Уже начало темнеть, когда Глымов подошел к захудалому дому на окраине деревни, где размещались дивизионные службы. А эта изба стояла вовсе на отшибе, и вид у нее был такой несчастный и нежилой, что сюда, видно, и на постой никто не просился. Глымов вел в поводу тощую коровенку, и оттого вид у него был если не глупый, то довольно странный.
— Где коровенку-то раздобыл, солдатик? — спросил его лейтенант из проезжавшего «виллиса».
— Да в леске… на болоте бродяжила… — отвечал Глымов. — Пропадет, думаю, животина…
— Давай забьем да зажарим! — Лейтенант весело смотрел на него. — У нас шнапсу мало-мало имеется.
— Зажарить всегда поспеем… она еще молоко давать может…
«Виллис» поехал дальше, рассекая в глубоких лужах волны грязной воды, а Глымов подошел к дому-калеке, отворил покосившуюся калитку и зашагал по заросшей тропинке.
На крыльцо вышла худенькая стройная женщина непонятного возраста — война всех уравняла: морщинистое лицо, резко выступающие скулы, глубоко сидящие глаза. Только по ним, блестящим и сохранившим красоту молодости, и можно было понять, что она еще не стара.
— Здравия желаю. — Глымов снял пилотку и чуть поклонился. — Глымов Антип Петрович.
— Катерина… — едва слышно ответила та.
— Вот коровенку в лесу нашел. Не нужна?
— Дак ведь кормить-то ее нечем, — чуть улыбнулась Катерина. — Ой, да вы проходите, что ж я вас на пороге держу.
— Сперва животину определить надобно. Хлев до войны-то был?
Катерина молча повернулась, и Глымов двинулся за ней, потянув за собой коровенку.
Хлева, можно сказать, и не было — три стены из плетня, обмазанного глиной, прохудившаяся крыша, засохший навоз.
— Н-да-а… — Глымов поскреб в затылке. — Ну ничего, это дело поправимое… Топор в дому есть?
До позднего вечера он возился со стенами и крышей, укрепляя жерди, вколачивая недостающие колья, латая дыры кусками жести и толя, которые находил тут же, во дворе. Потом накосил травы прямо на задах дома — там были аховые заросли крапивы, бурьяна и сочного высокого клевера, охапками натаскал в хлев, свалил в ясли перед коровьей мордой. Погладил ее по коричневому лбу с беленькой звездочкой:
— Хавай, тварь Божья… и молока поболе давай…
Корова покосилась на него громадным лиловым глазом, глубоко вздохнула.
— В июле, десятого, ушел на фронт, а двадцать седьмого августа я уж и похоронку получила, — негромко рассказывала Катерина, подперев кулаком щеку и глядя на Глымова. — А в ноябре-то немец пришел… Николку моего в первый же день повесили…
— За что повесили? — приподнял вопросительно бровь Глымов.
— Наши-то, когда уходили, оружия много побросали. Дурачок мой возьми да винтовку-то и подбери. Да на сеновале спрятал. А немцы, как по всей деревне оружие искать стали, так сразу и нашли. Да они не нашли бы, если б Федька Пряхин, стервец, не указал. В полицаи записался, антихрист проклятый, ну и давай лютовать…
— Живой? — спросил Глымов.
— Кто? — не поняла Катерина.
— Федька этот… Пряхин?
— А поди знай! Как немцы уходить стали, так и он с ними подался. И еще человек пятнадцать, которые в полицаи пошли. Из бывших раскулаченных.
Они сидели за выскобленным, чисто вымытым столом, освещенным старой керосиновой лампой. Хозяйка выставила бутыль самогона, две граненые стопки, чашки с вареной картошкой, сморщенные соленые огурцы. Глымов достал из вещмешка три открытые банки тушенки, немецкие галеты, куски колотого сахара. Девочка лет семи сидела рядом с Катериной и громко грызла большой кусок сахара.
Глымов степенно ел тушенку с картошкой, ел с тарелки, ложкой, и ему нравилось так есть — не спеша, обстоятельно. Он взял бутыль и наполнил граненые стопки.
— Ну, давай, Катерина, за все наши горести и радости.
— Надолго тебя погулять отпустили? — улыбнулась Катерина, поднимая свою стопку.
— Комбат сказал — отдохни денек-другой, там видно будет…
Они чокнулись, выпили, и Глымов вновь со степенной обстоятельностью принялся за еду. Катерина же съела кусочек тушенки, тем и обошлась, и только смотрела на Глымова, подперев кулаком щеку.
— Поди, по дому родному соскучился? — участливо спросила она.
— Да не было у меня никогда родного дома, вот ведь штука какая, — вздохнул Глымов.
— Как так? — весело удивилась женщина. — А с виду мужик такой домовитый, хозяйственный… Я уж было жене твоей позавидовала.
— И жены у меня никогда не было, — усмехнулся Глымов.
В темных глазах женщины колебалось пламя от керосиновой лампы, потом блеснуло недоверие, потом — хмельное веселье:
— Так ты, видать, по бабам ходок, что ли?
— А ежели и так, то что, прогонишь? — Он тоже улыбнулся, подмигнул ей.
— Да куды уж там… — Она махнула рукой, — скажешь тоже — прогонишь… — Она вдруг помрачнела, не сводя глаз с огонька лампы.
— Немцев-то, поди, не прогоняла? — неожиданно спросил Глымов, спросил тяжело, будто ударил.
— Нет, не прогоняла… — горестно вздохнула Катерина.
— И много их к тебе заглядывало?
— Да ходил один…
— Дядя Курт! — громко сказала девочка. — Он мне шоколадки приносил! И колбасу!
— Приходил, Ниночка, приходил. — Женщина смахнула слезу, погладила дочь по голове. — Ты поешь мяса-то, поешь…
— Не хочу, — мотнула головой девочка, продолжая грызть кусок сахара.
Глымов принялся сворачивать самокрутку. Толстые пальцы ворочались неуклюже, махра просыпалась на стол… Наконец скрутил, прикурил от лампы, глубоко затянулся. А женщина все смотрела на огонек застывшими, блестящими от слез глазами.
— Не переживай, — сказал Глымов. — Мы сами в том и виноватые…
— Да вы-то в чем виноватые? — со слезами в голосе спросила женщина и громко высморкалась в платочек, который достала из рукава платья.
— А в том, что немца сюды допустили… вояки хреновы… — жестко проговорил Глымов. — А бабы расплачивались.
И, словно в благодарность за эти слова, она так жарко, так неистово обнимала его ночью, так жадно целовала и беззвучно плакала, прижимаясь к нему изо всех сил, что при этом страшно скрипела старая деревянная кровать.
…А потом они лежали, мокрые и обессилевшие, и ее голова покоилась на его откинутой руке, и она осторожно гладила заскорузлыми, узловатыми пальцами его голую грудь, целовала в небритую щеку, и в черное ночное окно заглядывала ясная ярко-зеленая луна, и совсем мирная тишина стояла над деревней. Глымов смотрел в потолок, возвращаясь мыслями в прошлое.
Всплыло в памяти заседание народного суда: скамья подсудимых, на которой сидит остриженный под нуль Антип Глымов, молодой еще, угловатый парень; по бокам два милиционера. И судья, пышнотелая женщина, и два народных заседателя, один пожилой рабочий с седыми усами, другой молодой человек в больших роговых очках.
— Встать! Суд идет!
Глымов встал. Поднялись и немногие присутствующие в маленьком зальчике судебных заседаний.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… — торжественно начала судья.
Глымов слушал вполуха, потому что давно знал, сколько ему «вломит» судья, и все смотрел на присутствующих в зале женщин и мужчин. Один из них, встретив взгляд Глымова, коротко подмигнул ему и сделал какой-то знак. Глымов едва заметно кивнул в знак согласия.
— …к восьми годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях строгого режима… — закончила читать приговор судья. — Приговор может быть обжалован в вышестоящую судебную инстанцию в течение десяти дней со дня оглашения.
А потом его долго вели длинными гулкими тюремными коридорами, желтое солнце едва пробивалось сквозь пыльные грязные окна, забранные металлическими решетками. Сзади шли конвоир и надзиратель, который крутил на пальце железное кольцо с большой связкой ключей. Звон ключей разносился далеко по коридору. Слева тянулись двери камер с круглыми глазками и закрытыми деревянными окошечками.
