В то утро Шарифов сдавал дела терапевту Кумашенской. Он уходил в отпуск сразу за два года. Кумашенская заведовала и терапевтическим отделением, и поликлиникой, она считалась поэтому заместителем Шарифова, но если была бы здорова Раиса Давыдовна, он передал бы дела ей. А Кавелина совсем сдала.
По привычке, как все акушеры, Раиса Давыдовна ходила быстро, почти бегом, потом долго не могла отдышаться. И чуть поволнуется — на неделю сляжет с болями в сердце. Но на пенсию уходить не хотела.
— Если уйду, умру сразу. — В глазах появлялся страх, как во время приступа. — Не могу. Сразу разболеюсь и умру. Я же третье поколение в жизнь выпускаю. Внуков!
А Кумашенской дела сдавать ему не хотелось. Шарифов попытался даже оставить за себя маленького рентгенолога. Но облздрав отказался утвердить его исполняющим обязанности главврача. Там посмеялись, когда Шарифов сказал, что у Миши административный опыт — он, мол, целый год руководил курсами Красного Креста.
Владимир Платонович Кумашенскую не любил. Всегда недовольна. Вечно разговоры: и комнату ей не ту дали, и почему инфекционист получает полторы ставки, и — «накладывайте взыскание!» — Миша опоздал на прием… Конечно, прием нельзя срывать, но ведь опоздал потому, что Владимир Платонович занял его на операции! У него было теперь много таких операций, когда без ассистента трудно, просто рук не хватает. Надя вышла из строя, и ему приходилось эксплуатировать рентгенолога. А Кумашенская последнее время все больше и больше влезала в административные дела и все указывала Шарифову то на одну, то на другую ошибку в них. Кумашенская была очень пунктуальна, а Шарифов — не очень. Он всегда говаривал: «Только бы больные у нас выздоравливали, а небольшие передержки в смете простятся…» Прежде чем принять на время его отпуска дела, она взяла домой смету, квартальные отчеты и просидела над ними полночи. Тут-то и шевельнулось у Шарифова недоброе воспоминание: не успел он начать в Белоусовке работу, как приехал по анонимной жалобе ревизор. Шарифова обвиняли, что он присвоил деньги за ремонт больницы. Устроил воскресник, а деньги, мол, взял себе. Вряд ли такую чушь написала Кумашенская. Но все-таки именно это ему и вспомнилось.
…Шарифов любил вспоминать про свой приезд сюда в сорок девятом — после ординатуры. Шоссе от города было отремонтировано тогда только до половины пути. Автобусы в распутицу не проходили. Он вылез у крыльца старенькой амбулатории из кузова попутного грузовика, насквозь пробитый осенним ливнем.
И только он соскочил, как в двери высунулся грузный, отечный человек в грязных кирзовых сапогах и гуцульском, с вышивкой, овчинном жилетике, напяленном поверх халата, и неожиданно тоненьким голосом спросил:
— Вы к нам работать?
— К вам, — сказал Шарифов, — работать.
— Новый главный врач?.. Здравствуйте, коллега. Значит, вы и есть мой преемник?.. Представляюсь — Анфимский…
— Шарифов Владимир Платонович…
— Фамилия у вас не вполне русская…
— У меня отец из башкир.
— Значит, «киргиз-кайсацкия орды»… — понимающе кивнул Анфимский. — Значит, здешняя жизнь — для вас. Будете джигитовать… А водку вы пьете? Если вы по мусульманскому обычаю трезвенник, то здесь придется вам изменить исламу.
В комнате с эмалевой табличкой «Канцелярия» на оголенной кровати лежали вещички Анфимского — два чемодана, пачка книг. А на окне была бутылка и какая-то еда.
Снятый главврач знал, что Шарифов приедет именно сегодня, и натюрморт на подоконнике показался Владимиру Платоновичу приготовленным специально к его встрече. Но в городе про Анфимского говорили много плохого, и пить с ним Шарифову никак не хотелось, а согреться было просто необходимо — он промок и продрог и побаивался простуды.
