В августе ночи пошли холодные. Черная линия окопов, извиваясь, уползала в зыбкий полумрак. За первой линией, через пятьдесят метров, шла вторая линия окопов с блиндажами и укрытиями. И шесть сорокапяток вытянулись в ряд, укрытые земляными брустверами и свежесрубленными деревьями.

За батареей были выкопаны землянки, над ними для маскировки натянуты черно-зеленые тенты. В небольшом леске, в глубине позиции батальона стоял блиндаж комбата под маскировочной сеткой.

А за леском, километрах в двух с половиной, прямо в поле, была еще одна неглубокая линия окопов. Это была позиция заградотряда. Здесь хозяйничали особисты майора Харченко — окапывались, наваливали земляные брустверы перед пулеметами.

На поляне рядом с блиндажом штрафники слушали рокочущий баритон священника, отца Михаила. Многие курили. Подходили солдаты, бесшумно присаживались на пожухлую траву, густо усыпанную опавшими желтыми и красными листьями.

— …Увидев народ, Он взошел на гору и, когда сел, приступили к Нему ученики Его. И Он, отверзши уста Свои, учил их, говоря:

Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное.

Блаженны плачущие, ибо они утешатся.

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.

Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.

Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.

Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.

Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.

Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царствие Небесное.

Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня…

Голос отца Михаила разносился далеко за пределы поляны, поднимался над землей все выше и выше, к низкому небу, начавшему наливаться вечерней густой синевой…

— Да, связь держим по проводной! — кричал в телефонную трубку Твердохлебов. — Хорошо! Я понял, Белянов, понял! До связи! — Он бросил трубку на ящик и направился к выходу из блиндажа. Глянул наверх, подергал лоскутки пятнистого маскировочного навеса и вдруг услышал густой голос священника:

— Вы — свет мира. Не может укрыться город, стоящий на верху горы. И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме. Так да светит свет ваш перед людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного…

Твердохлебов пошел на поляну, присел с краю и тоже стал слушать, опустив голову и задумавшись.

— Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков: не нарушить пришел Я, но исполнить… — гудел голос отца Михаила…

— У тебя теперь и поп в батальоне объявился?

Твердохлебов повернул голову — рядом с ним сидели майор Харченко и двое солдат-особистов.

— Почему поп? Солдат-доброволец, — пожал плечами Твердохлебов.

— Почему этот солдат в рясе?

— Подберем обмундировку, переоденем.

— Кто разрешил? — бесстрастным голосом спросил Харченко. — Я тебе уже говорил, чтобы этот поп ко мне явился?

— Не успел прислать. Да он никому не мешает, гражданин майор.

— Хватит дурочку передо мной валять. Что он читает?

— Евангелие, кажется…

— Кто разрешил?

— Да никто не разрешал. Он сам инициативу проявил.

— За такую инициативу мне яйца оторвут, ты понял?

— Да за что, гражданин майор? У нас ведь свобода вероисповедания. Кому какой вред?

— Немедленно прекратить это издевательство! — Харченко резко встал. — Попа этого утром пришлешь ко мне.

Следом за майором встали солдаты.

— Если бой не начнется, — сказал Твердохлебов.

— Значит, пришлешь после боя, — повысил голос Харченко.

— Если его не убьют, — улыбнулся Твердохлебов.

Харченко совсем разъярился. Еле сдерживаясь, процедил:

— Немедленно прекратить этот дурман! Ты слышишь, комбат, я приказываю.

Твердохлебов тяжело встал, стал медленно пробираться между сидящими солдатами к отцу Михаилу, который продолжал гудеть своим баритоном, почти не глядя в раскрытое Евангелие, потому что текст знал наизусть:

— …Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с ней в сердце своем. Если же правый глаз соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело было ввергнуто в геенну…

Твердохлебов подошел к отцу Михаилу и что-то пошептал ему на ухо. Тот умолк на полуслове, вытаращил на комбата большие глаза, прогудел:

— А законом не запрещено.

Твердохлебов опять что-то пошептал священнику, и тот с громким вздохом захлопнул Евангелие, крикнул:

— Все, граждане солдаты, религиозная лекция закончена!

Солдаты зашевелились, зароптали сдержанно.

Харченко быстро пошел прочь с поляны, особисты поспешили за ним.

— А вот если я гляжу на бабу и нравится она мне, то что, уже согрешил, да? — весело спросил Леха Стира.

— Сразу глаз себе вырви, — посоветовал кто-то.

— Ты лучше картишек своих опасайся, Леха.

— А про картишки там ничего не сказано! — обрадованно ответил Стира, и все засмеялись.

— Хватит болтать! Лопаты разобрали и за работу, подельнички! — скомандовал Глымов, подходя к солдатам. — Артиллеристам надо бруствер накопать.

Солдаты нехотя поднимались…

Будто и нет войны — такая тишина стояла вокруг. Отблески восхода выплеснулись на восточную часть небосвода, и показался край горячего новорожденного солнца. Крупные частые капли росы выступили на стволах орудий, автоматов и противотанковых ружей. Штрафной батальон спал сладким сном, только дозорные подремывали в своих неглубоких окопчиках, вырытых перед позициями метрах в пятидесяти.

Глымову снилось давнее… как прятался он в магазинной кладовке, прижав к себе молоденькую продавщицу и приставив к ее горлу нож, другой рукой зажимая рот. Они стояли за пирамидой мешков с картошкой, вжавшись в угол. Огромные от ужаса глаза продавщицы светились в полумраке. Сквозь приоткрытую дверь падала полоса света, слышались голоса:

— Ну все обшарили — пусто!

— А продавщица-то где? Она-то куда делась?

— Поди знай! Может, он ее с собой уволок…

— Ну, падла, попадись он мне…

— Ладно, Иван, поехали. Гаврилина для охраны оставим до утра, а утром пусть следователь разбирается.

— А здесь чего? — Дверь в кладовку распахнулась, и на пороге возник милиционер, оглядел кладовку, прошел несколько шагов внутрь.

Продавщица дернулась, напряглась, и тотчас острие ножа слегка вонзилось ей в шею, и широкая ладонь Глымова еще крепче зажала рот девушке.

— А все цело, — сказал милиционер и вышел из кладовки. — Видно, не успел.

— Тогда поехали. Гаврилин, смотри в оба. И не спать! Вдруг он вернется. До утра недолго — часа два.

Хлопнула дверь. Милиционеры вышли. Один остался.

— Засохни. Пикнешь — зарежу, — шепнул Глымов девушке. Отпустил ее, пошел бесшумно к дверям кладовки, приоткрыл дверь.

Милиционер сидел у кассы боком к Глымову, курил и пускал к потолку аккуратные колечки дыма.

Неслышно, как кошка, Глымов подошел к нему и, когда милиционер почувствовал что-то и повернул голову, Глымов полоснул его ножом по горлу. Глухо ударилось об пол упавшее тело, быстро пополз ручей темной крови…

А потом он приехал к другу. Было утро. Глымов спрыгнул с трамвая, прошел к трехэтажному длинному строению барачного типа. Вошел в подъезд, поднялся на второй этаж. Посмотрел на табличку: «Петуховым звонить один раз, Цветковым — два раза, Глухаревым — три раза, Полторацким — четыре раза, Кауфманам — пять раз, Зубковым — шесть раз». Глымов нажал кнопку звонка четыре раза. Подождал. Наконец дверь открыли. На пороге стоял парень лет двадцати пяти, в майке и сатиновых шароварах.

Глымов сгреб его за майку, рывком вытащил на лестничную площадку и захлопнул дверь. Прижал парня к стенке, спросил глухо:

— Ты мусорам заложил?

— Ты че, Антип, сдурел? — В глазах парня заметался безумный страх.

