Индия. Записки белого человека

Володин Михаил Яковлевич

Хотя «Записки белого человека» и не являются в прямом смысле путевыми заметками, в основе книги лежат путешествия автора по Индии. Но экзотический антураж здесь лишь средство, чтобы на фоне этих ярких декораций показать человека, отправившегося в путь в одиночку, — его чувства и мысли, его осознание себя и своего места в мире.

 

 

Бабушка и Киплинг

вместо предисловия

Мне было года четыре, не больше — в мои пять наша семья переехала в отдельную квартиру, а до этого мы, по выражению мамы, ютились в углу у бабушки. Так вот, однажды я пришел со двора страшно грязным. Собственно, я редко приходил другим. Бабушка едва успевала стирать мою одежду. При этом она вечно ругалась: «Вы только взгляните на него, натуральный трубочист!» На «трубочиста» я не обижался: так называли внуков все бабушки. Но, похоже, в тот раз я пришел грязнее обычного. Бабушка, вынимая меня из набухших от грязи штанов, неожиданно горько выдохнула:

— Ты — мой черный человек!

— Почему черный? — наивно спросил я.

— Потому что белые люди так себя не ведут.

Как должны себя вести белые люди, я и по сей день не знаю. И спросить, увы, некого. Уверен, бабушка имела в виду все что угодно, только не цвет кожи. Была она на десять лет старше Октябрьской революции, и, как большинству советских людей, расизм ей был чужд. Скорее всего, ее идеальный «белый человек» был похож на героев Киплинга: умный, смелый, благородный и, безусловно, чистый. А «черный человек», возможно, тоже был прекрасен и светел душой, но малограмотен и грязен телом. И уж конечно, любила она обоих!

Бедная моя бабушка! Бедный, бедный Киплинг! И мы — мы тоже бедные: уж больно неумно живем. Чтобы понять это, не нужно ехать в Индию. Но я уже здесь! Я — «сахиб», «белая обезьяна» — шатаюсь по треугольнику Индостана, наблюдаю за туземцами и за такими же, как я сам, белыми людьми и время от времени что-то беспорядочно записываю в толстый блокнот. Так и складываются эти записки страшно далекого от идеала белого человека.

 

Часть I

В центре Индии

 

Москва

Мумбай

Аурангабад

Манду

Санчи

Кхаджурахо

Бандавгарх

Мумбай

Москва

 

Глава 1

LP & Single, или Путешествие на год назад

Москва — Мумбай — Аурангабад — Манду — Санчи — Кхаджурахо — Бандавгарх — Мумбай — Москва

На третий день моего пребывания в Индии на «мобильнике» высветился знакомый номер, и та, с которой я годом раньше впервые попал в эту страну (и от которой бежал из Москвы теперь!), весело сообщила: «Мы в Мумбае. Слышал новость? Вчера „Азербайджанские авиалинии“ прекратили полеты на Индию. Так что назад — на попутках».

Я мог только догадываться, кто эти «мы» — подруга выбирала между двумя молодыми людьми и никак не могла решить, кого она больше любит. В ответ на дорогой голос сердце исполнило лезгинку, но я тотчас же осадил его.

— Откуда ты знаешь? — только и спросил я.

— Объявили в Домодедово и предложили забрать половину стоимости билета или поменять Азербайджан на другую компанию. Мы решили менять. А ты что будешь делать?

— А я останусь здесь жить, — сказал я и отключил «мобильник». Пережить это «мы» было невозможно!

А ведь какие-то полтора года назад она пускала в ход все свое женское коварство, чтобы уговорить меня поехать в Индию, о которой мечтала с детства! Но мое сердце принадлежало Мексике.

— Да я даже ни одного индийского фильма не видел! — лениво отшучивался я.

— А мексиканские видел? — подначивала подруга.

— Еще бы, «Суку-любовь»! А с Индией меня связывает только родительский Рабиндранат Тагор. Я его в седьмом классе отнес к букинисту, за что и был бит!

— Хороший, кстати, писатель. А насчет Мексики — не переживай, съездим еще.

— По правде сказать, меня тошнит от Востока! — Я вводил в бой последний и самый главный аргумент.

— Ну ты даешь! Мы же не на Восток едем, а в Индию, — было мне ответом, и я понял, что сражение проиграно.

Вот такой разговор произошел у нас с подругой летом 2004 года. А теперь она мне звонит и сообщает — «мы прилетели», «мы решили»!

От расстройства я повертел в руках сигарету, чиркнул зажигалкой, пару раз затянулся… и закопал «бычок» в песок. Я давно уже замечал за собой странную особенность: когда судьба дает крен, мне хочется раскачать ее суденышко еще больше. Иногда это помогает.

«В Индии не курю!» — записал я в дневник и мысленно посвятил этот поступок вероломной подруге. Потом, машинально листая тетрадь, я отыскал записи годовой давности и погрузился в наше первое путешествие в Индию.

Предел мечтаний

Москва — Мумбай — Элефанта — Аурангабад

Мы сидели на ступеньках в аэропорту Домодедово и смотрели на стометровый хвост, уползающий в пассажирский аквариум. На воротах, где еще пару часов назад должна была зажечься табличка «Мумбай», по-прежнему горел «Лиссабон». Человеческая змея уползала и никак не могла уползти в этот чертов Лиссабон. Казалось, вся Москва решила разом посмотреть на закат Европы. И только мы неподвижно сидели на ступеньках и ждали своей Индии.

Чтобы как-то скоротать время, я читал подруге статью о Мумбае — так нынче называется старый добрый Бомбей. В путеводителе, как в правильно собранном паззле, по порядку — текст к фотографии, фотография к тексту — располагались составляющие огромного города: величественные Ворота Индии, волшебные улочки Колабы, манящая пестрота бомбейских базаров, приторные красоты Болливуда и, наконец, остров Элефанта со знаменитыми пещерами. Я складывал буквы в слова, а слова в столь желаемое — не мной, моей спутницей! — будущее, пытаясь заворожить и очередь, и Лиссабон, и Домодедово… И в конце концов все получилось.

Через два часа в самолете я заметил, что индийцы похожи на слонов. Наверняка заметил бы и раньше, но до сих пор я и индийцев-то толком не видел. Через проход от меня сидел старый слон с широко расставленными крошечными глазками, огромными волосатыми ушами (казалось, за них на протяжении всей его жизни дергали крючьями погонщики) и соразмерным ушам носом. Рядом с ним восседал еще один слон, дальше — еще и еще. Старец поманил меня и, тяжело дыша, спросил, куда мы летим. А я, наклонившись к нему, простодушно сказал: «В Индию!» — и увидел совсем рядом с собой глубоко посаженный глаз, окруженный сеткой мелких морщин. Глаз смотрел на меня с пониманием — мол, куда же в самом деле можно еще лететь! А мне вдруг стало грустно: в Индию я летел поневоле. Таким способом почему-то надо было доказывать свои нежные чувства.

Сосед, словно почувствовав мое настроение, покачал головой и принялся рассказывать о Мумбае — о красоте Ворот Индии, о любимой туристами Колабе, о пестрых бомбейских базарах, о сентиментальном Болливуде и о волшебном острове Элефанта… Он возвращался из США и дважды назвал Мумбай пределом мечтаний. И я почти поверил ему — он был отличным продавцом достопримечательностей и продавцом вообще.

Его дедушка когда-то держал портняжную мастерскую и шил для английских колониальных властей легкие парусиновые штаны. Его отец расширил семейный бизнес до фабрики. А сам он — слон независимо мотнул хоботом — двадцать лет назад наладил поставки одежды в Америку. Теперь у него в Детройте офис, которым руководят сыновья, а ему только и остается как летать туда в качестве консультанта. Он дал мне визитку, на ней его имя было написано на хинди и на английском (первое я не смог прочесть, второе — произнести). Потом пригласил в гости и долго объяснял, как добраться до его дома. И на сердце у меня было тепло от его гостеприимства и доброжелательности.

В половину пятого утра бомбейский аэропорт был пуст и пах мышами. Мы обменяли деньги у сонного клерка и вышли на свежий воздух. Впрочем, определение «свежий» было данью устоявшимся словосочетаниям и к наружному воздуху никак не относилось. Площадь перед зданием аэропорта была погружена в тяжелый, как ватное одеяло, туман. Внутри него тут и там плескались крошечные антикварные машины. Они напоминали наши «инвалидки», но все же были чуть побольше. В одних машинах спали, возле других стояли заспанные смуглые водители — все, как один, невысокие, щуплые и похожие на кого угодно, только не на слонов. «Ага, — догадался я. — Слоны встречаются только в самолетах!» Мы сели в машину к кролику. У него были испуганные глаза, и он все время нервно водил носом, словно к чему-то принюхивался.

Кролик несколько раз обращался к нам по-английски, но его язык был нам непонятен. Справа и слева от дороги стояли лачуги, возле которых в рассветных лучах копошились — издалека было не разобрать — то ли дети, то ли щуплые взрослые. Туман понемногу поднимался от земли, и на его место, словно в открывшуюся щель, хлынул отвратительный запах нищеты, мочи и помоев. Мы ехали молча, и я несколько раз украдкой косился на подругу. На ее лице странным образом уживались желание спать, любопытство и отвращение.

Бродя по бомбейской набережной, мы старались не смотреть на воду, но еще тщательнее отводили глаза друг от друга. Ворота Индии оказались жалким подобием Триумфальной арки. Рядом в зеленой, пахнущей гнилью пене плескались чайки. Их были тысячи, и они поедали что-то, напоминавшее завернутые в мешковину куски мяса.

— Ну вот и море, — сказал я и махнул рукой в сторону птиц. Подруга почему-то обиделась. Она и вообще с каждым часом в Мумбае все более мрачнела и уходила в себя.

— Не расстраивайся, еще вполне можно вернуться! — Я неуклюже попытался утешить подругу и получил в ответ такой взгляд, что дальше предпочел молчать.

К середине дня, натолкавшись среди торговцев китайскими пластмассовыми игрушками, надышавшись пропущенными через миллионы двигателей нефтепродуктами и насмотревшись на не ремонтировавшиеся со времен последнего визита королевской четы колониальные красоты, мы отправились на железнодорожный вокзал с гордым названием «Виктория». Навстречу нам через подземный переход неостановимо, как белогвардейцы в историческом фильме «Чапаев», шли тысячи индийцев. Казалось, будь у меня пулемет «максим», они и тогда не свернули бы со своего пути. Их словно специально выпустили из поезда — из десятков поездов одновременно! — чтобы размазать нас по асфальту. Но такое бешенство было написано на наших лицах, что враги растерянно расступались, и мы беспрепятственно проходили сквозь толпу.

Нам было все равно куда ехать, лишь бы выбраться за пределы этого города грез. С билетами на вечерний поезд в Аурангабад в кармане мы сели на катер и поплыли на остров Элефанту. От тех нескольких часов у меня остался отснятый на видеокамеру эпизод, где подруга — усталая и разочарованная — кормит иссиня-черную козу совершенно несъедобным початком кукурузы. И коза — с глазами и шкурой истого дьявола — становится на задние ноги и тянется, тянется к лицу девушки.

Куда бы мы ни шли, везде на острове нас встречали торговцы. Они стеной стояли возле крошечной железной дороги, которая была проложена от пристани к лестнице, ведущей на холм, и на самой лестнице, поднимающейся к пещерам. Здесь не было слонов, но с веток свисали стаи обезьян. Одна из них, улучив момент, выхватила у меня из рук плитку шоколада — ту единственную еду, что мы взяли с собой на остров. Все было против нас! Во время прогулки вокруг неказистого форта подруга, глядя на уложенные на камни пушечные стволы, безнадежно спросила:

— Не знаешь, почему остров назвали Элефантой?

Я взглянул на нее и как-то разом понял, что чувствовала с детства мечтавшая об Индии девушка. И на ходу принялся раскрашивать тускловатую реальность.

— Когда в тридцатых годах шестнадцатого века португальцы приплыли завоевывать то, что тогда было Мумбаем, — сообщил я с важным видом, — два корабля направились на соседний остров. Уже на подступах к бухте их встретил град камней. Огромные глыбы падали на палубы, сносили мачты, убивали матросов. Капитаны в панике отступили. Через месяц группа из пяти судов была послана усмирить защитников острова. И снова их встретила каменная канонада. Так продолжалось до тех пор, пока не приплыл португальский флагман «Святой Генрих» — его борта были так высоки, что до палубы камни не долетали.

— Они из этих пушек стреляли, что ли? — с интересом спросила моя спутница, показав на орудия.

— Не перебивай! — строго сказал я и продолжил свой фантастический бред. — Каково же было изумление высадившихся на берег португальцев, когда они увидели, что остров защищали двенадцать слонов! При осаде все они, кроме одного, погибли, а этого, последнего, отвезли в Лиссабон, обвинили в колдовстве и судили. Шел тысяча пятьсот тридцать шестой год, — добавил я после паузы. — Это было первое дело португальской инквизиции.

И тут впервые за весь день подруга засмеялась.

Мы возвращались последним катером. Плоское тупорылое суденышко монотонно переваливалось с волны на волну, и мне снилось наше первое свидание. Мы лежим на траве у реки где-то в Подмосковье. Вода плещет о берег и с каждым разом оказывается все ближе к нам. Я щекочу травинкой шею девушки, а она смотрит на меня долгим особенным взглядом. Мне хочется что-то сказать ей, о чем-то предупредить. Но во сне я разучился говорить — просто смотрю в глаза и изо всех сил стараюсь сделать так, чтобы взгляд выражал не только то, что я хочу ее, но и что-то более осмысленное. То, что я тревожусь о ее будущем, например.

Город любви

Манду

…А бывает, просыпаешься в темноте и не понимаешь, где ты и зачем. Глаза с трудом разлепляешь и видишь над собой крошечное окошко и решетку на нем. Нащупываешь рядом чье-то тело, вспоминаешь — LP. И уже не себя жалеешь — ее, скрюченную, окоченевшую от сырого безнадежного холода, уснувшую за час до рассвета. Бедная, моя бедная LP… Эл-Пи…

Имя для подруги я придумал незадолго до отлета в Индию и очень им гордился. Оно было образовано из ее инициалов и одновременно подчеркивало долгоиграющую сущность наших отношений: пластинка была донельзя заезженная, но продолжала крутиться.

Мы добрались до Манду ранним вечером: в долине уже сгущался сумрак, а по верхушкам холмов все еще катилось тягучее закатное солнце. Город Манду оказался крошечной деревушкой на вершине холма. Тут и там виднелись развалины древних каменных дворцов, но нам было не до них — надо было устраиваться на ночлег. Водитель Саид ткнулся в одну гостиницу, в другую — мест нигде не было. А и были бы, ничего бы не изменилось: всю дорогу от Аурангабада я пытался поменять стодолларовую купюру на рупии, но не преуспел. Так и ехал, бестолково зажав ее в кулаке.

И вот в результате моя прекрасная подруга спит с истерзанным телом и страданием на лице. В окне виднеется расчерченный в ржавую клетку баобаб. На его верхушке лежит серое влажное небо. Дерево на фоне неба кажется черным, и в комнате тоже темно. В довершение снаружи отвратительно пахнет паленой ветошью. И все же грех жаловаться! «Кингс-отель» оказался единственным местом, где нас пустили переночевать в долг, поверив, что утром мы принесем восемьдесят рупий за ночлег. Жилище стоило своих денег: пол был глиняным, возле окна стоял сложенный из кирпичей топчан, на который LP бросила одеяла, в дальней стене виднелась кокетливая арка, в основании которой устрашающе зияла черная, уходящая в землю дыра. Место служило одновременно туалетом и сливом при умывании.

— Захотите помыться, зовите мальчика. Ведро воды — пять рупий, — равнодушно сказал хозяин и закрыл за собой дверь.

Мы поспешили выбраться наружу. Светило зависло над ущельем, отделявшим Манду от соседнего холма. Камни и деревья отбрасывали тени, обрывавшиеся в самых неожиданных местах. Пошарив взглядом, можно было отыскать их продолжение на каком-нибудь уступе в глубине пропасти, потом — на следующем. И дальше, дальше… Казалось, падая, тени насмерть цеплялись за всякую неровность — рвались на части, но не разжимали мертвой хватки. Мы и сами были словно эти тени: давно следовало разъехаться и жить порознь, но вот хватались друг за друга, страшась упасть и потеряться навсегда. Поездка в Индию и была последней попыткой удержаться рядом.

Мы сидели на каменной скамье, поставленной здесь неизвестно в какие стародавние времена, и молча смотрели на закат. Внезапно LP поднялась, сделала шаг и, устроившись на краю обрыва, свесила ноги над пропастью. У меня перехватило дыхание. Она курила, а я боялся жестом или звуком нарушить шаткое равновесие.

— И кому ты что доказываешь? — только и спросил я, когда она, стрельнув окурком в пропасть, вернулась ко мне. Дальше мы так же молча шли, держась за руки, сквозь быстро опустившуюся ночь под неузнаваемыми созвездиями. На ночлег устраивались в темноте.

Я поправляю одеяло, еще раз вглядываюсь в размытое сумраком, насупленное лицо LP и, стараясь не шуметь, выхожу наружу. Прямо за дверью кто-то сидит. Не сразу понимаю, что это живое существо, — фигура упрятана в брезентовый балахон, головы вовсе нет. Только по струйкам дыма, сочащимся сквозь складки капюшона, можно догадаться, что содержимое мешка курит. Вот откуда так мерзко пахнет! Я инстинктивно морщусь и против собственного желания здороваюсь с бродягой. Есть в этом что-то неправильное, приветствовать незнакомого человека, который заранее тебе неприятен. Это всё комплексы, издержки воспитания! Из капюшона на меня смотрят пожухлые невыразительные глаза. Их обладатель неторопливо затягивается крошечной коричневой сигареткой (я еще не знаю, что это «бидис» — обычное курево для малоимущих, а не разновидность марихуаны) и на выдохе спрашивает по-английски:

— Вы русский?

— Как вы догадались? — отвечаю я вопросом на вопрос, неприятно удивленный проницательностью человека из мешка.

— У вас красивая девушка! — говорит незнакомец на ярко выраженном кокни и из своего укрытия смотрит мне в глаза. — Как вас сюда занесло?

Мне хочется уйти, но я не двигаюсь с места. Человек из мешка ритмично, словно в такт неслышимой музыке, качает головой, и капюшон тоже покачивается. Из его темного жерла змеится дым, и я не могу отвести взгляда от этого колеблющегося марева, скрывающего глаза бродяги. Почему я отвечаю на его вопрос? Почему рассказываю о себе?

В Манду мы попали случайно. Сидя в гостиничном номере в Аурангабаде и разглядывая карту, я набрел на двусмысленное название. «А хочешь в Манду?» — безрадостно предложил я LP, сделав ударение на последнем слоге. Нам предстояло просидеть в унылой привокзальной гостинице полтора суток — ближайший поезд в сторону Индора отправлялся к вечеру следующего дня. От невыносимости ожидания я и погрузился в изучение карты. LP на предложение не отреагировала. В следующий раз странное название прозвучало в тот же день ближе к вечеру, когда я, поддавшись на уговоры хозяина турбюро, чернобрового джигита в белоснежном костюме, согласился взять напрокат машину с водителем и принялся расспрашивать о маршруте. Джигит уверенно разъяснил, что к вечеру первого дня водитель Саид привезет нас в Манду — древний город любви, а дальше мы последуем по маршруту на Санчи, Кхаджурахо, Бандавгарх и вернемся в Аурангабад. Вторичное упоминание режущего слух слова я воспринял как перст судьбы и подписал договор на десятидневную аренду автомобиля с многообещающим названием «амбассадор». Напоследок я поинтересовался у хозяина турбюро, говорит ли водитель по-английски.

— Процентов на шестьдесят говорит, — склонив голову набок, доверительно сообщил мне джигит. — Зато понимает на все сто!

На том мы и расстались. Увидев поутру машину, абрисом напоминавшую 402-й «москвич», и застывшего в полупоклоне у приоткрытой дверцы араба, мы с LP пришли в состояние необузданного веселья и почувствовали себя отъявленными колонизаторами. На арабе был такой же белоснежный костюм, как на его хозяине. Из нагрудного кармана торчал крошечный цветок, а над верхней губой призывно топорщились стрелки усов. Можно было подумать, что он пришел на первое свидание. Впечатление портила лишь намотанная вокруг шеи несвежая тряпка. При нашем появлении араб склонился еще ниже и почтительно — больше того, подобострастно! — ждал, когда мы отсмеемся и усядемся в машину, чтобы закрыть за нами дверцу. Впрочем, вскоре стало понятно: если он и стремился завоевать чье-то сердце, то лишь мое — на LP, как на существо низшее, он демонстративно не обращал внимания.

— Саид простудился, ему трудно говорить, — на прощанье сообщил джигит. — Пощадите его горло, и да будет вам Аллах опорой в пути!

Автомобиль зарычал, дернулся и помчался прочь из Аурангабада. Если дорога была свободной, то Саид ехал со скоростью тридцать миль в час, но такое случалось редко. Чаще мы плелись за очередной телегой с мулом, не имея возможности обогнать ее — навстречу непрерывным потоком шли грузовики и такие же, как наш, «амбассадоры». В Манду мы добрались на закате.

…А еще бывает, проваливаешься в забытье — и нет тебя. Потом выползаешь на свет и становится не по себе: где был — не помнишь, сколько времени отсутствовал — не ведаешь. Как подводная лодка, крутишь перископом — туда-сюда, туда-сюда, но ни там, ни тут нет тебе никакой подсказки. И становится страшно, словно кто-то другой прожил кусок твоей жизни и оставил на ее поверхности следы своего пребывания. Вот тогда и понимаешь, как тонка и прозрачна мембрана, отделяющая твое «я» от чужого, как в сущности беззащитен ты сам перед остальным миром.

Однажды я услышал историю о том, как некий житель то ли Урюпинска, то ли Ижевска, копаясь в огороде, нашел наконечник стрелы — медный, позеленевший от времени конус с зазубринами. Он подбросил его на ладони — раз, другой… А потом с топором в руках твердым шагом вошел в дом соседа и убил того на месте. На суде безумец твердил об одном: когда-то давным-давно этот сосед привел в деревню воинов вражеского племени и заживо сжег его жену с детьми.

Я знаю, почему эта история вспомнилась сейчас в заброшенном богами индийском селении: у меня на ладони лежит почерневшая от времени монета с едва различимым рисунком. Там женщина играет на лютне, а рядом с ней — мужчина с флейтой у губ. Я отрешенно подбрасываю монету и ловлю, подбрасываю и ловлю. Человек из мешка — это он дал мне монету — смотрит на меня так, словно я только что перенес тяжелую операцию. Он продолжает чадить своей сигареткой, но теперь капюшон откинут, и я вижу круглую голову с оттопыренными ушами. Ее владельцу лет тридцать пять или немногим больше. Его зовут Риччи. Он англичанин, но в Англию приезжает лишь затем, чтобы уладить финансовые вопросы. «Ну-ну, бродяга с финансами, и имя подходящее!» — Я мысленно усмехаюсь и возвращаю монету. Но бродяга, словно слыша мои мысли, усмехается в ответ. Он уже двенадцать лет в пути, и не было года, чтобы путь его не проходил через Манду.

— С этой вот скалы она и бросилась. — Англичанин продолжает неведомо когда начатый рассказ и показывает себе под ноги. И я знаю, о ком он говорит.

Пока душа моя путешествовала в неведомых пределах, мы загадочным образом переместились на каменную скамью — ту самую, с которой вчера с LP наблюдали закат. Небо посветлело, но солнце еще не поднялось над краем хребта. Пропасть от этого кажется еще более мрачной. Я встаю и с опаской подхожу к камню, на котором курила моя подруга. Далеко внизу из темноты проступает белое пятно. Оно может быть чем угодно — от старой газеты до выхода известняка на поверхность. Но я почему-то уверен, что это женское платье! Мне кажется, я вижу отброшенный в сторону рукав. И я всматриваюсь — до рези в глазах, до головокружения — в сгущающийся в глубине провала мрак. Так пытаешься пробиться сквозь толщу времени, вспоминая что-то случившееся с тобой, какое-то событие, которому был свидетелем. И поняв, что напрасно стараешься, в ужасе отшатываешься от собственного прошлого, делаешь все, чтобы не думать о нем. Вот и я сейчас отхожу на негнущихся ногах от края пропасти. Мне страшно и непонятно — каким боком то, что лежит в ее глубине, может касаться меня и моей жизни.