— Стой, — скомандовал надзиратель и стал отпирать дверь. С лязгом и скрежетом провернулся ключ в замке, и Глымов вошел в полутемную камеру. Дверь закрылась.
Глымов присмотрелся в полумраке к обитателям камеры, их было человек пятнадцать, широко перекрестился, поклонился:
— Здравия вам желаю, православные… — Потом поклонился троим татарам в тюбетейках, сидевшим на нижних нарах в углу: — И вам, граждане мусульмане… — И еще раз поклонился двоим евреям — один из них был в кипе. — И вам доброго здравия желаю, граждане жиды. Звать меня Антипка Глымов, кликуха — Кулак, я — вор…
И снова зал судебных заседаний, три стула с высокими спинками, на которых вырезаны государственные гербы, судья и двое народных заседателей, и Антип Глымов на скамье подсудимых, и громкий голос произносит повелительно:
— Встать! Суд идет!
А потом долгие месяцы в одиночке, когда мерил шагами камеру — от окна до двери, курил, иногда останавливался, смотрел в мутное пыльное оконце на далекое небо…
— Вор я, Катерина… — вдруг глухо сказал Глымов.
— Как вор? — не поняла Катерина, приподняв голову. — Какой вор?
— Вор в законе… всю жизнь по тюрьмам да лагерям… на воле считанные годы…
— Господи, твоя воля… — только и смогла прошептать Катерина. — Миленький ты мой… как же это так тебя угораздило-то?
— Так и угораздило… как куру в ощип… — он тяжело поднялся с кровати, прошлепал босыми ногами к столу, отыскал в потемках окурок самокрутки, нащупал на столе коробок со спичками, чиркнул, прикурил. Пламя спички на миг осветило исхудалое угрюмое лицо с темными впадинами щек, острыми, выпирающими скулами и тяжелым подбородком. Он сел на лавку, расставив ноги в кальсонах, упершись локтями в колени, и долго курил, глядя в окно на ясную луну. Вдруг проговорил, повернув голову к кровати:
— Ежели живой останусь, хочешь, к тебе вернусь? Ты только сразу не говори ничего, ты подумай, Катерина… до утра времени много…
— Да на что я тебе сдалась-то, Антипушка? — из глубины комнаты ответила Катерина. — Да еще с девкой малой. Ты, видать, привык в одиночку жить, а теперь и вовсе твое дело солдатское: жив будешь али нет — это уж как Господь рассудит.
— В одиночку молодому сподручно, а когда годов полный мешок наберется, поневоле о доме да семье думать начинаешь…
— А убьют тебя, об том не думаешь?
— Эх, Катерина, сколько раз Бога молил, чтоб убили меня, а вот поди ж ты — живой да живой…
— Не буди лихо, пока оно тихо, — ответила Катерина.
— Не-е… — слабо улыбнулся Глымов. — Видать, Господь определил мне вдоволь на земле помучиться… чтоб по самые ноздри… — Он затянулся самокруткой, вновь уставился в окно на луну, вздохнул. — Хотя, к слову сказать, куды уж больше-то?
Карандаш комдива полз по линии фронта, обозначенной на карте, вдруг остановился.
— Вот два танка обгорелых стоят. А за танками этот выступ, — говорил комдив Лыков. — Но насколько укреплен этот участок, мы не знаем. А командование требует немедленно начинать наступление в этом месте или южнее, в расположении дивизии Кулешова.
— Разведку боем, — предложил начштаба Телятников.
— Людей понапрасну гробить… — Лыков задумчиво постукивал карандашом по карте.
— Штрафбат бросить, — предложил начальник особого отдела Харченко.
— Батальон угробим, — сказал Телятников.
— На войне как на войне, — сказал Харченко. — Можно бросить батальон из полка Белянова.
— Нет, полк Белянова нужен для других дел. В целости и сохранности… Значит, так и порешим — штрафбат Твердохлебова.
Комбат Твердохлебов разглядывал в бинокль бугристую равнину с черневшими остовами двух сгоревших немецких танков, застывших метрах в полутораста от наших окопов.
— Че ты все туды глаза пялишь, комбат? Чем там поживиться можно? — спросил подошедший ротный Федор Баукин.
— Кто про что, вшивый все про баню. Начальство приказало бандуры эти захватить и оборудовать там точку обороны.
— На хрена? Нам что, здесь плохо?
— Для выравнивания всей линии обороны, — терпеливо отвечал Твердохлебов.
— А на хрена ее выравнивать? — не отставал Баукин. — Там же у фрицев наблюдатель сидит.
— А надобно, чтоб наш наблюдатель сидел. — Твердохлебов протянул бинокль Баукину. — На, сам погляди.
— Эх, на них бы заместо трактора пахать да пахать… — вздохнул Баукин, приставляя бинокль к глазам.
— Ты, я вижу, пахать собрался? — подходя, радостно заржал Светличный. — Мало тебя раскулачивали, не отбили еще охоту!
— Язык у тебя, Родя, без костей. За то небось и срок мотал, — Баукин все смотрел в бинокль.
— За что срок мотал, в личном деле записано…
— Хватит трепаться, балаболки, — оборвал Твердохлебов. — Как стемнеет, поползем эти чертовы танки брать.
— А фриц заметит? — сказал Баукин. — Надерут нам жопу — у их как раз напротив огневые точки.
— А вдруг там жратва какая? Или шнапс? — поглядел на Баукина Светличный.
— Или девки голые, — откликнулся Баукин.
— Дай-ка… — Твердохлебов отобрал бинокль, заключил: — Короче, как стемнеет — готовьтесь. Поползем… за шнапсом и за девками… Баукин, оповести свою роту.
Стемнело довольно быстро, и пятьдесят баукинских штрафников, перевалившись через бруствер окопов, поползли к танкам, хорошо видным на фоне темно-синего неба.
Осветительные ракеты регулярно взлетали с немецкой стороны, шипя и разбрызгивая искры, заливая землю призрачным желтым светом. Через минуту ударили минометы. Мины свистели в темноте, оставляя светящиеся хвосты огня, от взрывов столбами дыбилась земля.
— Положим ребят ни за что ни про что… — бормотал Твердохлебов, глядя в бинокль на поле.
— Этих положим — других пошлем, — сказал Глымов, стоявший рядом. — Нам не привыкать.
Обгоревшие танки, казавшиеся днем мертвыми, вдруг ожили — оттуда ударили пулеметы. Сиреневые вспышки трассирующих пуль полосовали землю длинными плетями. И плети эти хлестали по ползущим штрафникам, и многие замирали в нелепых позах.
Вот пулеметной очередью прошило сразу двоих. Один повернул окровавленное лицо к другому, прохрипел:
— Че ж они, не сказали, что в танках пулеметы, суки?..
— Разведку боем устроили… их бы сюда, начальничков…
А мины рвались уже в окопах штрафников, и разговаривать приходилось криком, и то и дело пригибаясь.
— Стало быть, в танках этих фрицы? — кричал Глымов, — Че ж мы ничего не знали?
— Ну не знали! Теперь что, волосы на голове рвать?! — рявкнул на него Твердохлебов и добавил уже спокойнее: — Готовь свою роту! Прорвись к позициям гадов.
— Нехай Родянский своих ведет, — огрызнулся Глымов.
— А чем его люди хуже твоих?
— Ничем. Просто раньше под огнем полягут… — Глымов сплюнул.
— Значит, через пятнадцать минут твоя рота выйдет на исходные. В атаку по моему сигналу.
— Ладно, через пятнадцать минут пойдем подыхать по твоему приказу… — И Глымов пошел по ходу сообщения.
Пулеметы и минометы били, не умолкая. Свист мин, взрывы и захлебывающаяся пулеметная стрельба сливались в страшную какофонию.
Смертельно раненный комроты Федор Баукин упал в двух шагах от обгоревших танков. С усилием поднял голову — кровь заливала лицо, мешая разглядеть ближний танк, — сжал в обессилевшей руке гранату.
— Не… не доброшу… — хрипел он, пытаясь подползти ближе и теряя последние силы. — Неужто не доброшу… твою мать… гады… — И вдруг встал.
Он стоял согнувшись, а потом двинулся к танку, качаясь из стороны в сторону. При вспышке ракеты пулеметчик увидел его сразу. Он шел, шатаясь, как пьяный, а пули одна за другой впивались в него, вырывая из телогрейки куски ваты. И уже падая, он все же бросил гранату. Граната не долетела. Она взорвалась прямо перед корпусом железного чудовища.