— Откуда они про магазин прочухали? Только ты знал, сука…

Глымов ударил. Снизу вверх, под сердце. Парень охнул и осел на пол. Глымов вытер о край его майки лезвие ножа, спрятал в карман бобрикового пальто и пошел к лестнице…

А отцу Михаилу снилось венчание. Перед ним, облаченным в парчовую ризу, стояли молодой парень и девушка в белом платье. И церковь была полна празднично одетых людей с просветленными лицами. И лики святых смотрели на отца Михаила…

Он спал в блиндаже комбата и оглушительно храпел. Он лежал на спине, выставив кверху лопату бороды, и выдавал такие рулады, что Глымов проснулся, подошел к нему, потряс за плечо.

— Слышь, отец, ты своим храпом всех святых на небесах перебудил.

— А? Что? — Священник почмокал губами, глядя на Глымова, прохрипел: — Изыди! Не то прокляну! — И глаза его закрылись, и мощный храп возобновился.

— Петрович, ты ему кляп в пасть воткни, — сонным голосом посоветовал ротный Балясин.

Но поспать все равно не удалось. В блиндаж ввалился рослый офицер в капитанских погонах. Это был Вячеслав Бредунов.

— Где комбат?! — зычно спросил он.

— Здесь я. — Твердохлебов сбросил шинель, поднялся. — Не дали поспать, черти…

— Разрешите доложить, товарищ комбат. Командир артдивизиона капитан Бредунов. Буду с вами отражать атаки немецких танков!

— Отражать… Ишь ты, какой бравый. — Твердохлебов недовольно посмотрел в нахальные глаза Бредунова.

— Мне нужно двадцать человек к батареям.

— Зачем?

— Снаряды подносить, артиллеристам помогать. Своих людей у меня не хватает. Комплект неполный, — объяснил Бредунов.

— Для этого ты спозаранку приперся? — удивился Твердохлебов.

— А если бой сейчас начнется?

— Не начнется. Немец не такой дурак, как мы, он поспать любит, — вздохнул Твердохлебов, зачерпнул кружкой из кадки воды, выпил. — Ладно, будут тебе люди.

— И надо бы обсудить совместные действия, — сказал Бредунов.

— Давай обсудим. — Твердохлебов оглядел спящих в блиндаже солдат, рявкнул: — А ну, все посторонние из блиндажа на свежий воздух — быстро!

Солдаты медленно просыпались, подбирали шинели и бушлаты, оружие, плелись к выходу, еще сонные, равнодушные ко всему происходящему. Последним вышел отец Михаил, зевая и пятерней расчесывая густую бороду.

Бредунов проводил его изумленным взглядом:

— Откуда у вас священник взялся? — спросил он с улыбкой.

— От сырости, — ответил Твердохлебов. — Ты не удивляйся, капитан, у нас тут, как в Ноевом ковчеге — каждой твари по паре.

Утром к батареям притопали двадцать штрафников во главе с Балясиным. Балясин козырнул молоденькому старлею:

— Прибыли вам в помощь. По приказанию командира батальона бывшего майора Твердохлебова Василь Степаныча.

— Располагайтесь, ребята, — радушно улыбнулся старлей, глядя на священника. — А это чудо откуда?

— Так и знал, что спросит, — прогудел отец Михаил. — Ты что, священника никогда не видел?

— Видел, конечно. На гражданке. В мирной, так сказать, жизни. Но вот на фронте…

— Значит, пришла пора и нам на фронте объявиться. Еще что спросишь?

— Ничего, — вновь обезоруживающе улыбнулся старлей. — Зовут меня Игорь. Надо по четыре человека на орудие. Чтобы бесперебойно снаряды подносить. Кто у вас старший?

— Я буду за старшего, — сказал Балясин.

— Вот и распредели.

Артиллеристы сидели в укрытии, уплетали тушенку с хлебом. Рядом со старшим сержантом лежала на телогрейке гитара. Приподняв маскировочный полог, заглянул Леха Стира, стрельнул глазками туда-сюда, спросил:

— Расчет третьего орудия первой батареи?

— И первого, и второго, и третьего тоже, — отозвался один из артиллеристов.

— Значит, мы к вам, кореша. Давай сюда, мужики. — Стира спустился в укрытие. — Ого, и гитара есть? Шикарно живете, мужики: тушенку лопаем, под гитару поем.

— И пляшем, — добавил другой артиллерист. — Закусить не желаешь? — И он протянул Лехе банку с тушенкой и алюминиевую ложку. — Не побрезгуешь?

— Да ни в жисть. — Леха схватил ложку, стал выскребать остатки тушенки. Следом за Лехой вошли Савелий Цукерман, Сергей Оглоблин, Родион Светличный. Последним в укрытие спустился отец Михаил, и у артиллеристов челюсти поотваливались.

— Только не задавать вопросов, откуда взялся священник, — предостерегающе поднял руку отец Михаил. — У меня рога скоро вырастут от этих вопросов.

Двое артиллеристов засмеялись. Потом один сказал:

— Молиться будем?

— Это кто как желает, — ответил отец Михаил. — Только молитва, идущая от души, доходит до Господа… — Он увидел гитару и потянулся к ней. — Ну-те-ка, ну-те-ка… — Отец Михаил взял гитару, провел пальцем по струнам и сразу стало понятно, что священник — опытный гитарист.

— Святой отец, вы и на гитаре бацать можете? — спросил Леха Стира.

— Могу, заблудшая твоя душа, могу…

— Нет, вы поняли, фраера, что значит наш, советский священник, а? — торжествовал Леха.

— Что желаете услышать? — спросил отец Михаил.

— «Мурку» давай! — потребовал Стира.

— «Мурку» тебе исполнять будут на малине, куда ты попадешь, если жив останешься, в чем я сильно сомневаюсь, дитя мое, — ответил отец Михаил и запел:

В час роковой, когда встретил тебя, Трепетно сердце забилось во мне, Страстно, безумно тебя полюбя, Был я весь день, как во сне. Сколько счастья, сколько муки, Ты, любовь, несешь с собой. В час свиданья, в час разлуки Дышит все тобой одной…

Голос у отца Михаила был красивый, и пел он почти профессионально.

И хозяева, и гости невольно заслушались. А отец Михаил вдруг сменил ритм и зачастил, хитро подмигивая солдатам:

А на последнюю да на пятерку найму я тройку лошадей И ямщику я дам на водку пять серебряных рублей! Кого-то нет, чего-то жаль, и чье-то сердце рвется вдаль, Я вам скажу один секрет — кого люблю, того здесь нет!

Поверх рясы на отце Михаиле была надета телогрейка, ноги в разношенных кирзовых сапогах. Из-под расстегнутой телогрейки сверкал большой крест на серебряной цепи. Вид он являл собой весьма живописный. Особенно когда запел с трагическим выражением лица:

Шутила ты безжалостно, жестоко, А я рыдал, припав к твоей груди, Но все прошло, а прошлое далеко, Забудь его и прежних дней не жди! Не жди же ты ни жалоб, ни упрека, Не жди мольбы о ласках и любви. Ведь все прошло, а прошлое далеко, Забудь его и прежних дней не жди…

Отец Михаил прихлопнул струны ладонью и перестал петь. Ему дружно зааплодировали.

— Где ж ты так на гитаре бацать наблатыкался, святой отец? — восторженно спросил Леха Стира.

— На каком же мерзопакостном языке ты разговариваешь, заблудший сын мой, — поморщился отец Михаил.

— Как это? На русском! — пожал плечами Стира.

— О, несчастный русский язык, — вздохнул отец Михаил.

— А ты на каком трекаешь? — обиделся Стира. — Евангелие свое бубнил, ну ни хрена я не понял. Не пожелай жены ближнего! А если я желаю? Вот влюбился в жену ближнего и нет хода обратно — как тогда быть?

— Пойди и удавись, сын мой, — посоветовал священник.

— A-а, толком и сказать нечего! — обрадовался Стира. — Не пожелай добра ближнего! А я всю жизнь добром ближнего и кормлюсь, как тогда мне быть?