За день до гибели Рани Рупамати сочинила одну из лучших своих песен. Она сидела в восточной беседке дворца, подаренного ей Баз Бахадуром, и играла на уде — арабской лютне. «Если возлюбленный опаздывает на свидание, погаси луну и живи в темноте», — пела самая красивая женщина княжества Мальвы, первая жена тридцатилетнего султана Баз Бахадура. После десяти лет ни на день не ослабевавшей любви она готова была погасить светило и скрыться во мраке.

Дворец Рупамати стоял в южной оконечности дворцового комплекса. Из беседки на крыше было видно, как внизу блестит на солнце вода в бассейне, устроенном для нее возлюбленным. Через месяц источник, питающий бассейн, высохнет, потом вновь наполнится дождевыми потоками, принесенными в Мальву северным ветром, но Рупамати этого уже не увидит.

Десять лет назад, проезжая через Раджпут — княжество к северу от Мальвы, султан увидел купающуюся в лесной реке индианку и влюбился в нее так страстно, как только и может полюбить чистое сердце в первый раз. Отец девушки, князь Раджпута, узнав о любви мусульманина, был разгневан и приказал запереть дочь в самой высокой крепостной башне. Той же ночью юноша влез по отвесной стене и похитил возлюбленную. Через двенадцать дней он привез драгоценную добычу в свой дворец в Манду, столице могущественной Мальвы. Но это было лишь полдела. Султан, сам известный музыкант, сделал большее — он заставил Рупамати, в свои тринадцать лет самую знаменитую певицу и сочинительницу песен в индийском мире, полюбить его, иноверца, и добился у князя Раджпута благословения их брака!

На Востоке знают два вида любви: любовь в объятиях — санъйогу, и любовь в разлуке — вийогу. За десять лет Рупамати довелось сполна испытать и ту, и другую. Но сейчас возникло нечто новое. За стеной дворца лежал Манду — город их с Баз Бахадуром любви. Самый красивый город от Агры до Мумбая тысячами окон пялился на все четыре стороны в поисках своего султана. Баз Бахадура нигде не было!

На следующий день после того, как стало известно, что войско Великого Могола Акбара вышло из Дели и направилось к Манду, Баз Бахадур с небольшим отрядом поскакал в Раджпут к отцу Рупамати за помощью. Войско Акбара было в четыре раза больше того, что могла выставить Мальва. Великий Могол не считал воинов, он намеревался взять добычу во что бы то ни стало. А добычей была назначена она, красавица Рупамати!

С момента отъезда Баз Бахадура Рупамати мучалась одним-единственным вопросом. Ее мысли занимало не то, кто придет в Манду первым — муж или враг: султану предстояло проскакать расстояние вдвое большее, чем могольским воинам: он не мог успеть. Принцессу терзало другое: в какой момент возлюбленный предал ее, вот что занимало ее ум и сердце! Он знал, что не успеет вернуться, и все же ускакал прочь из дворца. Мог взять ее с собой или остаться с нею, но предпочел третье… Она пыталась понять, о чем он думал в момент прощания, и все, что приходило на ум, казалось глупым и неправдоподобным.

Рупамати приказала денно и нощно нести караул на башне у северных Индорских ворот — войска появятся оттуда. На девятый день на мачте над башней взвился черный флаг: часовые оповещали, что приближается армия Акбара. Рупамати не торопилась, она знала, что у нее есть несколько часов. Она спокойно сложила письма Баз Бахадура и несколько любимых украшений в шкатулку из слоновой кости и, взяв ее с собой, отправилась в восточную беседку. У входа в нее стояли, склонив головы, четыре евнуха.

— Исмагил, — позвала Рупамати одного из них и протянула слуге лист плотной бумаги с нарисованной на нем миниатюрой. — Передашь господину!

На рисунке была изображена пропасть со стоящим возле самого ее края юношей. Юноша играл на флейте, а к нему — прямо по воздуху — шла девушка с закрытыми глазами. Под рисунком было написано черной тушью на хинди: ЕСЛИ ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ ОПАЗДЫВАЕТ НА СВИДАНИЕ, ПОГАСИ ЛУНУ И ЖИВИ В ТЕМНОТЕ.

— Рупамати дождалась заката на этой скамье. — Англичанин в очередной раз закурил и выпустил клуб вонючего дыма. — Вместе с последним лучом солнца она встала на камень и шагнула в пропасть. Говорят, ее подхватил порыв ветра и не дал разбиться… — Англичанин помолчал, затем повернулся ко мне: — Красивая история?

— А что стало с Баз Бахадуром? — Мой голос звучал так сдавленно, словно кто-то держал меня за горло.

— Через год он пошел на службу к Акбару.

Я молчал, безнадежно глядя на окружающие холмы, на их склоны, срывающиеся в темноту провала, на облака над ними и понимал: продолжения не будет. И все же ждал — так, словно от этого зависела моя жизнь.

Риччи достал из складок балахона короткую бамбуковую флейту и заиграл. Мелодия была по-восточному тягучей и витиеватой, но сквозь пестрый колорит в ней без труда различались и страсть, и боль, и безысходность. Во всем мире несчастная любовь одинакова, а счастливая со временем либо становится несчастной, либо перестает быть любовью. И чем страшнее, чем кощунственнее конец любовной истории, тем дольше в сознании людей держится память о ней.

Звуки флейты отзывались во мне физической болью. Я что есть сил сжал зубы — два года не было этих приступов, этой вакханалии безумия и страха! И вот сейчас из прошлого, из самых дальних его казематов, крадущейся походкой приближалась та, при виде которой у меня темнело в глазах, и сводило горло, и легкие забывали сделать очередной вдох… Я не хотел, чтобы англичанин видел мое лицо, отвернулся и почувствовал, как дрожат губы, как дрожь распространяется по всему телу… И точно так же, как два года назад, в последний момент между мной и пропастью отчаянья возникла LP: взяла за руку и увела в безопасное место. Я представил ее, потерянно сидящую в одном носке на краю кирпичного топчана в дешевом гостиничном номере, и жалость, которую уже почти испытывал к самому себе, уступила место нежности и желанию быстрее оказаться с ней рядом.

— Мне пора! — сказал я, готовый сорваться с места.

Риччи спрятал флейту и молча смотрел, как солнце поднимается из-за горы.

— Не волнуйтесь. — Я впервые за все время заметил на лице своего собеседника подобие улыбки. — Все будет хорошо!

Странное дело, этот куривший вонючие сигареты бродяга внушал мне уважение. И я готов был поверить его пророчествам. Но больше он ничего не сказал.

— Что это за мелодия? — спросил я, просто чтобы о чем-нибудь спросить.

— Не догадались? — удивился англичанин. — Последняя песня Рупамати.

Настала моя очередь удивляться:

— А я решил, что это легенда! Вы историк?

— Нет, — ответил Риччи и встал со скамейки. — Просто часто бываю в Манду.

Мы поднимались по тропинке вверх к павильону Рупамати и молчали. Проходя мимо восточной беседки, Риччи набросил на голову капюшон и сказал:

— Десять лет назад у меня здесь погибла жена. — И после паузы добавил: — Скорее всего, оступилась.

Я дернулся в его сторону, но из-под капюшона на меня смотрели спокойные, ничего не выражающие глаза.

— Вы слишком впечатлительны, — заметил англичанин. — Проживая чужие беды, мы примеряем их на себя.

От некогда великолепной столицы великого султаната осталась пара сотен бедняцких домиков. Они, как деревенские дети к подолам матерей, жались к искореженным стенам древних дворцов. Единственным сооружением, прошедшим сквозь века без видимых повреждений, была стоявшая посреди поселка огромная мечеть. Возле входа в нее толпились старики в чалмах. С ними было несколько мальчиков. Не доходя до мечети, Риччи остановился и, повернувшись ко мне, спросил:

— Вы надолго сюда?

— Нет, после обеда уедем, — ответил я.

На лице англичанина на мгновение отразилось недоумение, но оно тотчас приняло прежнее выражение.

— Что ж, — сказал он. — Ни к чему стремиться увидеть Аллаха. Главное, не забывать, что Аллах видит тебя.

Я не понял, что он хотел этим сказать. И тогда он пояснил:

— Вы торопитесь уехать, но Манду — не то место, которое скоро вас отпустит.

На прощанье он протянул мне руку, на ладони лежала уже знакомая старинная монета.

— Это вам, — сказал англичанин. — На память о Манду.

Я разглядывал монету, невольно задерживая собеседника. Было в рассказанной истории какое-то противоречие — но какое, я не мог понять! Наконец я еще раз перевернул монету и, вглядываясь в изображение девушки, спросил:

— А кто чеканил эти деньги?

— Я, — просто ответил бродяга и, смешавшись с толпой стариков у входа, исчез в мечети.

Напротив нашего отеля стоял «амбассадор». При виде меня Саид выскочил из кабины и распахнул дверцу. Он успел побриться и выглядел так, словно ночевал не в машине, а в роскошной гостинице. Я отрицательно покачал головой и направился в угол двора, туда, где находился наш номер.

Уже на подходе я почувствовал неладное: дверь была слегка приоткрыта и изнутри доносились слабые всхлипывания. LP сидела на каменном ложе и, уперев кулаки в щеки, жалобно, совсем по-детски, плакала, утирая слезы носком.

— Ну что ты? Что? — Я встал на колени перед ней и попытался ее обнять.

— Ты бросил меня… Я проснулась от холода, а тебя нет, — продолжала всхлипывать LP, и я не знал, что ответить. — А еще мне приснилось… мне приснилось… мне…

И она зарыдала так, словно все это время сдерживала горе внутри, а сейчас выпустила его наружу.

Маленький Будда

Санчи

Дорога из Манду в Санчи длинна и однообразна. Пару раз, завидев придорожные храмы, я обращался к Саиду за разъяснениями, но тот выдавливал из себя жалкое сипение и обреченно показывал на замотанное тряпкой горло. При этом усы его топорщились так печально, что мне становилось стыдно за эксплуатацию больного водителя. Прошлой ночью в Манду я чуть было не вытащил его из автомобиля, где он готовился провести ночь, и не привел с собой в наш скромный номер. Меня остановила лишь перспектива ночлега на каменном ложе втроем: а спать на земляном полу недужному шоферу было вряд ли полезнее, чем в «амбассадоре».

Некоторое разнообразие поездке добавляли мелкие неурядицы. За Индором мы догнали моторикшу с молодоженами и дюжиной свисавших с боков свадебных гостей. Невеста была так хороша, что я не удержался и послал ей воздушный поцелуй. Вероятно, этого делать не стоило — лицо жениха перекосилось от ярости, и лишь благодаря искусству Саида и преимуществу в скорости «амбассадора» нам удалось уйти от объяснений с воинственными аборигенами. Недоезжая Бхопала, мы сбились с пути, пропетляли час по проселку и заехали в песчаный карьер. В ответ на все вопросы Саид сипел, хрипел и сморкался. По пути я не выдержал и купил ему антигриппин местного производства. Теперь всякий раз, когда моя совесть начинала напоминать о себе, я успокаивал ее парой таблеток, которые вталкивал в Саида. Я надеялся, что к Санчи, где мы намеревались провести ночь, он пойдет на поправку. Но моим надеждам не суждено было сбыться: Саиду лучше не становилось. Вечером мне пришлось накормить водителя ужином и снять ему номер в гостинице. Это значительно выходило за рамки подписанного в Аурангабаде договора с хозяином-джигитом и, безусловно, могло считаться актом небывалого гуманизма. С мыслями о собственном благородстве я и уснул.

Среди ночи я проснулся от зуда во всем теле. При свете настольной лампы на руках и ногах стали видны десятки укусов, а на стенах нашего номера — сотни комаров: сетка на окне оказалась поврежденной. Мной овладело бешенство: со шлепанцем в руках я полез на стул и начал крушить несметные вражьи полчища, оставляя на стенах кровавые пятна и полосы. Вызванный поутру менеджер в ответ на мои жалобы осмотрел некондиционную сетку и, сокрушенно покачав головой, пробормотал что-то о буддийских ценностях и о любви ко всему живому. Потом вытащил из кармана небольшой распылитель с белилами и моментально закрасил следы кровавого побоища. После чего стена стала девственно чистой, зато пятна от укусов краснели на коже, нестерпимо чесались и портили впечатление не только от древнейших буддийских памятников, но и от буддизма вообще.

В первый раз мы увидели доктора Шталля за завтраком. Он в одиночестве сидел за столиком и читал «Хандельсблатт». Где можно добыть немецкую газету в самом глухом углу штата Махарастра, было неясно. Позднее, познакомившись с доктором, я прямо спросил его об этом. Он удивленно взглянул на меня, потом перевернул газету — номер был прошлогодним. Купил его доктор перед отлетом в Индию во франкфуртском аэропорту и с тех пор неизменно — во время каждого приема пищи — просматривал. При этом нужны ему были не новости из внешнего мира, а сам процесс чтения за едой. «Традиции существуют для того, чтобы поддерживать мировой порядок», — сказал доктор Шталль и аккуратно вытер салфеткой уголки рта.

На осмотр Санчи мы отвели полдня. От гостиницы, где мы остановились, до знаменитых ступ было не больше полумили. Некоторое время мы с LP шли по асфальту, потом свернули на грунтовую дорогу, купили билет в будочке возле проволочной ограды и по тропинке поднялись на холм. Оттуда как-то разом открывался вид на десяток космических сооружений. Они были похожи сразу на всё — от летающих тарелок до перевернутых узбекских пиал. Надо сказать, впечатление ступы производили среднее: по сравнению с мексиканскими пирамидами не поражали воображения ни размерами, ни красотой. Одна лишь Великая ступа императора Ашоки — тридцатиметровая в диаметре полусфера — привлекала внимание каменным забором с четырьмя воротами, распахнутыми на все стороны света. Ворота были украшены скульптурами людей и зверей, застывших от сознания важности собственной миссии. Позади полусферы (хотя где у полусферы это «позади»?) беспорядочно стояли колонны, напоминавшие об античной Элладе или о Древнем Риме. А где-то далеко-далеко у подножия холма виднелась железная дорога, и по ней среди зеленых полей под синим-пресиним небом бежал крошечный поезд. Ничего не надо было придумывать, готовая фотография! Оставалось только в ручном режиме выставить фокус на «бесконечность». Так, чтобы паровоз и вагоны вышли резкими, а античные колонны — размытыми. И получится поезд, бегущий сквозь время! В общем, идея банальная, но результат мог бы получиться эффектным.

Я установил штатив с фотоаппаратом, склонился к видоискателю и почувствовал, что кто-то наблюдает за мной. В трех метрах за моей спиной стоял доктор Шталль. То есть в этот момент я еще не знал о нем ничего, кроме того, что за завтраком он читал «Хандельсблатт». Смотрелся доктор очень колоритно. Он был слегка полноват и изрядно лыс. Одежда его состояла из сандалет, пестрых шорт и рубашки с иероглифами. А с носа, будто пара миниатюрных аквариумов на коромысле, уныло свисали очки с толстенными линзами. За их стенками плавали два огромных внимательных глаза.

— Доктор Шталль, — представился фрик и сомкнул ладони перед грудью в восточном приветствии. — Не помешаю?

Несмотря на домашний вид, доктор Шталль был нормальным бродягой. Наряд скорее отражал нестандартный путь попадания доктора в бездомное братство. Впрочем, кто знает, каков он, стандартный путь в бродяги? От тюрьмы и от сумы…

Когда-то доктор Шталль служил в больнице в Бремене, имел свой дом с садиком и был добропорядочным бюргером. Его жизнь текла по раз и навсегда намеченному руслу. Так бы и дотекла до логичного завершения, если бы однажды жена не ушла от него к какому-то другому — тоже добропорядочному — немцу. Доктор Шталль был так удивлен случившимся, что, несмотря на полученную повестку в суд о разделе имущества, подал заявление в полицию о том, что жену похитили. В дальнейшем это послужило поводом признать доктора не полностью вменяемым. В результате бывшая супруга получила не только то, что ей причиталось, но и то, чего хотелось. А хотелось ей всего! После проигранного в суде процесса и потери места в больнице («вы обязательно к нам вернетесь, доктор, как только поправитесь!») у доктора Шталля внутри что-то заклинило. Он несколько раз по инерции зашел на биржу труда, но работы не было. Однажды утром он прихлопнул ладонью назойливый будильник и решил не вставать. Но долго лежать доктору Шталлю не дали: его жизнь потекла по иному — но тоже логичному — руслу. Невыплаченные кредиты превратились в реальные долги. Оставшись в итоге без крова и денег, он отправился в Индию: кто-то сказал ему, что здесь можно обойтись и без того, и без другого. Что доктор теперь сам успешно и доказывал на практике.

Обо всем этом я узнал за обедом (тогда же доктор ответил на мой вопрос, где ему удалось добыть «Хандельсблатт»). А пока он стоял за моей спиной и наблюдал, как я фотографирую.

Я и вообще-то не люблю, когда за мной наблюдают. Тем более из-за плеча! К тому же снимок не получался: мешало невесть откуда взявшееся пятно на объективе. Все вокруг было серым от пыли, и найти кусок чистой ткани, чтобы протереть линзу, было негде. Я уже готов был отшить назойливого незнакомца, но, повернувшись, увидел, что тот протягивает мне тряпочку для протирки очков.

— Надо помогать друг другу, — нравоучительно сказал доктор Шталль. Он выглядел настолько нелепым, что подобная банальность из его уст воспринималась вполне органично.

— Конечно-конечно! — поддакнул я, но получилось неубедительно. Пока я занимался чисткой оптики, поезд благополучно укатил куда-то на север, и кадр был безвозвратно утрачен.

— Следующий поезд пойдет через пятнадцать минут, — тем же тоном штатного лектора сообщил мой собеседник. Я с интересом посмотрел на него. Мне вдруг почудилось, что он угадывает мысли.

— Я долгое время работал психотерапевтом… — как-то неопределенно произнес доктор Шталль. Было непонятно, сказал ли он это в ответ на мою догадку о его экстрасенсорных способностях или как пояснение к тому, что он знает, когда пойдет следующий поезд.

— А сейчас вы кем работаете? — спросил я осторожно.

— Сейчас я просто буддист. Буддизм очень близок к психологии.

Стоявшая неподалеку LP подошла к нам: ко всему, что было связано с психологией, она испытывала профессиональный интерес. После нескольких фраз она неожиданно перешла на немецкий язык, а я оказался не у дел. Моего школьного «дойча» было явно недостаточно для понимания разговора, и мне ничего не осталось, как отправиться бродить вокруг ступы, одновременно прислушиваясь, чтобы не пропустить звук приближающегося поезда.

Совершая неторопливый обход вокруг каменной полусферы, я задумался о том, что у ступы внутри. Как-никак тридцать метров в диаметре и высотой метров двенадцать! Места более чем достаточно, чтобы спрятать дивизию троянских коней вместе с армией пехоты. Я прилег на траву и начал вспоминать, что мне известно о ступах вообще. Сомнений не вызывало лишь то, что они — предмет поклонения буддистов, а не каких-нибудь индусов или джайнов. Вокруг было полно монахов в желтых и бордовых одеждах, которые подтверждали мои скромные знания. Они были похожи на фишки для настольной игры, и я сделал следующий ход.

— При жизни Будды ступы уже были, да? — неуверенно обратился я к монахам. Но монахи молчали. — Ну одна-то, под Мадрасом, точно была! Там еще Будда передал королю Шамбалы учение о Калачакре.

— Молодец! — хором сказали монахи, улыбаясь и качая головами. Так в моем детстве делала бабушка, приговаривая: «Ай, грязнуля!» или «Ну посмотрите на этого шалуна!» За один этот жест я заранее люблю всех индийцев без исключения. Подобным образом они приветствуют друг друга. Или хвалят. Мне захотелось, чтобы и дальше монахи так же мотали головами.

— А с другой стороны, историю с королем Шамбалы могли сочинить и гораздо позже, — продолжал я развивать мысль. — Ведь само учение о Калачакре возникло чуть не через тысячу лет после строительства Великой ступы царем Ашокой. И даже то, что Будда перенесся к Мадрасу по воздуху, говорит о принадлежности легенды махаянской традиции. Там, в отличие от Хинаяны, Будда — уже бог, а не человек. То есть наверняка легенда родилась как минимум через семь веков после ухода Пробудившегося в паринирвану. Вполне может быть, что ступа была построена в это время, а не при жизни Будды.

Монахи продолжали качать головами и улыбаться. Лица у всех были круглые и добрые. Я говорил с сотней Будд одновременно и сам себя чувствовал одним из них. Словно небо разорвали на тысячи голубых лоскутов и каждому поместили по куску в грудную клетку.

— Ну и что же у ступы внутри? — неожиданно прервали эйфорию монахи.

— Ступа — это тело Будды. — Я вспомнил еще одну важную деталь, о которой когда-то прочел в Интернете. — После того как Будда умер, его сожгли и прах поместили в основания четырех ступ.

— Значит, внутри у ступ прах? — спросили монахи. Лица их были серьезны.

— Везде прах. — Я говорил не своим, слишком уверенным голосом. — Мы ходим по праху, дышим прахом, питаемся… И сами становимся прахом! Нужно покинуть цикл сансары, чтобы достичь основы. И оттолкнуться от нее! Начать с нуля. С пустоты!

Я хотел еще что-то сказать. Что-то самое главное! Но в этот момент сквозь дрему услышал гудок паровоза. Еще несколько секунд моя душа тыкалась ключом в замочную скважину сонного тела. Наконец чувства заработали, и до меня дошло, что надо торопиться к оставленному на штативе фотоаппарату.

Обойдя ступу, я застал LP с немцем на прежнем месте. Доктор что-то говорил, держа мою подругу «под локоток», и та заливисто хохотала. От ревности у меня начала подергиваться верхняя губа: LP уже очень давно так не смеялась моим шуткам!

Чтобы не обнаруживать своих чувств, я, быть может, слишком поспешно склонился к фотоаппарату. В видоискателе медленно двигался состав. На сей раз — товарняк. Вагоны были заполнены чем-то черным, скорее всего углем. Так было даже красивее: рядом со строгими белыми колоннами вагончики с темными горками над бортами смотрелись особенно контрастно. Поезд дошел до середины долины, и я дважды нажал кнопку затвора.

— А вы, похоже, спали? — спросил меня доктор Шталль, когда я сложил штатив. Я хотел было еще раз удивиться его проницательности, но LP вытащила травинку из моих волос и отряхнула на мне майку.

— Ты лежал на траве? У тебя все лицо как будто в шрамах, — сказала она и положила руку мне на плечо. Так мы и пошли, обнявшись, в сторону гостиницы.

За обедом доктор Шталль рассказал свою историю, которую я изложил выше. Потом мы поговорили о Бремене, в котором я был дважды проездом, и о Москве, где доктор Шталль никогда не бывал. Когда принесли десерт, немец обратился к LP на своем родном языке, но она сделала вид, что не заметила.

Обед был хорош, но счет оказался существенно больше, чем я рассчитывал. Я подозвал официанта и немедленно обнаружил причину ошибки: рядом с нашими вегетарианскими тефтелями из шпината и сыром с овощами в счете нахально красовался цыпленок-карри. Я поднял удивленный взгляд.

— Ваш водитель, сэр! — невозмутимо ответил официант. Сидевший в дальнем углу Саид слал мне подобострастные улыбки. Судя по всему, он посчитал, что отныне я буду кормить его всегда.

Доктор Шталль, не сразу разобравшись, что к чему, попросил рассказать о причине моего недовольства. Услыхав историю с водителем, он внимательно посмотрел на меня и рассмеялся:

— Это же типичная уловка, неужели не слыхали?

Доктор Шталль был уверен, что ничем таким Саид не болен, а просто притворяется, чтобы выцыганить дополнительные деньги на жилье и питание.

— Вы ошибаетесь! — возмутился я. — Он болел с самого первого дня.