— Не добросил… — прошептал Баукин и уронил голову.
Глымов отправил вторую роту.
— Ползком, подельнички, только ползком, — напутствовал он бойцов. — Там трупов уже много — укрываетесь за ними. Кто повернет назад — пристрелю, будь спок. Ну, с Богом, давай!
Штрафники неохотно перелезали через бруствер и пропадали в темноте.
Они ползли меж телами погибших товарищей, вжимались в землю, зажмуриваясь, когда свист мины раздавался совсем рядом, когда пули взметали пыль.
И вот мина накрыла одного, взрыв подкинул тело, словно ватную куклу. Второго пуля ударила в голову, и он замер, закрыв голову руками. Третий лежал, скорчившись и обняв живот, и повторял как заведенный:
— Мамочка… ой, мамочка… ой, мамочка…
Ракеты взлетали пачками, и временами над полем становилось светло как днем.
— Во светят, твари, во светят… — бормотал Леха Стира, втягивая голову в плечи.
Рядом рванула мина, и сейчас же раздался вскрик, потом тяжелый стон, переходящий почти в животный вой.
— Тихо ты! — рявкнул на раненого Стира, проползая мимо.
Глымов полз позади всех и так же, как все, втягивал голову в плечи, озирался по сторонам, замирал, когда рядом рвалась мина. И вдруг почти наткнулся на бойца, который ползком пятился назад.
— Не туда ползешь, парень, — сказал ему Глымов. — Вперед надо.
Боец повернул к нему лицо — губы его тряслись, глаза были бессмысленными. На вид ему было лет сорок.
— Н-не м-могу…
— Через не могу. Давай, давай вперед.
— Н-не м-могу… — повторил боец. — Лучше уб-бей з-здесь…
— Я сказал, вперед давай! — уже зло повторил Глымов. — Назад нельзя — там заградотряд тебя шлепнет.
— Н-нет… пошли они на хер! Они нас на верную смертушку послали… к-как с-скотов! — Боец вдруг вскочил, не страшась разрывов мин и пуль, свистевших вокруг, и побежал назад, к своим окопам.
Не целясь, Глымов дважды выстрелил ему в спину. Боец плашмя рухнул на землю.
Приподнявшись на колено, Глымов оглянулся по сторонам, столкнулся взглядом с таким же замешкавшимся от страха бойцом.
— Давай, давай, сучий потрох, не трусь, только вперед — не то и ты пулю получишь!
Вдруг впереди яркое пламя взвилось над сгоревшим танком.
— Есть один, в креста, в гробину мать… — Глымов стукнул себя кулаком по колену.
И буквально через секунду вспыхнул второй танк и грохнул второй взыв. Пулеметы в танках замолкли.
Штрафники некоторое время лежали, словно не верили тишине, потом один за другим стан и подниматься и побежали вперед.
Твердохлебов, смотревший в бинокль, с улыбкой оглянулся на Родянского:
— Рванули танки. Теперь в окопах каша будет. Давай, выводи своих.
Родянский как-то странно вздохнул, ответил:
— Хана батальону… Хотел бы знать, для чего?
— Взять переднюю линию обороны, — зло ответил Твердохлебов. — Приказ не слышал?
— Брось, Василь Степаныч, тут не дети — силами батальона переднюю линию обороны противника не берут.
— Ты, Суворов хренов, делай, что сказано!
Родянский был прав — штрафники залегли под шквальным огнем, не добежав до переднего края немецких окопов метров пятьдесят. Стоны раненых были слышны даже сквозь грохот пулеметов.
— Че делать будем, пахан? — прокричал Леха Стира, подползая к Глымову.
— А че приказано, то и будем делать, — прокричал в ответ Глымов. — Или ты только в карты сноровый играть?
— Да я не пойму, чего приказано-то?
— Вперед идти!
— С кем? Ты погляди, пахан, одни жмурики под твоей командой!
— А ну давай вперед, псина, — прорычал Глымов, наводя на Стиру пистолет. — Или я из тебя тоже жмурика сделаю!
— Падлы лягавые! Лучше бы построили и сразу всех в расход пустили, — бесновался Леха Стира. — Ты погляди! Погляди!
Его лицо было черно от земли, глаза сверкали. Глымов оглянулся вокруг, и впервые ему стало страшно. Почти в упор немецкие пулеметы расстреливали лежащих и ползущих штрафников.
Из блиндажа выглянул радист, прокричал:
— Василь Степаныч! Первый на связи!
Твердохлебов тяжело побежал в блиндаж.
— Как дела, комбат?! — услышал он голос генерала Лыкова.
— Да как, гражданин генерал… нету больше батальона, — ответил Твердохлебов.
— Командуй отход на прежние позиции! Операция закончена! — И генерал прервал связь.
Лыков отдал трубку радисту и долго смотрел на язычок пламени коптилки, сделанной из снарядной гильзы:
— Твердохлебов потерял весь батальон…
— А что я говорил, товарищ генерал! — оживился Телятников. — Плотность обороны на этом участке высочайшая! И даже при мощнейшей артподготовке наступать здесь нельзя.
— Потому они себя так тихо и вели… А стоило проверить, они и раскрылись. Видно, сами что-то там готовили. Ладно, составь шифрограмму в штаб армии — разведка боем произведена, ну и… соответствующие выводы… — махнул рукой генерал Лыков и крикнул в темный угол: — Анохин, давай пожрать что-нибудь!
— Слушаюсь, товарищ генерал! Давно жду — у меня все готово! — Ординарец Анохин пулей выскочил из блиндажа.
После боя штрафбат перевели в ближний тыл. В полутемном блиндаже в углу за колченогим столом сидел комбат Твердохлебов, ворошил пачку листов с колонками фамилий — карандашом вычеркивал одну за другой.
— А кто Котова последним видел? — вдруг спросил Твердохлебов.
— Миной его накрыло, — отозвался Семен Дрожкин. — Я видел…
— А Курдюмова кто видел?
Твердохлебову не ответили — все галдели о своем, а в общем, об одном и том же — недавнем бое, в котором погиб почти весь батальон.
— Эй, архаровцы, я спрашиваю, кто Курдюмова последним видел?
— Это из роты Глымова?
— Он самый… носатый такой, фикса у него золотая, — пояснил Твердохлебов.
— Так его одним из первых… когда перед танком залегли. Я и видел, рядом с ним лежал.
А в общем блиндаже собрались остатки батальона. Раскаленная буржуйка дышала жаром, и вокруг нее на рогульках и веревках были развешаны для просушки рубахи, кальсоны, гимнастерки. В тесноте толкались полуголые и одетые мужики, вели разговоры в прокуренном воздухе.
— Хотел бы я знать, братцы, мы хоть одного фрица укокошили или только они нас шлепали, как уток на озере?
— Вопрос твой, браток, самый что ни на есть дурацкий.
— Какая атака, такой и вопрос, — коротко рассмеялся кто-то.
— Ах, кореша вы мои, кореша! Есть стратегия, а есть тактика. Это была небольшая тактическая операция. А то, что целый батальон полег, — это дело десятое. Как говорится, смерть одного человека — трагедия, а смерть тысяч — статистика. Выходит, ты кто?
— Как кто? — не понял штрафник Веретенников. — Человек.
— Не, ты не человек. Ты — статистика, — торжественно заключил политический Авдеев, и все вокруг радостно заржали. Авдеев оглядел смеющиеся небритые чумазые рожи и добавил:
— Мы все здесь — статистика…
И все снова захохотали:
— Со статистики и взятки гладки!
Не смеялся, однако, Леха Стира. Он лежал на спине у самой стены, смотрел в накат бревен, время от времени проглатывал ком в горле и молчал. Рядом сидел Глымов, курил самокрутку и тоже не смеялся — неподвижными глазами смотрел в дымный полумрак.
— Дай потянуть… — попросил вдруг Леха, и Глымов протянул ему окурок самокрутки.
Стира жадно затянулся, закашлялся, сел. Глымов постучал его по спине. Стира отдышался и сказал:
— В бега подамся…
— Далеко уйдешь? — глянул на него Глымов.
— Ну, недалёко… Живым все одно не дамся — хоть пару-тройку подлюк красноперых уработаю.
— Ты ж добровольно воевать пошел, — усмехнулся Глымов.
— Воевать, а не бычком на бойню! Твари, что удумали, а? Зачем на верную смерть послали?