Он разложил свой чемодан и, попросив Анфимского выйти, быстро переоделся. Тот хихикнул, — мол, Шарифов, как красная девица, боится при мужчине, — но вышел. А когда вернулся, Шарифов был уже в легком сухом пальтеце, которое было в чемодане, и сказал, что сейчас забежит представиться по начальству в райисполком. Пусть Анфимский подождет полчасика, через полчаса они осмотрят больницу и примутся за передачу дел.
Он так продрог, что заскочил в чайную прежде, чем в исполком, съел там чего-то, выпил перцовки и только потом сообразил — в исполкоме учуют запах и скажут: «Поменяли в больнице шило на швайку». Но там, на счастье, никого не оказалось, а Анфимский, когда он вернулся, чужого запаха учуять уже не мог.
Крыша в больнице протекала. В палатах стоял холод, и Анфимский не снимал овчинного жилетика, даже когда они осматривали операционную.
По больнице шныряли кошки, жирные и самоуверенные. Кошек было шестнадцать. Их хозяйка, фельдшерица Богданова, работала в этой больнице двадцать восемь лет. Она была худая, подслеповатая, болтливая и одинокая. Потом он узнал, что Богданова целые дни пила совершенно черный чай без сахара, а на дежурствах штопала больничные простыни и кальсоны и обсуждала семейные дела врачей и санитарок. Кошки укладывались толстыми клубками у ее ног, они напоминали коротеньких удавов.
Богданова, первая в больнице, прямо при Анфимском получила разнос. Она со слезами доказывала Шарифову, что кошки чистые, она их каждый вечер купает в мыльной воде, чтобы кошки не занесли инфекции… Кошек не было видно только в родильном — там царил жесткий акушерский порядок, кошки обходили владения Кавелиной за версту.
Анфимского, пока он передавал дела — процедура оказалась короткой, — развезло, и он принялся жаловаться на Кавелину и Кумашенскую. Это они добились его увольнения.
И в тот день Кумашенская — единственная — унюхала, что от Шарифова слегка разит водкой, и потом — сама рассказывала — тоже все принюхивалась. Чуть ли не с месяц.
Но Шарифов ничем больше себя не компрометировал. Сразу по приезде затеял ремонт: его начали на третий день своими силами — иначе жить было нельзя. Шарифов перевел хирургических больных в ее палаты и, надев старые трехпалые варежки, вместе с конюхом обмазывал стены в палатах и латал крышу. Кумашенская ходила за ним хвостиком, принюхивалась и теплела.
— Ну к чему вы это сами, доктор? — приговаривала она заботливо. — Хирургу нужно беречь руки от грязи и ссадин. На фронте я сама была хирургом…
Она была статная женщина. Моложавая. Ни за что не дашь сорока трех лет.
Шарифов в ответ ей только усмехался, а когда ему казалось, что она этого не видит, даже поглядывал на ее красивые русые косы, тугим узлом уложенные на затылке. Но стоило глянуть, и он обязательно встречал при этом глаза Кумашенской, очень светлые серые глаза, смотревшие с каким-то властным любопытством. Всегда так получалось. Она все замечала и обо всем судила с неожиданной, непонятной недружелюбностью.
Надя появилась в больнице через два года. Вход в ее комнату был с того же крыльца, что и к Кумашенской. И Шарифов старался заходить к Наде, когда ее соседки не было дома, хоть он чист был своими делами и помыслами.
Увидел Надю в первый раз, и ему захотелось, чтобы она стала его женой. А жениться серьезный человек с ходу не может — так он считал.
Он целый год не мог сказать Наде, что любит ее и хочет на ней жениться. Трудно это было очень. У него вообще на такие слова язык туго поворачивался, и все помнилось, что он хромой, и рыжий, и старше Нади, и еще рядом с Надей вертелся рентгенолог Михаил Ильич. Двое молодых врачей — рентгенолог и педиатр Елена Васильевна — приехали вслед за ней, через месяц. Они втроем составили шумную такую компанию и говорили, казалось, на каком-то своем языке. И Шарифову было от этого трудно. Но он все-таки приходил к Наде вечерами, когда был свободен. Сидел, молчал… Нет, иногда говорил все-таки.
