться не может. Я во время второй своей сидки на киче с начальником на срок играл!

— Ой, заливаешь, Леха! — оживился Глымов, и все заулыбались.

— Охота была! — Стира обиженно поджал губу. — Он сам напросился. Говорит, я банкую, а если банк сорвешь с трех раз, лично напишу прошение о сокращении тебе срока на три года за примерное поведение.

— А проиграешь? — спросил Жора.

— А проиграю — три года сверху, как за побег. Я отказывался, как только мог. Он — ни в какую! Играй, паскуда, или в карцер на десять суток пойдешь! Ну, и пришлось играть. — Стира замолчал, сосредоточенно тасуя карты.

— Ну и что, проиграл? — не выдержал Жора.

— Выиграл, конечно.

— Срок скостили?

— Держи карман шире, — вздохнул Леха Стира. — Разве начальникам можно верить?

Все негромко рассмеялись, а Стира продолжил с глубокой обидой:

— Он, конечно, сказал, что написал прошение, а потом через месяц сказал, что отказ пришел. Наврал, конечно, сука рваная, никуда он не писал… Но пользу я от этого дельца поимел — начальник меня при кухне работать поставил, из уважения. Я за два месяца сразу пять кило прибавил. — Леха Стара хитро подмигнул, и все вновь рассмеялись.