— Разведка боем называется, — вздохнул Глымов.
— Да пошли они к такой-то матери со своей разведкой! — Леха с ожесточением затягивался и каждый раз, выпуская дым, кашлял. — Я тебе так скажу, пахан, они нас за людей не считают, понял, нет? Ну, на киче понятно, кто я. Вор и есть вор, че меня за человека считать? А тут я кто? Защитник отечества или не защитник?
— Не… — Глымов покачал головой, улыбнулся неожиданно.
— А кто?
— Никто. Штрафной солдат. Ноль без палочки. — Глымов отобрал у Стиры окурок, затянувшись, закончил: — Вот и вся суровая правда жизни, Леха…
Катерина подоила коровенку — получилось больше половины ведра пенистого парного молока, желтоватая пена поднялась чуть ли не до самых краев.
— Ишь ты, какая щедрая, красавица моя… — Катерина любовно погладила корову по вымени.
Процедив молоко через чистую марлю, разлила по четырем пузатым глиняным кубанам. Осталось еще на кружку. Катерина налила эту кружку до краев, протянула дочери.
— А ты, мам? — спросила девочка, облизнув сухие потрескавшиеся губы.
— Пей давай, — приказала мать.
Девочка медленными глотками до дна осушила кружку, улыбнулась белыми от молока губами:
— Ух, хорошо как…
Катерина тщательно повязала горло каждого кубана чистыми тряпицами, сложила в матерчатую сумку, взяла маленькую Нину за руку, и они пошли по широкому большаку, перемолотому сотнями гусениц, — здесь все время проходила военная техника. Катерина с дочерью шли в сторону фронта, до которого, собственно, было от деревни рукой подать, шли быстро — только босые пятки мелькали.
Они проходили через расположение заградотряда, когда ее остановил солдат:
— Ты куда это, дамочка?
— А туда… — Катерина махнула рукой.
— Куда туда? — Солдат подошел ближе.
— Туда…
— Да там передовая, дуреха, — усмехнулся солдат, — и туда без разрешения не положено. Особливо гражданским. Особливо женского полу. Да еще с дитем.
— А мы туда да обратно. Гостинец только командиру отдадим.
— Какому командиру?
— Глымов его фамилия. Он командир роты.
— А что за гостинец? Ну-ка покажь. — Солдат потянул руку к сумке, но Катерина проворно отступила:
— Неча соваться! — Глаза ее сделались злыми, как у разъяренной кошки. — Молоко там.
— Молоко? Дай попить.
— Попьешь у бешеной коровки, — Катерина взяла дочку за руку и решительно зашагала дальше.
— А ну стой! — солдат вскинул автомат. — Стрелять буду!
На ходу Катерина нагнулась и свободной рукой похлопала себя по заду…
В блиндаж ввалился чумазый боец, протолкался между сидящими и лежащими полуголыми бойцами, высматривая кого-то в свете буржуйки, спросил:
— Братцы, Глымов-то здеся?
— Здеся, здеся! Вон в углу сидит!
Боец пробрался в закуток, где сидели Леха Стира и Глымов, дурашливо вытянулся, отдал честь:
— Товарищ командующий ротой!
— Ты че, уже хлебнул где-то? — прищурился на него Глымов.
— До вас женщина просится, товарищ командующий! — отрапортовал боец.
В блиндаже грохнул смех.
— С девочкой! — добавил боец, и смех грохнул снова. — Прикажете допустить?!
— Че ты мелешь, черт придурочный? — Глымов с трудом поднялся, направился к выходу.
И все обитатели блиндажа разом ринулись за Глымовым. Тот обернулся, и бойцы остановились как вкопанные.
— Кто рожу из блиндажа высунет, останется без последних зубов, — сказал Глымов и вышел, плотно закрыв за собой дверь.
В нескольких шагах от блиндажа в окопе стояли Катерина и маленькая девочка.
— Катерина? — Глымов по-настоящему удивился. — Ты чего, Катерина?
— Да вот молочка вам принесла, Антип Петрович. — Смущаясь, Катерина протянула Глымову сумку. — От вашей коровенки…
— Сдурела баба… — пробормотал Глымов, заглядывая в сумку. — Как ты дошла-то?
— Да ну! Разве далеко? Солдат один прицепился, так я его вмиг отшила! — Женщина улыбнулась смущенно. — Попейте молочка, Антип Петрович… парное…
Глымов сдернул тряпицу с кубана, и у него едва не закружилась голова… Господи, как же он любил парное молоко, когда мать приносила его на покос. И они с отцом, отложив косы, присаживались вокруг расстеленного большого платка, где лежали ломти пахучего ноздреватого хлеба, огурцы, помидоры, вареные яйца, и мать разливала по кружкам густое желтоватое молоко, и Антип жадно пил его гулкими большими глотками, и белые струйки стекали по уголкам рта на мокрую от пота мальчишескую шею, грудь. Мать, прищурившись от яркого солнца, смотрела на него и улыбалась…
— Пусть девочка попьет молочка. — Глымов через силу улыбнулся и вдруг оглянулся — дверь в блиндаж была приоткрыта, и десятки пар глаз с интересом смотрели на Глымова, женщину и девочку.
Глымов так шарахнул ногой по двери, что по ту сторону послышались вскрики и стоны, а дверь едва не слетела с самодельных петель.
— Пусть дочка пьет, Катерина, ей надо… она вишь какая худенькая, — сказал Глымов.
— Еще напьется… Не обижайте, Антип Петрович… вам несла… увидеть вас хотела… — с трудом выговорила женщина. — Это вам гостинец от меня и от Ниночки… шибко вы нам приглянулись, — и она стыдливо опустила глаза.
— И ты мне приглянулась, Катерина… — Глымов неуверенно протянул руку и погладил женщину по плечу, по голове, и Катерина вдруг порывисто прильнула к нему, обняла неловко одной рукой, потому что в другой держала сумку с кубанами, и поцеловала. От неожиданности Глымов отшатнулся, потом, словно устыдившись, крепко прижал к себе женщину…
А дверь блиндажа снова с тихим скрипом приоткрылась, и опять десятки пар блестящих глаз со жгучим любопытством следили за ними, затаив дыхание…
Катерина разливала молоко по кружкам. Очередь штрафников топталась перед ней, негромко гомонила:
— По чуть-чуть лей, женщина… на донышко…
— Да все одно всем не хватит, чего там…
— Попробовать бы — и то ладно. Сто лет парного не пробовал!
— С детства!
— Во-во, с детства!
А рядом с Катериной стоял немного смущенный Глымов, смолил самокрутку, говорил иногда:
— Ну че ты, Пахомов, хрен собачий, один раз выпил и второй пристроился? А ну, выдь из очереди!
Пристыженного Пахомова выталкивали со словами:
— Вот шкурная натура! По шеям надавать бы!
— Ну, че вы, жлобы, очень хотца… — оправдывался Пахомов. — Я ж городской — никогда парного не пробовал!
И вот в последнем, четвертом кубане осталось совсем на донышке. Катерина всплеснула остатками и взглянула на Глымова. И сразу несколько штрафников протянули ему свои кружки.
Твердохлебов вошел в блиндаж комдива, пристукнул сапогами, отдал честь.
— A-а, Василь Степаныч, проходи, проходи! — Генерал Лыков жестом позвал Твердохлебова к столу. За столом ужинали комполка Белянов, начальник особого отдела Харченко, начальник разведки дивизии Аверьянов и начштаба Телятников. Ужин был небогатый — тушенка, сало, нарезанное мелкими дольками, белый хлеб, огурцы и помидоры и большая бутыль мутно-сизого самогона.
— Вызывали, гражданин генерал? — подойдя ближе, пробубнил Твердохлебов.
— Садись, Василь Степаныч. У нашего начальника разведки сегодня день рождения. Отметишь с нами. — Генерал ногой подвинул свободный табурет, сказал громко. — Анохин, дай-ка еще тушенки!
Из глубины блиндажа выскочил ординарец, поставил перед Твердохлебовым раскрытую банку тушенки, положил алюминиевую ложку, пододвинул граненый стакан.
— Подсчитал потери? — спросил генерал Лыков.
— Подсчитал…
— Сколько осталось?
— Десять процентов личного состава батальона, — устало глядя в стол, ответил Твердохлебов. — Четыреста двадцать человек остались на поле перед немецкими позициями. — Он вынул пачку листов, сложенных вдвое, положил на стол. — Вот списки, гражданин генерал.