И всякий раз, когда шел к Наде, боялся встретить Кумашенскую, ее спокойный светло-серый взгляд, который, казалось, всегда говорил что-то вроде: «Ага! Значит, вот так!..»
Сегодня ему надо было скорее закончить с Кумашенской, и еще идти на операцию, и крутиться со всякой разностью весь день, и собраться в дорогу, чтобы на утреннем автобусе тронуться в путь, в Москву. Кумашенская знала все это, но не торопилась. Как ни в чем не бывало вела обстоятельный до занудства разговор:
— По хирургическому отделению у вас перерасход на медикаменты… Операционная сестра Евстигнеева все время получает полставки палатной, а не дежурит. Я буду вынуждена это исправить. И вообще уезжаете не вовремя. Через неделю отчет о финансовой деятельности больницы на райисполкоме.
Его бесило, что Кумашенская хочет все переиначить по-своему, и он еле удерживался, отвечая:
— А вы объясните, что у меня два месяца лежал старик Волобуев. Он остался жить, но на лекарства уходило пятьдесят рублей в день. Так и получился перерасход.
— Вам больше всех было нужно. Областная больница отказалась, а вы экспериментировали. Неизвестно, сколько он протянет. А перерасход накопили в три тысячи. Не знаю, как на это посмотрят, — твердила Кумашенская.
— Это зависит от того, как вы будете объяснять, — говорил Шарифов. — Вы не на Луне были все это время.
— Как смогу, — усмехалась Кумашенская.
Нужно было оформить Наде дополнительный отпуск за свой счет. Он собирался попросить, чтобы приказ отдала Кумашенская, но понял, она скажет: «Оформляйте сами, вы еще не уехали». Сам написал заявление за Надю, сам написал резолюцию: «В приказ», сам отнес бухгалтеру.
В нем все кипело: «Намучаются с ней за эти два месяца…»
Как назло, была назначена операция. Ох, до чего же не хотелось оперировать в последний день перед отпуском! Да еще все было не так, как нужно. И разговор этот утренний. И за операционную сестру — неповоротливая Клава, только плясать скора: Лида порезала палец о консервную банку… И ассистирует незнакомый хирург, ординатор областной больницы, присланный на два месяца — пока отпуск — заменять Владимира Платоновича. И курсистки с Мишиных сестринских курсов присутствуют: практические занятия. А случай неясный. У женщины гнойник в малом тазу, и женщина нервная. Видно сразу: чуть почувствует боль, начнет стонать, и ничего не получится. Наркозный аппарат стоит без дела. Когда Волобуева оперировали, Надя давала наркоз — уже почти перед уходом в декретный это было. Закружилась голова от запаха, и грохнула на пол эфирницу — толстенный стакан, куда наливают наркотик. За два месяца новую эфирницу так и не достали — не было на базе, дефицит!.. Шарифов долго прикидывал, какое выбрать обезболивание. Вот и решил попробовать эпидуральную анестезию — выключение нервных корешков, отходящих от спинного мозга. Ее в эту пору многие стали применять. В областной анестезируют дикаином… Ни разу не оперировал с эпидуральной анестезией. Видел, а сам не оперировал. Но спинномозговую пункцию делал не раз. Здесь, собственно говоря, та же методика: делаешь прокол межпозвоночного хряща, связок, но как только игла пройдет связки — стоп! Мозговую оболочку не прокалывай. Вводи дикаин…
— Почему больная в коридоре? Да еще у окна. Перед операцией нужно лежать.
Женщина похлопала длинными ресницами, белесыми, с остатками краски. На щеках ямочки. Волосы как медь. Под окном стоял ее муж — парень в майке, испачканной мазутом, тракторист, наверное. На руках трехлетняя девчушка: тоже синие глаза, белесые ресницы, ямочки, волосы как медь.
— В палату, немедленно в палату!.. Через несколько минут операция!