Немец был непоколебим в своих подозрениях и в конце концов предложил провести эксперимент.

— Оставьте деньги только за свой обед. И пошли отсюда!

Мы вышли из ресторана, но остановились за углом, так что было видно, что происходит внутри. Сразу после нашего ухода официант подошел к столику, пересчитал оставленные деньги, сверился со счетом, еще раз пересчитал и направился к доедавшему цыпленка Саиду. А дальше произошла удивительная вещь — шофер заговорил человеческим голосом! Куда только делись кашель, и хрип, и сипение?! Даже не зная хинди, мы без труда догадались, что Саид по-детски жаловался официанту на меня и мое неслыханное скупердяйство.

— Так ты, приятель, вовсе не болен! — Я возник в дверях, преграждая путь Саиду, как раз в тот момент, когда тот собирался выйти. По выражению моего лица водитель догадался, что больше притворяться не стоит.

— Йес, сэр! — виновато сказал он и опустил голову.

— Получается, что вы вместе с хозяином дурили мне голову?

— Йес, сэр! — еще более удрученно сообщил водитель.

— А ему-то это зачем? — вскипел я от такой наглости.

— Йес, сэр! — сообщил окончательно раздавленный Саид. На все мои вопросы он твердил одно и то же.

Я с удивлением посмотрел на с трудом сдерживающую смех LP.

— Слушай, он же ни слова не знает по-английски! — сказала подруга. И разом все стало понятно!

Я готов был наброситься на водителя с кулаками.

— Значит, на шестьдесят процентов говоришь и на сто понимаешь, так?! — кричал я, вспоминая услужливого чернобрового джигита из Аурангабада.

— Йес, сэр! Йес, сэр! Йес, сэр! — безостановочно повторял Саид, и усы его при этом испуганно топорщились. Его страх приводил меня в форменное бешенство. Я был готов поступить с ним так же, как ночью с комарами. Не знаю, чем бы это все кончилось, если бы не вмешался доктор Шталль.

— Надо помогать друг другу, — сказал он так же, как в первый раз возле ступы. Но теперь он не казался мне фриком. — В нем, — доктор показал на Саида, — тоже сидит Будда, только очень маленький. Ну что ему ваш английский?!

— Einverstanden? — обратился он к LP.

— Natürlich, — ответила моя подруга.

Саид, словно поняв, кому обязан своим спасением, наградил доктора благодарным взглядом, затем сконфуженно отвернулся и принялся снимать с шеи ненужную повязку.

Весь этот секс

Кхаджурахо

Я ходил между каменными скульптурами и думал: вот, рождается человек и ничего этого не может, и когда старым становится — тоже не может. А может только тогда, когда молод. Но тогда он вынужден тяжело работать. А если тяжело работаешь, то вот это совсем не надо. То есть надо, конечно, но не так подробно, а побыстрее и попроще: поставить «галочку» и сразу уснуть. Потому что вставать рано и тебе, и ей. Да и какими такими силами можно заставить вымотанную работой партнершу сделать «мостик», забросить ногу тебе на плечо, и чтобы — лобок к лобку?! Какие стимуляторы должна принимать женщина, чтобы вот так, растянувшись в «шпагат» на руках у возлюбленного, кормить виноградом своей любви еще двоих мужчин?

По мере того как я углублялся в храмовый комплекс Кхаджурахо и на стенах открывались всё новые изображения парного и группового секса, меня все больше занимал вопрос: кем они были — мужчины и женщины, придумавшие эти вычурные позы?

LP бродила поодаль и искоса посматривала в мою сторону. Она отказалась от наушников с аудиоэкскурсией и проскочила довольно быстро первые три храма, а теперь не знала, то ли продолжить осмотр в одиночку, то ли дождаться, пока я догоню ее. Наконец она уселась на скамейку под раскидистым кустом с мелкими желтыми цветами, демонстративно вытянула ноги и раскрыла путеводитель. Я слишком хорошо знал эту ее манеру делать вид, что ничего не происходит, чтобы не понимать: сейчас в ней копится раздражение. По-хорошему следовало подойти и договориться о совместных действиях. Еще лучше — рассмешить какой-нибудь неожиданной фразой. Но я был поглощен другим, в достаточной мере постыдным занятием. Размышляя о нравах, царивших в Индии десятого века, я представлял подругу то одной, то другой женщиной с панно на стенах храма и пытался понять, может ли современный белый человек конкурировать с древним индийцем в спортивном сексе.

LP в качестве примера годилась, она была вполне современна. Дипломированный психолог, она прилично знала английский и немецкий и в целом была неплохо образована. Впрочем, к спорту из ее навыков имело отношение разве что плаванье, по которому у нее в детстве был какой-то разряд. А к сексу — то, что она была высокой двадцатидвухлетней женщиной с узкими бедрами и тяжелой грудью. Ее волосы завивались в колечки, что в дополнение к пухлым губам и смуглой коже делало ее похожей на негритянку. LP любила «строить обезьяну»: складывала губки «бантиком» и романтично закатывала глаза. Так нередко изображают девочек на фарфоровых сервизах. Получалось это у LP смешно — романтика в ней напрочь отсутствовала. Была она умной, в меру эгоистичной и не по-девчоночьи отчаянной. Все мне в ней нравилось! Иногда, в особенно сентиментальные минуты, даже думалось: а почему это не может быть любовью? Я старательно гнал подобные мысли, считая, что двадцать восемь лет разницы, как бойцы-панфиловцы, насмерть стоят против самой возможности рассматривать наши отношения всерьез. На LP эти мои настроения до поры до времени действовали угнетающе. После соответствующих разговоров она садилась с вытянутыми ногами и делала вид, что занимается своими ногтями. Это был первый признак того, что ее мысли заняты именно нами и нашими общими проблемами.

А потом наступил момент, когда «панфиловцы» дрогнули и задались коварными вопросами: а почему бы и нет? и какие такие рубежи мы в конце концов защищаем? Но к тому времени случилось так, что враг отступил сам по себе: LP привыкла к конечности наших отношений и теперь усаживалась с вытянутыми ногами уже по совсем другим поводам. Мы жили в противофазе. Это было грустно. И оставался не слишком спортивный секс вперемежку с умными разговорами.

За тысячелетие, прошедшее со времени строительства храмов Кхаджурахо, мир изрядно изменился. Человечество освоило бинарные коды и тройное сальто, четырехтактный двигатель внутреннего сгорания и таинственные нанотехнологии. Прогресс безусловно расширял горизонты, но и совершался, как однажды заметил Лев Толстой, исключительно ради женщины, то бишь секса. При этом достаточно было взглянуть на храмовые стены, чтобы понять, что сам секс с развитием человека становился проще, чтобы не сказать примитивнее.

Здесь впору предаться воспоминаниям, тем более что они напрямую связаны с местом, где мы с LP оказались.

Впервые скульптуры Кхаджурахо я увидел в классе пятом или шестом. Однажды мне позвонил одноклассник, которого вообще-то звали Витя, но еще более охотно он откликался на лаконичную кличку — Ту. Так вот, Ту был возбужден, настаивал на моем немедленном к нему визите, но объяснять, в чем дело, отказывался. А дело было, как я узнал через полчаса, в том, что Ту стащил у старшей сестры-студентки самиздатовскую «Камасутру» и горел нетерпением поделиться своей находкой. Неизвестный издатель не только перевел книжку, но и снабдил ее множеством замечательных иллюстраций. Тогда еще я не знал, что ни лепить, ни рисовать ему ничего не пришлось: все необходимое для самопального издания, которое я держал в руках, было подготовлено еще тысячу лет назад. Располагались будущие иллюстрации на стенах всемирно известных храмов Кхаджурахо.

Вместе с необычными скульптурами сохранилась удивительная легенда об их возникновении.

В 932 году нашей эры в династии Чандела родился новый правитель, которого назвали Лакшманаварман. Мать его была красавицей-принцессой, а отец — богом Луны Чандрой. Ребенок, соответственно, получился со странностями. В пять лет, вопреки всем законам физиологии, он потерял невинность. Еще через три года у него родился сын. Дальше дети посыпались как горох. Когда правителю исполнилось пятнадцать лет, он увидел во сне своего божественного отца. Тот приказал построить храм любви, равного которому не было бы на всей земле. Тысячи людей принялись тесать камни и возводить величественные сооружения. Стены росли на глазах. Вслед за строителями шли скульпторы. Они крепили на гранитных плитах панно из мягкого песчаника. На них были изображены гуляющие по садам мужчины и женщины, танцующие пары и влюбленные, дарящие друг другу цветы. Через семь лет на месте, где прежде росли тропические леса, стояли семь храмов. Выглядели они, как того и требовал божественный заказчик, прекраснейшими творениями человеческих рук. Лишь одно огорчало: как ни старались скульпторы закрепить панно на стенах, те падали на землю и обращались в пыль.

И снова приснился правителю сиятельный отец. Лицо его было бледно, и сам он был в ярости.

— Любовь — не то, что ты изобразил! — сказал бог Луны. — Она кровь и грязь, и сомнения. И победа над всем этим! Она бесстрашна и не прячется ни за цветами, ни за деревьями. Наоборот, срывает покровы и делает людей подобными небожителям.

Сказав это, ночной бог спустился на землю и вручил своему сыну сому — небесный напиток, от которого люди пьянели и забывали обо всех заботах. На площади между храмами правитель построил помост и привел на него самых красивых юношей и девушек. Он напоил их божественным питьем, и те, потеряв стыд, сплелись в диковинных объятиях. Скульпторы только успевали запечатлевать страстные поцелуи, изысканные и неповторимые позы, ликующую и бесстрашную юность. Больше панно не падали на землю.

Через сто лет правнук правителя закончил строительство храмового комплекса. Говорят, что и поныне в полнолуние фигуры на стенах оживают. Тот, кто однажды видел этот ночной театр, никогда уже не сможет добровольно досмотреть до конца ни один голливудский фильм о любви. Как, впрочем, и болливудский…

После того как Ту показал мне свою находку, мои знания в сфере межполовых отношений обрели глубину и законченность. Теперь я точно знал, как это делается! И небезосновательно считал, что для успешного соития мужчине необходима изрядная ловкость и гибкость членов. Готовя себя к будущим эротическим сражениям, в тринадцать лет я пошел записываться в секцию акробатики. Здесь меня постигла вторая неудача (первая, как я установил с помощью обычной линейки, состояла в том, что размер моего детородного органа был заметно меньше описанного в самиздатовской «Камасутре» «модуса слона») — в секцию я не попал. Из-за избыточных роста, веса и возраста меня отсеяли еще на этапе предварительного отбора. Это не помешало мне через пять лет поставить женщину, согласившуюся сделать меня мужчиной, в такую позу, что та долго еще считала меня садистом и сумасшедшим. Зато потом я не раз ловил уважительные взгляды ее подруг.

И вот, полжизни спустя, я стоял под смертельно-синим небом Индии перед храмом Лакшманы и, разглядывая каменные картинки из моего «сексуального букваря», представлял LP участницей диких оргий времен расцвета династии Чандела.

Пока я предавался фантазиям, рядом со мной остановилась группа местных школьников. Молодая женщина — учительница или экскурсовод — с воодушевлением просвещала детей на одном из многочисленных языков Индии и время от времени направляла указку на скульптурные изображения. Такая непосредственность окончательно вывела меня из равновесия. Я наконец сдвинулся с места и направился к следующему храму, размышляя о том, какими все-таки сексуальными калеками сделала нас всех советская школа.

Тот день мы с LP провели поодиночке. Я продолжал осматривать западную группу храмов. Она отправилась в гостиницу. Во мне росло чувство вины, но упрямство и странное желание подчинить волю другого человека своей не позволили подойти к LP даже тогда, когда она уходила. В такие моменты важно найти оправдание своему эгоизму. Я сказал сам себе, что хочу побыть в одиночестве и поразмышлять о природе стыдливости.

Вот что я записал в конце того дня в дневник. (Наверное, все это можно было бы вплести в канву рассказа. Но мне показалось, что лучше оставить так, как есть.)

Я думаю, Адам и Ева были русскими. Ну разве стали бы французы и прочие немцы прятаться по кустам, чтобы скрыть свою наготу? Пошли бы поперек воли Божьей за любовь? Черта лысого! У западных людей есть демократия, и банки, и кабаре. У русских нет ничего, кроме мечты. Мы все — независимо от пола — в душе «тургеневские девушки», стыдливые и непорочные. У нас и Бог — влюбленный! А попробуйте вообразить влюбленным протестантского Господа… Это как представить себе Анну требующей у Вронского брачного контракта!

Русские непрактичны и стыдливы в любви. Мы через жизнь проносим ее ожидание, на нее возлагаем надежды. Но почему, спросите вы, мы не такие, как другие? Почему?! Да потому что в детстве нас недохвалили! Американцы или голландцы, к примеру, хвалят своих детей за любое их достижение, пусть и самое обыкновенное. А у нас — будь ты хоть Ломоносов! — все равно останешься предметом насмешек и издевательств. Вот и ждет каждый из нас, русских мужчин, той единственной, для которой станем больше остального мира. Той, которая увидит нашу уникальность, и утешит, и поддержит. И защищаем мы эту свою мечту больше, чем самих себя. Не то что о гениталиях, о пальчиках ее говорить стесняемся!

С такими представлениями и входим в жизнь. А жизнь нам — коленом в пах, поленом по переносице…

Если бы не эта самая стыдливость, быть бы мне знаменитым физиком! Все шло к тому. После окончания школы я успешно сдал экзамены в московский Физтех и уже считал себя студентом. Оставалось собеседование. А там меня возьми и спроси: «Расскажите нам, молодой человек, при каких обстоятельствах вы стали мужчиной?» У меня перехватило дыхание, и в лицо бросилась кровь. Я стоял красный и потерянный. Такой красный и такой потерянный, как переходящее знамя в углу пионерской комнаты. До того как из меня сделают мужчину, мне предстояло прожить еще целый год. А жить не хотелось! И тогда на помощь пришел сосед экзаменатора-убийцы.

— Брось расстраиваться, — посочувствовал благодетель. — Мы не то имели в виду. А вот как ты думаешь, что для мужчины главное?

Как я думаю? Он считал, что после всего у меня есть чем думать! Я обреченно посмотрел в окно и выдал то, о чем когда-то узнал из рукописи Ту.

— Мужчина должен быть ловким и гибким, как акробат! — тихо сказал я. И рассказал все, что знал, про «Камасутру» и любовные позы. Экзаменаторы хохотали так, что стоявшие в коридоре студенты были уверены, что я поступил. Мне до сих пор часто мерещится тот хохот, тот издевательский смех взрослых над, по сути, еще ребенком.

К ночи LP, копившая на протяжении всего дня обиды, наконец выплеснула их наружу. В ответ на мои заигрывания она отползла на край широченной гостиничной кровати, отвернулась и сделала вид, что спит. Я решил выдержать характер, улегся на спину и обнаружил висевшую под потолком копию панно из храма Лакшманы. За окном висела полная луна, и в ее молочных лучах каменные фигуры казались живыми. Их позы наполняли тело желанием. Последнее, что я запомнил, перед тем как уснуть, была женщина, подвязанная стропами под животом у донельзя распаленного коня. Оттуда, снизу, она призывно махала мне рукой и губы ее набухали желанием. Тем больше меня злило равнодушие LP!

В ту ночь мне снились безобразно откровенные сны. Они, словно бесконечная анфилада, уводили меня все дальше и дальше вглубь возбужденного подсознания: стоило закончиться одному сновидению, как тотчас же начиналось следующее. В них женщины кружились в танцах с женщинами, смеялись, глядя на сидевших поодаль мужчин, заигрывали и соединялись друг с другом. Они были самодостаточны, и это, пожалуй, вызывало самую большую обиду, и бешенство, и опять-таки возбуждение.

Проснулся я на рассвете. На стене приветом из детства дрожал солнечный зайчик. Цепочка скульптур, занятых групповухой над нашей постелью, с утра выглядела нелепо. Казалось, люди вышли на работу, забыв одеться. Я оперся на локоть и посмотрел на спящую LP. Ее кудряшки были в беспорядке разбросаны по подушке, а оттопыренная нижняя губа придавала лицу обиженное выражение. «Даже во сне на меня дуется!» — подумал я и с трудом сдержался, чтобы не растормошить подругу: подуть в лицо, провести указательным пальцем от переносицы до кончика носа, чмокнуть в щеку…

Вспомнилось, как мы впервые встретились — два никогда не видевших друг друга человека, по-разному боявшихся своего возраста. Как поехали в Новый Иерусалим. Как перешли на «ты». Как впервые поцеловались. Как она прибегала с сияющими глазами ко мне из университета и с порога бросалась на шею… Последнее воспоминание заставило меня улыбнуться: LP была лишь на пару сантиметров ниже меня, и, чтобы повиснуть на мне, ей приходилось изрядно подгибать коленки. А пару раз она чуть не сшибла меня с ног!

Судя по всему, я некоторое время проблуждал в воспоминаниях. LP с интересом смотрела на меня снизу вверх.

— Не спишь? — только и нашел я что спросить.

— Вроде уже нет, — ответила она. И я тихонько подул в ее кудряшки, и провел пальцем по носу, и поцеловал. Но LP оставалась серьезной.

— Знаешь, что мне снилось? — спросила она после паузы и приподнялась на локте, так что ее лицо оказалось рядом с моим. — Мне снилось, что я беременная. И что у нас будет дочка. — LP смотрела на меня все тем же серьезным взглядом, словно желая оценить мою реакцию.

— Ты ведь не станешь утверждать что это случилось сегодняшней ночью! — попытался я пошутить. LP щелкнула меня по носу и пошла в душ. Я же, взглянув на ее длинные ноги и узкие мальчишеские бедра, немедленно вспомнил свои ночные мучения и радостно последовал за ней.

Охота на тигра

Бандавгарх

Дорога была ужасной. Она была ужасной даже в сравнении с теми отвратительными дорогами, по которым нам доводилось ездить до сих пор! Всякий раз, подпрыгивая на кочках, я злобно чертыхался, а Саид, повернувшись ко мне, посылал мне ласковые улыбки. Всем своим видом он старался показать, что не виноват в качестве дорожного покрытия. Из-за обилия неровностей ему приходилось непрерывно вертеть головой. В результате пару сотен километров, отделявших нас от заповедника, мы ехали целый день и добрались до домика, где нам предстояло провести ночь, совершенно разбитыми. В половине шестого утра я проснулся от стука в дверь. Судя по частоте и силе ударов, стучали давно. Из окна в комнату дуло темнотой и сыростью. Вставать не хотелось. LP, похоже, испытывала те же чувства, что и я, — она тоскливо зарылась в одеяло и делала вид, что ее вовсе нет.

— Поехали, пока тигры голодные! — увещевал нас молодой белозубый шофер Шарма из-за двери.

Благодаря тому, что в заповедник пускали только на местном транспорте, у Саида выдался выходной. Кое-как поднявшись и позавтракав чаем с пресными лепешками «роти», мы забрались в открытый джип и поскакали по ухабистому проселку. К шести утра надо было попасть в управу заповедника за пропуском. Когда мы подъехали, возле деревянной лестницы, ведущей на второй этаж, толпилось с полдюжины водителей, а во дворе было не протолкнуться от машин.

В Индии есть заповедники крупнее, чем Бандавгарх, но нет более известного: в любом путеводителе говорится, что здесь самая большая на земле плотность обитания тигров. К ним-то мы и приехали!

Пока Шарма отмечал документы, я сфотографировал LP под плакатом, на котором был изображен тигр, выглядывающий из-за экзотического куста. Под тигром было написано: «Не расстраивайся, если тебе не удалось меня увидеть. Важно, что я увидел тебя!» Фраза показалась мне знакомой, но времени вспоминать не было. Да и нужны нам были тигры, а не слова!

Через полчаса, заплатив по индийским меркам сумасшедшие деньги за обязательного, но ни слова не знавшего по-английски экскурсовода, мы въехали в лес. Утреннее солнце путалось в кронах деревьев, и дорога была пятниста, как маскхалат. За каждым кустом кто-то шевелился, отовсюду раздавались незнакомые звуки. Экскурсовод время от времени говорил «р-р-ррр!» и при этом улыбался белозубой обезоруживающей улыбкой. Я достал видеокамеру и приготовился снимать.

Дорога по спирали поднималась к древнему форту. В незапамятные времена Рама построил его для своего брата Лакшманы, чтобы тот следил за островом Ланка, где правил злыми духами-ракшасами демон Равана — тот, что еще раньше раскачал божественную гору Кайлаш, а потом выпросил у Шивы источник его силы — лингам, чем страшно напугал остальных богов. К счастью, на острове победило добро, и теперь все тамошние новости связаны с урожаем отличного цейлонского чая. И только форт, судя по всему, хранил в своих стенах чары времен чудесной Рамаяны: как мы ни пытались к нему приблизиться, он отступал все дальше и казался все недоступнее.

С упорством фигуриста мы продолжали выписывать петли по джунглям. Шофер болтал с англонеговорящим гидом, и при этом оба смеялись. Я смотрел по сторонам: кругом, не обращая внимания на людей, паслось неприлично много оленей и ланей. Поначалу при виде изящных животных я непроизвольно жал на гашетку видеокамеры. Потом мне это надоело, и я попытался расшевелить не до конца проснувшуюся LP.

— А знаешь, — задумчиво сказал я, — чтобы разглядеть друг друга на таком расстоянии, надо самим быть стокилометрового роста!

— Ты это о чем?

— О линии горизонта. С Джомолунгмы, к примеру, видно всего за триста пятьдесят километров. А до этой самой Шри-Ланки отсюда не меньше двух тысяч.

— Ну… возможно тогда земля еще не была круглой, — равнодушно заметила LP и снова задумалась о своем.

Несколько раз мы пересекали небольшие речки. Время от времени Шарма поворачивался к нам и рассказывал о животных, которые водятся в заповеднике. При этом, подражая им, индиец издавал такие звуки, что мы покатывались со смеху. Животные же, словно желая проиллюстрировать рассказ шофера, высовывали морды из зарослей, свешивались с ветвей, зримо и незримо наблюдали за нами отовсюду. Но меня интересовали исключительно тигры, а тигров среди обитателей леса не было. Зато туда-сюда, как на городской магистрали, сновали джипы. В них сидели старые толстые американцы, японцы и прочие первопроходцы с фотоаппаратами. Выглядели они настоящими угнетателями сопровождавших их мелких индийцев, но при встрече с нами так приветливо улыбались и так радостно махали руками, что нам ничего не оставалось, как улыбаться в ответ. Они издалека кричали, что видели тигра, и от этого их счастливые рожи казались еще более омерзительными. В какой-то момент мне даже пришло в голову, что администрация заповедника содержит ораву вышедших на пенсию бледнолицых актеров, чтобы дурить головы туристам вроде нас.

К десяти утра, накрутив добрую сотню километров, мы въехали на окруженную лесом площадку с беседкой посредине. Сюда по рации стекалась информация от рейнджеров о том, где находятся полосатые хищники. Шофер с гидом направились к беседке, а я остался в джипе развлекать LP историями из книжки о заповеднике.

Среди прочих был там рассказ про «тигриного Лота» Махана. Махараджа округа Рева, маленький противный человечек с торчащими в стороны усами, на протяжении всей своей никчемной жизни безжалостно убивал тигров. Он уничтожил сто одиннадцать полосатых зверей, а пощадил лишь одного — Махана. И вовсе не потому, что тот был крошечным тигренком, а потому, что шкура у него была белая. Индусы верят, что белый тиф приносит счастье. Посему мерзкий махараджа надумал вывести новую «счастливую» породу и спаривал белошерстого «выродка» направо и налево. Однако белые тигрята получались лишь тогда, когда Махану в подруги выпадали собственные дочери. История выглядела тем более грустной, что никто с тех пор не видел белых тигров на свободе. Еще в книжке была душещипательная история о Чарджере — полосатом «короле Лире», которого в старости изгнали из заповедника собственные дети.

— А зачем Раме нужно было следить за тем демоном? — неожиданно не в тему спросила LP.

Я не сразу понял, о чем меня спрашивает подруга, и ответил после паузы:

— Потому что Равана украл его возлюбленную Ситу.