— Пойди и еще раз удавись, — усмехнулся отец Михаил. — Или, не ровен час, тебя удавят.

— Пусть попробуют, — тоже усмехнулся Стира, но усмешка была зловещая. — На всякую хитрую гайку есть болт с винтом…

— Ты стрелять-то умеешь, батюшка? — спросил артиллерист-лейтенант.

— Не тревожься, лейтенант. Еще Сергий Радонежский говорил, что православный монах всегда должен быть готов выступить на защиту отечества. Я, дорогой лейтенант, еще в Гражданскую стрелял.

— Ого! — улыбнулся лейтенант. — За кого же, за белых или за красных?

— За белых, естественно.

— Почему же «естественно»?

— Да потому что, товарищ лейтенант, красные священников стреляли аки бешеных собак. И вешали. К примеру, моего отца, священника, повесили прямо на звоннице. И церкви взрывали. И как вы думаете, за кого я должен был пойти воевать?

— Понятное дело… — Лейтенант озадаченно поскреб в затылке, глянул на солдат. — А потом как же вы?..

— Потом я ушел служить в церковь, где и служу по сию пору. Интересуетесь, почему меня не расстреляли или не посадили? Не всех же постреляли… кого-то Бог и миловал…

— Интересная биография, — усмехнулся лейтенант.

— Лучше сказать — поучительная, — ответил отец Михаил.

— Ничего, святой отец, — ободряюще проговорил ротный Балясин. — Тут есть биографии более поучительные.

— Такие кудрявые биографии, что тебе, святой отец, и не снились, — ухмыльнулся Леха Стира и достал из кармана затрепанную колоду карт. — Ну что, служивые, на досуге не грех и в картишки пошлепать. Кто желает под интерес?

— Под какой? — спросил кто-то из солдат.

— А чем богаты, тем и рады! Баночку тушеночки можно на банк поставить. Или пачечку махорочки. Мы все съедим и все выкурим, мы не гордые.

— Это если выиграешь, — сказал лейтенант.

— А кто садится проигрывать? — улыбался Леха Стира, тасуя карты. — Какой солдат не мечтает стать генералом?

— Ты-то что ставишь?

— А вот! — Леха извлек из кармана немецкую губную гармошку. — Трофей достался в бою! Гармошка всем на зависть!

— Э-э, была не была, дай карточку, — решился один из солдат.

— Ты дождешься, сын мой, в самом деле прокляну я тебя, — проговорил отец Михаил.

— Нам твои проклятия, святой папаша, что слону дробина, — парировал Леха Стира. — Игра — дело серьезное, и ты под руку не каркай.

И тут в укрытие заглянул капитан Бредунов.

— Во что это вы тут играете? Шеи я вам давно не мылил, гады! А ну, давай к орудиям, прицелы проверять! Снаряды таскать я за вас буду? Прохладная жизнь понравилась?! Щас жарко будет!

Штрафники и артиллеристы стали выбираться из укрытия.

Когда появился Савелий, Бредунов глазам своим не поверил:

— Цукерман! Ну дела! Что, до сих пор дуешься на меня? Это ты зря, Савелий, зря! Слушай, а ты с той медсестричкой… как ее? Света! Получилось с ней, а? По роже вижу, что получилось! А ты знаешь, этот госпиталь тут недалеко! Десять километров, село Дубравино. Вот наступление фрицев отобьем и съездим, а? Я ведь эту Галочку тоже отоварил! В порядке баба, любит это дело!

Савелий стоял перед капитаном, смотрел то в одну, то в другую сторону и разговаривать явно не хотел. А Бредунов не отставал, смеялся, хлопал Савелия по плечу, дергал за рукава шинели, заглядывал в лицо. И вдруг смеяться перестал, выражение лица сделалось жестким.

— Даже говорить не хочешь. Многовато в тебе говна, парень. Но мне плевать. А вот приказ не выполнишь, хвостом вильнешь — пристрелю на месте. Давай снаряды таскать, да поживей, Цукерман, поживей! И отвечать по форме!

И Савелий посмотрел ему прямо в глаза:

— Есть таскать снаряды, гражданин капитан!

Плоские снарядные ящики брали вдвоем и несли метров сто к орудиям. Отец Михаил таскал снаряды наравне со всеми, подоткнув за пояс полы длинной рясы.

Бредунов с лейтенантами возился у орудий — проверяли прицелы, затворы, крепления. Бредунов что-то приказывал, и лейтенанты бежали исполнять…

Твердохлебов прошел по линии окопов, останавливаясь возле каждого расчета. В расчете двое. Рядом с противотанковым ружьем лежат в углублении патроны-снаряды. Бойцы курили, посматривали на поле, полосу леса на горизонте.

— Ну что, тихо пока? — присаживаясь, спрашивал Твердохлебов.

— Да пока тихо, комбат.

— Скоро громко будет. — Твердохлебов посматривал на часы. — Как твоя фамилия, запамятовал что-то?

— Чудилин я, комбат. Федор Захарович. Который раз спрашиваете.

— Ох, Чудилин, память плохая стала, потому и спрашиваю. Ладно, Чудилин, смотри, во время боя не начуди.

— Тут и без меня чудиков хватает!

— Во-во, без чудиков вроде и война не война… — И комбат шел дальше по линии окопов.

Вдруг вдали послышался слабый рокот моторов.

В окопах вскинули головы — на горизонте появились черные коробки танков. Защелкали первые выстрелы, рванули первые снаряды, брызнуло землей. Твердохлебов прижался к стенке окопа, приставил бинокль к глазам — танки ползли на расстоянии метров двадцати пяти — тридцати друг от друга.

— Раз, два, три, четыре… восемь, девять… двенадцать, четырнадцать, — шевеля губами, считал Твердохлебов. — Восемнадцать, двадцать… — Он отнял бинокль от глаз, закричал: — Бронебойщики! Не торопись! Ближе подпускай! Ближе! — Он побежал по ходу сообщения от одного расчета бронебойщиков до другого. — Ближе подпускай! Ближе! А вы пехоту отсекайте!

Ухнули новые взрывы. Теперь уже снаряды попали в самые окопы, и перед ними, и за ними. И первые убитые легли на дно окопов. Застрекотали станковые пулеметы, хлестнули автоматные очереди.

Танки вели беглый огонь. Снаряды рвались частоколом, один за другим, один за другим…

Застыли расчеты бронебойщиков. Стрелок прильнул к ложу длинного противотанкового ружья, не отрывал глаз от прицела.

— Давай… — шепнул помощник, и стрелок дернул спусковой крючок. Ружье подпрыгнуло, изрыгнув снаряд и пламя.

— Промазал… — Стрелок протянул руку. — Давай!

Помощник подал снаряд. Стрелок заправил его в казенник, вновь прильнул к ложу, старательно прицелился. И вновь подпрыгнуло ружье, посылая смертоносный снаряд.

— Промазал… — уже с отчаянием прошептал стрелок. — Давай!

Танковый снаряд угодил перед ними прямо в бруствер. Рвануло, столб земли обрушился на бронебойный расчет, ударило взрывной волной. Стряхнув с головы землю, стрелок просипел:

— Давай!

И через секунду совсем рядом закричал радостный голос:

— Попа-а-ал! Тютелька в тютельку!

Черным костром задымил первый танк.

— Есть один! Хорошо горит, тварюга!

Выстрелы бронебойщиков ухали один за другим, и уже на поле горели шесть танков. Но остальные упорно ползли вперед, били без перерыва. И за танками бежали немецкие автоматчики, стреляя веером от живота.

Бой разгорался. На поле чадили уже девять танков, а из-за леса появлялись новые и новые черные коробки и ползли, стреляя на ходу.

Твердохлебов то и дело прикладывал бинокль к глазам, считал, шевеля губами.

— Орда прет… мать твою, орда… Что ж там артиллеристы молчат, туды их в качель?