— Это для меня, — усмехнулся Харченко и забрал списки, запихнул их во внутренний карман расстегнутого кителя.
— Товарищи, прошу внимания, — обиженным тоном проговорил начальник разведки, красавец подполковник Николай Аверьянов. — У меня ведь день рождения. Товарищ генерал тост сказал. Прошу поднять бокалы.
— Да погоди ты, успеешь наклюкаться, — отмахнулся Телятников и участливо взглянул на Твердохлебова. — Переживаешь, Василь Степаныч?
Вместо ответа Твердохлебов снова полез в карман телогрейки, вынул четвертинку бумаги и положил на стол рядом с банкой тушенки.
— Что это? — спросило Лыков.
— Это рапорт. Прошу снять меня с должности комбата и перевести рядовым штрафного батальона, — спокойно ответил Твердохлебов.
— Это мне, — Харченко потянулся к бумаге, но Лыков остановил его руку:
— Не дури, Василь Степаныч. Я представление на тебя собрался писать. Чтоб тебе звание майора вернули, к ордену представили, а ты тут кочевряжиться вздумал, как… барышня разобиженная. — Лыков хмурился, постреливал глазом в сторону Харченко.
— Нет… я не барышня… Я не хочу больше людей на бессмысленный убой посылать…
— Во-о как, — многозначительно протянул Харченко. — А вы говорите, товарищ генерал, к ордену его… погоны вернуть… А тут новое политическое дело нарисовывается.
— Да погоди ты! — уже разъярился генерал Лыков. — Ты у нас мастер дела рисовать!
— А ну вас! — махнул рукой начальник разведки и выпил содержимое своего стакана, закусив тушенкой из банки, — в подобные разговоры он предпочитал не вступать.
— Забери, — приказал генерал и пальцем указал на рапорт. — Или он заберет, — Лыков кивнул в сторону Харченко, — и будет тебе новый трибунал.
— По долгу службы я обязан… — И начальник особого отдела вновь потянулся к бумаге, и вновь Лыков задержал его руку и еще раз приказал:
— Забери.
Твердохлебов помедлил и забрал листок со стола.
— Вот и молодец, — вздохнул генерал и поднял стакан с самогоном. — А теперь давайте выпьем за день рождения начальника разведки нашей славной дивизии. Пить до дна. Чтоб жизнь его была долгой, а все остальное приложится.
И все, в том числе и Твердохлебов, подняли стаканы и чокнулись с Аверьяновым, торопливо наполнившим свой стакан.
— Служить под вашим началом, товарищ генерал, большая честь для меня! — улыбнулся Аверьянов и лихо выпил, выдохнул с шумом.
Выпил и Твердохлебов, но закусывать не стал, сидел, будто окаменев. Аверьянов снова наполнил стаканы и встал:
— Позвольте, товарищи командиры, этот тост поднять за здоровье вождя всех трудящихся, за нашего отца родного, великого товарища Сталина.
И все тоже встали и молча выпили. Остался сидеть один Твердохлебов.
— Ты чего это, Василь Степаныч? — хмурясь и нюхая кусок хлеба, спросил генерал Лыков.
— Так мне не налили, — усмехнулся Твердохлебов.
Лыков, Харченко и Телятников грозно уставились на Аверьянова, и тот испуганно забормотал:
— Ах, черт, как же это я? Неужто просмотрел? Прошу прощения… — Он хотел было налить Твердохлебову, но тот рукой накрыл стакан:
— Дорого яичко ко Христову дню…
— Н-да… — многозначительно кашлянул Харченко. — Нарываешься, гражданин комбат.
Твердохлебов поднялся, козырнул Лыкову:
— Разрешите идти, гражданин генерал?
— Иди, Твердохлебов…
Твердохлебов вышел, в блиндаже повисла тишина. Аверьянов сопел огорченно — день рождения был испорчен вконец. Все курили, старались не смотреть друг на друга.
— Что ж, — вздохнул начштаба Телятников, — переживает человек…
— Да пошел ты, знаешь, куда?! Макаренко! — грохнул кулаком по столу генерал. — Он один переживает, а все другие дубы бесчувственные! У меня под Сталинградом дивизия целиком полегла — так мне что, пулю в лоб пустить надо было?! Это война, мать вашу, а не пасхальные кулачные бои! — Генерал налил себе в стакан, залпом выпил. — Переживает он… На то они и штрафники, чтоб ими в первую очередь жертвовали! Цацкаться с ними прикажете?
— Уголовщина и нечисть политическая… — вовремя ввернул особист Харченко.
— При чем тут это? — поморщился начштаба. — Товарищ Рокоссовский тоже был арестован и… сидел… И не только он… Зачем так, Остап Иваныч?
— А вот так, Иван Иваныч! Не надо Рокоссовского трогать! И других преданных партии и родине славных командующих! А я про всякое отребье говорю! Которого я во сколько навидался! — Харченко чиркнул себя ладонью по горлу. — Каждый день говно по дивизии разгребаю!
— Так уж много у меня в дивизии говна? — зло уставился на него генерал Лыков.
— Хватает, товарищ генерал, — отрезал Харченко.
— Ты вот что, майор… ты хоть и из особого отдела, но позорить гвардейскую дивизию я не позволю. У меня тоже, знаешь, и до тебя особисты были… и не чета тебе…
— Прошу прощения, товарищ генерал, за резкость. Сорвалось… У меня этот Твердохлебов как кость в горле.
— Почему ж так? — вдруг спросил начштаба Телятников.
— А вот чую врага, а доказать не могу! — Харченко налил в стакан, выпил, пальцами взял пару ломтиков сала, кусок хлеба, принялся жевать с мрачным видом.
— А я тебе тоже начистоту — вот любого комбата у себя в дивизии снял бы, а на его место Твердохлебова поставил, — резко ответил генерал Лыков.
— Он майор, он и полк потянет, — добавил Телятников.
— Может, за мой день рождения выпьем, товарищ генерал? — несмело предложил начальник разведки Аверьянов.
— Пили уже. Ты что, Жуков? По двадцать тостов за тебя произносить надо? — насупился Лыков и позвал громко: — Анохин! Тащи аккордеон!
Из полумрака возник ординарец Анохин, вихрастый тощий паренек лет двадцати трех, с инструментом в руках.
— Давай мою… любимую… — с мрачным видом приказал генерал.
Анохин присел на табурет рядом со столом, медленно растянул меха аккордеона, пробежался пальцами по клавишам, откашлялся и медленно повел мелодию высоким чистым голосом:
подхватил генерал, и следом за ним запели остальные.
пел густой хор штрафников в блиндаже.
Кто лежал, подостлав под себя шинель или телогрейку, кто сидел, обняв колени и уткнувшись в них подбородками. Мелькали в полумраке огни самокруток, сквозь сизый дым только лица белели пятнами, только остро блестели глаза.
мрачно гремел хор обреченных, отверженных людей…
Светлана с Савелием сидели на заднем дворе полевого госпиталя, где были свалены бочки из-под горючего, разбитые снарядные ящики, большие баки с грязными бинтами и окровавленной одеждой. В маленьком дощатом сарайчике была прачечная. Рядом двое санитаров на козлах пилили тощие бревна, третий колол поленья на чурки и относил их внутрь сарайчика, где горела печь, — дым клубами валил из широкой трубы на крыше.
Савелий декламировал с чувством:
— Хватит, — остановила его Светлана.
— Что, не нравится?
— Не знаю… красиво… только на войне все не так. Почему это у войны загорелые руки?
— Это же поэзия! — расстроился Савелий. — Как ты не понимаешь?
— Загорелые руки войны… — повторила Светлана и хихикнула, прикрыв рот ладошкой.
Савелий и Светлана укрылись за пустыми бочками из-под солярки. Разговаривать приходилось под визг пилы, стук топора и громкие голоса санитаров и санитарок. Отсюда им было видно, как санитар вынимал из большого бака связки грязных бинтов с заскорузлыми пятнами крови, складывал их в тележку, потом вез в сарайчик.
— Бинты тоже стирают? — спросил Савелий, глядя на санитара.
— Не хватает, вот и стирают, потом отглаживают и скатывают, — ответила Светлана. — Сам видел, сколько раненых каждый день поступает — ужас. А наступление начнется — тогда вообще простыни на бинты резать будут… А ты говоришь… — Девушка снова хихикнула.