— И что, удалось отбить?

— Ну да, с помощью обезьян и их царя Ханумана. А потом сам же Рама и прогнал ее, якобы за измену. На востоке нельзя, чтобы женщина жила в чужом доме, даже если ее похитили.

— Умные люди, — словно рассуждая сама с собой, сказала LP и посмотрела в сторону беседки. Оттуда бежали к джипу наши провожатые. Шарма, едва усевшись, ударил по газам, и машина помчалась вверх, в направлении форта.

— Тайгер, р-р-ррр! — скорчил ужасную рожу гид и скосил глаза по ходу движения, но, сколько я ни всматривался, ничто не указывало на присутствие страшного хищника. Джип остановился так же резко, как тронулся. Гид приложил палец к губам и махнул рукой вглубь чащи. Ничего там не было — все те же стволы, кусты и лианы! Все те же тени — колеблющиеся, зыбкие, от которых мельтешило в глазах и от этого временами в самом деле чудилось, что за деревьями мелькает чья-то полосатая шкура. Мне все это уже изрядно надоело, и я демонстративно соскочил с джипа, чтобы зайти за куст. Шофер и гид как-то синхронно побелели и, бросившись следом, втянули меня обратно в кузов. И тотчас же откуда-то справа раздался рык. Был он тяжелым и уверенным в себе, словно басы у распевающегося перед выходом на сцену Шаляпина. Я напрягся и почувствовал, как рядом замерла LP. В своем желании увидеть тигра мы были похожи на собирателей автографов, караулящих кумира на выходе из театра. Но прошла минута, потом другая, и опять никто не появился. Разочарованный, уставший от напряжения, я на мгновенье прикрыл глаза, и в этот момент LP безмолвно вцепилась мне в локоть.

— Вон! Там! За кустами! — зашептала она, стараясь привлечь мое внимание к тому, что видела сама и чего до поры не мог разглядеть я. Тигр явился мне неожиданно: так возникают объекты в оптических головоломках. Можно до боли вглядываться в нагромождение деталей, и все будет напрасно. А найдется то, что ищешь, лишь когда устанешь и мысленно махнешь рукой — не больно-то и хотелось!

Тигр неподвижно стоял в просвете между кустами в тридцати метрах от джипа. Я суетливо сорвал с плеча видеокамеру и не сразу отыскал зверя в окуляре. Когда же нашел и приблизил, то разглядел и какой-то подозрительный холм рядом с ним: еще не зная, что это, я инстинктивно почувствовал отвращение, и мерзкий липкий сгусток пополз вверх от живота к груди. У ног хищника лежал огромный — почти такой же огромный, как сам тигр, — зомбар! Олень еще дышал — его голова подрагивала и бок судорожно приподнимался, — но тигр уже не обращал на него внимания. Он смотрел прямо на меня, не отводя взгляда от объектива, словно помогая мне запечатлеть себя во всей красе. А я, как завороженный, жал на кнопку «зума», всё приближая и приближая чудовище, пока его морда целиком не заполнила окуляр видеокамеры. У зверя были равнодушно-веселые глаза, и эта веселость, и это равнодушие были страшнее вымазанных в крови усов и выглядывавших из-под верхней губы кривых клыков. Постояв секунд семь или восемь, тигр улыбнулся и неторопливо зашел за куст. Олень остался лежать на траве и вскоре перестал подавать признаки жизни. В глубине густого южного леса он казался далеким светлым пятном. Отчего-то вспомнилось, как я стоял над пропастью в Манду, а на дне ее белело что-то, казавшееся мне женским платьем. И тотчас же в душу проникла тревога.

Одинокие планеты

Москва

Через две недели после возвращения в Москву LP тихо сложила вещи и уехала жить к себе. В тот момент я еще не знал, что за несколько месяцев до поездки в Индию у нее возник приятель, который накормил ее экстази — «порошком любви», и LP показалось, что она полюбила. Почувствовав, что теряю подругу, я запаниковал и всеми правдами и неправдами попытался вернуть ее. Но было поздно: демон Равана был молод, хорош собой, и к тому же обладал несколькими мешками свежего магического порошка. Я же в противоположность сопернику не обладал ничем — ни волшебными средствами, ни даже простой обезьяной (что уж говорить об обезьяньем царе!), которая могла бы помочь вернуть мою Ситу! Мне хватило гордости отказаться от предложенной дружбы и не надоедать LP звонками. Наши тени наконец разорвали объятия и стремительно полетели в пропасть. Только теперь у нас даже пропасти были разные!

Весь год меня крутило так, как только и может крутить пятидесятилетнего мужчину, когда его бросило юное создание. Индия была укрытием, куда память меня уводила зализывать раны. Она была миражом, обещавшим избавление от боли и восстановление внутреннего равновесия.

К декабрю я решил, что отправлюсь в новое путешествие. Заказал путеводитель и, когда он пришел, грустно усмехнулся: «Надо же, снова в Индию и опять с LP!» На ярко-синей обложке, словно желая подразнить, красовалось английское название «Lonely Planet».

Готовясь к поездке, я просматривал отснятые видеопленки. На экране компьютера мелькали уже слегка подзабытые события минувшего марта. Мы с LP снова мчались на моторикше в пещеры Эйлоры, ходили по ткацким мастерским в Аурангабаде, садились в «амбассадор» к обманщику Саиду, обгоняли свадебный кортеж по дороге в Манду, ночевали в «Кингс-отеле»… Я смотрел с обрыва в пропасть, куда бросилась прекрасная Рани Рупамати. А дальше — стык в стык — LP, устроившись под развалинами античных колонн в Санчи, разговаривала с доктором Шталлем, прямо под большой ступой императора Ашоки грызла какой-то — не разобрать какой — фрукт, одиноко бродила среди окаменевших страстей Кхаджурахо…

Так незаметно я добрался до кадров Бандавгарха. Впереди змеился ухабистый проселок, и джип, подпрыгивая, повторял его изгибы. Рядом кричали обезьяны, и шофер Шарма дразнил их, добавляя свой голос в разноголосый хор.

Все повторилось: и беседка посреди поляны, и лес, весь в солнечных пятнах, и речка с такой прозрачной водой, что захотелось прижаться к монитору щекой… Джип подъезжал все ближе к месту, где мы увидели тигра. Меня вдруг охватило забытое счастливое ожидание: что-то должно случиться — за этим поворотом, после этого вот ухаба, когда я чуть не выронил камеру! Вот сейчас! Изображение и в самом деле дернулось, и между деревьями мелькнул силуэт недостижимого форта. А следом экран заполнило лицо LP. Она смеялась, и по ее лбу и щекам скользили тени тропического леса. От этого казалось, что это не она движется в пространстве, а пространство омывает ее, течет мимо, чтобы сомкнуться за спиной, слиться в единый поток и в конце концов исчезнуть.

Я не отводил камеру — пять секунд, семь, десять… Это была игра «в гляделки» с объективом! И как всегда в таких случаях, тот, кого снимают, проигрывал: LP перестала смеяться, еще мгновение на ее губах блуждала улыбка, а потом взгляд затуманился, стал беззащитным и одновременно ребячливым. Она как бы говорила: дай мне передышку, не смотри на меня!

И вдруг, глядя на экран, я понял то, чего не понимал раньше: эта дымка в глазах, и приподнятые брови, и обиженно оттопыренная нижняя губа — все было маской! За беззащитностью и ребячливостью LP старалась скрыть что-то, чего мне в тот момент не следовало знать и что наверняка само собой открылось бы позже. Так птица, притворяясь раненой, уводит охотника от гнезда с птенцами, чтобы потом взмахнуть крыльями и улететь навсегда. Сейчас, по прошествии многих месяцев, когда я успел привыкнуть к своему одиночеству, это «позже» и наступило. Вглядываясь в глаза LP, я увидел не ребячливость, а страх и боль. Ей было страшно сказать мне о том, что с нами будет после Индии, и она заранее болела моей болью. LP словно посылала мне сигнал в будущее, в то время, когда я смогу понять ее и простить. И в этом одиноком ее несении моего грядущего горя была удивительная, прежде неведомая нежность.

 

Часть II

По восточному берегу

 

Москва

Дели

Пури

Висахапатнам

Пондичерри

 

Глава 2

Чисто мужская компания

Москва — Дели

В Дели, возле главного базара, мы с Гошкой наняли старика-велорикшу до храма Лакшми-Нарайан. Километра через три наш возница начал задыхаться. Поэтому на подъемах мы выходили и поначалу шли рядом, а потом, видя, как трудно ему приходится, принимались толкать тележку. Я в детстве и на пони-то из жалости не ездил, а тут старый человек! В храм мы так и не попали. Вместо этого добрались до Красного форта, который как назло оказался закрыт. Тут же нас заарканил местный «экскурсовод». Завел в джайнистский храм, показал дом, в котором когда-то размещался первый английский банк, предложил купить по бриллианту на полупустом блошином рынке и в результате попросил за свои услуги двести рупий, которые тут же попытался обменять на Гошкин «мобильник». Так толком в Дели ничего не увидели. Назавтра сбежали на поезде в Пури, где я немедленно разбил фотоаппарат. Еще через день позвонила LP насчет «Азербайджанских авиалиний». Вот такое многообещающее начало путешествия.

С Гошкой в Индию мы отправились вдвоем, чисто мужской компанией. До поездки я считал его приличным человеком, а он… В минуты особенно глубокой обиды я мысленно припоминал Гошке, что взял его, безъязыкого, с собой в Индию и нянчился как с ребенком: показывал самые интересные места, дословно переводил рассказы экскурсоводов, ходил за билетами на поезда и автобусы. Он меня отблагодарил за все!

То, что Гошка храпит, я обнаружил еще в Дели, в гостинице, где мы провели ночь перед поездкой на восток. Потом в поезде, на пути в штат Орисса, то ли из-за стука колес, то ли из-за того, что в вагоне храпели еще несколько человек, Гошкины рулады показались мне заурядными и не выходящими за рамки приличий. А может быть, ему хватило лицемерия какое-то время сдерживать свои звериные инстинкты. Ведь что есть храп, как не атавизм или рудимент? Ложь, что тигр, раздирая добычу, рычит — он храпит. А рычит он перед тем, как напасть! Так вот, Гошка, кроме того что храпел, еще и рычал как тигр. Когда я намекнул ему на то, что он храпит, в первый раз, он смутился и попытался все отрицать. На второй раз насупился. А на третий издал такой рык, что мне стало не по себе. Тем более, что я был слаб после совершенно бессонной ночи. Гошка кричал, что никто ни при каких обстоятельствах не жаловался на его храп. Что у него было три официальных жены, и все его очень любили. Что, кроме них, у него было много других женщин. И ни одна никогда даже в шутку не говорила ему, что он храпит. В общем, Гошка негодовал. Впрочем, события развивались постепенно.

После приезда в Пури и первой совместной ночи в небольшой гостинице в ста метрах от океана я перешел в отдельный номер, и наши добрые отношения сразу же начали восстанавливаться. Правда, вечерами, когда я выходил погулять по узкой улочке курортного поселка, рядом пристраивалась моя «жаба». И вовсе она меня не душила! Просто на ходу доставала калькулятор и наскоро прикидывала, сколько мы теряем из-за Гошкиного храпа. Затем искоса смотрела на меня — как я отреагировал — и после паузы сообщала, что впереди еще пара месяцев совместного путешествия. А значит, сумму потерь следует умножить на шестьдесят. Я старался не обращать внимания на провокации, но сумма впечатляла.

Кто знает, как развивались бы события, если бы Индия открылась нам не с благословенной Ориссы. В Пури мы провели пять дней, и лупоглазый индийский бог Джаганнатх, хозяин городка, неизменно благоволил нам: днями он смирял океанские волны, ночами изгонял из гостиницы комаров и, кроме того, дарил нам приподнятое настроение вкупе с отменным аппетитом. Мы разгуливали по безлюдным пляжам, раскинувшимся по обе стороны от городка на десятки километров, и с регулярностью экскаваторного ковша погружали тела в парную воду. Джаганнатх даже сгореть по-настоящему нам не позволил! Хотя пару раз мы все же мазали друг друга райтой. Конечно, я предпочел бы Гошке какую-нибудь хорошенькую блондинку, но если уж быть до конца откровенным, Гошка требовал к себе куда меньше внимания, чем та, что могла бы к вящему моему удовольствию его заменить. Вот мы и бродили вдоль океана или ездили то в город тысячи святилищ Бхубанешвар, то в разрушенный храм Солнца в Конарке. А порой просто сидели в дешевом ресторанчике и поедали какой-нибудь «сифуд-под-кари» с жемчужным орисским рисом. И жизнь казалось такой прекрасной, что хотелось петь хором. Или хотя бы дуэтом.

О волшебная Орисса! Звуки твоего имени ласкают гортань; так шелестит галька, накатывающаяся с волной на берег и волной же относимая назад, в пучину. Ты — изумруд, ограненный квадратами рисовых полей. Твои женщины, словно насмехаясь над кутюрье всего мира, выходят на работу в поля в сари таких расцветок, что туристы на ходу выпадают из джипов вместе со своими фотоаппаратами. В твоих горах, Орисса, живут дикие племена, до сих пор добывающие пищу с помощью лука и стрел, а если охота не слишком удачна, спасающиеся продажей украшений своих бабушек. На просторах твоих, Орисса, великий император Ашока принял буддизм и понес его факел по всему миру, до этого безжалостно положив мертвыми сто тысяч твоих воинов. А одисси — танец танцев! Кто не видел отставленные пальчики танцовщиц, не знает, что такое женственность.

Все это я вдохновенно рассказывал Гошке, а он снисходительно посматривал на меня и кивал. Он был напрочь лишен прекрасных порывов, но в целом был неплохим товарищем. Хотя бы потому, что не стремился задушить взлеты моей души.

Мы проехали и рисовые поля, и места обитания диких племен. Купили луки со стрелами. И все было хорошо. Насколько хорошо можно путешествовать с мужчиной!

Потом мы добрались до Пондичерри. Все здесь удивляло — и настоящий променад со статуей какого-то генерала, и французские названия улиц, и готический собор с белоснежными стенами, где крошечная монахиня-францисканка пела под фисгармонию голосом Эдит Пиаф гимны на языке тамили. И опять все было хорошо, и опять хотелось петь хором! Но я пел в одиночестве.

О божественный Пондичерри! Островок изысканной французской культуры в далекой провинции красномордого пивного бочонка Джона Булля. Только ты и можешь приготовить на завтрак настоящий круассан с горячим шоколадом, на обед — кордон-блю, а на ужин — гребешки под виноградным соусом. Твоей земли касались стопы апостола Фомы и Елены Блаватской, Рабиндраната Тагора и Шри Ауробиндо. В недрах твоих взошел первый росток всемирного «города рассвета» Ауровиля. Золотом сияет его храм Матримандир! И, будто еще один храмовый купол, о Понди, встает дневное светило из твоих вод, чтобы озарить всю Индию. Светел и прекрасен ты, с твоими белоснежными стенами и коваными решетками дворцов и храмов…

Я мог бы еще долго заливаться соловьем, описывая Гошке красоты французского анклава, если бы не одно «но». В Пондичерри находилась могила Матери, спутницы великого индийского философа Ауробиндо. Мы и знать не знали, что через пару дней после нашего приезда просвещенный мир собирается всем кагалом отметить день ее рожденья. По этому поводу в Пондичерри съехалось гостей раз в пять больше, чем жителей.

Мы опять и опять объезжали гостиницы небольшого городка, и везде нам отвечали, что мест нет, или предлагали комнату по цене среднего европейского люкса. Наконец нам повезло: прямо при нас из двухместного номера выехала пара бельгийских гомосексуалистов, и портье, окинув нас с Гошкой долгим оценивающим взглядом, не посмел назвать цену больше той, что на наших глазах заплатили бельгийцы. Возможно, у портье были свои причины для симпатий к сексуальным меньшинствам, а может быть, он был просто порядочным человеком. Так или иначе, под вечер мы въехали в небольшой номер, с душем за узкой дверцей и с плотно придвинутыми друг к другу кроватями.

Погуляв еще немного по ночному Пондичерри и до закрытия потолкавшись на уличном базаре, мы отправились к месту ночлега. Я влез под душ первым, надеясь, что за время Гошкиного омовения я успею уснуть. Однако все получилось иначе. В душе мне почудилось, что снаружи происходит что-то необычное. Словно кто-то методично рвал мешковину и при этом горестно вздыхал. Меня разобрало любопытство — что, черт подери, происходит в этом городе?! — и я, недомывшись, выглянул в комнату. И не поверил тому, что увидел. Гошка спал, раскинувшись на кровати. Во всей его позе было что-то отвратительно кулацкое. Словно номер и вся гостиница принадлежали именно ему, а я был обнищавшим школьным товарищем, которому по старой дружбе выделили угол, чтобы не ночевал на улице. Все бы ладно, если бы не этот храп! Из Гошкиной приоткрытой пасти вырывались клекот, и стон, и крик, и плач… Иногда казалось, что его душат. Иногда — что кого-то душит он сам. Это была отдельная жизнь, где взлетали самолеты, работали трактора и ухал паровой котел. В какой-то момент я отчетливо увидел клубы дыма и пламя, рвущееся из носа моего спутника. Лишь усилием воли мне удалось прогнать видение.

Полночи я гулял по темному городу — сейчас он казался невзрачным и грязным, — дошел до пустынного променада с одиноким каменным генералом, вернулся назад. А Гошка все храпел.

Назавтра мы разговаривали сквозь зубы. То есть это я разговаривал сквозь зубы, а мой спутник говорил вполне ничего себе. К вечеру я выдвинул ультиматум. Если только Гошка посмеет уснуть раньше меня, я устрою ему «велосипед». И объяснил, что это такое.

Сам я в армии не служил и о «велосипеде» узнал от тех, кто вышел живым из этой «школы жизни». Если во взводе появлялся храпун, то его боевые товарищи долго не думали: вставляли спички между пальцев ног — по четыре на каждую ногу — и поджигали. После чего нарушитель ночной тишины немедленно переставал храпеть и начинал отчаянно «крутить педали».

В общем, «велосипед» был тонкой штучкой, и Гошка, похоже, это понял. Он нехотя согласился и ушел гулять по вечернему городу, а я, на всякий случай приняв таблетку снотворного, улегся и почти сразу заснул. Мне снилось, что мы с Гошкой поехали на берег океана, и я ни с того ни с сего решил покататься на гоночном велосипеде по воде. Я разгонялся на песчаном берегу и с лету врезался в набегавшую волну, но вместо того, чтобы скользить по поверхности, сразу же и бесповоротно шел ко дну. А Гошка заходился от смеха и кричал: «В тебе мало святости! Мало святости, скотина!»

Проснулся я оттого, что кто-то тряс меня за плечо. За окном было светло, но солнце еще не поднялось над крышами домов. Надо мной Пизанской башней стоял Гошка. Он махал у меня перед носом «мобильником», и я подумал, что опять звонит LP.

— Что случилось? — Я попытался выяснить обстановку.

— Просыпайся, будешь смотреть кино, — мрачно произнес Гошка. И включил «мобильник».

Поначалу мне показалось, что бригада пьяных грузчиков, бормоча и ругаясь, передвигает металлические контейнеры по металлическому же днищу вагона. На экране была полная темнота.

— Что это? — спросил я Гошку. Но Гошка молчал. Он смотрел на меня не мигая, и в глазах его читалась ненависть. Хрипы из динамика неслись все громче. Это была какая-то истерика — нутряные всхлипы с зубовным скрежетом вперемешку. Я уже хотел было повторить вопрос, но в это время экран «мобильника» осветился, и я увидел гостиничный номер. Качество видео было так себе, но кое-что можно было разобрать. Я лежал на кровати, мое лицо было искажено судорогой, а тело сотрясала дрожь. Мне было явно нехорошо. Я хрипел, и плакал, и стонал.

— Ты хочешь сказать?.. — начал было я, но Гошка перебил меня:

— Твое счастье, что на телефон нельзя записать запахи!

Я не знал, как реагировать. Это было натуральное свинство.

Во время вечерней прогулки по променаду моя «жаба» начала было обычную свою песню, но я тотчас же заставил ее заткнуться. Дальше мы гуляли молча.

С Гошкой мы добрались до штата Керала.

— О таинственная Керала! — Я попытался отдаться очередному душевному порыву. — Пять тысяч лет назад ты родила в своих недрах могущественную Аюрведу и смирила буйство болезней! Ты лечишь все — от сифилиса до менингита!

— А как насчет храпа? — перебил меня Гошка.

В течение двух недель мы ходили на всевозможные лечебные процедуры и, похоже, напрасно.

— Я очень расстроен, — подвел итог нашим стараниям Гошка и добавил: — Я очень расстроен за тебя. Даже всесильная Аюрведа не способна справиться с твоим недугом! — С этими словами и гримасой притворного сочувствия лицемер пожал мне руку и улетел из Тривандрума в Москву. Я же немедленно раскрыл дневник и записал: «С Гошкой в Индию мы отправились вдвоем, чисто мужской компанией. До поездки я считал его приличным человеком, а он оказался натуральной скотиной».

 

Глава 3

Рикша Раджу

Пури

В предыдущем рассказе я забежал далеко вперед: до Гошкиного отлета оставалось еще почти полтора месяца. Проведя около двух суток в дороге и опоздав на двенадцать часов, мы наконец добрались до восточного побережья. С утра Гошка отправился на пляж, а я решил посмотреть на храм Властелина Вселенной Джаганнатха. У Властелина на картинках чуть обиженное детское лицо с огромными круглыми глазами. У такого бога Вселенная должна напоминать комнату с раскиданными по углам мягкими игрушками. Жаль, что сам Джаганнатх черный, и белых в свой храм не пускает. Ну и ладно, просто походил вокруг храма и посмотрел на него с крыши библиотеки.

Если выйти на пляж и пойти по сухому белому песку влево, то к вечеру можно дойти до Конарка с его древним храмом Солнца. Когда-то давным-давно в его купол был вмурован магнит такого размера, что компасы вражеских кораблей при приближении к храму сходили с ума, и корабли разбивались о скалы. А если пойти по пляжу вправо, то за полдня дойдешь до озера Чилка, где прямо на берегу готовят потрясающих креветок. Впрочем, из Пури можно никуда и не ходить. Просто лежать на горячем песке и смотреть на волны.

Я иду от гостиницы на берегу океана к храму Джаганнатха в центре Пури, а прилипала-рикша медленно едет за мной и занудным голосом убеждает, что пешком мне не дойти.

— Поехали, сэр! — монотонно повторяет он, и я понимаю, что мне от него не отделаться и что прогулка, обещавшая быть спокойной и радостной, превращается в испытание.

— Сколько? — спрашиваю я, не выдержав.

— Недорого! — ухмыляется рикша и распахивает передо мной дверцу кабины. Он чувствует себя хозяином положения, но я делаю вид, что не заметил раскрытой дверцы. Если сесть, не договорившись о цене, то поездка наверняка окажется дороже, чем на такси.

— Сколько «недорого»?

— Недорого — значит совсем чуть-чуть!

Рикша смеется, и я смеюсь в ответ. Бог с ней с прогулкой, есть вещи и позабавнее! Мы оба смеемся, но при этом я продолжаю идти пешком, а он едет следом. Наконец, то ли заскучав, то ли поняв, что чем ближе храм, тем меньше у него шансов заработать, рикша сдается и называет цену.

— Двадцать рупий, сэр! Всего двадцать рупий! — Он уверен, что я соглашусь: цена нормальная.

Но я делаю изумленное лицо и говорю:

— Ты сошел с ума! За такие деньги можно доехать отсюда до Бхубанешвара. Ты что, хочешь стать миллионером за мой счет?!

Рикша потрясен ответом настолько, что тотчас же соглашается на пятнадцать. Но мне этого мало.

— Десять. — Я не даю противнику оправиться и застываю поперек дороги, перегораживая путь коляске.

Рикша мрачнеет. Столько платят за проезд местные. Согласиться на такой бакшиш от белого — признать полное поражение. В другое время он бы высказал все, что думает обо мне, но дело зашло слишком далеко — он столько времени потратил на мою обработку! Стараясь не смотреть мне в глаза, он молча показывает на кабину.

