В тогдашних книгах хватало опечаток и похлеще, и не последней из таких она будет в жизни, прежде чем к его имени станут относиться уже столь трепетно, что даже англичане и американцы, не знающие отчеств, вопреки обычаям своего языка, начнут на переведенных его книгах ставить «by Ivan Petrovitch PAVLOV»!

Но, кстати, и не первой была эта опечатка.

Еще перед поездкой, теплою весной 77-го — уже перед экзаменами за четвертый курс академии, он доложил в Обществе естествоиспытателей те две своих статьи: о рефлекторном торможении слюнных желез и о механике постоянства кровяного давления. После докладов и было наконец сочтено подобающим осчастливить его баллотировкою хотя бы в члены-сотрудники.

Но в конце мая выходит книжечка «Трудов» с протоколами, и все знакомые в страничку тычут: избирается Павлов Иван Павлович!

А та статья о его бреславльских экспериментах так Пфлюгеру понравилась, что остальным, следом присланным, уже дверь открыта была настежь: прочтет Пфлюгер — и в типографию с рассыльным. Но Иван Петрович статью, которую по диссертации написал с Афанасьевым, отправил сразу, как Гейденгайн известил, что первая принята. А две другие Устимович задержал — вдруг проснулся, засуетился: как же, его лаборатория станет теперь в Европе известна, надо бы и самому не только в ее названии над заголовком значиться!

Унес статьи домой — сейчас перечитает и напишет нечто: об особенности взглядов его школы.

Держал, держал, родил. За три недели — три подстрочных примечания к тем статьям.

Одно: «Исследования Хицига и других не менее благоприятны этой точке зрения, чем наблюдения Гольца (К. Устимович)».

Другое: «В виде дополнения к этой серии опытов вскоре появятся исследования д-ра М. Афанасьева над тем же предметом на временных фистулах (К. Устимович)». Вот уж в самом деле: кабы и не плешь, так бы и не голо, — обещаемая статья не дописана, автор на театре войны, два дня солдатиков от брюшняка и малярии лечит; третий сам валяется в ознобе, и предмет все-таки слюнная железа, а не поджелудочная!

И напоследок: «Приведенное наблюдение взято из серии опытов, проведенных осенью 1876 г. в нашей лаборатории г-ном Павловым…» — из чьих же еще, коли статья Ивана Петровича! А завершение совсем невразумительное — снова про опубликование, «которое состоится в ближайшем будущем». Столько, мол, под моим крылом наработано — всех удивим!

Из-за его задержки павловские статьи в томе «Архива» и оказались помещены вразбивку. Каждый том выпускался отдельными тетрадками — страниц по сто или чуть больше. Подписчики потом отдавали по шесть тетрадок в переплет. Две первые статьи попали во второй выпуск 1878 года, две эти — в третью тетрадь, а могли бы и все — в одной, как статьи Ворма-Мюллера в том же томе.

Но вот чем хорош Константин Николаевич — потешил душеньку, и опять его не видно. Появится к самой лекции, если не опоздает: «Ах, Иван Петрович, у вас всегда все готово!» А господин ассистент только что в мыле прибежал из детской клиники или из акушерской, или с лекции по психиатрии. И готово у него только потому, что из Митиной университетской квартиры в шесть утра выскочил, и весь маршрут — с двумя переходами Невы по льду — рысью, озябнуть некогда, лишь бы все до клиники сделать, чтоб на последнюю минуту осталось только собаку из собачника привести либо прихватить лягушку из бочки, которая для обеих кафедр в тархановской лаборатории стоит. Зато окончится лекция, Константин Николаевич — в клуб, и ты сам — всему хозяин.

Да вот только не выкраивалось времени засветло: последний год медицины — сейчас не возьмешь, потом не достанется. А вечерами — газовые рожки, блеклый колеблющийся свет. Когда важно, сколько из фистулы накапало — 0,4 или 0,6 кубического сантиметра, этот свет ненадежен. А чтобы окончить спор, нужна скрупулезнейшая точность. И потому опыты для пятой статьи — для «дальнейших материалов» — он отложил до рождественских каникул.