— Это поэт говорит.
— Болтун твой поэт. Небось войны и в глаза не видел… А может, это ты написал, Савка, а? — Девушка игриво толкнула его плечом в плечо. — А стыдно стало — ты на поэта сваливаешь?
— Я? Да ты что? Я так никогда не сумею!
— Федя, гляди, гимнастерка какая! Офицерская! Тебе в самый раз будет… — долетел до них голос санитара, который доставал из ящика окровавленную одежду:
— Ага, я возьму, а после хозяин выздоровеет и за ней придет, — отозвался другой санитар.
— Не придет, — ответил первый. — Вон две дырки — аккурат напротив сердца, заштопать — раз плюнуть… Так берешь гимнастерку, Федор?
— Дай-ка померяю… — Санитар Федор взял гимнастерку, примерил к своим плечам. — В самый раз. Ладно, заберу.
Из сарая-прачечной выглянула распаренная санитарка, закричала:
— Федор! Дрова давай! Печка гаснет! А ты чего вылупился? Давай одежу! Щас загружать будем! Сидят тут, прохлаждаются! — И дверь в сарай с грохотом захлопнулась.
Федор торопливо потащил в сарай вязанку дров, его напарник, поплевав на ладони, покатил тачку с окровавленной одеждой.
— Вот и вся война… — грустно вздохнула Светлана. — А ты — «загорелые руки…»
— Хватит тебе… — примирительно пробурчал Савелий.
— Когда тебя выписывают?
— На днях должны… — Он похлопал ладонью по ноге. — Как новенькая.
— И что, опять в штрафбат?
— Не знаю, что там в особом отделе решат…
Вечером хмурый особист листал дело Савелия.
— Цукерман?
— Так точно, гражданин майор.
— Молодой, грамотный, десятилетку кончил, в МГУ поступил… Как твой факультет называется?
— Геологический, гражданин майор.
— Добровольцем пошел, хотя броня была… Что ж с тобой делать-то, Цукерман, ума не приложу.
— А что со мной делать?
— В штрафной батальон обратно пойдешь…
— Значит, ранение в зачет не пошло?
— Пошло, пошло, но больно мало ты в штрафбате пробыл. А проступок у тебя серьезный. — Майор закурил папиросу. — Откуда у студента-добровольца такое зверство, а? Измолотить человека чуть не до полусмерти.
— Антисемита, — подал голос Савелий.
— Ты на офицера руку поднял! — повысил голос майор. — Святая святых в армии нарушил — поднял руку на старшего по званию!
— Антисемита… — упрямо повторил Савелий.
— Н-да-а, вижу, ты так ничего и не понял… — вздохнул майор. — Ладно, свободен…
Зато другим посетителем особист был доволен.
— Ну, капитан, с тебя магарыч, — Мрачный майор даже улыбался, глядя на вошедшего в комнату Вячеслава Бредунова. — Как раз пришли документы. Восстановлен в звании. Поздравляю.
— Спасибо, товарищ майор, — сдержанно улыбнулся в ответ Бредунов, — за магарычом дело не станет.
— И в другой раз поаккуратней надо, капитан.
— Простите, не понял, товарищ майор.
— Ну, не всякий еврей… так сказать… жид… — Майор усмехнулся. — Легко отделался.
— Да с языка сорвалось, товарищ майор, больше не повторится.
В подвале каптерки мрачный одноногий санитар в черном халате и стоптанных сапогах выдал Савелию его вещевой мешок, сказал коротко:
— Здесь переодевайся.
Савелий стащил с себя штаны, рубаху и только достал из мешка свои кальсоны, как в каптерку влетела медсестра Светлана.
— Ну что? Куда тебя?
Савелий едва успел натянуть кальсоны до пояса, пожал плечами:
— Туда же… в штрафбат…
Громко хлопнув дверью, в каптерку ввалился бывший разжалованный капитан Бредунов. Он был явно навеселе.
— О! Вы тут свидания назначаете? Хорошее выбрали место! Эй, отец, шмотье мое давай!
Одноногий санитар, стуча деревянной култышкой, подошел к нему, взял бумажку и заковылял внутрь каптерки, проверяя на полках вещевые мешки.
— Что, тоже выписали? И куда? — весело спросил Бредунов.
— Штрафбат, — отводя взгляд, ответил Савелий.
— Прими мои поздравления, Савелий. Штрафбат — суровая, но полезная школа жизни. — Бредунов принял из рук санитара свой мешок. — Может, отметим это дело?
— Да пошел ты, — пробурчал Савелий, натягивая гимнастерку.
— Нехорошо отвечаешь, штрафник, — улыбнулся Бредунов. — Госпиталь кончился и все вернулось на круги своя — я восстановлен в звании и теперь снова капитан Красной Армии, и отвечать офицеру надо по уставу.
Савелий молчал, отвернувшись. И тут вмешалась Светлана.
— Пошли! — Она подхватила вещмешок Савелия, решительно взяла его за руку и повела из каптерки.
— Рядовой Цукерман, приказываю стоять! — рявкнул Бредунов, и Савелий инстинктивно остановился.
— Приказываю отвечать по форме, — не отставал Бредунов.
— Вам не стыдно? — Светлана загородила Савелия. — Чего издеваетесь? Я вот вашему начальству напишу, понятно? Узнаю, в какую часть вас направляют, и напишу! Как вы себя здесь в госпитале вели! Посмотрю, какой вы тогда капитан будете?
— Ого… — с тихим удивлением выдохнул Бредунов. — Везет тебе, Савелий, такая шикарная девушка за тебя заступается. Ладно, будь свободен, но постарайся больше на глаза мне не попадаться…
— Вы тоже, гражданин капитан, постарайтесь штрафникам на глаза не попадаться, — набравшись храбрости, ответил Савелий, но Светлана уже тащила его из каптерки:
— Пошли, пошли, нечего с ним разговаривать!
…И была у них ночь. Первая и последняя. Луна светила в окно, отражаясь в никелированных инструментах, лежавших на полках в стеклянном шкафчике, а рядом на жестком топчане лежали они, обнявшись и укрывшись простыней.
— Савушка… хороший мой… — горячо шептала Светлана. — Ты мне сразу-сразу приглянулся…
— А ты мне… — шептал в ответ Савелий. — Я тебя увидел — все стихи сразу забыл…
— Обними меня покрепче… еще… еще… Дай я тебя поцелую, Савушка… я тебя так хочу, так хочу… Мы ведь больше не увидимся.
— Почему? Обязательно увидимся.
— Я уже два года в полевом госпитале… было у меня трое парней… и никогда их больше не увидела. Один раз и — все… родной мой, как хочется тебя… как хочется…
Она стонала и плакала, и они исступленно целовались…
В коридоре послышались шаги, и вошла медсестра Галя, неся в руке зажженную керосиновую лампу. Она поставила лампу на стол открыла стеклянный шкафчик и стала отбирать инструменты. Услышав легкий шорох, покосилась на топчан, где под простыней замерли две фигуры.
— Светка, ты, что ль? — прошипела Галя.
— Я… — глухим голосом отозвалась Светлана.
— С кем это ты? С красавцем Ромео? С этим черненьким?
— С ним, с ним, — нервно отозвалась из-под простыни Светлана.
— Ничего, — ехидно улыбнулась Галя, складывая инструменты. — Совет вам да любовь…
И она вышла из комнаты, прикрыв дверь. Через секунду снова открыла:
— Не запирайтесь, я опять приду…
Фигуры под простыней задрожали, послышался приглушенный смех…
Начальник особого отдела Харченко просмотрел бумаги Бредунова, проговорил:
— Знаю, знаю про тебя, капитан, рассказали… Ты вот что, ты здесь язык свой попридержи, ладно? Второй раз точно в штрафбат угодишь.
— Я понимаю, товарищ майор.
— В рамочках уметь надо себя держать. Мало ли кто мне не нравится! Я ж не тычу каждому — жид пархатый, армяшка чернозадый, чурек копченый… Так что в рамочках, капитан, в рамочках — не порть мне картину социалистического интернационализма, понял?
— Так точно, товарищ майор! — Бредунов вытянулся, щелкнул каблуками сапог.
Из особого отдела он направился в блиндаж командира дивизии генерала Лыкова, отрапортовал с порога бравым голосом:
— Товарищ генерал, разрешите доложить?
— Давай, докладывай.
— Капитан Бредунов прибыл в ваше распоряжение! — Бредунов чеканным шагом подошел к столу, положил документы.