— Так десять, договорились? — для верности переспрашиваю я, и он обреченно кивает. Как только я устраиваюсь внутри, рикша начинает крутить педали с такой скоростью, что по сторонам в ужасе разбегаются магазины, лавки, лавчонки.

— Эй, помедленнее! — кричу я ему, но он знай себе прет к храму и на ходу успевает махнуть рукой знакомым: как-никак, он при деле, и в коляске у него — сахиб, хотя и омерзительно жадный.

Через десять минут мы на месте. Рикша протягивает руку за деньгами. Я выхожу из коляски, лениво лезу в карман и кладу ему в ладонь, одну за другой, три бумажки по десять рупий.

На следующее утро рикша ждет у гостиницы. Чтобы не упустить странного клиента, он приезжает к шести, и когда в девять я выхожу из номера, издалека улыбается и загодя распахивает дверцу коляски. Его зовут Раджу, ему двадцать три года, он услужлив без подобострастия, и у него веселый нрав. Три дня он возит меня, показывая местные достопримечательности, и пытается быть еще и экскурсоводом. Когда Раджу чего-то не знает, он тут же придумывает. Он путает названия рыб, деревьев и храмов. Но мне это не важно, мне интересен он сам.

В пути мы разговариваем. Мы подтруниваем друг над другом, как старые знакомые, но при этом Раджу не забывает после каждой фразы добавлять «сэр». Он расспрашивает меня о Москве, о том, как я живу. Ему все интересно.

— У вас есть дети, сэр?

— Да, двое. Сыновья.

— Сколько им лет?

— Такие же оболтусы, как ты. Кстати, ты почему не учишься?

— Вы бы, сэр, еще спросили, почему я на рикше не езжу! У меня сестра в университете. И еще две есть — их нужно замуж выдать.

— Это что же, ты должен их выдать?

— А кто еще! Отец на пенсии, мама болеет. А в школе, между прочим, я отличником был. Математику знал лучше всех.

Мы едем мимо рыбного рынка, проезжаем скобяные и обувные мастерские, слева остается недостроенное здание школы. Еще минут пять, и мы выедем за ворота университета. Там граница города, дальше океан с пустынным на десятки километров пляжем, где на песке разбросаны панцири гигантских черепах. Если такая громадина попадает в рыбацкие сети, то запутывается в них и задыхается. А рыбаки тащат-надрываются, не зная, что там, и радуются — вон сколько рыбы!

Завтра я уезжаю из Пури. Таких городов в Индии осталось мало — туристы еще не успели сломать его многовековой уклад. Здесь не видать фастфуда, зато завернутые в холстину трупы сжигают прямо в центре города, и всякий может подойти посмотреть. Сюда на праздник съезжаются паломники — больше миллиона! Они впрягаются в огромные колесницы (каждое колесо в два человеческих роста) и вывозят из храма три статуи — Джаганнатха и его божественных брата и сестру. Их моют сначала водой, потом молоком, а потом бхангом — конопляным настоем. Люди тоже пьют бханг и забывают обо всех своих бедах — о том, что рыба мелкая, а денег мало.

Раджу крутит педали и думает о чем-то своем. Он высок, молод, черен и красив. Когда уходит в себя, перестает улыбаться.

— А коляска твоя? — спрашиваю я, и он не сразу понимает вопрос.

— Что вы, сэр! Я зарабатываю сто, иногда двести рупий в день, и из них пятьдесят отдаю хозяину. Если бы своя…

— А может, лучше купить?

Раджу смотрит на меня как на недоразвитого: мол, что с этого сахиба возьмешь, вначале торгуется, как сумасшедший, потом переплачивает в три раза, а теперь задает дурацкие вопросы.

— Сколько такая стоит? — Я показываю на коляску.

— Такая — десять тысяч. — Раджу смотрит на меня, оценивая, какой эффект произведет цена. — Чуть поновее — тысяч двенадцать-тринадцать. А новая, — он делает испуганные глаза, — больше двадцати.

Пока я в уме пересчитываю рупии в доллары, рикша, сделав грустное лицо, добавляет:

— Вот в прошлом году был здесь один англичанин, так он моему другу дал денег на коляску. Теперь тот ездит и горя не знает…

Я даю Раджу очередные тридцать рупий и иду к океану — в последний раз искупаться и посмотреть на мертвых черепах. Назавтра Раджу должен приехать к двенадцати, чтобы отвезти меня к автобусу на Бхубанешвар.

В ту ночь я никак не мог уснуть. Всё думал о Раджу и его коляске. Ну что такое десять тысяч рупий, в конце концов! Я вспомнил Долли — австралийку, которую встретил когда-то в Мексике. Она еще студенткой познакомилась с бедной семьей на Борнео и уже пять лет прилетает к детям: привозит им учебники и книги, платит за учебу в хорошей школе. Или Юрис — журналист из Латвии, я встретился с ним здесь, в Пури. Он купил лодку рыбакам в Таиланде, и они благодарны ему по гроб жизни. А я? Что я сделал? Неужели я не могу подарить счастье хотя бы одному человеку на земле — и всего за двести долларов!

Я едва дождался утра и помчался в магазин, торгующий велосипедами. Мне хотелось сделать Раджу сюрприз.

— У вас можно купить велосипед с коляской?

— С какой коляской?

— Как у рикши. Только мне подержанную.

— Можно и подержанную, но под заказ. Платите аванс, за неделю подберем. — Продавец достал бланк и приготовился выписывать счет. Я подумал, что у него такая же светлая улыбка, как у рикши Раджу.

Мне было жаль своего плана: я хотел приехать к двенадцати часам к гостинице и посмотреть на то, как будет радоваться Раджу. Я заранее посмеивался, представляя его изумление. Но делать нечего — аванс так аванс.

— Сколько платить? — спрашиваю я и достаю кошелек.

— Тысячу рупий. Это примерно тридцать процентов от стоимости.

С математикой у меня в школе тоже было все в порядке. Я быстро прикидываю полную стоимость подарка и мрачнею.

— А если новую? — Я решаю на всякий случай проверить свое подозрение.

— Новая стоит семь тысяч. Вместе с велосипедом, сэр! — почти кричит продавец, видя, что покупатель собирается уходить.

В двенадцать часов Раджу ждет меня у гостиницы. Я подхожу к коляске, снимаю рюкзак и равнодушно спрашиваю:

— Сколько до автовокзала?

 

Глава 4

Дикие люди

Пури — Висахапатнам

Пробыв неделю в Пури и окрестностях, мы отправились на машине на юг и четыре дня провели, переезжая от одного дикого племени к другому. Турагенты пытаются превратить такие поездки в экзотическое шоу. На самом деле каждый четвертый житель Ориссы — представитель одного из племен. Восемь миллионов дикарей! Они живут своим укладом и на своей земле. Из-за земли постоянно возникают конфликты. За месяц до нашего с Гошкой приезда неподалеку от Бхубанешвара полицейские расстреляли группу туземцев, перегородивших дорогу в знак протеста против того, что производственный комплекс отобрал их земли. А донгария сгоняют с холма Ньямгири, на котором они живут, — там нашли месторождение бокситов. Но это остается за рамками туристических аттракционов.

В Ориссе солнце выходит из океана. На рассвете вдоль линии прилива против рыбацкой деревни рассаживаются смуглые рыбаки. Издалека они похожи на птиц, застывших по колено в воде. Но подходишь ближе и видишь, что вовсе они и не рыбачат: из воды тут и там торчат голые рыбацкие задницы. Отчего-то вспоминается Миклухо-Маклай с его папуасами. Одновременно желание купаться исчезает. Мы с Гошкой бросаем в воду по нескольку рупий «на дорожку» и возвращаемся в гостиницу. Где-то хрипло кричит петух, возвещая начало февральского дня, а для нас — еще и сигнал к отъезду. Обаятельнейший из местных гидов Джексон (так он называет себя) караулит нас на скамеечке у входа. При виде нас его лицо принимает умильное выражение, и он машет нам добытым в аренду цифровым фотоаппаратом. Вчера вечером Джексон уговорил нас воспользоваться услугами его турфирмы и с утра пораньше принялся наблюдать за нашими перемещениями. На всякий случай, чтобы не сбежали.

Итак, мы отправляемся в путешествие, полное опасностей. Впереди нас ждут горы и дикари, которых до нас не видел ни один русский. Я — Зикмунд, а Гошка — Ганзелка! Мы будем питаться тем же, что и дети природы, спать так же, как они. Мы будем объясняться знаками. Главное улыбаться! Если улыбка добрая и открытая, если за ней не скрываются животный ужас или звериное коварство, то любой дикарь поймет, что ты — друг, и будет вести себя соответственно.

Я вижу свое отражение в зеркальце над ветровым стеклом и широко улыбаюсь. Улыбка получается так себе. Честно говоря, ехать к дикарям мне не хочется: дорога далекая, а поездка дорогая. И хотя Джексон клянется, что покажет нам «самую волшебную Индию, какую только можно представить», у меня есть основания сомневаться в его объективности.

«Амбассадор» прыгает с кочки на кочку, скрипя амортизаторами. Мы с Гошкой расположились на заднем сиденье, которое Джексон при нас демонстративно накрыл потертым ковром. Ковер должен придать путешествию, как выразился наш гид, VIP-уровень. Еще он, судя по всему, должен явиться зримым подтверждением расходов Джексона. Автомобиль, на котором мы едем, тоже выглядит раритетом. Сделанный по лекалам английской модели пятидесятых, запакованный в трехмиллиметровый слой железа, он напоминает о надежных колониальных временах и передвигается солидно и неторопливо. Укачивает в «амбассадоре» не меньше, чем на корабле.

Время от времени Джексон предлагает нам воды (это должно символизировать заботу фирмы о клиентах), а иногда делает знак шоферу, выходит из машины и показывает какую-нибудь диковину. В такие моменты особенно занятно наблюдать за ним самим. Ему лет тридцать, и он принадлежит к тому типу мужчин, который встречается чуть не в любом уголке земли. У него худое лицо, обрамленное черными, слегка вьющимися волосами, резко очерченные скулы и темные подвижные глаза. Джексон может сойти за араба, итальянца, еврея, грузина, цыгана, но больше всего напоминает маленькую верткую обезьянку. При виде чего-то, на что следует, по его мнению, обратить наше с Гошкой внимание, у него загораются глаза, и он взахлеб рассказывает, к примеру, о кофейном дереве или показывает, как растет кешью. Потом достает крошечный блокнот и что-то записывает бисерным почерком. Скорее всего то, о чем только что рассказал, чтобы в конце пути, если возникнут спорные моменты, иметь все козыри на руках. В общем, если бы Джексон производил чуть меньше суеты, цены бы ему не было.

Шофер, напротив, медлителен и немногословен. У него орлиный нос и взгляд вождя Оцеолы. Он уверенно ведет машину по тому, что в Индии принято называть дорогой. Его голова монотонно покачивается в такт выбоинам. Вместе с ней, по сторонам, как перья на голове у Оцеолы, покачиваются прущие из кромок ушей волосы — толстые и жесткие, похожие на черные гитарные струны фирмы «Ла Белла». Время от времени шофер достает расческу и аккуратно проводит ею по воздуху от края каждого уха — раз-два! При этом кончики волос дрожат и кокетливо завиваются. Я посылаю Гошке многозначительный взгляд, Гошка понимающе кивает: мол, нам такое не светит. И мы молча едем дальше.

Незадолго до полудня мы добираемся до Чилки. Дорога идет вдоль берега, и Джексон жестом вождя международного пролетариата указывает на воду — он привез нас к самому большому в Азии соленому озеру. В его глазах светится такая гордость, словно сам он это озеро и солил! Мне не хочется его расстраивать, и я молчу про Каспий.

Мы останавливаемся возле небольшого ресторанчика на берегу. Джексон заказывает нам с Гошкой здешний деликатес — гигантские креветки. «Джумбо-джумбо!» — говорит он и смеется. Это первая еда первого дня программы, и фирма старается не ударить в грязь лицом. Наш верткий гид крутится возле столика, дублируя официанта и на ходу успевая сообщить, что на озере обитает самая крупная в мире колония фламинго, есть орлы и соколы… А зимовать сюда прилетают утки аж из Сибири!

— Знаете Сибирь? — спрашивает нас с Гошкой Джексон и зачем-то заговорщицки подмигивает.

Я живо представляю счастливых птиц, которые выбрались из сибирских сугробов и долетели до этих обетованных берегов. От воды веет легкий бриз, креветки фантастически вкусные, и к индийскому пиву, в котором поначалу чудились какие-то добавки, оказывается, тоже можно привыкнуть. В общем, все славно, вот и перелетные птицы — какие молодцы! А до чего отвратительно эксплуатировали их образ в школе. Мол, и вовсе не хотят они лететь в южные края — вынуждены! И ждут не дождутся, когда можно будет вернуться. «С чего бы это? — думаю я, пожирая очередную креветку. — Пищи здесь навалом, и стоит копейки. Крыши над головой не надо. Народ добрый… А у нас?!»

Это сравнение никогда не произносилось, но всегда подразумевалось. Имелось в виду, что советские граждане, стоит только открыть границы, моментально свалят за кордон, несмотря на все старания идеологов. Однако вот ведь, свалили — но не все! Я, к примеру, уже сколько лет провожу зимы в теплых краях, но к весне непременно возвращаюсь домой. Хотя бы для того, чтобы получить новый повод для отъезда.

Я намереваюсь взять последнюю креветку, но меня опережает Гошка. Оказывается, пока я думал о родине, он сожрал всех членистоногих. Да еще и, судя по горе панцирей возле моей тарелки, успел незаметно пододвинуть мне свои объедки. Ну, бог ему судья!

Я собираюсь встать, когда откуда-то сверху Гошке на плечо падает лепешка птичьего дерьма. Впрочем, она такого размера, что впору подумать о священных индийских коровах. Джексон в ужасе мотает головой и бежит за салфетками, а я поднимаю глаза и вижу высоко над нами утиную стаю. Сибиряки держат строй так, словно по краям у них летят охранники с автоматами. И мне вдруг приходит мысль, что птицы просто промахнулись: Гошка с креветками ни при чем! Выстрел должен был достаться мне за непатриотичные мысли. Потому что наши остаются нашими, вне зависимости от времени, когда живешь, и места, где находишься.

Во второй половине дня начинаются настоящие приключения. Мы вместе с «амбассадором» карабкаемся в горы. По сторонам исчезают деревни, их место занимают леса. Нет храмов, нет памятников, нет людей, цепочками идущих по обочинам неизвестно откуда неизвестно куда. Кусты плотнее примыкают к дороге, и чудится, что за каждым из них скрывается дикарь или несколько. Вот слева поднимается струйка дыма, и в окно залетает запах жареного мяса. В какой-то момент я отчетливо вижу руку с томагавком, но Гошка подрезает полет моей фантазии.

— Не выдумывай, — говорит он. — Мы не в Австралии!

Ну и пусть, а я все равно убежден, что вот-вот случится что-то непредвиденное. Так и происходит! Мы въезжаем на очередной холм, с которого открывается вид на окрестные леса. Но мой взгляд устремлен не на природу, а на труп мужчины, лежащий метрах в ста от нас прямо посреди дороги. Наверняка это дикарь, погибший в стычке с воинами вражеского племени. Я уже вижу стрелу, торчащую у него из горла! Но водитель зачем-то издалека начинает сигналить. И происходит чудо: перепутав автомобильный клаксон с трубами Судного дня, мертвец опирается рукой о землю и с трудом поднимается. Его качает из стороны в сторону, он пытается уйти от машины, но куда ему, бедолаге! Наверняка он серьезно ранен, а безмозглый водитель едет, наступая ему на пятки, и продолжает гудеть.

— Да что же это такое! — не выдерживаю я.

Джексон мой вопль воспринимает как критику в свой адрес и спешит оправдаться.

— Это правительство… — мрачно говорит наш вожатый. — Оно пытается приобщать диких людей к цивилизации, а вон что выходит!

Тут только до меня доходит: то, что издалека казалось стрелой, на самом деле было бутылкой, из которой дикарь пил, лежа посреди дороги. Он и сейчас не желает с ней расставаться!

— Интересно, что они пьют? — меланхолически спрашивает меня Гошка (естественно, по-русски).

— Они смешивают самодельное пиво с покупным ромом, — говорит Джексон (естественно, по-английски!). Я смеюсь над совпадением и перевожу Гошке ответ.

Мы едем со скоростью катафалка вслед за несостоявшимся мертвецом. А он и не думает уступать нам дорогу! Так и движется наша процессия, пока в конце концов пьяный дикарь не падает плашмя на обочину.

К вечеру мы добираемся до Раягады, а к семи часам утра после мучительных ночных сражений с комарами оказываемся за сорок километров, в Чатиконе, на еженедельной ярмарке племени донгария. Я тщательно записываю все эти названия и то, что ярмарка проходит по средам, словно когда-нибудь потом, в будущей жизни, это может мне пригодиться.

— Донгария еще совсем недавно приносили человеческие жертвы, — многозначительно говорит Джексон, выходя из машины. — Я прекрасно помню то время!

Детство Джексона, по его словам, прошло в деревне совсем рядом с Ньямгири — холмами, где обитают туземцы. Он знает местные языки. А его дедушка и сам отлично стрелял из лука, управлялся с копьем и готовил ритуальный суп. Джексон, как у нас бы сказали, интеллигент в первом поколении.

— А что такое ритуальный суп? — спрашивает Гошка и просит меня перевести вопрос.

— Это старинное местное блюдо, — с готовностью рассказывает Джексон. — После того как вражеского воина приносили в жертву богам, из отдельных частей его тела готовился бульон. В бульон добавляли недозрелый джек-фрукт и варили полчаса. У блюда возникал специфический аппетитный аромат. Затем мясо погружали в смесь толченых ананасов, апельсинов, имбиря, папайи и манго. Там оно мариновалось. На следующий день его доставали, резали на куски и вместе с фруктовым пюре опускали в кипящий бульон.

— Получалось вкусно! — как-то уж слишком эмоционально восклицает Джексон и тотчас же, спохватившись, продолжает в повествовательной манере: — Когда еда была готова, племя танцевало вокруг костра, а потом наступало время игр. Молодые воины должны были перепрыгнуть через висящий над огнем котел и при этом успеть зачерпнуть глиняной чашкой суп. Побеждал тот, кому попадался больший кусок мяса.

— Чьего мяса? — рассеянно переспрашивает лишь частично понимающий по-английски Гошка.

— Врага, — лаконично отвечает гид и, подумав, добавляет: — В колониальные времена так готовили англичан. Это считалось особым деликатесом.

Я смотрю на Гошку. У него круглый бритый череп с выдающимися вперед надбровными дугами. Крепкое тело, на плечах и груди покрытое густой шерстью, слегка портит образовавшийся из-за сидячей жизни небольшой живот. Для своих лет Гошка выглядит очень хорошо. Я сохранился явно хуже, но сейчас меня это даже радует.

Мы втроем занимаем позицию в кустах у основания холма. В нескольких метрах от нас проходит дорожка, по которой, по словам нашего гида, минут через пятнадцать начнут спускаться на рынок донгария. Из кустов вокруг нас слышны шорохи и шепот.

— Кто там? — спрашиваю я и показываю на кусты. Но Джексон только прикладывает палец к губам. Я чувствую нарастающее напряжение, а индиец заговорщицки подмигивает и достает из сумки половину джек-фрукта. Плод пахнет жуткой тухлятиной. От этого запаха или от натуралистических рассказов я вдруг отчетливо вижу, что улыбающийся турагент держит на ладони полголовы бритого налысо человека. Кожа у жертвы желтая и покрыта пупырышками, словно при жизни ее хозяин страдал кожным заболеванием… Не удивительно, что после таких зрительных образов я отказываюсь от угощения. Хотя когда-то я не только пробовал джек-фрукт, но и считал его настоящим лакомством. А теперь не хочется, и все тут!

Джек-фрукт перекатывается по ладони гида туда-сюда, туда-сюда. Внутри он разделен на секции, похожие на финики желтого цвета, и в каждой — удлиненная косточка. Гошка берет дольку, пробует и тянется за следующей. Ему все равно, на что похож джек-фрукт!

— А чем сейчас занимаются донгария? — спрашиваю я.

— О, это лучшие в округе садоводы! — У Джексона загораются глаза. — Кроме джек-фруктов они выращивают ананасы, апельсины, имбирь, папайю, манго…

Индиец внезапно умолкает и делает нам с Гошкой знак. Из-за скалы выходит группа туземцев. Впереди степенно вышагивает мужчина лет пятидесяти — он держится как вождь. За ним семенят пять женщин. Донгария совсем маленького роста и напоминают подростков. На всех светлая домотканая одежда, вроде туник. У вождя в руке посох, женщины несут на головах тазы с фруктами. Волосы у них темные и курчавые, как и у Джексона. Я украдкой бросаю взгляд на гида и замечаю, что тот пристально смотрит на меня!

Туземцы подходят все ближе к кустам, я навожу объектив, но едва собираюсь нажать на спуск, как со всех сторон, словно по команде, выскакивают белые люди с фотоаппаратами наперевес. Это настоящая охота! Мы с Гошкой, поддавшись общему азарту, тоже выбираемся из укрытия, но уже через мгновенье становится ясно, что если на кого здесь и охотятся, так это на нас. Сверху несутся несколько десятков донгария! Они действуют как хорошо обученные воины: берут нас в кольцо и выставляют перед собой палки. Несмотря на детский рост, выглядят они угрожающе. Чуть в стороне стоят два юноши, на плечах у них лежит шест, на шесте болтается котел.

— Ну не сожрать же они нас собираются, в самом деле? — говорю я не слишком уверенно.

— Это вряд ли, — подтверждает Гошка. — Мы же не англичане.

Непонятно, чего от нас хотят, а тут и Джексон, как назло, куда-то запропастился! Остальные пленники выглядят не лучше нас. Их гиды тоже исчезли. Вскоре, впрочем, Джексон с коллегами появляются, и каждый разъясняет своим подопечным, что происходит.

— У местных жителей есть поверье, что фотография укорачивает жизнь того, кого снимают, — говорит Джексон.

— На сколько укорачивает? — деловито спрашивает Гошка.

— Они хотят по сорок рупий за снимок. — На абстрактный вопрос гид дает конкретный ответ.

— По доллару, значит! — задумчиво, как бы сам себе, поясняет мой спутник. Я чувствую, что он готов взорваться, и, пытаясь предупредить конфликт, заявляю, что не успел сделать ни одного снимка.

— Тогда вы должны всего сорок рупий, — подводит итог гид после переговоров с вождем.

— Так я же не снимал! — пытаюсь спорить я.

— Надо было снимать! — Джексон суров и непреклонен. — У донгария это основной вид заработка. Считайте, что вы помогли им на шаг приблизиться к цивилизованному миру.

— Нет уж, я лучше буду считать, что заплатил за билет в театр, — бурчу я, отдавая деньги рэкетирам.

На наших глазах только что казавшиеся такими воинственными туземцы превращаются в обычных торговцев. Почти такие же смуглые дети гор, разве что одетые иначе, еще совсем недавно встречались на наших рынках.

— Вах, дарагой! Сма-атри какой ма-андарын кра-асивай! — говорили они и давали попробовать в самом деле замечательный мандарин. А сейчас, черт их дери, сплошь перекупщики!

С такими мыслями я покупаю пол-литра мутноватого напитка, который Джексон называет пивом. По мне он больше напоминает легкую бражку. Несмотря на кажущуюся слабость, действовать пойло начинает немедленно. Оставшееся время я хожу по рынку с блуждающей улыбкой и в ответ получаю такие же улыбки от кажущихся мне теперь очень милыми донгария.

— У племени бонда лучше всего покупать луки, — советует Джексон на подъезде к Анкадели, куда мы попадаем на следующий день. — Только осторожней — они совсем дикие!

— Более дикие, чем донгария? — спрашиваю я и по выражению лица нашего гида понимаю, что сморозил глупость. Донгария, судя по всему, здесь считаются интеллектуалами.