И, словно услышав слова Твердохлебова, рявкнул первый залп батарей Бредунова.

Поле встало дыбом. Один танк подпрыгнул, башня отлетела далеко в сторону, танк загорелся. Прошла минута и рявкнул второй залп, за ним — третий, четвертый!

Горели и чадили танки — все поле пылало кострами.

Но уцелевшие упорно ползли вперед… все ближе и ближе к линии окопов.

— Огонь! — кричал лейтенант, и пушка подпрыгивала, отправляя снаряд. И тут же заряжающий посылал новый снаряд в казенник. Наводчик крутил рычаг, припав к прицелу.

— Огонь!

Батарея разом изрыгнула пламя.

— Снаряд! Быстрей! Прицел восемь! Огонь! Заряжай! Быстрее, вашу мать! Огонь!

И тут на батарею обрушился шквал минометного огня. Одно орудие взрывом перевернуло, покорежив щит. Те, кто не успел попрыгать в укрытия, остались лежать возле пушек.

Бредунов метался среди орудий, наклонялся то к одному, то к другому солдату, тряс за плечо молоденького лейтенанта:

— Сережа! Сережа! Ну что же ты! — и сам бросился к орудию.

Из укрытий стали вылезать оставшиеся в живых. Савелий и Леха Стира подхватили ящик со снарядами, потащили к ближайшему орудию. Выскочил солдат-артиллерист, тоже бросился к пушке.

— Ты что, падла?! Прохлаждаешься? — рявкнул на него Бредунов, отрываясь от прицела. — Заряжай!

И тут он увидел Савелия, усмехнулся:

— Что, Савелий, от страха штаны мокрые?

— У кого мокрые, а у кого и сухие, — буркнул Савелий, хотя от страха у него сводило челюсти.

Рядом взвизгнула и рванула мина, за ней еще одна, еще! Савелий и Леха распластались на земле, а Бредунов все стоял, кричал яростно:

— Огонь! Второе орудие заряжай! Третье орудие заряжай! Прицел восемь! Огонь!

Орудия подпрыгивали, как лягушки, плевались огнем и снарядами. И вновь сквозь грохот разрывов мин слышался сорванный яростный голос Бредунова:

— Первое, второе, третье орудия заряжай! Батарея, огонь!

Мины косили людей, взвизгивая истошно, плюхаясь в землю. Полыхали короткие взрывы, и осколки со свистом разлетались в стороны, и артиллеристы падали один за другим. Отец Михаил один взваливал тяжелые снарядные ящики на плечо, нес, сгибаясь в три погибели, к орудиям.

— Заряжай! Не суетись, ребятки! Огонь! Огонь!

Вокруг бушевал ад — разрывы мин, свист осколков, грохот стреляющих орудий, крики людей, стоны раненых. И страшен был сам священник, косматый, с опаленной всклокоченной бородой, с лицом, перепачканным пороховой гарью. Внезапно он остановился, стащил с себя ватник и остался в рясе с серебряным крестом на груди. И вдруг заговорил громко, речитативом:

— …Когда выйдет народ Твой на войну против врага своего путем, которым Ты пошлешь его, и будет молиться Господу, обратившись к городу, который Ты избрал, и к храму, который я построил имени Твоему…

Рядом с отцом Михаилом разорвалась мина, взвизгнули осколки, зарываясь в землю, но священник не шелохнулся, продолжал читать громогласно:

— Тогда услышь с неба молитву их и прошение их и сделай, что потребно для них… И когда обратятся к Тебе всем сердцем своим и всею душою своею в земле врагов, которые пленили их, и будут молиться Тебе, обратившись к земле своей, которую Ты дал отцам их, к городу, который Ты избрал, и к храму, который я построил имени Твоему…

Бредунов посмотрел в бинокль и увидел, что по полю бегут остатки батальона Твердохлебова. Бегут, отстреливаясь, волоча за собой станковые пулеметы и противотанковые ружья. А следом за ними движутся танки, мелькают маленькие фигурки немцев.

— Хана батальону… — пробормотал Бредунов.

Штрафники бежали изо всех сил. Многие падали, настигнутые пулями. Сгибаясь под тяжестью, Глымов нес на спине станину пулемета.

Бежал Твердохлебов… бежал Сергей Шилкин… бежал Чудилин…

Волна бегущих захлестнула позиции батарей и остановилась.

— Занимай оборону-у-у! — закричал Твердохлебов. — Бронебойщики, вперед!

— Заряжай! — тоже кричал Бредунов. — Прицел восемь! Первое орудие! Второе! Третье! Огонь! Святой отец, кончай гундеть! Снаряды тащи! А то я тебя шлепну!

Теперь танки шли на позиции двух растерзанных батарей. Штрафники залегли в неглубоких окопчиках, устанавливали пулеметы и противотанковые ружья. Расчетов осталось только три.

— Ну что, комбат, все тут поляжем? — тяжело дыша, спросил капитан Бредунов.

— Надо будет — поляжем, — просто ответил Твердохлебов.

…И вдруг произошло чудо. Передняя шеренга танков стала замедлять ход и остановилась. И немецкие автоматчики начали останавливаться. И прекратилась стрельба.

Белый в серых яблоках конь галопом летел по полю, и длинный хвост развевался, словно бунчук.

И штрафники прекратили стрелять, подняли головы, изумленно смотрели на лошадь, несущуюся по полю между немцами и русскими.

— Гля-ка… красавец какой… откуда взялся-то?

— Не стреляйте, братцы, животину погубите!

— Ты смотри, какое чудо, а? Эх, лошадка, лошадка, куда ж тебя занесло?

И немцы, мокрые от пота, черные от пороховой гари и дыма, тяжело дыша, смотрели на белого в яблоках коня, и слабые улыбки трогали их лица:

— Откуда он взялся в этом аду?

— Черт возьми, какой красавец! Не стреляйте, не стреляйте! Дайте ему проскочить!

— Русские подстрелят!

— Слышите, русские тоже молчат! Вы посмотрите, какой красавец!

А конь, услышав тишину, вдруг остановился как вкопанный, поднял вверх тонкую, словно выточенную из слоновой кости, голову и громко протяжно заржал. И в тишине это ржание слышали и русские, и немцы. Клочья черного дыма плыли над конем, и мягкие чуткие ноздри его вздрагивали, острые уши то прижимались к голове, то вставали торчком, и в огромных, отливающих живой нефтью глазах плескалась тревога.

— Да беги же ты, черт дурной! Порешат ведь сейчас!

— А тишина какая, братцы! Слышь, ржет мой хороший, слышь?

Твердохлебов сидел на земле, смотрел на белую лошадь, и слезы закипали у него в глазах и стекали на грязные щеки…

Конь постоял и вдруг прыгнул вперед и понесся галопом в сторону от немецких танков и русских позиций. Он летел к лесу, длинно выбрасывая передние ноги, вытянув лебединую шею.

И как только белый конь скрылся на горизонте, как по команде, громыхнули пушки танков, ахнула залпом батарея русских, застучали пулеметы, немецкие танки пришли в движение.

И сейчас же в передний танк попал снаряд, полыхнуло пламя, и зачадил черный дым.

А немецкий снаряд разорвался возле орудия Бредунова, и того отшвырнуло в сторону. Иссеченная осколками шинель распахнулась, гимнастерка на животе зачернела от крови. Бредунов захрипел, попытался встать и не смог. Савелий кинулся к нему, обхватил за плечи, хотел приподнять, но Бредунов оттолкнул его, прохрипел:

— Наведи по стволу… сможешь?

— Я попробую, — кивнул Савелий.

— Вдарь… прошу тебя… вдарь!

Савелий кинулся к орудию. Оказавшийся рядом штрафник достал снаряд. Савелий откинул затвор казенника и заглянул в ствол. Блестящие радужные круги завинчивались, ускользали вперед, и сквозь круглое отверстие видны были поле и ползущие танки. Савелий оторвался от затвора, огляделся по сторонам — вокруг лежали убитые артиллеристы, подсказать было некому.

