«Моему пребыванию в Бреславле во время летнего семестра 1877 года я обязан тем, что мне удалось продемонстрировать проф. Гейденгайну, согласно его желанию, два наших, сообщенных совместно с Афанасьевым, опыта о тормозном действии атропина на секрецию поджелудочной железы (данный „Архив“ т. XVI с. 173)», — так начиналась пятая статья «von joh Pawlow aus St. Petersburg» — «Ив. Павлова из С.-Петербурга», из тех его девяти, которые Эдуард Пфлюгер опубликовал в своем знаменитом «Архиве», то есть «Повременнике общей физиологии человека и животных».
Называлась она «Дальнейшие материалы к физиологии поджелудочной железы», отчего и лучше именовать ее просто «пятой». Свет она увидела в XVII томе «Архива», втором за 1878 год. А четыре предыдущих, в том числе и конкурсное сочинение, были все разом напечатаны в шестнадцатом. И надо же, чтобы именно первая из тех четырех, которая собою открывала столь пышный его дебют на европейской научной сцене, начиналась с ошибки в самом имени автора! Не «von Ioh. Pawlow», как во всех, a «von S. Pawlow».
Разговор переведен на статьи не случайно, ибо только в них да еще в двух письмах Гейденгайна — все сведения о том, что было с Иваном Петровичем в Бреславле после той веселой встречи, ему оказанной.
Вот, например, в пятой статье Иван Петрович дальше написал, что из тех продемонстрированных в Бреславле экспериментов только один опыт — именно с постоянной фистулой Бернштейна — дал желанный результат. А в другом опыте, проведенном на собаке, оперированной по способу Гейденгайна, никакого действия атропина доказать не удалось. И это, конечно, дало глубокоуважаемому профессору повод по-прежнему считать, что данное вещество неспособно тормозить секрецию и сомневаться в правильности суждений коллеги Павлова и коллеги Афанасьева, ныне где-то под Рущуком исполняющего в лазарете свой военно-лекарский долг.
Поражение?
Нет, ничья: один — один. Причем спустя полгода Иван Петрович в Петербурге установил причину неудачи, — смотри все ту же пятую статью: мэтр в том опыте навязал ему слишком малые дозы атропина. Так и рисуется картина, в которой Гейденгайн сам хватается за шприц, чтобы собственноручно впрыскивать собаке сей медикамент, — как же при его темпераменте удержаться от рукодействия, коли на его глазах решается вопрос, прав ли он, Гейденгайн, или нет. Ведь это же им было сказано в свое время: «Я еще ни разу не предпринимал такого рода опыта, который был бы так богат собачьими жертвами и так беден соответственными результатами», — поскольку после операции на панкреатической железе собаки попросту нередко дохли.
Но еще не ведая, что ему придется признать полную победу «господина Канарейкина» — еще при той ничьей, — Гейденгайн не счел возможным навязывать Ивану Петровичу никаких поправок к его диссертации. Напротив, предложил отправить ее Пфлюгеру в первозданном виде и даже согласился уведомить сурового издателя, что этот труд «милого господина доктора» им читан и тот опыт с фистулой Бернштейна он видел собственными глазами. Увы, делать это уместно лишь при случае — ведь Пфлюгер по меньшей мере удивится рекомендации, даваемой петербургской работе из Бреславля. Открыть двери дебютанту должна хорошая статья о хороших наблюдениях, выполненных в здешних стенах, что уж само — рекомендация. А вот в письме, к такой статье приложенном, можно упомянуть обо всем прочем — через неделю посылайте вслед ей в Бонн хоть всю пачку сочинений: там вас уже будут ждать, милый доктор…
Да, вот именно так: не с церемонностью, не «уважаемый коллега», a «Lieber Herr Doctor», «милый», «дорогой» — письма тому свидетельство — называл Рудольф Гейденгайн этого бородатого русского студиозуса, навек у него запечатлевшегося непременно в дешевом канареечном костюме, хотя Иван Петрович и в черном сюртуке, бывало, появлялся. И заразительно хохочущим, коли поймет очередную остроту, хотя чаще был он отрешенным. И непременно говорившим по-немецки с кошмарным произношением, хотя оно день ото дня все-таки становилось понятнее.