По мне так все наоборот! Бонда отличаются от донгария, как римляне от гуннов. Женщины — все, как одна, высокие и изящные, ходят с бритыми, как у Гошки, головами. Единственной одеждой служит крошечный кусочек ткани на бедрах, а вместо кофточек, маечек и бюстгальтеров — бусы.

— Просто праздник какой-то! — говорит Гошка, делая вид, что рассматривает разложенный перед юной красоткой товар. Он перебирает бронзовые фигурки, изображающие туземных богов и богинь и в конце концов останавливает свой выбор на паре, напоминающей «Рабочего и колхозницу» скульптора Мухиной. Я покупаю похожую вещицу. А кроме того, набираю украшений — медных цепочек, ожерелий из самоцветов, металлических браслетов. Самые примечательные, конечно, бронзовые нашейные кольца! Но их, похоже, не купить: они намертво сидят на шеях своих хозяек. Женщины носят их по десятку, а то и больше. Кольца делают их и без того длинные шеи еще длиннее. При ходьбе украшения ритмично позвякивают. Вкупе с крошечными юбочками на плавно покачивающихся бедрах, они создают эффект куда более смертельный, чем луки, которыми забавляются местные мужчины и до которых мы с Гошкой никак не можем добраться.

Меня окружает толпа местных барышень. Почувствовав настоящего покупателя, они пытаются впарить мне горы залежалого товара. При этом все, как одна, напирают подвижными под бусами грудями и обворожительно улыбаются! На помощь приходит Гошка. Он за руку выволакивает меня из толпы, и следом ему несутся проклятия моментально впавших в ярость торговок.

Кроме нас, по рядам бродят еще человек пятьдесят белых. Некоторых я уже видел в плену у донгария, других встречаю впервые, они едут в обратном направлении — от конца маршрута к началу. За белыми людьми наблюдать не менее интересно, чем за туземцами. Мое внимание привлекает толстенная итальянка. Она ходит переваливаясь, как утка, и в машине наверняка целиком занимает заднее сиденье. Глядя на нее, я вспоминаю, как Джексон расписывал «путешествие, доступное лишь самым отважным и сильным». Все-таки, чтобы стать успешным продавцом, надо обладать особыми качествами! А толстуха тем временем повторяет ту же ошибку, что и я несколькими минутами раньше: она собирает вокруг себя толпу дикарок, хватая то одно, то другое украшение. А кроме того, пытается торговаться с ними по-итальянски.

— Смотри, она покупает нашейное кольцо. — Гошка показывает на итальянку, за которой я и сам наблюдаю. — Оно ей как раз на палец!

Две подруги удачливой торговки, упираясь коленками ей в бока, растягивают кольцо и с трудом стаскивают его с хозяйки. На шее у девушки остается глубокая царапина.

— Двести рупий — хорошая цена, — говорит успевший все разузнать Джексон. — Сейчас из бронзы не делают…

Итальянка вертит в руках покупку, потом лезет в кошелек и дает продавщице две бумажки по пятьдесят рупий. При этом она с недовольным видом показывает на вмятину на украшении. Продавщица еще не до конца понимает, что ее надули, и продолжает стоять с протянутой рукой. Я успеваю сделать отличный кадр: прекрасная дикарка застыла перед белой уродиной и просит денег. Следующий кадр выходит тоже очень выразительным: недовольная итальянка, выставив живот, наступает на хрупкую продавщицу — так она объясняет, что бракованный товар большего и не стоит. Через месяц в Варкале оба эти снимка вместе с третьим, где девушка из племени бонда яростно вцепилась в волосы лукавой покупательнице, пропадут вместе с испустившим дух ноутбуком. Пропадут и еще сотни других фотографий, сделанных в Пондичерри, Тируччираппалли, Мадурае… Но это все потом, а пока рядом с нами завязывается драка: итальянский гид бьет дикарку и пытается оторвать ее от отчаянно орущей толстухи. Мое внимание настолько занято происходящим, что я пропускаю момент, когда Джексон как кошка прыгает в сторону и всем телом наваливается на юного бонда. Юноша, совсем еще мальчик, прежде чем упасть, успевает выпустить стрелу из лука, который только что пытался продать. Стрела пролетает в полуметре от головы итальянского гида. На помощь Джексону бросаются еще несколько турагентов, а племя моментально сжимается и, пятясь, обступает до этого державшегося в стороне высокого старика.

Толстуха, заварившая всю кашу, с воем отползает в сторону. Я не без злорадства замечаю, что все лицо у нее исцарапано. Вождь делает знак, и гиды быстро уводят туристов к машинам.

На заднем сиденье у нас лежат два лука — Джексон позаботился и купил их, пока мы с Гошкой занимались разглядыванием безделушек.

— Такое часто случается? — спрашиваю я после того, как все немного успокоились.

— Нет, — отвечает Джексон. — При мне это в третий раз.

Он сидит глубоко погруженный в свои мысли, куда-то напрочь исчезла его обычная суетливость. Я вдруг отчетливо представляю, что он до сих пор переживает случившееся.

— А кто был тот мальчик с луком? — задаю я вопрос, чуть коснувшись его плеча.

— Наверное, муж. Бонда рано женятся.

И Джексон, отвлекшись от своих мыслей, рассказывает нам об удивительном свадебном обряде дикого племени. Раз в году в земле вырывается яма, куда прячутся все невесты. Юноши спускаются в яму ночью и остаются там до утра с девушками. Уходя, они оставляют избранницам свои бронзовые браслеты.

На следующий день девушки ведут юношей в лес, разжигают костер и кладут горящие головешки на ягодицы женихов. Если те выдерживают пытку молча, считаются мужьями, нет — ждут еще год, пока повзрослеют.

Мы едем к месту нашей последней ночевки, в Джейпор. Смеркается, и я уже начинаю клевать носом, когда Джексон неожиданно поворачивается к нам и говорит:

— А того мальчика посадят в тюрьму… У них полплемени сидит. Бонда все же очень дикие!

Видно, что Джексон мучается тем, что невольно поспособствовал заключению юноши.

«И впрямь интеллигент, пусть и в первом поколении. Вон как рефлектирует!» — с этой мыслью и неожиданно возникшей симпатией к гиду я и засыпаю на неровной дороге.

Меня будит Гошка. У него круглые от ужаса глаза.

— Слушай, я, кажется, Джексона прикончил, — говорит он и показывает на лежащее на земле тело гида. В горле у того торчит стрела. Странное дело, в этот момент я думаю не о Гошке и бедняге Джексоне — перед глазами возникает лицо Гошкиной мамы, Нонны Георгиевны. «Не уберег!» — говорит она.

Я пытаюсь вспомнить, есть в Индии смертная казнь или нет. Есть… Или нет… По идее, не должно быть: индийцы в большинстве своем вегетарианцы, а значит, не желают ничьей смерти. «Но срок ему дадут по самое не могу, конечно!» — думаю я, глядя на Гошку.

Гошка стоит со склоненной головой. Что-то в его позе мне не нравится. Я вглядываюсь в его лицо и понимаю, что он смеется. А тут и Джексон с хохотом вскакивает с земли:

— Нет смертной казни! И смерти нету! — кричит он почему-то по-русски. А Нонна Георгиевна исчезает, тает в воздухе, успев напоследок послать мне воздушный поцелуй.

— Мы просто играем в дикарей, — говорит Гошка и, скорчив рожу, неожиданно резко хлопает меня по животу.

Боль остается и после того, как я просыпаюсь уже по-настоящему. Мне не сразу удается разобраться, где реальность, где сон. Тело сотрясается в ознобе, и, несмотря на вечернюю духоту, я чувствую холод.

На ночь Джексон дает мне выпить какую-то дрянь — меня рвет, но к утру болезнь проходит. Если я что и чувствую, так только слабость и сильнейший голод.

Утром Гошка выглядит мрачным.

— Надоели дикари. Хочу на океан, — лаконично объясняет он.

Мне тоже хочется на океан. И тоже надоели дикари. А еще я устал быть первооткрывателем! Мы с Гошкой все же страшно далеки от Миклухо-Маклая и хотим назад, в люди.

Джексон, словно почувствовав наше настроение, обещает на завтрак жареную рыбу. Это подбадривает и делает жизнь выносимее. После креветок на озере Чилка самым запоминающимся блюдом в нашем меню был рассказ о ритуальном супе.

В остальное время Джексон кормил нас самоса и фруктами.

Мы завтракаем в брезентовом шатре с газовой плитой внутри. Рыба похожа на карпа, только костей больше. Несмотря на это, с голодухи она кажется невероятно вкусной. Джексон и водитель тоже едят, но за отдельным столиком. В это время открывается полог шатра и внутрь входит индиец. На ходу он проводит расческой по обеим сторонам от ушей и, радостно улыбаясь, идет к столику, где завтракают наши сопровождающие. Я оторопело перевожу взгляд с вошедшего гостя на сидящего водителя и обратно, словно столкнувшись с аномальным явлением.

— Близнецы! — поясняет Джексон.

Братья и в самом деле похожи до такой степени, что, если бы не растительность на ушах, различить их было бы попросту невозможно. «Слаб наш Оцеола перед этим Виннету!» — думаю я, сравнивая близнецов: у водителя волосяной веер раза полтора короче, чем у брата. Рядом они смотрятся как невиданная раса, как марсиане, спустившиеся на землю, чтобы позавтракать рыбой на рынке племени мали.

Уже в Москве, ища в Интернете информацию о диковинных прическах, я наткнулся на Книгу рекордов Гиннесса, где черным по белому было сказано, что самые длинные волосы растут на ушах некоего Радхаканта Баджпаи из штата Уттар Прадеш. И длина их достигает 13,2 см. Тоже мне достижение… Видели бы эти эксперты от Гиннесса двух сидящих сейчас неподалеку от меня и поглощающих рыбу близнецов! Находясь в полуметре друг от друга, они время от времени соприкасаются своими диковинными волосами, словно тончайшими антеннами, и никто не обращает на это внимания.

— А откуда взялся этот братец? — спрашиваю я Джексона, когда мы выходим из шатра.

— Работает неподалеку строительным инженером. Вот и подъехал в родные края. Они оба из здешнего племени сапорайя… — Гид смотрит на меня и, заметив мое удивление, как обычно, подмигивает: — Мы все немного дикие люди!

К середине дня Джексон довез нас до Висахапатнама, и мы оказались в центре трехмиллионного города. Индийские города ужасны: еще не попав туда, хочется сбежать. Мы и не стали задерживаться в человеческой толпе и в тот же день уехали к океану. На рассвете у рыбацкой деревни нам открылась знакомая картина: рыбаки сидели на корточках, и набегавшие волны касались их ступней.

Я отошел подальше, чтобы искупаться, а Гошка остался делать зарядку и загорать. К тому времени, когда я вернулся, Гошка, вооружившись луком, посылал стрелу за стрелой в останки полусгнившей рыбачьей лодки. Он стоял ко мне спиной — весь напружинившийся, бритоголовый, мускулистый, с волосатыми руками и ногами — и было в его позе и в нем самом что-то дикое и устрашающее.

— А ты, похоже, недалеко ушел от тех дикарей! — крикнул я и показал на сидящих у воды рыбаков.

— Любых двух людей отделяют друг от друга пять рукопожатий, — ответил, прицелившись, Гошка. — И, отпустив тетиву, добавил: — А мы от них и вообще в полете стрелы.

 

Глава 5

Прекрасная незнакомка

Пондичерри

Главная достопримечательность Пондичерри, конечно, ашрам Шри Ауробиндо и находящийся в нем центр интегральной йоги, которую разработал великий индийский философ. В двенадцати километрах от Пондичерри расположен Ауровиль — «город рассвета», итог многолетних трудов Матери, знаменитой спутницы Шри Ауробиндо. Ходили туда пешком. По Ауровилю нас водили русские — мама Катя и дочка Маша. Им очень хотелось, чтобы город нам понравился. Нам он и понравился, но я бы все равно не хотел жить по лекалам чьей-то мечты.

Она сидела у окна вегетарианской забегаловки, каких в Пондичерри множество, и смотрела на узкую улочку, запруженную торговцами, нищими и туристами. Я зацепился за ее взгляд, и вопрос, где пообедать, решился сам собой. Как раз в тот момент, когда я входил, ей принесли еду: рис и тарелку приготовленных на пару овощей. Она как-то грустно, чуть в сторону, улыбнулась, поймав мой взгляд. Я сел за соседний столик и продолжил украдкой наблюдать за незнакомкой.

У нее была крупная, красиво посаженная голова. Из-за короткой стрижки неподвижные серые глаза казались больше, чем были на самом деле. Перед тем как подцепить овощи, она всякий раз по-детски хмурилась. Девушке это шло и, скорее всего, она об этом знала.

— Вы художник? — спросила она, слегка повернувшись в мою сторону. — Вы так на меня смотрите, словно портрет рисуете.

Из-за едва заметного акцента и очень светлой кожи я принял ее за шведку, но она оказалась голландкой. Разговор возник сам собой и тек без принуждений и усилий своим чередом. Я заказал тали и пересел за ее столик. Вскоре я уже знал, что она не замужем и путешествует по Индии одна. Было удивительно, что наши пути не пересеклись раньше, такой неслучайной и нужной казалась эта встреча.

Она жила в Пондичерри с ноября и пока не собиралась уезжать. Зарабатывала тем, что писала статьи в какой-то женский журнал, а тратила деньги на уроки шиацу.

— Сделаешь мне массаж? — спросил я и с улыбкой положил свою руку поверх ее руки. Она осторожно высвободила ладонь и быстро нажала на точку между большим и указательным пальцами. Это было так неожиданно, что я не удержался и вскрикнул.

— Сделаю, — спокойно сказала она.

Мы расплатились и вышли из кафе. Надо было решать, что делать дальше. Я поймал ее за руку и хотел предложить пойти в кино, но снова, как тогда, когда она нажала на болевую точку, по телу будто прошел электрический ток: левая, до сих пор скрытая под столом рука незнакомки заканчивалась безобразным обрубком, из которого торчали три крошечных, похожих на фасолины, пальца.

Я поднял глаза и встретился с ее улыбкой — грустной, нацеленной мимо меня и неизвестно кому предназначенной. Мы шли еще некоторое время вместе. Потом она остановилась у киоска с украшениями, а я, стараясь выглядеть как можно более естественно, пошел дальше.

 

Глава 6

Слон и пес

Пондичерри

Пондичерри на карте похож на Петербург или Нью-Йорк. Такие же прямые улицы, такие же квадратные, сбегающие к воде кварталы. Здесь нет ни древних развалин, ни следов исчезнувших цивилизаций. Город построен французами в начале восемнадцатого века. Несмотря на то, что вот уже пятьдесят лет, как французы ушли, следы их пребывания видны повсюду. В книжных магазинах специальные отделы французской книги, в городе варят кофе-эспрессо, на полицейских, как во Франции, красные кепи. Здесь есть даже Академия искусств!

Слон лишь на секунду кладет хобот мне на голову, словно гладит по волосам, но я еще долго чувствую тепло и тяжесть от прикосновения. Слоновье благословение стоит две рупии — я кладу монетку в протянутый хобот, прямо в отверстие, и вижу, как огромное животное передает заработок коротконогому кривому хозяину. Мне хочется погладить слона в ответ, но слон уже занят, он благословляет следующего.

По улице идет человек и ведет перед собой велосипед. К раме за ноги привязаны куры — два десятка висящих вниз головой белых хохлаток. Так — бутонами в землю — носят букеты, чтобы не сломать цветы в толпе. Я не могу оторвать взгляд от качающихся в такт шагам кур — мертвые или живые? мертвые или живые?

Сотни людей сидят на асфальте — молча, со спокойными глазами, сложив ноги по-турецки. Кажется, молятся, но оказывается — просто ждут, когда позовут из здания напротив. Это биржа труда. Сколько времени я уже не работаю? Полгода?

На углу стоит старуха-индианка. Я иду мимо — в метре от нее, поравнялся, прошел, — а она все тянет ко мне руку и уже почти безнадежно шепчет вслед что-то по-французски. От неожиданности я застываю и спрашиваю на привычном английском, что ей нужно. «Мани!» — только и говорит нищенка. Я протягиваю ей деньги и при этом чувствую печаль и неловкость — зачем спрашивал?

Из-за угла навстречу мне вылетает церковь — ослепительно-белый храм с крестом на фоне синего неба. Как выдох, как взмах ресниц, как фонтан, как дерево, как «я люблю тебя!». Первый христианский храм, который вижу в Индии. Как он прост и светел! Зайти или нет? А если да, то просто посмотреть или… очиститься от Индии?

Внутри храма прохладно. Пахнет ладаном. Чудесный забытый запах! Человек восемь-десять тамильцев сидят на скамьях: кто-то просто так, кто-то молится. Через два месяца в Гокарне ко мне подойдет юноша и с робкой улыбкой скажет: «Я тоже христианин», и покажет крест, вытатуированный на запястье. Для индийцев все белые — христиане.

Я обхожу храм изнутри по периметру и при этом чувствую себя безнадежным туристом. Во мне ничего не шевелится и резонанса не возникает. Дохожу до алтаря, рассматриваю огромные аляповатые полотна слева и справа от него. Внутреннее убранство бедное. Там, где должно быть золото, — охра. На колоннах — картины с остановками Крестного пути, по семь с каждой стороны прохода. Иисус смуглый, а стражники белые. Я тоже белый, как стражник, хоть и успел загореть.

Церковь в Пондичерри похожа на деревенскую школу — чистую, бедную, с крошечными классами — по нескольку учеников разного возраста в каждом. Вот они сидят, маленькие и жалкие, и ждут Наставника, а тот все не идет. В Индии мало христиан, даже в бывших французских землях. Жаль, что это не православный храм!

Я собираюсь к выходу и слышу, как кто-то пробегает пальцами по клавишам фисгармонии. Следом — сразу под самый купол! — взлетает женский голос. И я сажусь на скамью, рядом с которой стоял. Голос бесповоротно заполняет объем храма. Фисгармония на его фоне кажется совсем немощной. Что это за язык? Что за музыка?! Я не уйду отсюда, пока не взгляну на певицу. Одна песня сменяет другую, и внутри у меня все дрожит и полнится благодарностью.

Рядом со мной садится пожилая индианка. Я спрашиваю ее, кто поет. Но она лишь загадочно смотрит на меня и молчит. Пение прекращается так же неожиданно, как возникло. Минут через пять я остаюсь в храме один. Ко мне подходит старик-служитель и просит уйти — все закончилось! Я встаю, стараясь не расплескать подаренную мне радость, и вижу, как между колонн проходит крошечная женщина в монашеском одеянии. Она смуглолицая, как и большинство людей в южной Индии, у нее огромные сияющие глаза, и она похожа на Эдит Пиаф!

Я бросаюсь навстречу монахине так резко, что та смотрит на меня немного испуганно. И тут я помимо собственной воли начинаю напевать песню, которую только что услышал. Монахиня смеется и негромко вторит моему «ла-ла-ла». Меня захлестывает счастье, я наклоняюсь и целую ей руку.

Снаружи быстро темнеет. Я иду через длинный двор к воротам храма. На ходу подаю непомерно много одинокому нищему, выхожу за ограду на улицу и чуть не наступаю на сидящего у калитки пса. Почему-то приходит в голову мысль, что все то время, что я провел в храме, он ждал меня здесь. Глаза у него покорные и грустные.

— У меня ничего для тебя нет, — виновато развожу я руками. И пес, словно понимая, что в самом деле нет, разворачивается и бежит через дорогу прямо под машину. Я успеваю закрыть ладонями глаза и прошептать: «Господи, помоги!» И Господь помогает. Раздается визг тормозов. Когда я открываю глаза, собака выбирается из-под намертво застывшей машины и, поджав хвост, бросается назад ко мне. А я, не обращая внимания на злобную ругань водителя, сажусь рядом с псом на корточки и глажу его по голове.

 

Часть III

На самом юге

 

Тируччираппалли

Кодайканал

Мадурай

Варкала

 

Глава 7

Храм-на-скале

Тируччираппалли

Неподалеку от вокзала мы с Гошкой оказались возле симпатичной забегаловки «Винсент». Съели по порции риса-бирияни, выпили соку и уже готовы были уходить, когда возник хозяин — молодой человек с написанным на лице высшим образованием — и предложил зайти в дом побеседовать. Внутри оказалось старое колониальное жилище с портретами на стенах, мебелью позапрошлого века, письменным прибором на сделанном из темного дуба столе. Два поколения назад семья владела постоялым двором, и нынешний хозяин «Винсента» хотел возобновить традицию и открыть гостиницу. Он все спрашивал, поедут ли к нему русские туристы. Я смотрел на раскаленный солнечный шар в пылевом облаке и обреченно кивал головой: «Поедут, конечно поедут!» Потом мы с Гошкой отправились в посвященный Вишну и самый большой на юге Индии храм Шри Ранганатхасвами. Сдали при входе обувь и забрались на крышу, откуда пытались рассмотреть зоны, закрытые для белых. На раскалившейся под солнцем крыше мы танцевали такую лезгинку, что нас без труда можно было принять за пару грузин. Только не было других таких идиотов, которые наблюдали бы за нами! В результате Гошка сжег пятки, и я отправился в Храм-на-скале в одиночестве.

— Я до… — перед тем как произнести вслух название города, я проговариваю его про себя, затем впускаю в легкие воздух и выдыхаю: —…Тируччираппалли.

Индийцы, как правило, сокращают труднопроизносимое имя до панибратского Тричи, но я вижу особый шик в том, чтобы произнести его целиком. Мне оно напоминает о прекрасной Мексике.

— Тируччираппалли, — повторяю для верности. Соседи по вагону понятливо кивают. Их четверо. Они везут шестилетнего мальчика в аюрведическую лечебницу. Мальчик сидит, прижавшись к матери. Точнее, облокотившись на нее. Без опоры он наверняка бы упал, повалился набок — таким слабым выглядит его тело. У него безвольно болтающиеся, как у куклы, ноги, узкие бледные руки с тонкими, словно нарисованными венами и большие темные глаза. Он все время смотрит на меня, и от этого взгляда я ощущаю неловкость и почему-то свою вину. Перед самой станцией мальчик с трудом засовывает пальцы в нагрудный кармашек, достает монетку в пять рупий и протягивает мне. Я пытаюсь отказаться, но он смотрит на меня так, что мне ничего не остается, как протянуть руку навстречу.

— Когда подниметесь на скалу, отдайте монетку Ганеше, — просит отец мальчика. Я киваю и выхожу из вагона.

В Тируччираппалли туристы едут, чтобы побывать в Храме-на-скале. Его нельзя пропустить, он виден из любой точки города! Так мне сказала торговка крошечными душистыми бананами (одна рупия за штуку, десять рупий за дюжину), объясняя, как добраться до храма. И сейчас, когда скрипучий, как рыдван, пыльный местный автобус делает поворот, я различаю сквозь облако пыли небольшое сооружение на стометровой высоте.

Дорога такая, что на одной из выбоин пожилой индиец, сидящий рядом со мной, оказывается у меня на коленях. То ли от неловкости, то ли, наоборот, воспользовавшись подвернувшимся поводом, он спрашивает:

— Вы из Америки?

Я отрицательно мотаю головой, помогая индийцу усесться на место.

— А у меня сын в Питсбурге. Программист…

Мы проезжаем район мелких лавочек. На повороте прямо посреди мостовой лежит корова. Эта тощая особь из Тируччираппалли ответит за всех своих соплеменниц на досужий вопрос, правда ли, что коровы в Индии лежат на мостовых. По возвращении я буду многажды показывать ее фотографию любознательным знакомым. А на расспросы, что же делают в таких случаях водители, все равно придется отвечать мне.

Водитель автобуса гудит — вначале деликатно, потом настойчивее, но животное даже ухом не ведет. Оно занято тем, что выбирает из кучи набросанного возле самой морды мусора невидимые другим деликатесы. Впрочем, на старания водителя не обращает внимания вообще никто — ни пассажиры, ни пешеходы. Тогда он потихоньку — по сантиметру! — пододвигает автобус к корове и одновременно продолжает гудеть. Корова поднимает голову и мычит. Ее рев перекрывает звук клаксона. Посрамленный шофер идет ва-банк: он едва заметно касается колесом бока божественного животного. Корова встает и нехотя освобождает проезд. Торговец из соседней лавки качает головой и что-то недовольно говорит водителю. И мы едем дальше.