…У нас один момент упущен — о резонансе на статью «О сосудистых центрах в спинном мозгу».

Она вышла в запоздавшем майском номере «Военно-медицинского журнала» и, пока ездил по Европам, была коллегами прочитана и вызвала, судя по уже разбиравшемуся признаку, пренеприятный резонанс. Вместо продолжения его обзора «важнейших работ по иннервации сосудов и кровообращению вообще» в шестом номере были помещены две первые главы подобного же рода сочинения д-ра Исаака Оршанского «Материалы для физиологии мозга. Психомоторные центры». Две следующих главы Оршанского были напечатаны в седьмой, в июльской книжке, а продолжения работы Павлова будто бы и не было! И зная, какой была его трудоспособность, не верится, что оно осталось недописано.

…Кстати, в напечатанной статье он и не думал ставить под сомнение точность овсянниковской работы, выросшей из двадцатипятилетней предыстории и подтвержденной людвиговским учеником Дитмаром. Воистину — пониже четверохолмия есть в продолговатом мозгу строго локализованное скопление клеток. И его разрушение приводит к выключению сосудодвигательных рефлексов. Факт есть факт.

Правда, появилось несколько «вероятных свидетельств», — например, Нуссбаума, — что и ниже, в спинном мозгу, тоже есть центры, способные обеспечить сосудистые рефлексы. Но вновь Иван Петрович не собирался сделаться апологетом этой или другой гипотезы. У него была своя идея — не о сосудистом центре, а о физиологии!

Стократ важнее вопроса, уникален ли этот центр или в самом деле есть другие, был для него принцип постановки эксперимента и — выше него — то, что принцип создавало: образ научной мысли. Так уж он был устроен, Иван Петрович, что ему непременно по каждому поводу надобно было сформулировать свое «верую», а потом еще и проверить, истинно ли оно. И начало статьи зазвучало у него в духе писаревского красноречия:

«…Естественные науки — лучшая прикладная логика, где правильность умственных процессов санкционируется получением таких результатов, которые дают возможность предсказывать явления несомненным безошибочным образом».

В этом его литературном отдыхе, от протокольной сухомятки десятых миллилитра панкреатического сока, миллиметров ртутного столба и миллиграммов атропина, все лилось без черканья:

«…Часто открытие метода, изучение какого-нибудь важного условия опытов ценнее открытия отдельных фактов. И в этих обоих отношениях наши работы (т. е. рассматриваемые в статье. — Б. В.)… принадлежат к тем работам, которые являются блестящим началом к длительному ряду еще более блестящих работ, имеющих явиться в недалеком будущем. Они выставляют на вид несколько общих и чрезвычайно важных правил для правильного физиологического мышления и экспериментирования… Эти работы яснее всего показывают, до какой степени вполне ясные и законченные вопросы физиологии еще способны к реформам и пополнениям…»

Видите — писал, как писалось: «Работы… принадлежат к тем работам», «яснее всего показывают… вполне ясно» — и т. д. Не правил себя, хоть и умел преотлично.

Он очень спешил извлечь из самой «лабораторной обстановки» эту лучшую прикладную логику, которая ценнее отдельных фактов, и утвердить свое право на реформу исследования. Не Филиппа Васильевича препарировал, а метод — разрушение органа — ради того, чтобы установить, какая функция исчезнет, или, как он писал здесь, — отрицательный опыт.

«…Это поучительный пример того, до какой степени различно значение положительных и отрицательных опытов во всякой науке, а особенно в такой сложной, как физиология животных. В самом деле, животный организм — такая сложная машина, его части соединены такими сложными связями, он находился в такой сложной зависимости от окружающих условий, что исследователь всегда в опасности… повлиять как раз на ту часть аппарата, которой он заинтересован в данный момент. Оттого все отрицательные опыты имеют только весьма ограниченное значение и должны быть толкуемы с крайней осторожностью… Овсянников и Диттмар наблюдают, что после перерезки спинного мозга нет сосудодвигательного рефлекса. Почему? Потому что в нем нет сосудистых центров, отвечают они. Это действительно могло быть.