Злила даже щетка, дравшая кожу, когда мыл руки… Курсантки шушукались, поправляли друг другу косынки. Операционная полна, душно. А ассистент до последней минуты торчал в палатах, знакомился с больными, не мог сделать этого в другое время. За ручку их, что ли, водят в этой областной больнице? Не знает, когда и чем заниматься…
Лида — с перевязанной рукой — бранила Клаву: «Разложи инструменты по порядку…» Корнцангом она подкладывала марлевые салфетки на столик.
— Дикаин готов?
— Сию секунду, Владимир Платонович, — Лида выбежала куда-то.
Больную усадили на столе.
Шарифов взял шприц.
— Дикаин! — резко повернулся к одной из курсанток. — Вот он, на наркозном столике.
Вошла Кумашенская.
— На вашем месте я бы все-таки отложила отъезд до заседания райисполкома.
— Идите к черту!.. Скажите лучше новому доктору, чтобы шел мыться!..
Ушла.
Мельком глянул на этикетку. Увидел: «Раствор дикаина», цифра «3».
— Наливайте!
Игла туго прошла через препятствие. Надавил на поршень. Жидкость в шприце убывала. Услышал шепот:
— Владимир Платоныч! — Краем глаза увидел Лиду с бутылочкой в руке. Она была очень бледна. — Вы какой взяли?.. Вот же для эпидуральной!..
Больная вдруг повалилась на бок. Глаза закрылись, лицо стало бледным, как у Лиды. И все.
…Он сразу стал делать самое радикальное: ввел адреналин прямо в сердце, ввел кордиамин в вену. Начал артериальное нагнетание крови — то, что делают при «клинической смерти», чтобы заставить биться сердце. Сердце билось. Но он видел, что это ничего не стоит.
Прибежал хирург, который должен был ассистировать. Помогал он неплохо. Если бы оказался сразу, может, и не произошло бы ничего.
— Курсанток вон, чтоб не путались под ногами!
…Лобелин. Кислород. Углекислота. Искусственное дыхание. Все это хорошо в других случаях.
Сунулась Кумашенская:
— Что ж это, Владимир Платонович!
— Посторонних вон!
— Я же…
— Посторонних вон!
…Все это хорошо в других случаях. Пульс прощупывается. Дыхания нет и не будет. Поражен дыхательный центр. Отравление дикаином. Можно не смотреть на бутылочки. Лида принесла ту, что нужно: «Дикаин 0,3 %». А эта наверняка с трехпроцентным, для поверхностной анестезии, для закапывания в глаз. Наверное, старый, с Надиных времен. И стоял-то не в шкафике, на столике. Как это Лида оставила! Распустилась со своим замужеством… Кто-то говорил, что нельзя оперировать в последний день перед отпуском. Утрачивается собранность… А теперь что делать?..
Он сказал:
— Все уходите…
Клава пошла от столика как была — вся в стерильном, в перчатках. Лида застыла у двери. Хирург из областной, временный, смотрел сочувственно.
— Все уходите. Все.
Он пробыл в операционной один не больше трех минут. Накрыл труп простыней. Вышел.
Сказал Лиде: «Запри».
Заперла.
Он пошел к своему кабинету, уставившись в дальнюю стену, чтоб не увидеть под окном во дворе парня в майке, испачканной мазутом, с медноволосой девчушкой на руках, ожидавших, когда операция кончится.
Следователь Евстигнеев, Лидин муж, приехал быстро. Хорошо, что не задавал вопросов, когда Шарифов звонил ему. Он понял, что Евстигнеев приехал, по тарахтению прокуратурского «Москвича», но не пошел никуда, сидел в кабинете. Только сказал сунувшейся Лиде, чтобы дала халат и проводила следователя «туда». На секунду представился Евстигнеев — рукава халата, наверное, окажутся коротки, чуть ниже локтей… Плотно прихлопнул форточку. Стояла духота, но хотелось закупориться, отгородиться от всего.
Потом в кабинет втиснулся его преемник, хирург из областной больницы, стал гладить по плечу:
— Полно, коллега. Такая работа… Вознесенский Николай Федотыч, знаете?… Оперировал своего племянника — и вдруг тоже экзитус. Страшное дело… Но все обойдется.