— Вон ту рукоятку крути, — сказал штрафник, держа в руках снаряд.

Савелий вновь заглянул в затвор, стал крутить ручку. Ствол двинулся вверх, потом вниз, потом в круг света попал ползущий танк, и Савелий перестал вертеть ручку, крикнул:

— Снаряд давай!

Он осторожно запихнул снаряд в казенник, закрыл затвор и, зажмурившись, дернул за спуск. Орудие рявкнуло и подпрыгнуло. Оглушенный Савелий видел, как снаряд ударил прямо под башню танка. Рванул короткий взрыв, башню унесло в сторону, и через секунду желтые языки пламени лизали броню.

— Снаряд! — закричал с отчаянием Савелий и, откинув затылок затвора, вновь припал к казеннику, заглядывая в ствол. Рука нащупала рукоятку небольшого колеса и стала осторожно вертеть его — ствол поплыл влево, отыскивая цель.

Рядом возник штрафник Чудилин, протянул снаряд. Савелий задвинул его в казенник, закрыл крышку, оглянулся.

Возле двух орудий тоже возились солдаты и штрафники.

— Огонь! — крикнул Савелий.

Три орудия ударили разом.

Бронебойщики тоже стреляли. Целились, терпеливо выжидали и — выстрел… еще выстрел! Дымная гарь ползла над окопами, над полем.

Припав к пулемету, Глымов давил на гашетку, глаза прикипели к прицелу. Метрах в двадцати от него безостановочно стучал еще один пулемет. Глымов покосился, увидел согнувшуюся за щитком фигуру отца Михаила. Глымов усмехнулся.

Вновь рявкнули батареи или, вернее, то, что от них осталось — три орудия.

Твердохлебов добрался до укрытия, где стоял ящик проводной связи. Связист, старший сержант, протянул ему трубку. Твердохлебов прохрипел:

— Шестой прибыл по вашему приказанию.

— Что у тебя там? — спросил голос генерала Лыкова.

— От батальона осталось человек пятьдесят, — ответил Твердохлебов.

— Танков много пожгли?

— Не считал… Штук сорок… может, и больше, все поле в дыму, трудно посчитать.

— Батареи работают?

— Работают. Капитан Бредунов тяжело ранен. От батарей осталось три орудия.

— Немец атакует?

— Сейчас нет. Отошли. Думаю, короткая передышка. Но обороняться мне нечем, и людей нет, — тяжело выговорил Твердохлебов.

— Они на полк Белянова сейчас перекинутся.

— А если на меня пойдут? — спросил Твердохлебов.

— Не канючь, Василь Степаныч. Через полчаса подойдет еще один артдивизион из резерва армии. Не слышу слов благодарности!

— Спасибо большое, гражданин генерал.

— Слушай, у тебя там священник воюет? Как он?

— Геройски воюет, гражданин генерал.

— Тут из-за него какая-то буза заварилась. Начальник особого отдела армии звонил, черт знает что! Откуда он у тебя взялся?

— Во Млынове сам прибился.

— Черт знает что… — повторил генерал Лыков.

Твердохлебов терпеливо молчал, ждал, что еще скажет генерал. Тот посопел в трубку:

— Он еще живой?

— Кто? — не понял Твердохлебов.

— Ну, священник твой?!

— Слава Богу еще жив.

— Ладно, комбат, держись.

— Будем держаться до последнего человека, гражданин генерал.

— Тебе не впервой, Твердохлебов! Ты только сам живой останься. Где я еще такого комбата найду? Ну, бывай!

Связь прервалась.

Твердохлебов кивнул связисту, вышел наружу и огляделся. Там, где стояли батареи, все было разворочено снарядными минными воронками. Трупы солдат попадались на глаза, куда ни посмотришь. Живые сидели в воронках, в окопчиках. Твердохлебов пошел вдоль линии окопов, искал глазами уцелевших солдат и шептал про себя:

— Три… пять… семь… двенадцать… четырнадцать… семнадцать… — Он остановился, огляделся по сторонам еще раз, пробормотал горестно и удивленно: — Неужто всего семнадцать осталось? От восьми сотен людей!.. Ох, беда, беда, ох, мамочка моя родная… Ох, ты…

Твердохлебов сел на бруствер окопа, уронил голову на грудь и словно окаменел. Холодный ветер гудел над полем, рассеивал черный дым войны. Но далеко справа, за горизонтом, слышалось тяжелое уханье боя — это немцы атаковали полк Белянова.

Савелий перетащил тяжело раненного Бредунова в неглубокий окопчик, стащил с себя гимнастерку, потом нижнюю рубаху и, разорвав ее на две полосы, кое-как перевязал кровоточащий живот капитана. У самого Савелия была перевязана голова.

— Пить… — тихо стонал Бредунов, — пи-и-ить…

— Сейчас… — Савелий вскочил и пошел к солдатам, сидевшим у орудия в свежей воронке. — Братцы, воды ни у кого нету? Капитан просит…

Штрафник Чудилин протянул ему большую флягу. Савелий вернулся обратно, приподнял голову Бредунова, поднес горлышко фляги ко рту. Вода полилась по пересохшим потрескавшимся губам, и Бредунов стал жадно пить. Потом попросил слабым голосом:

— Под голову подложи чего-нибудь.

Савелий пошарил глазами по сторонам, увидел снарядную гильзу, подложил ее под голову капитана, накрыв своей пилоткой. Бредунов глубоко вздохнул, глядя в небо, сказал:

— Тебя тоже ранило?

— Да ерунда! Осколком чуть зацепило.

— А я в госпиталь все-таки попаду… медсестрички мои будут, а, Савелий? — Он чуть улыбнулся.

— Хорошо тебе будет — сразу две, — Савелий тоже улыбнулся.

— Хорошо… А ты ревновать будешь…

— Я-то что! Смотри, чтоб тебе сестрички глаза не выцарапали, — ответил Савелий.

— Ага… эти могут… хорошие девчонки… ревнивые… — Бредунов закрыл глаза и замолчал.

Савелий молча сидел рядом. Канонада боя стала громче. Отчетливо бухали артиллерийские залпы, от взрывов мелко вздрагивала земля.

— На позиции Белянова поперли, — вдруг нарушил молчание Бредунов. — У нас-то хоть снаряды остались?

— Есть немного. Комбат сказал, дивизион подойдет. Двенадцать орудий.

— Это хорошо… — отозвался Бредунов и добавил после паузы, все так же глядя в небо: — Ты это… слышь, Савелий… ты меня прости… Нехорошо я тогда с тобой… жидом обозвал…

— Да ерунда. Забыл давно, — поспешно ответил Савелий.

— Нет, ты все же прости… это я так… по дурости… — Бредунов вновь закрыл глаза и замер.

— Товарищ капитан… — после паузы с тревогой позвал Савелий, тронул за плечо. — Эй, товарищ капитан… Слава… Слава! — Он прислонился ухом к груди капитана, вздрогнул и выпрямился. Прошептал: — Ты меня прости, Слава…

Савелий долго сидел у тела капитана, потом пошел в укрытие, отдал флягу Федору Чудилину.

— Спасибо. Умер он.

— Кто? Капитан? Да я сразу сказал, не жилец он — все брюхо разворочено. — Чудилин отвинтил крышку, отпил глоток воды.

Отец Михаил стал часто креститься и беззвучно зашептал слова молитвы. Балясин, с забинтованной головой и рукой, никак не отреагировал — тянул самокрутку и смотрел поверх голов вдаль. Глымов дремал, прислонившись спиной к стене и надвинув пилотку на глаза. Солдат-артиллерист проговорил:

— Хороший был капитан… Дракон, конечно, орал как недорезанный, но… хороший был капитан.