Лыков молча глянул на документы, вернул Бредунову, спросил:
— Как себя чувствуешь после ранения?
— Отлично, товарищ генерал!
— В полку Белянова ротного убило. Так что заступай на его место.
Шеренга вновь прибывших штрафников была длинной, и Твердохлебов в сопровождении Глымова медленно шел, вглядываясь в лица — совсем юные и постарше. Остановился напротив человека с волевым, жестким лицом.
— В каком звании служил?
— Майор Шилкин Сергей Викторович, командовал батальоном.
— Батальон, что ли, угробил?
— Да нет, с батальоном все в порядке. — Бывший майор отвел взгляд в сторону.
— А за что же тебя звания лишили и сюда отправили? Давай выкладывай, тут все свои, секретов нету.
— Женщину застрелил… — через силу ответил Шилкин.
— Ладно, после расскажешь. Примешь под начало роту.
— Есть.
А Твердохлебов шел дальше. Наткнулся на Савелия, усмехнулся:
— Ты опять тут? Я думал, за ранение вину тебе скостили.
— Никак нет, товарищ комбат, обратно в штрафные определили.
Твердохлебов пошел дальше, а Глымов задержался и, глядя в глаза Савелию, процедил:
— В другой раз за такое ранение самолично пристрелю…
Через пару шагов Твердохлебов встал напротив крепкого парня лет двадцати пяти. Из-под расстегнутого ворота гимнастерки виден был треугольник тельняшки.
— Ну, нам только морской пехоты не хватало. За что ж тебя, родимый?
— Да по пьянке… — усмехнулся морпех. — Пьяный за водкой с позиций ушел, а меня энкаведешники попутали. Пришили дезертирство.
— Звать как?
— Булыга Олег.
Ну, тут столько не попьешь, Олег. У нас с водкой плохо.
— Ищущий да обрящет, — бодро ответил Булыга, и в шеренге засмеялись.
— Ну, ну… ищи, может, и обрящешь… — Твердохлебов двинулся дальше.
— Фамилия?
— Балясин Юрий Григорьевич, капитан.
— Тебя за какие грехи?
— За трусость, — в глазах капитана таилась усмешка.
— Вроде непохоже, — тоже усмехнулся Твердохлебов.
— Высоту не взял, роту три раза в атаку подымал, на четвертый раз отказался.
— Так, так… знакомая история. — Твердохлебов нахмурился. — Ладно, не горюй, капитан, будешь здесь ротой командовать…
Твердохлебов отступил на три шага, окинул взглядом строй штрафников, прокричал:
— Только кровью вину свою вы сможете искупить! Повторять не буду! За трусость буду расстреливать на месте!
Уже вовсю расцветала весна сорок третьего. Пополненный новыми штрафниками батальон Твердохлебова шел на запад, месил грязь по широченной дороге. Мимо колонны проскакивали легковушки — трофейные «опель-капитаны» и «опель-адмиралы», «хорьхи» и «майбахи», «виллисы» и «газики», завывали, разбрызгивая грязь, полуторки, проревели несколько танков и тракторов, тянувших за собой тяжелые орудия, четверки изможденных лошадей тащили орудия полегче. Штрафникам то и дело приходилось уступать дорогу, идти по обочине. На себе несли всю амуницию, вплоть до станковых пулеметов — станины отдельно, стволы отдельно. Солнце было бледное, холодное и совсем не грело, и пасмурное небо висело низко над землей.
Твердохлебов шел вместе со всеми, утирал фуражкой взмокший лоб, бормотал, оглядываясь по сторонам:
— По Украине идем… обратно… дожил-таки… обратно по Украине…
— Че ты там все бормочешь? — спросил шагавший рядом Глымов.
— Да так… радуюсь…
— Хе, черт бы тебя… — крутнул головой Глымов. — Вторые сутки не жрамши, идем, едва ноги тащим, а он радуется… Чумовой ты все же человек, Василь Степаныч, не иначе как из зоопарка сбежал…
Несколько бойцов рассмеялись. А рядом слышался озорной голос:
— Генерал говорит перед строем: «Мне нужно десять добровольцев для выполнения опасного задания». И тут же один солдат выходит из строя, становится в сторонке. Генерал в гневе спрашивает: «Что это значит?» — «Не хочу мешать добровольцам», — отвечает солдат.
Последовал взрыв смеха. И тут же другой голос:
— На плацу полк выстроился. Прибывает генерал: «Здравствуйте, товарищи!» Полк отвечает: «Здравия желаем, товарищ генерал!» — «Что ж вы плац так засрали?» спрашивает генерал. А ему в ответ: «Ур-ра-а! Ур-р-а-а!»
И снова раздалось вокруг довольное ржание, и очередной голос заторопился выложить свой анекдот:
— Адъютант входит к генералу в кабинет и докладывает: «Товарищ генерал, кажется, кто-то хочет поговорить с вами». — «Что значит, кажется? Хочет поговорить или нет?» — сердится генерал. Адъютант отвечает: «Когда я снял трубку, кто-то произнес: “Это ты, старый, мудак?”»
И вновь все вокруг скорчились от смеха, и Твердохлебов не обиделся, только головой покачал:
— Ладно, братцы, хоть так развлекайтесь. — И вдруг сорвал фуражку, взмахнул ею над головой и закричал протяжно: — Братцы, по Украине иде-е-ем! На запад идем, братцы-ы-ы!
Вдали показался «виллис». Переваливаясь на ухабах и разбрызгивая грязь, он торопился навстречу колонне. Поравнявшись с бредущими солдатами, «виллис» затормозил. Майор в забрызганной грязью шинели встал в машине во весь рост, заорал:
— Здорово, штрафники!
— Здравствуй, здравствуй, хмырь мордастый! — звонко ответил чей-то голос в глубине колонны, и по рядам штрафников пробежал смех.
— Когда жратва будет, начальник?! — крикнул еще кто-то. — Вторые сутки на марше!
— Все будет, братцы, все будет! Комбата ко мне!
— Комбата! Комбата начальство требует! — покатилось по колонне.
К «виллису» протолкался Твердохлебов, козырнул:
— Командир штрафного батальона Твердохлебов.
— Иди сюда, комбат! Доставай планшетку, — майор присел в машине, свою планшетку с картой положил на колено. — Смотри! Вот городок Млынов, видишь?
— Ну вижу, гражданин майор.
— Десять верст отсюда по прямой. Танки прошли, фрицев дальше погнали, но в городке еще много их осталось и дерьма всякого — полицаи, власовцы, мать их. Твоя задача — прочесать весь городок и всю эту сволочь уничтожить. На все трое суток тебе. Там, в городке твоим уголовникам и жратва, и выпивка, и бабы! — майор коротко рассмеялся. — Все ясно?
— Ясно, гражданин майор.
— Об исполнении доложишь по рации в штаб дивизии. Да, пленных немцев сдашь смершам — они следом за тобой будут в городе. Часиков через пять, точно не знаю. Да они сами тебе по рации сообщат. Будь здоров. — Майор захлопнул свою планшетку, достал сложенный лист бумаги с печатью. — Держи — это письменный приказ тебе.
Твердохлебов спрятал приказ в планшетку, спросил:
— А много их там?
— Я что, считал, что ли? — осклабился майор. — На месте узнаешь, много или мало. — Майор сел, глянул на водителя:
— Давай, гони, Петро!
«Виллис» рванул вперед, обдав Твердохлебова и стоявших рядом солдат земляной жижей.
Колонна заволновалась:
— Куды приказали-то?
— Че, в атаку, что ль?
— Да нет, Млынов уже свободен. Видать, там еще фрицы бродят. Добивать надо.
— Млынов? Братцы, это ж мой город! — вскрикнул ротный Юрий Балясин. — У меня дом там, семья! Ну повезло так повезло! Хоть в церкви свечку ставь! Эй, комбат, что, правда, Млынов в десяти верстах? Туда идем?
— Туда, туда! Тебя там блинами кормить будут?
— Будут! Это ж моя родина! — расплылся в улыбке Балясин. — У меня дом там! Жена, две дочки, мать-старуха!
— Поздравляю! Повидаешься! Первым и поведешь свою роту в город.