Шарифов молчал.
— А может, у нее было что-нибудь предрасполагающее, — говорил хирург, — и вы совсем ни при чем. Подождите печалиться… До вскрытия… У меня было: ввели внутривенно глюкозу… Понимаете? Глю-ко-зу!.. Сразу коллапс — и… все! Скандал! Думали, что эмболия, напустили в вену воздух, а на вскрытии — нет эмболии! Опухоль надпочечников! Никакой сосудистой приспособляемости. Она обречена была. Инъекция толчок только… А то умирала бы месяца два. Мучилась бы…
Шарифов высвободил плечо из-под руки. Он подумал, что если б хирург был постарше да поопытнее, то догадался бы помолчать. Хирург вздохнул:
— Конечно, это все как охотничьи рассказы. Но погодите, а? Выяснится же… Вам бы сейчас стопочку. В себя придете.
Он не ответил.
После хирурга — Миша. Просто сел на диван и стал молчать.
— Идите, Михаил Ильич. У вас прием.
— Какое там! Пациентам сегодня не до болезней.
Значит, все уже знают…
Только с Евстигнеевым сначала показалось, что можно говорить, не ощущая злости. Это — по делу.
Следователь развернул планшетку. Снял с авторучки колпачок. Устроился не на столе, а на стуле, положив планшет на колени. Как бы подчеркнул этим свою экстерриториальность.
Вынул бланк протокола. Голос тихий. Евстигнеев еще все время откашливался:
— …Фамилия?.. Национальность?.. Место рождения?.. Поясните, как все произошло.
— Не знаю… — сказал Шарифов. У него вдруг все перевернулось: «Это же допрос… Идиот! Зачем устроил такое?.. Зачем?.. Ты понимаешь, что теперь начинается?» — Я еще не верю… — сказал он. — Внутриартериальное нагнетание сделал, а она не ожила… Я еще не верю, что это из-за меня.
— Видели, из какой бутылочки вам подали этот… — Евстигнеев заглянул в блокнот, — дикаин?
— Нет… Я обязан был вслух прочитать надпись на этикетке. Такой порядок. Но я… — Он не знал, как сказать: «торопился» — не то, «разозлился…» — это действительно, но сказать так для протокола нельзя. — Я был очень взбудоражен одним разговором…
— Я запишу: «Находился в состоянии душевного волнения», — сказал Евстигнеев. Он встряхнул авторучку. Буквочки, которые следователь выводил, были длинненькими, четкими, каждая отдельно, с наклоном влево. — «И не прочитал надпись… — он повторил вслух все, что писал, — над-пись… на этикетке… После в-веде-ни-я…» — Евстигнеев поднял голову от протокола. — Сколько ввели?
— Полшприца…
— Шприц пустой лежит.
— Наверное, вылилось… Или сестры вылили.
Лицо у Евстигнеева стало пасмурным.
— Это очень плохо. Нельзя было ни выливать, ни убирать в операционной до моего прихода. Получается заметание следов преступления, Владимир Платонович. — Он замолчал, кашлянул, сказал мягче: — Я не хочу обвинять, конечно, в умысле. Очень всех уважаю и знаю лично, но это сделали зря… Осложняет расследование… — Он встряхнул авторучку. — Давайте закончим: сколько лекарства было в шприце?
— Пятнадцать кубиков.
— Значит, так… — Следователь склонился над протоколом. — «После введения… около семи миллилитров… дикаина… неизвестной мне концентрации…»
— Почему неизвестной?
— Вы же сказали, что не прочитали этикетку…
— Да. Не прочитал. — Он подумал: «Только глянул. Это был трехпроцентный».
Евстигнеев поднял голову.
— Как писать: «…больная Вдовина потеряла сознание»?
— Нет, — сказал Шарифов, — она просто умерла.
Приоткрылась дверь. В ней показалась Лида. Увидела обоих. Видно было, она не знала, к кому обратиться. Сказала мужу:
— Кира! Кирилл! На минутку…
— Я занят, — сказал Евстигнеев.