— Все покойники хорошие, — усмехнулся Чудилин. — На Руси как? Когда живой — колуном прибить готовы, а когда прибьем — плачем. Так сладко плачем… — и он снова усмехнулся.

— Ну че ты молотишь? Че молотишь? — встрепенулся Сергей Шилкин. — Если ты при жизни человек, то к тебе и относятся, как к человеку!

— Видал я эти отношения! — уже зло ответил Чудилин. — Ты меня на испуг не бери, понял?

— Охота вам лаяться? — поморщился отец Михаил. — Нет, чтоб помянуть усопшего тихим добрым словом…

Глымов сдвинул пилотку на затылок, с интересом посмотрел сперва на отца Михаила, потом — на Чудилина.

— Их вон сколько лежит! — Чудилин рукой обвел позиции батареи, где повсюду лежали трупы. — Поминать запаримся! И все хорошие? Мы тут все плохие! Дерьмо! Потому и гонят нас на убой! Чем больше дерьма убьют, тем лучше!

— По-твоему, плохих поминать не надо?

— Да чихали они на эти поминки! Убили, и нету их больше, понял, нету! Меня убьют — меня не будет! И что там после меня, какая распрекрасная житуха расцветет — мне уже до лампочки Ильича! Я в эту вашу загробную жизнь не верю!

— Жаль мне тебя, дитя мое… — вздохнул отец Михаил.

— Да пошел ты со своей жалостью, знаешь куда? — взъярился Чудилин. — Ты бы меня пожалел, когда я в тюрьме ни за хер парился!

— Мне всегда тебя жаль, — ответил отец Михаил. — Трудно жить с сердцем, полным злобы. И помирать трудно…

Слабая ироничная улыбка тронула губы Глымова, но он ничего не сказал.

— Еще поглядим, кто раньше помрет! — выкрикнул Чудилин.

— Ну, хватит! — повысил голос Балясин. — Нашли из-за чего лаяться.

— О самом главном лаемся, — ответил отец Михаил.

— Самое главное сейчас — вон там! — Балясин указал на поле, где чадили подбитые танки. — А все остальное — болтовня пустая!

— Если меня убьют раньше, ты за меня помолишься, — сказал отец Михаил, глядя на Чудилина. — Я тебя очень попрошу об этом… очень попрошу…

— Я молиться не умею, — сухо, но уже без злобы ответил Чудилин.

— Я тебя научу…

— Поздно, батюшка. Этому делу с детства обучаться надо. А так одно кривляние будет, — усмехнулся Чудилин и попросил у Балясина: — Дай потянуть.

— Живой буду — я за тебя помолюсь, святой отец, — кривя губы в усмешке, проговорил Глымов.

Балясин протянул Чудилину окурок самокрутки. Он затянулся и выглянул из укрытия. Оглядел поле с подбитыми танками, улыбнулся, сказал громко:

— А прилично мы их намолотили — все поле утыкано! Душа радуется, а, мужики?!

Семнадцать человек выстроились в шеренгу. Твердохлебов стоял впереди, а перед строем прохаживался майор Харченко. В нескольких шагах ждал «виллис» с двумя автоматчиками-особистами.

— Построились, гражданин майор, — козырнул Твердохлебов.

— Все, что осталось? — Харченко окинул взглядом шеренгу. — От восьми сотен?

— Так точно.

— Ну ничего, — Харченко кашлянул в кулак, — к вечеру пополнение пригоним. Шестьсот человек. Послезавтра еще триста прибудут. Штрафников хватает… А тебе, Твердохлебов, пока придется поехать с нами. — Майор снова окинул строй взглядом, добавил: — Кто ранен — к вечеру придет полуторка из госпиталя, заберет.

— Слушаюсь, — опять козырнул Твердохлебов и направился к «виллису». У машины обернулся, поднял руку: — Бывайте, ребята! Скоро вернусь!

— Это уж как выйдет, — негромко пробормотал Харченко, садясь в машину следом за Твердохлебовым.

— Куда это его везут? — спросил Балясин.

— Наверное, в штаб дивизии. Пополнение принимать, — отозвался Шилкин.

— Ваши слова да в уши Господу, — проговорил Глымов.

— Я карту кинул — плохая карта комбату вышла, — вздохнул Леха Стира.

— А когда у тебя хорошая выходила? — усмехнулся Балясин.

Взревел мотор «виллиса», и машина резко взяла с места, покатила по ухабистой полевой дороге прочь от линии обороны. Твердохлебов оглянулся — семнадцать человек по-прежнему стояли шеренгой. Твердохлебов помахал им рукой и увидел, что штрафники тоже замахали руками.

Твердохлебов улыбнулся…

Камера была узкой и длинной, как пенал. Узкий топчан вдоль стены, узкое окно, забранное решеткой, на которой наросли клочья паутины… Твердохлебов лежал на топчане, закинув руку за голову, и смотрел в окно. Солнце заходило, и потемневшее небо становилось багровым. За дверью послышались далекие гулкие шаги и тонкий металлический звон ключей. Потом ключ скрежетнул в замке, дверь отворилась со ржавым скрипом, на пороге возник сержант-особист, сказал отрывисто:

— Подъем. Пошли.

Твердохлебов поднялся и пошел по длинному глухому коридору. За ним шел сержант и звенел ключами. Так со звоном и доставил в кабинет следователя.

В просторной комнате с зарешеченным окном и железным ящиком-сейфом стояли стол, два табурета и стул — больше мебели не было. За столом сидел худощавый, лет сорока человек в сером гражданском пиджаке и темной рубашке. Высокий лоб с большими залысинами, острый подбородок, серые маленькие глаза завершали портрет следователя Курыгина.

— Ну как, отдохнули? — спросил Курыгин. — Присаживайтесь.

— Отдохнул, — Твердохлебов сел на табурет напротив стола.

— Тогда продолжим. — Следователь Курыгин полистал бумаги, лежавшие перед ним в серой бумажной папке. — Вы говорили, что власовец Сазонов Александр Христофорович был вам знаком в плену. До плена вы его знали?

— Нет.

— И на ваших глазах он согласился пойти воевать на стороне немцев?

— Да.

— Он участвовал в вашем расстреле?

— Да.

— Если верить показаниям свидетелей, он очень обрадовался, увидев вас.

— Я этого не заметил.

— Чего?

— Что он обрадовался.

— Свидетели так показывают, — развел руками Курыгин. — Я потом дам вам почитать их показания. Еще вопрос. Зачем вы пришли ночью в камеру, вернее, в комнату, где содержался под охраной Сазонов?

— Ну, просто… поговорить хотел… Спросить, как он себя чувствует в шкуре предателя, — медленно отвечал Твердохлебов.

— Да зачем вам это нужно было? — улыбнулся следователь. — Предатель — он и есть предатель. Его расстреливать нужно, а не интересоваться, как он себя чувствует. Если бы вы в гневном припадке… ну, там, не помня себя, застрелили бы его — я бы понял, хотя за такое и следовало бы наказать, но я бы понял! А вот желания побеседовать со всякой мразью я понять не могу. Да еще самогону принести, чтобы выпить с предателем родины, — этого я понять не могу.

Твердохлебов молчал, опустив голову.

— А вы удивляетесь, почему вас арестовали.

— Я уже ничему не удивляюсь… — обронил Твердохлебов.

— Еще вопрос. Кто изнасиловал девушку во Млынове? Так и не выявили преступника?

— Нет… не выявил…

— Да где уж там выявить! — саркастически улыбнулся следователь Курыгин. — На любого в батальоне укажи и не ошибешься. Бандиты и моральные уроды.

— Зачем вы так? — Твердохлебов поднял на него глаза. — Стало быть, и я моральный урод и бандит?

— И вы! — нахмурился следователь. — Раз вы ими командуете и допустили такой позор! Изнасиловали девчонку, а вам как с гуся вода! Отвечать придется, гражданин Твердохлебов. И за мародерство придется ответить! И за ограбление склада продуктов у особистов! И за антисоветские анекдоты! Вам тут лет на пятнадцать за глаза хватит! Уж мне-то можете поверить.