Часа через три вошли в небольшой захолустный городок: дворы с палисадниками, приземистые двух- и трехэтажные дома, а то и простые хаты-пятистенки в три окошка на улицу. Наверное, до войны это был уютный городишко, но теперь он являл собой зрелище ужасающее. От большинства домов остались одни развалины или стены с обгоревшими черными окнами, а вокруг — вырубленные сады, выломанные заборы, перекопанные улицы. Здесь и там валялись расплющенные танками пушки, лежали трупы солдат — наших и немцев, чернели скелеты танков.
Цепи штрафников медленно шли по улочкам, держа наготове автоматы, заглядывали во дворы. Из палисадника неожиданно выскочила курица и с кудахтаньем побежала через дорогу. Кто-то из штрафников вздрогнул, дал длинную очередь — курица подпрыгнула и повалилась на землю. Перья полетели в разные стороны. Штрафник кинулся к ней, поднял, стал запихивать в вещевой мешок, бормоча:
— Питательный будет бульончик…
И в это время из полуразрушенного дома простучала автоматная очередь, и штрафник упал на дорогу, так и не успев запихнуть в мешок свою курицу.
Тут же трое бойцов, шедших по другой стороне улицы, бросились на землю и открыли огонь из автоматов. Потом один вскочил, перебежал дорогу и швырнул в окно дома гранату, потом еще одну — вслед за взрывами из окна повалил черный дым, а затем раздались громкие голоса:
— Сдаемся! Сдаемся!
Из-за дома показались двое немцев с поднятыми руками. Они вышли через вырубленный палисадник на улииу, бросили автоматы на землю и снова подняли руки.
Один из штрафников вскинул свой автомат, но другой остановил его:
— Черт с ними. А то после скажут — зверствовали, пленных убивали.
Обрывками веревок немцам связали за спинами руки и погнали по улице впереди себя.
Группа Глымова, шла по другой улице, так же настороженно оглядываясь по сторонам. Проходили один дом за другим, и все они были пусты.
— Куды ж народ-то подевался? — недоуменно спрашивал Глымов. — Неужто всех перебили?
— Да небось в леса разбежались… Как бои начались, так и разбежались… — отвечал Леха Стира. — Слышь, Петрович, может, сюда заглянем? Глядишь, пожрать разживемся? — Стира указал на обгоревший, но все же целый дом с порушенным палисадником.
Они вошли в палисадник и увидели труп немецкого солдата. Стира деловито обшарил у него карманы, извлек зажигалку, пачку сигарет:
— Покурим, Петрович, лафа!
Морской пехотинец Олег Булыга, Савелий Цукерман и еще человек семь бойцов шли по третьей улочке, узкой, заросшей кустами сирени.
— Ну, быть такого не может, чтоб во всем этом тухлом городишке самогонкой не разжиться, а, Савелий, как считаешь? — говорил Булыга.
— Не знаю… вообще-то где-то должна быть…
— Ты, Савелий, держись Булыгу, будешь сыт-пьян и нос в табаке.
— А я не курю, — усмехнулся Савелий.
— Я курю. Я… — торопливо вставил боец, шедший сзади них.
— Ни немцев не видать, ни жителей, тьфу, — сплюнул Булыга. — Щас бы поросеночка поймать… или курочку… С голодухи живот к спине прилип.
Булыга пригляделся к окнам небольшого домика в глубине палисадника, обернулся:
— Двигайте дальше, я догоню, — и нырнул в заросли сирени.
— Что там? — спросил Савелий, остановившись.
И еще один штрафник, молодой парень, остановился, вопросительно глядя на Савелия:
— Он чего, в дом пошел?
— Проверить хочет… — ответил Савелий.
Олег Булыга, держа автомат наперевес, вошел в дом, миновал сени и оказался в маленькой горнице. Никого. Только покосившийся, без одной ножки стол, разбитая посуда на полу, да какое-то тряпье разбросано в беспорядке. Булыга потянул носом воздух, вышел из дома, обогнул его, осторожно ступая.
Почти вплотную к дому стоял хлев для коровы и телят. И тут никого — лишь засохший навоз, сорванная калитка, остатки сена наверху, дырявая крыша.
И вдруг в сене кто-то зашевелился. Булыга вскинул автомат:
— Хенде хох! Вылазь, сучара, или стреляю.
— Не надо, дяденька… — раздался тонкий девичий голосок, и из сена выглянула девушка лет шестнадцати, в ситцевом платьице и черном суконном пиджачке.
— А ну, слазь! — скомандовал Булыга, направляя на нее автомат.
Девушка стала спускаться по шаткой лесенке. Булыга смотрел снизу вверх, видел мелькающие голые ноги, худые белые бедра, а дальше — тревожащая сладкая глубина. Булыга проглотил слюну, усмехнулся.
Девушка спустилась и стояла теперь перед ним, обсыпанная сеном, светловолосая, с яркими синими глазами и пухлыми, еще детскими губами.
— Как звать? — спросил Булыга, отводя автомат и придвигаясь ближе.
— Зоя…
— Родители где?
— Не знаю… как бой начался, все побегли кто куда… Может, в погребе хоронятся.
— Ишь ты какая… синеглазая… — Булыга погладил ее по острому плечу, по тонкой шее и вдруг обнял за талию, прижал к себе, стал целовать в губы, повалил на землю прямо у лестницы.
— Не надо, дяденька… ой, что вы делаете… ой, не надо… дяденька, миленький, не надо…
Девушка отчаянно сопротивлялась, кулачками била Булыгу в грудь, по лицу, но движения его были мощны и неумолимы, и девушка сдалась, тихо заплакала, простонала:
— О-о-ой… что ж вы делаете… о-ой…
Булыга часто, громко дышал, крепкий зад его, обтянутый зелеными галифе, поднимался и опускался, и пехотинец торопливо бормотал:
— Ну че ты, Зоя… ведь хорошо же, а? Хорошо, правда, Зоя… хорошо…
И в это время из-за дома вышел молодой штрафник, что остался ждать Булыгу вместе с Савелием. Он озирался по сторонам, глядел вверх и не видел лежавших в хлеву Булыгу и Зою. Но под ногой его громко хрустнула ветка, Булыга вздрогнул, схватил автомат, и, привстав над девушкой, дал короткую очередь. Боец охнул, схватился за живот, упал на колени и ткнулся лицом в землю.
Девушка пронзительно завизжала, вырвалась из-под Булыги и бросилась бежать за хлев, в огород.
Из-за угла выскочил Савелий, наткнулся на убитого, остановился.
Булыга с растерянным видом подошел к лежавшему на земле штрафнику, на ходу подтягивая штаны. Присел, перевернул бойца на спину. Остекленелые глаза его смотрели в небо.
— Ах ты черт, какая бодяга вышла… — пробормотал Булыга и, наклонившись к груди парня, послушал, бьется ли сердце. Разогнулся, взглянул на Савелия: — Готов…
— Как готов? Что готов? — бессмысленно спрашивал оглушенный Савелий. — Ты чокнулся, да? Что ты наделал, идиот! Ты же убил его!!
— Ну, тихо, тихо, — остановил его крики Булыга. — Не поднимай шухер… Я что, специально его, что ли? Выскочил, как черт из бутылки и — нарвался. Я же не видел… я сам испугался — подумал, немец… — Булыга рукавом утер пот с лица, трясущимися пальцами достал из пачки «Севера» папиросу, прикурил, ломая спички, жадно затянулся.
— Ты понимаешь, теперь трибунал будет? — сказал Савелий.
— Не будет никакого трибунала, — резко ответил Булыга, — если ты язык в задницу засунешь и будешь молчать, понял? А хоть слово вякнешь, я скажу, что это ты его…
— Как это я? — вконец оторопев, спросил Савелий.
— Очень просто, — усмехнулся Олег Булыга. — Обознался по неопытности и шлепнул своего.
— Ты… ты… — Савелий даже заикаться начал.
— Не психуй, Савелий, я сам нервный, — вновь усмехнулся Булыга. — Напоролись на фрицев в засаде — и погиб товарищ. Вот и вся байка! Ему теперь не поможешь — он все одно мертвый, так зачем живому жизнь портить? Я ж не нарочно… испугался, нервишки ни к черту… Мы с тобой кореша, Савелий, или так, здравствуй — до свидания?
Савелий молчал, опустив голову.
В глубине улицы послышалась стрельба, несколько раз рванула граната.
— Ладно, мотаем отсюда. Подмогни. — С помощью Савелия Булыга поднял за плечи мертвого штрафника, легко понес. Савелий подобрал автомат, потащился следом.