— На минутку, говорю.
— Я занят. Закрой дверь… Я сказал — закрой дверь.
Она закрыла.
— Так как же писать? Так сразу и умерла?
— Пишите: «Произошла остановка дыхания». Ясно, что был паралич дыхательного центра. Дикаин в таких случаях всегда угнетает дыхательный центр.
— Подпишите, — сказал Евстигнеев. — Только разборчиво. У докторов всегда неразборчивые подписи. Вот здесь: «Все записано с моих слов правильно». И еще внизу каждой страницы… Нет, вы прочитайте сначала…
Потом он внимательно оглядел листы с обеих сторон, задерживая взгляд на подписях, будто читал их по складам. Сложил протокол. Спрятал в планшет, но не ушел сразу, а снова сел и принялся пристально разглядывать половицы.
Вошла Кумашенская. Она уже позвонила в облздрав.
— Судебно-медицинский эксперт приедет сегодня же.
— Хорошо, — сказал Евстигнеев. — Владимир Платонович, дайте распоряжение, чтобы перенесли труп туда, где вскрывать будут.
— Я уже распорядилась, — сказала Кумашенская и открыла средний ящик стола, за которым сидел Владимир Платонович. Ей был нужен чистый лист бумаги. Шарифова она не попросила подвинуться.
Евстигнеев посмотрел на нее удивленно. Похлопал по колену большой ладонью. Шарифов пояснил:
— С сегодняшнего дня доктор Кумашенская исполняет обязанности главврача. Я уже почти в отпуске… Я собирался завтра ехать к жене и сыну.
— Вы простите, — сказал Евстигнеев Кумашенской, — мы беседуем.
— Я мешаю?
— Следователи беседуют без посторонних… — И когда дверь закрылась, произнес с нескрываемой жесткостью: — Вам придется… не уезжать. Начальство в облцентре. Приедет ночью. Доложу — изберем меру пресечения. Расследование долго не протянется. Так я думаю. Но пока придется не уезжать.
Евстигнеев встал.
— Ну, и что же будет? — Шарифов смотрел прямо перед собой, но краем глаза видел Евстигнеева. Тот тщательно надевал свою темно-зеленую фуражку.
— Все может быть, Владимир Платонович… Конечно, когда получим протокол вскрытия, ясней станет. Ничего не могу сказать. Постараюсь только дело закончить быстрее. От нас и требуют-то оперативности.
Солнце ударило в окно — с него сползло облачко. Засияло стекло на письменном столе, заблестели пуговицы и погоны, и потертые рукава старенького кителя — ореол вокруг возник. Еще раз поправил фуражку строгий, отгороженный. Еще раз кашлянул в кулак и вышел.
Шарифов пошел вслед за ним. Нужно было отправить Наде телеграмму, что он не выедет. У выхода на улицу остановился: вдруг там муж Вдовиной с ребенком… Но двор был пуст. А за воротами увидел идущих по шоссе следователя и Лиду. Лицо у Евстигнеева было мрачное и растерянное, и шаги не такие широкие, как обычно. Шарифов обогнал их тропкой, идя по другую сторону кювета.
Возвращаясь с почты, снова увидел Евстигнеева. Тот сидел на лавочке у старого клуба. Дом этот теперь пустовал, а лавочка была замечательная, ее очень любила здешняя молодежь: через забор перегибались старые раскидистые кусты сирени. Правда, сирень была беспородная — цветы мелкие и гроздья не пышные, зато ветки нависали над лавочкой шатром. И если усесться на ней с девчонкой, не заметит вечерний прохожий, что там, в тени, — парочка.
Однако по виду Евстигнеева непохоже было, чтобы он наслаждался уединением. Он как-то весь высовывался из-под сиреневого шатра, сторонясь веток и гроздьев, ронявших на него маленькие блеклые цветки. Фуражка была сдвинута на затылок. И еще он курил, держал папиросу в горсти и время от времени дул на огонек. Что-то в нем было необычное.
Потом Шарифову припомнилось, что следователь-то зимой курить бросил.