— Я вам верю, вы человек знающий… — вздохнул Твердохлебов.

— Ну что ж, не думал, что вы такой покладистый. Про вас другое рассказывали, — усмехнулся следователь Курыгин.

Ответить Твердохлебов не успел — дверь открылась, и в кабинет вошел генерал-майор Чепуров. Следователь вскочил, будто его током ударило, едва не опрокинул стул, на котором сидел. Поднялся и Твердохлебов.

— Товарищ генерал-майор, разрешите доложить…

— Не надо. Садитесь. — Чепуров подвинул свободный табурет от стены поближе к столу, уселся, проговорил:

— Допрашиваете?

— Так точно, товарищ генерал-майор, веду допрос арестованного.

— Продолжайте. Не обращайте на меня внимания. — Генерал внимательно посмотрел на Твердохлебова.

— Итак, подследственный Твердохлебов, вы подтверждаете, что во вверенном вам штрафном батальоне рассказывались антисоветские анекдоты?

— Может, кто и рассказывал. Сами понимаете, народ сложный, многие прямо из лагерей на фронт пришли. Так что вполне допускаю. Но я лично ни разу не слышал.

— В письменных заявлениях указывается прямо, что много раз антисоветские анекдоты рассказывались непосредственно в вашем присутствии, — холодно-официальным тоном произнес следователь.

— Такого не было. Если б я услышал, я бы уж точно… я бы пресек это дело! Не допустил бы, конечно, такого безобразия, — отвечал Твердохлебов.

— Назовите фамилии бойцов, которые рассказывали подобные анекдоты.

— Да как же я могу их назвать, когда я не слышал ни разу?

— Лжете! Знаете! Выгораживаете! Покрываете! — повысил голос следователь. — Фамилии назовите!

— Ну, был один такой… — опять протяжно вздохнул Твердохлебов. — Говорили мне про него, что любит всякие анекдоты травить. Котов фамилия. Только убили его три дня назад. Когда немцы наступали. Бессмысленно мне эти фамилии называть, гражданин следователь. — Твердохлебов приложил руку к сердцу. — Весь батальон полег во время немецкого наступления. От восьмисот человек семнадцать осталось. Кого я ни назову — все мертвые. Видать, мне за всех отвечать придется.

— Придется! Ответите! — почти выкрикнул следователь и краем глаза покосился в сторону генерала.

Тот сидел с невозмутимым видом, сложив руки на животе. И вдруг спросил:

— И много танков ваш батальон уничтожил?

— Не было возможности точно сосчитать, гражданин генерал-майор. Примерно штук сорок — пятьдесят…

— Весь батальон полег? — переспросил генерал.

— Весь, гражданин генерал-майор. И артиллерийский дивизион. Командир дивизиона капитан Бредунов получил смертельную рану.

— Устояли на позициях?

— Устояли…

— Гм-да… — кашлянул генерал Чепуров и поднялся, пошел к двери. В дверях обернулся, буркнул: — Продолжайте, продолжайте…

— С какой целью взяли в батальон священника? Это как объясните? Чтобы он антисоветскую пропаганду вел?

— Бог с вами, гражданин следователь, какую антисоветскую пропаганду? Прибился он к батальону — ну не гнать же его взашей? А сражался он, дай бог всякому… геройски сражался. Никакой пропаганды я от него не слышал.

— Опять лжете! Начальник особого отдела дивизии майор Харченко лично слышал, как он читал солдатам то ли Библию, то ли черт знает что!

— Но Библия — это же не пропаганда против советской власти?

— Религия — опиум для народа! — рявкнул следователь и стукнул кулаком по столу. — А вы что в батальоне развели?! Церковные службы? Послушали поповские проповеди и девчонок насиловать пошли! И не имеет значения, мертвые они на данный момент или живые!

— Как не имеет значения? — поднял голову Твердохлебов. — Да они ж… они…

— Хватит! Я вашей демагогии достаточно наслушался! Лучше садитесь и пишите.

— Что писать?

— Кто изнасиловал девчонку, кто рассказывает антисоветские анекдоты, кто мародерствует — все пишите…

— Я этого писать не буду, — Твердохлебов покачал головой.

Следователь долго молча смотрел на Твердохлебова, постукивал карандашом по столу, потом проговорил:

— Я не люблю, когда на подследственного оказывают физические методы воздействия, но если меня к этому вынуждают… придется прибегнуть…

— Да что ж… — Твердохлебов опустил голову, с силой сжал кулак, так что хрустнули суставы. — Чему быть, того не миновать…

Новое пополнение штрафного батальона выстроилось на небольшой поляне в глубине передовых позиций. Семнадцать «стариков» стояли в шеренге рядом. Майор Харченко окинул строй взглядом, затем посмотрел на стоявшего рядом с ним среднего роста человека лет сорока, в шинели без погон.

— Внимание, штрафники! Вот ваш новый комбат — Головачев Андрей Сергеевич.

— А Твердохлебов где? — спросил кто-то из строя «стариков».

— Кто спросил? — мгновенно отреагировал Харченко.

Строй молчал.

— Кто спросил?! — повысил голос Харченко.

Строй молчал.

— Неужто такие пугливые? — усмехнулся Харченко.

— Ну, я спросил, — вышел вперед Балясин: — Ротный Балясин.

— Переживаете за Твердохлебова? — спросил Харченко.

— Я переживаю.

— Вот тебе лично я и отвечу. Твердохлебов арестован за развал дисциплины в батальоне, за антисоветскую пропаганду, за мародерство, за изнасилование девушки. Достаточно?

— Нет, гражданин майор.

— Чего недостаточно?

— Я ничего не понял, — отвечал Балясин.

— Не понял? Та-а-ак… Кто еще не понял, шаг вперед.

Все семнадцать человек шагнули вперед.

— Следом за Твердохлебовым хотите загреметь? Это устроить — раз плюнуть. Эй, священник, как тебя?

— Отец Михаил.

— Я спрашиваю, как твоя фамилия, имя и отчество! — разъярился Харченко.

— Менделеев Тимофей Александрович.

— Ишь ты, какая знаменитая фамилия, — усмехнулся Харченко. — Почему одет не по форме?

— Не дают, гражданин майор. Интендант сказал: нету, ходи в чем ходишь.

— Вот за это Твердохлебов и сидит. За ваши грехи.

— Наш главный грех, что не подохли вместе со всеми, — проговорил Балясин. — В следующем бою, будьте уверены, поляжем.

— Ты что, следом за Твердохлебовым захотел? — после паузы спросил Харченко.

— А нам все равно, где подыхать, — раздался из строя голос.

— Кто сказал? — вновь встрепенулся Харченко.

Из строя вышел Глымов, отрапортовал:

— Ротный Глымов.

— Слышал про тебя, слышал, — покивал Харченко. — Значит, все равно, где подыхать?

— Абсолютно, — спокойно ответил Глымов.

Харченко подошел вплотную к Хлымову, проговорил, дыша в самое лицо:

— Здесь, на фронте подыхать будете. Хоть какая-нибудь польза будет родине от ваших поганых жизней.

— От наших хоть какая-то польза будет — от твоей никакой, гражданин майор.

— Ты-ы! — Рука Харченко лапнула кобуру пистолета, но остановилась. — Ты постарайся подохнуть побыстрее, Глымов. Или я тебе помогу.

Харченко отошел к строю всего батальона, глянул на нового комбата Головачева:

— Приступай к командованию, комбат. Со священником сам разберешься.

Окровавленный Твердохлебов лежал на полу. Старший сержант в гимнастерке с закатанными по локоть рукавами окатил его водой из ведра. Твердохлебов открыл глаза и увидел склонившееся над ним лицо следователя Курыгина:

— Ну как, будем писать признание?