И всегда блистательно думавшим на языке профессиональном!
Вот уж это бреславльский мэтр вывел, еще не успев привыкнуть к его речи, из двух статей, которые гость сразу выложил вслед за своею диссертацией на профессорский стол (а прекрасно писать по-немецки отсутствие слуха господину Канарейке вовсе не мешало).
Статьи назывались так: «О рефлекторном торможении слюноотделения» и «Экспериментальные данные об аккомодационном механизме кровеносных сосудов». Однако стоило пробежать первые строки — и сделалось ясно, что обе они, посвященные предметам столь далеким друг от друга, сейчас ему, Гейденгайну, предъявлены как дополнительные аргументы к спору о поджелудочной железе, заранее милым доктором заготовленные.
И, добывая их, эти доводы, милый доктор, прежде чем отправиться в Бреславль, во-первых, испытал на прочность угадываемое им главное возражение будущего оппонента — слюнную железу! И, представьте, доказал, что раздражение чувствительных нервов не только эту железу стимулирует, как у Овсянникова с Чирьевым, но может и тормозить ее, если раздражения слишком велики, — например, при действии на нерв сильного тока, либо при вскрытии брюшной полости.
А значит, эта железа, столь совершенно вам знакомая, Meinherr Proffessor, тоже подчинена механике нервного антагонизма — той, которую милый доктор высматривает в управлении работой железы панкреатической!
Но ему и того показалось мало. И вот он уже извлекает другие опытные факты — прелюбопытные:
…что кролики, оказывается, отличаются от всех животных тем, что их поджелудочные железы совершенно нечувствительны к атропину, отчего опыты на них с этим препаратом бессмысленны;
…что кураре, нервный яд, каким все вивисекторы Европы обездвиживают животных, сам по себе тоже способен и возбуждать, и тормозить — в зависимости от дозы — и слюнную, и поджелудочную железы;
…и что падение давления крови в любых сосудах — в тех случаях, когда их расширение считали пассивным, — тоже непременно зависит от рефлекторных актов!
И, кстати, эксперименты с измерением давления внутри артерий при различных нагрузках этот Glänzenderkopf там, у себя в Петербурге, ставил без кураре — по собственной простой и, право, гениальной методике.
Он всего лишь приучил подопытную собаку спокойно, даже чуть ли не с радостью переносить неприятные манипуляции, просто выдрессировал ее тем, что в клетке заставлял ее изрядно попоститься, а во время опыта кормил. И эта Promenadenmischung нетерпеливо ждала там, в виварии, когда же ее наконец поведут на поводке. Радостно вбегала в лабораторию, сама вспрыгивала на доску операционного стола. Терпела привязывание, разрез артерии и боль от трубки, вставленной в сосуд, потому что знала, ей сейчас поставят мясную похлебку да еще и обласкают! И оттого не давала в эксперименте никаких посторонних реакций, из-за которых давление крови у животных, как всем известно, скачет бесконтрольно. И ее покорное собачье спокойствие позволяло достоверно регистрировать, как давление, подскочившее после изрядной водной нагрузки, через считанные минуты неизменно возвращается к нормальному уровню.
Право, господин студент готов был — стоило лишь кивнуть — вот так же и в Бреславле выдрессировать собаку для таких же опытов. И вообще показать здесь все свои эксперименты — не потому совсем, что ему будто бы не поверили. Нет! Уже при первой его демонстрации стало видно, что он наслаждается самим повторением послушного результата, точно ребенок — перипетиями любимой сказки, бог весть в который раз ему рассказываемой. Но грех было бы позволить ему тратить на это лишний день — благо судьба принесла сюда господина Канарейкина с его любовью к поджелудочной железе в самую подходящую минуту, ибо Людимар Германн как раз затеял написать руками двух десятков крепких физиологов — германских, австрийских, швейцарских — многотомный «Handbuch der Physiologie» — фундаментальный свод всех знаний, накопленных к сегодняшнему дню. И «Высокочтимому Коллеге Гейденгайну» тоже досталось от него полтома — «Физиология отделительных процессов». Посему вся лаборатория занята одним — экспериментальным разъяснением вопросов, без ответов на которые раздел не получится связным. И милый доктор тоже заполнит некий пробел. Он, кстати, проронил что-то о нелюбви к гистологической работе, так пусть и делает работу с гистологическим уклоном!..