Мы едем и едем по этой деревне, и конца нет этой дороге. Мне вдруг приходит в голову, что Тируччираппалли — с коровами на мостовых, с лавочками, с выбоинами и пылью — миллионный город. Такой же, как, скажем, Питсбург, но без небоскребов. И, следовательно, невообразимых размеров. Я уже начинаю жалеть, что придумал экскурсию в храм, когда сосед, у которого сын-программист, легонько толкает меня в бок и показывает в окно. Высоко над нами нависает Храм-на-скале.

— Многие поднимаются туда на коленях. — Лицо индийца серьезно. — Говорят, так вернее, если нужно защитить близких, которым суждено скоро умереть.

Узкая улица, ведущая к скале, незаметно переходит во что-то, напоминающее туннель, который утыкается в рамку металлоискателя. Рядом — полки для обуви паломников и туристов. Я сдаю темнокожему гардеробщику сандалеты со стоптанными пятками и пожеванными ремешками — а всего-то и куплены месяц назад! — и босиком направляюсь к металлоискателю. Дальше виднеется лестница, уходящая в сумрак, — путь к храму пробит в скале. Подойдя к лестнице вплотную, я замечаю, что ступени, отшлифованные миллионами ног, слева сточены куда сильнее, чем справа, — левостороннее движение, как-никак. Не ясно другое: откуда взялось это углубление! Кажется, все пятьсот лет существования храма, день за днем, одним и тем же путем таскали по ступеням тяжеленные мешки, и в конце концов в камне возникло углубление, напоминающее русло реки.

Впереди меня ждало четыреста тридцать пять ступеней, и я сделал первый шаг. Рядом со мной поднималась индийская семья: мужчина чуть старше меня, две женщины, пожилая и молодая, обе в сари, и с ними четверо детей. «А где же муж дочери?» — подумал я. И сама собой пришла мысль, что он, скорее всего, серьезно болен и семья поднимается к храму, чтобы выпросить для него еще немного жизни. Они шли, держась за руки и шевеля губами, словно про себя считали, шаг за шагом преодолевая ступени. Лица у взрослых были серьезные и печальные, и даже дети шли вверх тихо и сосредоточенно. То, что для индийцев было обрядом, для меня, как ни крути, оставалось игрой. Вот я поднимусь на скалу, обойду крошечный каменный домик со святилищем чужого бога внутри, окину взглядом город, сверху похожий на все остальные индийские города, и начну спускаться. И уже спускаясь, забуду, как выглядели и храм, и божество. Мои мысли будут направлены на что-то совсем другое — на следующий город, следующий храм… Не скрывается ли в этой бессмысленной монотонности та монотонная бессмысленность, от которой я бежал из Москвы XXI века и из XXI века вообще?

За подобными невеселыми размышлениями я незаметно миновал несколько небольших святилищ и добрался до уходящего вглубь скалы храма Шивы. Метрах в двадцати от меня мерцали лампады и «вечные» свечи — обрезки фитиля, погруженные в масло. Отблески их пламени плавали на медной утвари. Все это вместе рождало тяжелое розовое марево, в которое хотелось нырнуть с головой, забитой бесконечными мыслями о том, правильно ли так жить и как жить правильно. Казалось, густой, одуряюще пахнущий воздух индийского храма, как воды Мертвого моря, поддержит на плаву, вернет в материнское лоно, даст ту опору, которой так не хватает одинокому взрослому человеку.

Я успел сделать несколько шагов вглубь храма, когда ко мне подошел служитель и указал на табличку при входе. «Только для индусов» — гласила надпись. То ли день такой выдался, то ли что-то лишнее скопилось внутри, но, выходя из храма, я почувствовал себя ребенком, которого забыли в ГУМе. И напрасно диктор объявляет: «Родители мальчика в матроске и бескозырке! Ваш сын находится в комнате случайных вещей». Или как там они объявляют в этом чертовом ГУМе?

Я был на полпути к Ганеше и его Храму-на-скале, а Тируччираппалли уже расстилался подо мной. Он и впрямь был огромен, этот город! Я видел множество одноэтажных домиков, и пылевые столбы, поднимаемые автомобилями, и коров, лежащих на мостовой. Человек стремится вверх, чтобы хоть на мгновенье занять место бога и понаблюдать сверху, как выглядит его собственная жизнь.

После храма Шивы, который находился ближе к вершине, путь вырвался из каменного мешка и широкой петлей захлестывал скалу. За поворотом я чуть не наступил на ползущего на коленях человека. Выше по ступенькам карабкался еще один. Судя по одежде, оба были из самой что ни на есть бедноты. Головы мужчин были опущены, их лица ничего не выражали, кроме усталости и боли. С трудом переваливаясь, как утки, по очереди поднимая ноги и почти всякий раз задевая то одним, то другим коленом о следующую ступень, они ползли по каменному желобу, который привлек мое внимание в самом начале подъема. Теперь было понятно, как образовалось это углубление.

Я поймал себя на том, что смотрю на передвижение паломников, как на тараканьи бега в замедленной съемке. Мне хотелось, чтобы задний обогнал переднего, и я его мысленно подгонял. Жизни этих двух бедолаг были так же далеки от моей жизни, как центр лежащего внизу города от еле различимых в дымке окраин.

На перила, ограждающие лестницу от пропасти, села большая белая птица — через месяц я увижу стаю таких же птиц в небе над ашрамом под Бангалором, и молодая индианка скажет мне их название (я его тотчас же забуду!) и объяснит, что они приносят счастье. Но пока я этого не знаю и смотрю на диковинную птицу скорее как посетитель зоопарка, чем как человек, которому послан божественный знак. А птица смотрит на меня так, словно хочет что-то сказать. Отчего-то вспоминается мальчик из поезда — его рука, шарящая в кармане, и взгляд, от которого хочется укрыться. Я испуганно лезу в карман — не потерялась ли монета, нащупываю ее и уже собираюсь опустить назад, но вместо этого сжимаю в кулаке: как-то вдруг, безо всякого усилия, приходит понимание, зачем я приехал в Тричи и зачем поднимаюсь на скалу в святилище чужого бога.

Так, сжимая в кулаке передачу для Ганеши, бога с головой слона, я пошел вверх по ступеням. Несколько раз я пытался заставить себя встать на колени, но так и не смог. То ли боялся показаться смешным, то ли не смел нарушить резким движением чужую и без того хрупкую жизнь.

 

Глава 8

Волшебные грибы

Кодайканал

Мне в отличие от Гошки пришлось добираться в Кодайканал тремя видами транспорта. В автобусе до Диндигула я выставил было локоть из открытого окна и тотчас же раздался громовой рык водителя — убери руку! Я едва успел ее убрать, как летевший навстречу грузовик чиркнул бампером по борту автобуса. После этого случая я понял, почему в Индии ездят без боковых зеркал. В Батлагунд я добрался часов в десять вечера. На дороге возле автобусной остановки жгли костры, света нигде не было, и люди кругом бродили страшные, как на зоне… Когда я вконец отчаялся поймать попутку, остановилась крошечная машинка, за рулем которой сидел протестантский священник. Вот когда мне захотелось сказать — слава Богу!

Кодайканал — кажется, единственное место на юге Индии, где нет рикш. Здесь они просто невозможны — слишком большие перепады высот. Из поселка, расположенного на нескольких террасах, во второй половине дня открывается потрясающий вид на долину внизу, а с утра под ногами ползут облака. А еще здесь, почти не таясь, продают волшебные грибы. Можете быть уверены, что значительная часть приезжих оказалась в Кодайканале именно из-за них.

Гошка приехал в Кодайканал на два дня раньше меня и теперь держится так, словно прожил в горах всю жизнь.

— Пойдем погуляем, — говорит он и кивает в сторону густых, без единого просвета, облаков. Облака лежат у нас под ногами, а под ними — пропасть в два с лишним километра. Гошке сейчас все равно, где гулять. Час назад мы поели магических грибов и теперь наблюдаем друг за другом и за тем, что происходит внутри каждого из нас.

В Кодайканале грибы не то чтобы официально разрешены, но продаются прямо вдоль дороги, как фрукты. В день приезда Гошка отыскал черного, как сам черт, продавца дури и, заплатив триста рупий, ушел с небольшим кульком. Грибы были похожи на пересушенные опята и вкусом напоминали промокашку. Гошка съел содержимое кулька без остатка и до ночи ждал «гостей», но никто к нему не пришел. С утра, поняв, что выжил и даже не отравился, он был готов пойти на второй заход. Тут как раз я и приехал. Нашу встречу Гошка обставил торжественно: на газете, рядом с двумя стаканами воды, были разложены три дюжины тонконогих золотистых грибов.

— А третья кому? — спросил я, уже зная, что двенадцать штук — порция на одного.

— А, поделим! — радостно сказал приятель. Но делить дозу я отказался, и досталась она целиком Гошке. И вот теперь его то тянет погулять по облакам, то вдруг разбирает зловещий смех, после которого он впадает в глубокую меланхолию и молча смотрит на торчащие из облаков вершины.

Со мной тоже не все было ладно. Время напоминало гусеничный след: через равные промежутки возникал провал, когда невозможно вспомнить, что делал минуту назад. После одного из таких провалов я заметил, что Гошка исчез. «Уж не пошел ли и в самом деле погулять?» — подумал я и с тревогой посмотрел под ноги. Там ветер, гоняя взад-вперед облака, доигрался до того, что небо полностью расчистилось. Прозрачная синева выглядела так, словно мир лишился опоры. Это пугало. Под ногами лежала пропасть, и на самом ее дне виднелся город. Гошки нигде не было.

Грибы безусловно действовали: радостная разморенность сменилась легким головокружением. Дальше начался жар — несильный, но ощутимый; захотелось лечь. Я ушел в комнату, устроился на кровати и закрыл глаза. Передо мной тотчас же возник оранжевый квадрат. Квадрат висел в пространстве без опоры, как дверь на картине сюрреалиста. Он приглашал войти, и я не заставил себя упрашивать. Я ожидал увидеть что-нибудь особенное, но ничего не произошло. Просто возникла новая фигура. Она была выполнена в тех же оранжево-коричневых тонах и так же нелепо висела в воздухе, но теперь это был ромб. За ромбом последовали пятиугольник, шестиугольник… Дальше я не успевал считать углы — просто раз за разом входил в новую пустоту и проходил насквозь анфиладу комнат со становящимися все более загадочными дверьми. После какой-то особенно заковыристой фигуры я обернулся, желая взглянуть на нее еще раз. Позади не было ничего, кроме голых стен — даже не стен, пространства! Я гулял в лабиринте!

Тогда или чуть раньше возникли удары таблы. Инструмент, явно попавший в руки к неумелому музыканту, издавал простейшие звуки. Их монотонность действовала на нервы и вселяла тревогу. Все мое тело, оставленное где-то далеко за пределами лабиринта, бил озноб. Это ощущение и стало той ариадниной нитью, ухватившись за которую, я вывел сознание назад.

Я лежал в кровати, обливаясь холодным потом и дрожа всем телом. Лежать было нельзя и глаза закрывать нельзя! Мне пришлось долго себя заставлять подняться и выйти из дома. Кругом не было ни единой живой души. Лишь Гошка сидел в пластмассовом кресле у самого края пропасти с неподвижным и бледным лицом, напоминавшим маску театра кабуки. Я устроился рядом. Гошка показывал пальцем куда-то в пропасть и беззвучно трясся от смеха. «Земля разъята!» — наконец удалось ему выдавить из себя. Я долго не мог понять, что он имел в виду. И вдруг, в очередной раз взглянув на уже заметно потемневшую землю, вздрогнул: все видимое глазу пространство — от подножия горы до горизонта — было разбито на правильные шестиугольники, которые свободно ходили вверх-вниз друг относительно друга. То есть не было на земле места, куда можно было бы безбоязненно поставить ногу. Я хотел спросить Гошку, такова ли его «разъятость», но он снова исчез.

Все, что я знал о магических грибах, было вычитано на заре перестройки у Кастанеды. В том мире действовали таинственные колдуны-брухо, имелся свой дьявол — дымок, люди представлялись фосфоресцирующими сферами, велись энергетические сражения… За спиной обычной и неинтересной жизни пряталась опасная и манящая реальность. Стоило чего-нибудь сожрать или покурить, как она тотчас же выходила на свет и срывала покров обыденности.

В Кодайканале ничего такого не было. Мистика Кастанеды здесь свелась к простейшей геометрии. То ли грибы были другими, то ли мы с Гошкой не тянули больше чем на демонстрацию среднего землетрясения.

Я вспомнил Мексику и затосковал. Одна Чичен-Ица чего стоит! Там зараз отрубали головы тысячам людей. И делали это без всяких стимуляторов.

Грибов я мог вволю наесться, пока жил в Штатах. Там не знают ни опят, ни маслят, ни моховиков: магические — для души, шампиньоны — в пищу. И точка! Осенью на Кейп-Коде (том самом Тресковом мысе, которому Иосиф Бродский посвятил колыбельную) вырастают несметные полчища подосиновиков. Приезжаешь, за пару часов набиваешь багажник и возвращаешься с добычей домой. И так каждую осень. Одной поездки хватало на год.

Однажды после тамошней грибной охоты я шел с двумя корзинами подосиновиков и встретил американскую пару.

— Это у вас что? — нерешительно поинтересовался мужчина.

— Грибы, — ответил я.

— Вы их курите или жуете? — озадаченно спросила женщина. Мне стало жалко американцев, и я пригласил их на обед, но они в испуге замотали головами и поспешно удалились. Для них съесть мой грибной суп было в такую же диковинку, как для меня накуриться их грибами.

Впрочем, у меня и с «травой» были непростые отношения. На протяжении двух лет в Бостоне по субботам компания русских программистов пыталась меня приобщить к марихуане, но та на меня не действовала. Я старательно втягивал дым, несколько секунд ждал обещанных чудес и разочарованно передавал «косяк» по кругу — мол, напрасно продукт переводите! И лишь однажды, возвращаясь на машине с субботних посиделок, я обнаружил, что не знаю, ни где нахожусь, ни куда еду. С безнадежным упорством я пытался вспомнить, что́ я уже проехал, а что еще нет. Отчаявшись найти ответ на свой вопрос, я остановил машину, включил радиоприемник и, настроившись на бостонскую волну, стал слушать новости. Передавали репортаж о забастовке шахтеров в Перу. Либеральная радиостанция явно была на стороне рабочих. В паузах между фразами диктора явственно слышались крики толпы, скандировавшей по-русски: «Идет руда! Даешь продукт труда! Идет руда! Руда туда-сюда!»

После этого я стал бояться «травы» и перестал ездить к программистам.

Если бы не Гошка, вряд ли я отважился бы на грибы. Я и вообще-то всегда был против наркотиков.

В темнеющем небе поднималась ущербная луна. Она была неяркой и злой. От ее бледного света стало сыро и холодно. Я зашел в комнату за одеялом и по пути заглянул в зеркало. Из рамы на меня смотрел мужчина с отвратительными красными пятнами на лице и мешками под глазами. Незнакомец еще некоторое время понаблюдал за мной, потом повернулся и пошел к двери. Я подождал, пока он выйдет, и тоже отправился наружу. На ходу набросил на себя одеяло и вернулся к пластмассовому креслу.

Не только земля — облака, закатное солнце, даже воздух! — все выглядело чужим. Небо тоже было «разъято», и фрагменты имели вес. То здесь, то там в воздухе висели багровые капли, словно частицы заходящего светила, а сам воздух колыхался, как кисель.

Справа внизу лежал холм, напоминавший хребет закопанного в землю ящера. Я посмотрел на него — под моим взглядом холм зашевелился и пополз ко мне. Деревья на его вершине, как по команде, наклонились и стали похожи на жесткую шерсть. Чудище отчетливо приближалось!

Я торопливо отвел взгляд от пропасти и уставился в бетонную дорожку под ногами. Бетон был старый и потрескавшийся. Чем пристальнее я всматривался в его рисунок, тем отчетливее видел, как на поверхности проступают фигуры многоруких индийских богов. Кали с высунутым языком и ожерельем из человеческих черепов стояла, ухватив одну из четырех рук бога-разрушителя Шивы, а его кобра тянулась к летящему по небу человеку-обезьяне Хануману. Еще дальше царственный Вишну восседал на человеке-птице Гаруде. Из толпы выглядывали Парвати и Лакшми. Были там и боги, которых я не знал. И было их множество! В центре, прямо между моими стопами, пританцовывал Ганеша — мальчик со слоновьей головой. Остальные фигуры из индуистского пантеона мерцали и вращались вокруг него. Чем дольше я смотрел, тем быстрее становилось вращение. В конце концов у меня начала кружиться голова. Я изо всех сил пытался остановить эту чертову карусель и, кажется, преуспел — вращение прекратилось, и вместе с ним исчезли фигуры. Там, где только что кривлялись зверские рожи, теперь были видны лишь трещины в бетоне. Правда, победа моя была пирровой: трещины на глазах становились шире, и вскоре из них повалил дым. Ноги исчезли в его клубах и начали удаляться. И вновь я бросился в бой и попытался вернуть реальность! Это было похоже на борьбу тонущего с волнами: на мгновение удается вынырнуть и разглядеть далекий берег, но тотчас новый вал накрывает тебя с головой. В одно из таких «выныриваний» мне открылось, что ноги у меня ужасно грязные. Мало что до сих пор доставляло мне такое огорчение, как эта грязь! Я вглядывался в черные пятна на ногах до тех пор, пока не понял, что никакая это не грязь, а обгоревшие и обуглившиеся участки кожи. На глазах их становилось все больше! Стали видны кости…

— Господи! — выдохнул я и почувствовал, что плачу. Мне было жалко собственных ног.

Я сидел, упершись подбородком в ладони, и думал о своей никчемной жизни. Зачем было ехать в Кодайканал и жрать грибы?! Зачем вообще вести себя как незрелый юноша? Так я корил себя, пока не пришла мысль, что Христос на картине Крамского должен был размышлять примерно о том же. Он был так же одинок, как я, и вокруг простиралась такая же пустыня, как вокруг меня.

За этими мыслями я не сразу заметил идущего по дорожке человека в длинном плаще.

— Вы ели грибы? — строго спросил мужчина.

Я кивнул и решил ничего не говорить, пока не последует продолжение.

— Пойдемте сыграем. — Мужчина махнул рукой в сторону гостиницы, на которой к этому времени загорелась неоновая вывеска «Казино», и, взяв меня под руку, повел к богато украшенному входу.

Даже мысль об игре была мне противна, и я быстро замотал головой.

— А почему тогда наркотики запрещены, а казино нет? — спросил на ходу незнакомец. — Вы ведь за запрет наркотиков, так?

Я не знал, что ответить. Да, пожалуй, я был за запрет наркотиков. Особенно грибов.

— В таком случае вы — убийца! — сурово сказал мужчина в плаще. — К игре привязываются и быстрее, и крепче! Знаете, сколько этих кончает с собой ежегодно? — Слово «этих» мой спутник произнес с презрением и для ясности на ходу кивнул на сверкающий вход в игорный дом. И словно подчиняясь кивку, дверь распахнулась и из нее выполз ящер с петлей на шее. Он многообещающе улыбался и всем своим видом приглашал зайти внутрь. На груди у него болталась табличка с не до конца понятным рекламным текстом: «Все, кто ест грибы, также покупают фишки для игры в „очко“, рулетку и покер!»

— Кто сказал, что казино — хорошо? Грибы — плохо! — пробормотал я. И рассказал грустную историю о двух наркоманах — друзьях своей юности. Ничего в той истории не было особенного: жили, употребляли и в конце концов оба умерли. Но затесался туда один смешной эпизод. Однажды, забив «стрелку» двум подружкам в Парке культуры и отдыха, друзья перед свиданием наелись мухоморов. И вскоре им стало не до девушек: со страшной диареей (или, по-простому, поносом) наркоманы оказались в летнем туалете неподалеку от места встречи. Они сидели рядом и спорили, кто из них двоих кому чудится, когда в туалет зашел дворник с совершенно белыми глазами и, глядя на молодых людей, удрученно произнес: «Надо же, и здесь статуи!» После чего достал носовой платок и принялся смахивать пыль с до смерти перепугавшихся наркоманов. После этого происшествия мухоморов они не ели.

Я вспомнил об этом давнишнем случае скорее всего из-за словечка «очко» в рекламе казино.

Мой рассказ отчего-то расстроил незнакомца в плаще.

— Дураки твои друзья, — неожиданно резко сказал мой собеседник. — Жрали что ни попадя. Дай мне две! — обратился он к ящеру.

Ящер приподнял табличку и достал из нагрудного кармана две дюжины грибов. Человек в плаще разом заглотил их и показал мне синий язык.

— Запомни, запрет на наркотики выгоден властям! — важно изрек он. — Именно власти получают львиную долю прибылей от нелегальной торговли!

Ящер согласно закивал, а мужчина полез в кошелек и достал визитку. «Дон Хуан, эсквайр» — было написано на картонном прямоугольнике.

— Что я сделал?

— Ты съел грибы.

— Зачем?

— Ты хотел испытать новые ощущения. В Индии это принято.

— Мне было плохо.

— Значит, тебе не стоит повторять эксперимент.

— Что я должен сделать сейчас?

— Очиститься.

Я очнулся оттого, что разговаривал сам с собой — даже голос успел услышать.

— Очиститься! — произнес я еще раз и понял, что действие грибов подходит к концу.

Во всем теле чувствовалась слабость. Но не обычная слабость, какая случается во время болезни, — иная, проникающая в самые дальние уголки организма и наполняющая его безволием и нежеланием жить. Слабость рождала страх: любой порыв ветра мог подхватить меня и унести в пропасть. Я сидел в кресле, боясь пошевелиться, и смотрел вниз, в темноту. В городе горели костры, отсюда казавшиеся огромными. Линии кварталов превратились в городские стены, на углах которых выросли сторожевые башни. И хотя костры отбрасывали свет на сотни метров, я не мог разобрать, что происходит вокруг них. Во мне отчего-то крепла уверенность, что там творится что-то нехорошее, и я — один из участников действия.

И меня захлестнула волна стыда, словно я сделал что-то, чего делать ни в коем случае не должен был. А еще я почувствовал чью-то грусть за себя — такого взрослого и такого непутевого. Эта чужая грусть помогала пережить обжигающий стыд. Не провалиться сквозь землю, не броситься в пропасть…

Я поднял глаза и в уже почти черном небе увидел женское лицо. Женщина смотрела прямо на меня. Ее волосы развевались под невидимым ветром, черты лица были спокойны, а глаза — грустны.

— Прости меня, Господи! — вырвались из меня слова мольбы. — Прости, пожалуйста…

Женщина чуть заметно, самыми уголками рта, улыбнулась.

И тут я заметил, что она очень похожа на мою бабушку, когда той было двадцать лет. Юная бабушка грустно смотрела на меня с индийского неба, как с моей любимой фотографии, сделанной в середине двадцатых годов прошлого века.

На следующее утро Гошка спал, а я сидел в белом пластиковом кресле, парящем над слоем облаков. Несмотря на яркое солнце, я чувствовал озноб и не расставался с одеялом.

— Вы вчера ели грибы? — спросил кто-то из-за спины.

Я вздрогнул, вспомнив то ли сон, то ли видение с участием Дона Хуана. Позади меня стояла соседка по гостинице — высокая черноволосая израильтянка. Я еще раз внимательно осмотрел ее, словно желая убедиться, что это не привидение, и грустно кивнул.

— А сахар ели? — неожиданно спросила девушка.

— Зачем? — удивился я.

— Когда «бэд трип», надо есть сахар, — нравоучительно сказала она и протянула мне на ладони кусочек рафинада. — Съешьте, станет легче.

То ли потому, что сахар и в самом деле подействовал, то ли просто мне нужно было чье-то внимание, озноб прошел. Я послал девушке благодарную улыбку. А еще через пять минут мы беззаботно болтали об Индии и местах, где побывали.