— Не понимаю, в чем я должен признаться, — прохрипел Твердохлебов.

— Все ты понимаешь, змей проклятый, — процедил следователь. — Долго ты еще мучить меня будешь, сволочь?!

Твердохлебов не ответил, закрыл глаза.

— Посади его на стул, — приказал следователь Курыгин.

Старший сержант с трудом поднял грузное тело Твердохлебова, подтащил к стулу, усадил. Но едва отпустил, комбат стал заваливаться на бок, и старший сержант еле успел подхватить его.

— Колись давай, колись! — крикнул следователь, присев перед Твердохлебовым на корточки. — Тебе же лучше будет!

— Мне лучше не надо… — Слабая улыбка тронула разбитые в кровь, распухшие губы Твердохлебова.

— Зачем ты оставил власовцу Сазонову пистолет? Чтобы он смог совершить побег? Так, да? Убил бы солдата, который охранял комнату, и убежал бы? Ну, говори, сволочь, говори!

— Не понимаю, о чем вы… — едва шевельнул губами Твердохлебов.

— Кто травил антисоветские анекдоты? Ротный Балясин, да? Ротный Глымов? Говори, кто?!

— Не понимаю, о чем вы… — Голова Твердохлебова была запрокинута, глаза закрыты.

— Бей… — Следователь встал и махнул рукой.

Охранники втащили потерявшего сознание Твердохлебова в камеру-пенал, бросили на топчан. Со скрежетом закрылась дверь. Было утро, и кусок неба в узком зарешеченном окне порозовел. Твердохлебов открыл глаза и смотрел сквозь пыльную решетку на небо…

Вдруг вспомнилось, как пришел поздним вечером к нему домой майор Рубанов, высокий, сутулый, с длинной тощей шеей, торчавшей из воротника. В руке у него был толстый газетный сверток.

— О, Артем, что это ты на ночь глядя! — улыбаясь, развел руками Твердохлебов.

— Не рад, что ли? — спросил Рубанов, снимая в прихожей шинель.

— Ты приходи ко мне полночь за полночь, я чай пью — садись со мной чай пить, — словами Чапаева ответил Твердохлебов.

— Я водку пришел пить, — ответил Рубанов.

— Водку так водку. Двигай на кухню, сейчас закусить сообразим. — И Твердохлебов первым пошел на кухню.

Из комнаты выглянула жена, вопросительно посмотрела на них, поздоровалась:

— Здравствуйте, Артем. Вам что, поесть приготовить?

— Да мы сами управимся, Вера, не беспокойся. Спи спокойно, — ответил Твердохлебов.

…Они соорудили нехитрую закуску — котлеты, нарезанные помидоры и лук, хлеб, кружочки копченой колбасы, свежие огурцы — и уже откупорили вторую бутылку.

— Ну, хорошо, а Степанкова за что взяли? Всю Гражданскую прошел, два Боевых Красного Знамени, в Первой Конной корпусом командовал, на Халхин-Голе был… его за что? Какой он враг народа? — тяжелым голосом спрашивал Артем Рубанов и дымил папиросой, сверля взглядом Твердохлебова.

— Органы знают, кто он оказался на самом деле и за что его взяли, — ответил Твердохлебов.

— А ты? Ты не знаешь? Мы же дружили с ним, Василий! Водку вместе пили! И что, мы не знали, кто он был?

— Выходит, не знали, Артем… — развел руками Твердохлебов. — Ладно, не знали. А комкора Шелеста взяли, это что? Тоже враг народа? Он же Царицын вместе с товарищем Сталиным оборонял… — напирал Рубанов. — А Лизачева взяли — тоже враг народа? Комдив каких поискать! Для него советская власть дороже жизни была! Тоже враг народа? — Рубанов ударил кулаком по столу.

— Выходит, враг был… — опустил голову Твердохлебов. — Ты пойми, Артем, не могут органы так грубо ошибаться! Ведь заговор был? Был! Тухачевский, Корк, Эйдеман, Егоров — уж как высоко сидели! И заговор против товарища Сталина плели! Тоже не веришь?

— Не верю, — резко ответил Рубанов, налил в стакан только себе, махом выпил и повторил: — Не верю!

— Ну, не знаю, не знаю… — пробормотал Твердохлебов.

— Хорошо, Василий. — Рубанов погасил в пепельнице окурок и тут же закурил новую папиросу. — А вот завтра меня возьмут и скажут тебе — враг народа, ты поверишь?

— Кончай ты, Артем, что ты, в самом деле… — поморщился Твердохлебов, но Рубанов перебил, требовательно глядя на него:

— Нет, ты все-таки ответь мне, старому другу: поверишь?

— Нет, — глухо ответил Твердохлебов. — Не поверю.

— А вот теперь я тебе не верю, — выдохнул дым Рубанов. — Как миленький поверишь. Через не могу. И знаешь, почему?

— Интересно, — нахмурился Твердохлебов.

— Потому что сделали из нас… бессловесных болванов!

— Ну, ты кончай, Артем! — уже с возмущением произнес Твердохлебов.

— Боишься? — усмехнулся Рубанов. — Вот-вот, Василий, мы уже сами себя боимся… Вот что страшно, как ты этого не понимаешь?

— Ты меня извини, Артем, но ты сейчас рассуждаешь, как враг, — тяжело выговорил Твердохлебов.

— Что и требовалось доказать, — кивнул Рубанов.

— Что ты хочешь доказать, что?! — взорвался Твердохлебов. — Мы живем в окружении врагов! Товарищ Сталин это хорошо понимает! Он разгромил оппозицию в партии! Чего они хотели? Свергнуть советскую власть! Реставрировать капитализм! Если в партии были такие враги, то они и в армии есть! Ты думаешь, иностранные разведки сложа руки сидят? Их щупальцы везде! Да это каждый ребенок понимает! Даже странно, Артем, что мне приходится это объяснять тебе!

— Действительно странно, — усмехнулся Рубанов.

— И хватит об этом! А то черт знает до чего договоримся.

— Намек понял. Бывай, Василий. — Рубанов плеснул себе в стакан, выпил, резко поднялся и загрохотал сапогами из кухни.

Василий услышал, как громко хлопнула входная дверь.

А ночью Вера прижалась к нему всем телом, проговорила со страхом:

— Боюсь, Вася… все время боюсь… А вдруг тебя тоже так вот — придут и заберут?

— Не бойся, Вера, — глядя в потолок и поглаживая жену по плечам и голове, ответил Твердохлебов. — Со мной такого быть не может…

Твердохлебов облизнул потрескавшиеся окровавленные губы, повернулся неловко и сморщился от боли. Закашлялся, выплюнул кровавый сгусток на пол и вновь откинулся на спину, тяжело, с хрипом дыша. Вдруг рывком поднялся, сел на топчане и, глядя в стену, громко сказал:

— Все. Больше не могу. Надо кончать это дело.

Он стащил с себя гимнастерку, потом снял нижнюю рубаху, всю в кровавых пятнах, оторвал оба рукава. Потом разодрал вдоль шва рубаху и связал полосы с рукавами.

Превозмогая боль, он взгромоздился на топчан и, приподнявшись на цыпочки, привязал конец самодельной веревки к прутьям решетки. Повернулся спиной к окну, прошептал:

— Прощай, Вера… не ругай меня…

В коридоре солдат позванивал связкой ключей. Проходя мимо камеры Твердохлебова, солдат словно почувствовал что-то. Он отодвинул резиновый кружок, закрывавший дверной глазок, и посмотрел внутрь. Отшатнулся, стал лихорадочно перебирать ключи, отыскивая нужный. Наконец нашел, щелкнул замком и рванул дверь на себя.

Загораживая своим телом окно, висел, подогнув ноги, Твердохлебов.

Солдат бросился к нему, вскочил на топчан, обхватил Твердохлебова за бедра и, обернувшись к двери, закричал что было мочи:

— Сюда-а-а! Помогите-е-е!!