И, подумав так, профессор Гейденгайн — автор клянется, что мысли эти угаданы им достоверно, — поручил Ивану Петровичу исследовать изменения, какие могут возникнуть и в общем состоянии животного, и в самой поджелудочной железе, если проток, по которому секрет вытекает в двенадцатиперстную кишку, по какой-либо причине окажется непроходим. Вопрос не праздный — такая ситуация стандартна при воспалениях, и в самой железе возникших, и перешедших с желчных путей, и при кишечных катарах! Воспроизвести ее проще простого: перевязать проток, и все. Полтора десятка кроликов дадут вполне достаточный материал, чтобы прорисовать типичную картину изменений, — за два месяца гость и работу эту выполнит, и написать статью успеет, не надрываясь слишком, благо смешная причина его нелюбви к гистологии выяснилась и с легкостью устранена. («Бог мой, рисунки с препаратов мы закажем какому-нибудь нашему умелому студенту!»)
…Нет, Гейденгайн недооценил въедливости Ивана Петровича.
«Милый доктор» твердил, что каждый из шестнадцати прооперированных им кроликов должен прожить не меньше месяца, — дескать, лишь тогда экспериментальную болезнь можно считать полновесной. И горевал, что три из них сдохли из-за неудачных фистул, — ведь для достоверности он по нескольку раз зондировал перевязанные протоки: у каждого ли кролика железа продолжает работать и сохраняет ли добытый сок способность переваривать белки и крахмал?..
Более того, он многократно химически исследовал мочу каждого кролика: не появляется ли в ней сахар вследствие страдания железы? И еще — количество сахара в крови: не меняется ли оно, особо в артериальной, особо в венозной, — хотел проверить какое-то предположение Циона о происхождении диабета.
И попытался выяснить, не всасывается ли в кровь из железы фермент трипсин.
И, наконец, когда дело дошло до гистологических препаратов, то срезы тканей железы он непременно обрабатывал и окрашивал по нескольким методикам и лучшей считал одну из самых трудоемких, требующую многодневной работы.
И сверх всего — для сравнения еще поставил на двух собаках опыты с перевязкой протоков слюнных желез и многое другое готов был еще придумать.
Но иссякло время, и его деньги — тоже. Об окончании сочинения еще и речи быть не могло — увез в Петербург толстенную пачку протоколов и записей. Правда, уже в середине сентября прислал готовую статью, но предельно осторожную: «Результаты моих наблюдений, которые требуют продолжения, я предлагаю ниже… Исследование этого пункта составляло отправную точку наших экспериментов. Однако мы не смогли пойти дальше сообщенных здесь необходимых предварительных опытов, потому что они поглотили все время моего краткого прерывания в Бреславле».
И наотрез отказался обнародовать данные, в которых имелись колебания, не дозволяющие строгого вывода.
Гейденгайн в письмах, присланных в Петербург, например, безуспешно пытался уговорить его хоть как-то упомянуть про исследования содержания сахара в моче и крови. Этот момент весьма уместно было бы осветить в его полутоме «Handbuch der Physiologie». Ведь там надлежит точно подсказать читателю-физиологу, где найдет он подробное освещение каждого отдельного вопроса — вот так: «По наблюдениям И. Павлова (Arch f. d. ges. Physiol, Bd. XVI, S. 124, 1878)». Или: «Афанасьев и Павлов раздражением других чувствительных нервов получали такой эффект… (ibid. S. 182)». И снова: «По исследованиям Павлова…» Но милый доктор оказался непреклонен — и прекрасно!..
Словом, как раз этой статье, над заглавием которой красовалось «Из Физиологического института в Бреславле», и суждено стало возвестить в XVI томе «Архива» о европейском дебюте недюжинного таланта.
… А его имя в заголовке было переврано оттого, вероятно, что Иван Петрович вместо «Joh. Pawlow» написал «J. Pawlow», вот наборщик и перепутал «J» и «S».