Но также, может быть, и потому, что операция была таким условием, которое прекратило их деятельность…»

Ну посмотрите-ка: «В такой сложной… такая сложная… такими сложными… в такой сложной…» — нет, редактору «Военно-медицинского журнала» Николаю Илларионовичу Козлову некогда было проходиться карандашом по этим усилениям. Поблагодарим за сие судьбу, ибо в живой словесности двадцативосьмилетнего Ивана Петровича по сей час слышны неуемный его темперамент и та страсть, с которой он осмыслял свое дело:

«То обстоятельство, что наука так строго обходится с массами доводов, говорит только в ее пользу: значит, она не имеет надобности хвататься за первый подвернувшийся благоприятный факт; значит, она надеется действительно утвердиться на незыблемом. Не думай, что упавшие „истины“, оставленные в стороне доводы — пропащий труд. Если это плод добросовестного исследования, то в них непременно содержится часть истины, и она будет выделена. А чем дольше и упорнее держалось ложное представление, тем бо льшая победа одержана, тем освещен более обширный и более таинственный отдел явлений природы… Чем дольше держались ошибки, тем перед более мудрой загадкой стояла наука. И поправка этой ошибки есть шаг к решению этой загадки».

Высказать это было для него так же естественно, как выдохнуть воздух, который он только что вдохнул, и снова — вдохнуть и выдохнуть, не примериваясь, как это воспримут, потому что в нем заговорил гений. А как скажет спустя сорок лет удивительный поэт Борис Пастернак: «Гений есть кровно осязаемое право мерить все на свете по-своему, чувство короткости со Вселенной…»

Но вот кому из коллег, еще не знавших этого, пришлись по вкусу философские отступления Ивана Петровича? Константину Николаевичу Устимовичу — бесспорно. Еще в рукописи просмотрев, сказал, что он бы написал похлеще. Пожалуй, и приват-доценту Баксту. Студентам-ветеринарам Косяковскому и Пестичу, под началом ассистента Павлова слегка приобщившимся к опытной физиологии…

Чирьеву? Он был за границей: журнал увидел только воротясь, через полтора года.

А университетские коллеги, кроме Бакста, — и не только физиологи — усмотрели в статье попытку «всех поучать», плод дурного воспитания, семинарскую гомилетику, «молоко, не обсохшее на губах», даже вскружившуюся голову несносного «вечного студента», без году неделя в физиологии, извините великодушно, и тень, брошенную на труд своего былого учителя, составляющий гордость российской науки.

И хотя Владимир Николаевич Великий, пожалуй, не мог произнести слов о молоке и неделе без году, а образу мысли Ивана Михайловича Сеченова такие категории просто были чужды, но тень, брошенная на дела и седины Филиппа Васильевича, их заботила совершенно искренне.

И, быть может, нашлись в ученом петербургском мире авторитетные уста, сказавшие Козлову несколько веских слов, отчего продолжения Иван Петровичева обзора так и не последовало.

Однако в марте 78-го почта доставила в Петербург вторую тетрадь свежего XVI тома «Пфлюгеровского архива» с двумя его статьями о работах, а через месяц новый выпуск — еще с двумя статьями, на изложение которых в «Трудах Санкт-Петербургского общества естествоиспытателей» в свое время было сочтено возможным уделить от одной до полутора десятков строчек. И не только факт их появления в столь почтенном томе, но и сам полный печатный текст работ, конечно же придирчиво прочитанный, принудил коллег внести коррективы в некоторые из устоявшихся было суждений, рожденных дебютом студента Павлова в «Военно-медицинском журнале».

Иван Романович Тарханов, встретившись с ним однажды у академического подъезда, радушно развел руками, почти как для объятий, забыв ему все дерзости, и сказал с улыбкою:

— Поздравляю, господин Эс. Павлов! — Заметил нелюбезный взгляд. — Нет, я искренне вас поздравляю: и журнал, и «Архив» сразу. Не дебют, а бенефис!..

Но услышал сухое:

— Покорно вас благодарю, господин профессор. Покорно вас благодарю. Желаю здравствовать.