 

Глава 9

Нищие

Мадурай

На пути из Кодайканала заболел Гошка. В автобусе его начало знобить, аспирин принес лишь недолгое облегчение. Гошкиным соседом оказался известный тамильский поэт (так он нам представился), и бо́льшую часть пути он мучил нас своими стихами. Унять его было невозможно, он явно действовал по принципу «искусство требует жертв» и жертвами выбрал двух несчастных путешественников. В Мадурае Гошка остался болеть на вокзале, а я отправился в один из самых знаменитых индийских храмов Шри Меенакши. При входе меня атаковали нищие, а внутри я увидел индийских младенцев, принесенных родителями впервые в храм. С теменем, посыпанным пудрой, и с накрашенными ресницами они испуганно таращились на мир вокруг. Глядя на них, я мог бы поверить в переселение душ, такая серьезность и взрослость была написана на детских лицах. А в Мадурае, как оказалось, и в самом деле находится Академия тамильской поэзии. Так что вполне возможно, что стихи, которые мы слушали в автобусе, были гениальными.

— Бабу́, бабу-у! — ноет старуха и потрясает в воздухе культями, прося милостыню. А обрубки такие гладкие, словно никогда и не было у нее ни пальцев, ни ладошек.

Каких только нищих нет в Мадурае! Любых представьте — безруких, безногих, слепых, изуродованных болезнями, — и, можете не сомневаться, все найдутся. Не у вокзала, так возле входа театр, не там, так рядом с храмом. Но есть среди здешних попрошаек такие, каких и вообразить-то непросто: уродцы с вывернутыми конечностями — они самые страшные! Ползет такой, поспешая за тобой, одна нога торчит от груди пистолетом, другая, переломанная в ста местах, загибается за спину, как хвост скорпиона. А передвигается он на руках. И вот ведь, не отстает ни на шаг, в глаза заглядывает и тянет со счастливой улыбкой: «Бабу, ба-а-абу!» Это он мне…

Ну какой я бабу?! В Индии так называют людей степенных и обеспеченных. А я — перекати-поле, иду в линялой майке и полотняных штанах и на ходу жую мандарины. Я никак не могу получить деньги в местном офисе «Маниграма» и потому расплачиваюсь с нищими цитрусовыми. Вот тебе, бабушка, долька. Вот тебе, мальчик, половинка. Держи и ты, дядя! Помолитесь там за меня, кому надо.

 

Глава 10

Другая жизнь

Варкала

Варкала ближе всего к тому, что мы привыкли называть курортом. Но найти здесь врача, готового принять страховку, купленную в Москве, нам так и не удалось. Пришлось Гошке выздоравливать самостоятельно. Ежедневно он уходил к океану и плавал по нескольку километров, сражаясь с огромными волнами. Я же тем временем прошел двухнедельный курс панчакармы — очищения и омоложения организма, а попутно обучился аюрведическому массажу, о чем получил соответствующий диплом, который, как положено, немедленно взял в рамку и повесил на стену.

На праздник Шиваратри я впервые за путешествие попал под дождь. Вдруг подумалось, что это какой-то рубеж — первый дождь, рядом самая южная точка полуострова, теперь дорога пойдет на север. На следующий день Гошка улетел в Москву, и я оказался один на один с Индией.

Такси остановилось на стоянке, на самом краю Северного мыса. В семидесяти метрах внизу лежал бледный, едва освещенный утренним солнцем пляж. В левом его углу дюжина резвых туземцев играла в крикет, поодаль в противоположность им сонно передвигались любители ушу. Было еще несколько йогов, похожих на скульптуры времен социалистического реализма, да пара бледнокожих девушек, распластавшихся на песке с утра пораньше в неуемном стремлении побыстрее загореть.

Третий день дул западный ветер; океан, и обычно-то неспокойный в Варкале, казалось, сошел с ума. С усердием землекопа он выбрасывал из глубин трехметровые валы, напоминавшие идущих в психическую атаку белогвардейцев из фильма «Чапаев». Их ряды бесстрашно приближались к берегу и, обрушиваясь на сырую гальку, отстреливались тысячами брызг. На соседнем утесе стояли и всматривались в море индийцы: за полосой прибоя мелькали в волнах легкие лодки. Стоило кружившимся над водой чайкам сбиться в кучу, как тотчас же к ним устремлялось несколько суденышек.

— Вряд ли найдут, — проследив мой взгляд, сказал таксист. — Уже сутки как должен был вернуться. — И он рассказал мне о Ганапати, тридцать лет ходившем рыбачить в одиночку. В общем, история была не заслуживающей внимания. Однако сейчас, когда рыбак пропал, все, связанное с ним, приобретало особое значение. «Надо же, совпало, — подумал я. — Тридцать лет он возвращался, а стоило мне появиться — и вот, нет его». Почему-то показалось, что сразу уйти будет некрасиво, и для приличия я недолго помолчал, глядя на волны, а потом расплатился и отправился искать гостиницу.

Варкала нависала над океаном и обрывистым берегом напоминала виденные в детстве картинки острова Капри, где Максим Горький принимал Ленина. Мыс был опоясан асфальтовой дорожкой, достаточной для рикш, но слишком узкой для автомобилей. Вдоль нее шеренгой, плечом к плечу, стояли сувенирные лавки — гостиницы прятались за их спинами. В небе, над самыми верхушками пальм, кружил дельтаплан. Парящий на нем юноша с вытянутыми, плотно прижатыми друг к другу ногами, в огромных круглых очках напоминал сказочную рыбу, плывущую под пестрым зонтиком по небесам. А сам летательный аппарат, как клеймо мастера на китайской гравюре, привносил в пейзаж праздничность и завершенность.

Я бросил рюкзак в домике, снятом за четыре доллара в сутки, и отправился бродить по берегу. Мартовское солнце жгло нещадно, и крыши продуваемых всеми ветрами прибрежных кафе призывно хлопали парусиной. Я сел за столик в случайном месте с названием «Утапам», заказал ласси с папайей и раскрыл местную газету: в Кашмире гремели взрывы, в Болливуде набирал обороты финансовый скандал, еще шли какие-то предвыборные баталии, в которых я понимал не больше, чем в местных видах спорта. Единственной живой темой была история о бизнесмене, выбросившем секретаршу из окна, но газетчики мусолили ее уже три номера подряд. В общем, читать в газете было нечего. Я допил ласси и отправился к маячившей неподалеку рыбацкой деревне. Метров через сто дорога начала спускаться, потом поскакала по широким каменным ступеням и уже совсем внизу превратилась из асфальтированной в песчаную.

На берегу в беспорядке лежали длинные лодки — такие суденышки охотно используют в качестве иллюстраций в исторических и приключенческих романах. Вокруг них суетились рыбаки: собирали сохнущие на песке сети, складывали кольцами якорные канаты, ремонтировали потрескавшиеся борта. Это последнее было самым интересным: двое индийцев — один внутри лодки, другой снаружи — пропускали сквозь ряд отверстий от носа до кормы скрученный шпагат. Получалось что-то вроде шва на ткани. Потом шаг за шагом натягивали его и вбивали в отверстия клинья. Доски, между которыми еще недавно зияли щели, стягивались так плотно, что, казалось, стыков вообще нет.

Говорят, есть три вещи, на которые можно смотреть бесконечно, — на огонь, на волны и на то, как работают другие люди. Наверное, я наблюдал за рыбаками слишком долго, и вид у меня был излишне праздный — один из них сердито взглянул в мою сторону и что-то сказал товарищу, после чего тот покачал головой и неодобрительно хмыкнул. Я почувствовал неловкость и уже собрался было уходить, когда второй рыбак окликнул меня:

— Сэр, не хотите поработать? Вон вы какой большой!

Замечание застало меня врасплох. В сравнении с невысокими индийцами я и в самом деле казался огромным. От этого мне вдруг стало как-то особенно неловко, словно, будь я пониже ростом, и мое безделье не выглядело бы столь вызывающим.

Я направился к рыбакам и пристроился последним, шестым, в цепочку — бригада укладывала сеть. Это напоминало конвейер — каждый складывал свой кусок и передавал соседу. Сети были длинными, и операцию приходилось повторять по многу раз. Ближе к лодке тюк становился неподъемным, приходилось тащить его вдвоем. От работы, со стороны казавшейся нетрудной, на открытом солнце меня уже через полчаса начало подташнивать. Хотелось сесть на песок и отдышаться, глаза заливал пот, все тело было липким и чужим. К счастью, сети вскоре закончились, и я вознамерился потихоньку улизнуть, но не тут-то было: хромой рыбак, с которым я работал в паре, махнул мне — мол, пойдем, поможешь!

Сверху снаряженные лодки накрывали деревянными щитами, напоминавшими деревенские крыши. Мой напарник встал впереди. Уж не знаю, сколько весила та крыша, а только дважды по дороге я просил передышки. Рыбак смотрел на меня с сомнением. Маленький, черный — мне он казался муравьем, способным тащить груз, в десятки раз превышающий собственный вес.

Солнце клонилось к западу, шторм наконец затих, и лодки были готовы к выходу в море. Кто-то угостил меня кокосовым орехом, и я от нечего делать спросил, сколько мне причитается за работу. Рыбаки разом посерьезнели и заговорили между собой на местном языке, малайалам. Разговор длился долго, и я не раз успел пожалеть о своей глупой шутке. Наконец бригадир повернулся ко мне и сказал, что, хоть я и работал не хуже остальных, заплатить мне, как помощнику, могут лишь половину рыбацкого жалованья. Я понимающе кивнул — мне причиталось сорок рупий, или что-то около доллара. Бригадир принялся отсчитывать деньги, а на меня вдруг накатил приступ смеха. Я смеялся и не мог остановиться. Спроси кто-нибудь из рыбаков, что меня рассмешило, и я бы не ответил. Все во мне пузырилось, как шампанское, благодарностью за то, что свободен: могу жить, где хочу, могу, гуляя по берегу, остановиться и помочь рыбакам, и, главное, могу с легкостью отказаться от того, что заработал!

Жизнь была прекрасна тем, что все еще оставляла выбор. Я с разбега нырнул в волну и не почувствовал воды — она была одной температуры с моим телом. В этом океане можно было жить. Мы в нем когда-то и жили в полной гармонии с самими собой, жили и были счастливы. А потом выползли на берег, лишились жабр, нарастили конечности, и все пошло через пень-колоду. У многих, во всяком случае…

Я возвращался на Северный мыс, пиная найденный по дороге теннисный мячик и насвистывая старинный французский марш. Перед ресторанами уже выставили столы со свежей рыбой. Рядом мальчики раздували угли в грилях. Опускался вечер, и туристы готовились съесть то, что за день наловили для них рыбаки. Я долго смотрел на двухметровых акул и лишь немногим уступавших им голубых марлинов, на сочащихся кровью тунцов и страшных в своем изяществе меч-рыб, потом обошел рыбу помельче — желтохвостиков, морских окуней, скумбрий — и никак не мог выбрать, кого сегодня буду есть. Наконец я заказал плоскую рыбину, похожую на камбалу, — уж больно аппетитно ее нахваливал местный ресторатор — и устроился с бутылкой пива за столиком у края обрыва. В полусотне метров внизу шумел океан. Полоска горизонта, как щель в гигантской раковине, напоминала фотоснимки из космоса. Она светилась напряженным светом, в котором были различимы все семь составляющих радуги. Под ней на черной воде виднелись рыбацкие лодки. Я всматривался в сумерки, даже не пытаясь найти «своих» рыбаков — просто думая о них. Они остались в другой жизни — жизни, к которой я на мгновенье прикоснулся, сматывая сети на горячем песке. А теперь вернулся к своей. Мы все были свободны, и каждому из нас был дан выбор. Рыбаки выбрали рыбачить, а я выбрал рыбу, похожую на камбалу.

На берегу, прямо подо мной, какой-то мальчик укладывал снасти в короткую лодку со скрученным вокруг мачты парусом. Официант принес дымящуюся, завернутую в пальмовый лист еду. Я отогнул жесткий темно-зеленый лист, и рыбина взглянула на меня запекшимся янтарным глазом. Только сейчас я почувствовал, как проголодался. Крохотная фигурка внизу изо всех сил толкала лодку, пока та не пошла — вначале медленно, потом все быстрее она отходила от берега. И на ходу мальчик прыгнул в нее.

— Что он там делает? — спросил я официанта, показав вниз. Мой взгляд метался между блюдом, от которого шел тяжелый дурманящий запах, и незнакомым мальчиком, который отчего-то тоже тревожил меня.

— Уходит рыбачить. Что-то не так, сэр? — Официант явно не понимал, чего я от него хочу.

— И родители пускают его одного? Ему ведь лет пятнадцать, не больше…

— Тринадцать, сэр. У него отец вчера утонул.

— Это тот, который в одиночку ходил?

— Тот самый, сэр.

Передо мной лежала роскошная свежеприготовленная рыба, чуть дальше лодка — крошечное суденышко с тринадцатилетним мальчиком — уходила в море, и совсем далеко все еще светился наэлектризованной нитью горизонт.

— Не нашли его?

— Пока нет, сэр. Чего-нибудь еще?

 

Часть IV

На пути к западным пляжам

 

Бангалор

Путтапарти

Гоа

Гокарна

 

Глава 11

Моя ненаглядная Шанти

Бангалор

Я собирался позаниматься аюрведой в Варкале подольше, но сломался ноутбук. Ближайшая мастерская «Сони» оказалась в Бангалоре. И я поменял свои планы. Бангалор — центр индийского хай-тека. Здесь прорыв западной цивилизации ощущается отчетливее, чем в любом другом индийском мегаполисе. Джинсы, дискотеки, современные автомобили… Встречаются и совсем удивительные для Индии вещи: юноши и девушки ходят по улицам, взявшись за руки, и даже робко обнимаются! Три недели, пока чинили мой ноутбук, я провел в ашраме йоготерапии в окрестностях Бангалора и знать не знал, какую грустную новость мне готовит этот самый индийский хай-тек. Ноутбук вернули в таком состоянии, что в Москве с него даже информацию скачать не смогли! Вместе с приказавшим долго жить винчестером пропало большинство фотографий, сделанных с таким трудом добытыми у чужих людей фотоаппаратами.

Любовь моя! Моя девочка, моя Шанти. Я не верю, что это еще раз случилось со мной. За месяцы, проведенные в Индии, я привык смотреть на все отстраненно: на природу, на города, даже на женщин. Я знал, что все это — не мое. Знал, что закончится путешествие и вместе с ним все исчезнет. Но вот встретил тебя, и мир перевернулся. Какая уж тут отстраненность! Ты не даешь мне жить, заставляешь метаться в поисках выхода. Уже которую ночь я хожу по комнате и чувствую тебя через стену: ты тоже не спишь, тоже не дышишь, тоже не живешь. Насколько было бы проще, если бы все это случилось в Бостоне!

Похоже, я сошел с ума. Я, как подросток, целыми днями брожу с девочкой-индианкой по тропинке среди манговых деревьев. За неделю я ни разу не поцеловал ее, ни разу не взял за руку, даже просто не коснулся! И при этом мы все время говорим о любви.

Манго еще совсем незрелые. Они висят на ветвях, маленькие тугие плоды, и почему-то — почему, черт подери?! — напоминают мне девичью грудь. А на краю сада растут сливы. Я машинально срываю бордовую ягоду, но вместо того, чтобы съесть, разглядываю нежный, едва заметный желобок. Я хочу эту девушку! Хочу носить ее на руках, танцевать с ней, дуть ей в лицо, чтобы от моего дыхания разлетались ее кудри. Хочу, чтобы она хохотала и зарывалась носом мне под мышку. А потом хочу, наклонившись, бережно уложить ее в постель и лечь рядом. Меня тошнит от платонической любви! Я размахиваюсь и, что есть силы, бросаю сливой в пролетающую над нами белую птицу.

— Птица-то чем виновата? — спрашивает Шанти.

— Тем, что свободна! — отвечаю я, глядя прямо перед собой. И мы продолжаем идти по краям тропинки, в метре друг от друга.

Среди трехсот жителей ашрама я был единственным иностранцем. Чтобы не выделяться, я научился сидеть на полу и есть руками, я одевался, как все, в просторные полотняные штаны и длинную, до колен, рубаху. Я даже приучил себя обходиться без туалетной бумаги! Но что делать с цветом кожи?! Я был единственным белым в толпе смуглолицых. И самая смуглая из всех, почти черная, — Шанти! Она выглядела негритянкой с лицом античной статуи, с копной лежащих на плечах волос и серыми, почти неподвижными глазами. Я увидел ее на третий день за обедом — она дежурила в «студенческом» зале — и не сразу понял, что эта красавица живет в комнате через стенку от меня. В ашраме белокожесть дала мне лишь одно преимущество — Шанти тоже меня заметила. Она смотрела на меня так, словно впервые видела белого человека. И чем чаще наши взгляды пересекались, тем глубже в мою душу проникали радость и страх. Как же давно со мной не случалось такого!

Теперь все, что делал, я делал для нее. Я задерживал дыхание на пранайяме, и когда кончался воздух, когда тело, казалось, вот-вот разорвется, когда все, кто был рядом, давно уже не выдерживали, я представлял Шанти и терпел еще несколько секунд. И когда на йоге надо было свернуться удавом, а суставы ныли от напряжения, я видел ее лицо и становился удавом. А еще я торопил время — мне не терпелось похвастаться своими успехами.

Каждый полдень, после занятий, Шанти ждала меня у дверей медитационного зала. Я встречал ее спокойный взгляд, и мои глаза начинали лучиться, и губы растягивались в улыбке. Тело само клонилось вперед, чтобы броситься, сжать в объятиях, но тотчас же я вспоминал, что мы — в Индии, и сникал, и направлялся к девушке так, будто у нас назначена деловая встреча. Это было невыносимо! Однажды я не выдержал и спросил:

— А что будет, если я тебя обниму?

— Ничего страшного. Просто меня выгонят из ашрама, — спокойно ответила Шанти.

С каждым днем манго становятся тяжелее, их бока желтеют и растягиваются под натиском растущей, прущей на волю плоти. И однажды я не удерживаюсь и срываю плод. Рот наполняется кислой вяжущей мякотью. «Нельзя!» — кричу я сам себе. И просыпаюсь в страхе от того, что наделал. Я таращусь в темноту, словно хочу пробить стену взглядом. А с портрета на меня равнодушно смотрит Свами Вивекананда. Легко ему было, монаху! В три ночи я вздрагиваю от жужжания «мобильника». «Я хочу к тебе» — светится на экране. А я хочу разбить «мобильник»! Проклятая страна! Здесь на стенах храмов изображают трахающиеся пары, здесь о плотской любви можно прочесть в священных манускриптах, здесь женщину воспевают, как нигде в мире, но пусть только попробует эта женщина полюбить чужака! Братья-индийцы пометят ее так, что она не отмоется до конца своих дней.

Назавтра, выйдя из зала медитации, я не увидел знакомой фигурки. Шанти не было. У меня перехватило дыхание. Тоска была такой острой, что я побрел в манговые заросли и не сразу заметил, как девушка пристроилась рядом. А когда заметил, грусть не отпустила.

— Сегодня ночью я приду к тебе. — Голос Шанти звучал глухо, и я лишь через мгновенье понял, о чем это она.

— Ты же знаешь, что будет дальше, — сказал я после паузы.

— Для меня нет никаких «дальше», кроме тебя. — Шанти остановилась так резко, словно поставила точку в длинном, долго не дававшемся предложении. — Я не смогу полюбить кого-то из своих. Здесь все мужчины — трусы! Они не сами женятся, их женят родители.

— Не надо так. Я что-нибудь придумаю. — Я сказал это, просто чтобы что-то сказать, но девушка посмотрела на меня с благодарностью.

В следующие несколько дней Шанти была задумчивой, словно что-то для себя решала. Наконец решение было принято, и она перешла из столовой для сотрудников в зал для студентов: теперь во время еды Шанти садилась на женской половине прямо напротив меня, а когда обед заканчивался, она, как настоящая восточная жена, забирала мою грязную тарелку и, не обращая внимания на изумленные взгляды соплеменников, мыла вместе со своей. В один из тех дней я вспомнил ее рассказ о матери, принявшей проклятие своего отца-брамина и вышедшей замуж за инженера из кшатриев.

— И все равно я буду с тобой, — тихо говорит мне Шанти и протягивает руку. Но я отрицательно мотаю головой: мне за нее страшно.

Моя дорогая, моя ненаглядная! Как мало ты знаешь обо мне! Ты считаешь, что я способен что-то решить, на что-то решиться. А я только и могу, что смотреть на тебя влюбленными глазами.

Знала бы ты, как мне страшно, моя радость! Я старше тебя на десять тысяч лет, и мой дом — за десять тысяч километров. Уже и этих двух причин было бы достаточно, чтобы забыть о тебе, отказаться от тебя. Но есть и кое-что еще. Любовь как планка при прыжках в высоту: однажды не взяв ее, начинаешь бояться. С каждым днем страх растет в тебе, как раковая опухоль, и в конце концов ты понимаешь, что мертв, и любовь мертва.

Когда-то я любил женщину через океан. И не смог переступить через разделявшее нас пространство. Потом пришла другая. Она жила рядом, но ей, как и тебе, было двадцать два года. И я не смог забыть о разнице в возрасте. Сейчас надо, чтобы я взял обе эти высоты разом! Я не хочу повторений. Мне кажется, будет лучше, если я уеду.

Мы сидим на скамейке под скульптурной группой, изображающей мчащихся на колеснице Кришну и Арджуну. Здесь две недели назад мы впервые оказались вдвоем. Тогда я рассказывал Шанти о том, как жил в Бостоне, как переехал в Москву. А потом попросил ее почитать что-нибудь из Махабхараты. Случайно или нет, она вспомнила то место, где красавица Драупади выбирает Арджуну себе в мужья. Сейчас мы молчим. Шанти проводит рукой по низкорослым кустам (так женщины гладят мужчин по затылку), и листочки, как звериные пасти, захлопываются, пытаясь поймать ее тонкие темные пальцы.

— Это мимоза. — Девушка словно отвечает на мой немой вопрос и умолкает.

Я тоже трогаю кустарник и говорю:

— А у нас она желтая. Ее покупают в марте, перед Женским днем, и дарят девушкам. Еще холодно, снег, и эти желтые шарики — как объяснение в любви.

Мы стараемся не смотреть друг на друга. Кажется, весь ашрам наблюдает за нами. Две недели наша история развивалась на глазах у трехсот индийцев, и они, должно быть, чувствуют, что сейчас между нами происходит что-то важное.

— Ты не бойся, я не замерзну, — Шанти словно не слышит меня и говорит о своем. — Я уже видела снег в горах. Даже трогала!

— Я не могу взять тебя с собой в Москву. Не могу, понимаешь? — Мой голос кажется чужим, словно это и не я сказал.

— Warum? — Как обычно, когда волнуется, Шанти переходит на немецкий.

— Потому что ты — черная. А в Москве полно сволочи, которая может тебя обидеть. Я буду сходить с ума всякий раз, когда ты пойдешь в магазин, — говорю я и знаю, что лгу.

— Warum?

— Darum. Das ist Moskau.

Ночью, за три дня до отъезда, вновь зажужжал «мобильник». Я читал записку и чувствовал одновременно тоску и облегчение.

«Прости меня. Я все взвесила. Нам нельзя быть вместе, я не смогу видеть, как тебе больно. Мне слишком тяжело с тобой встречаться сейчас. Если можешь, не думай плохо обо мне и не ищи меня — меня здесь нет. Прощай, мой любимый. Твоя Шанти».

Она не смогла уехать ни в тот, ни на следующий день — не отпустили с работы. Несколько раз я видел ее издалека, но не посмел подойти. Шанти сама догнала меня, когда я уже выходил с рюкзаком за ворота ашрама. Лицо ее было бледным. Она была почти такой же белой, как я сам. В ее раскрытой ладони лежал бумажный пакетик. Я развернул его и увидел крошечные золотые сережки, которые так ей шли. На бумажке было написано: «Отдай их той, которую полюбишь после меня». Когда я поднял глаза, она уже была далеко.

Я и сейчас уверен, что есть только один человек, который мог заставить Шанти подчиниться, — ее мать. Шанти слишком любила ее и верила ей, чтобы пойти против материнской воли.

Шанти, милая! Я вернулся в Москву, и Индия понемногу отступает. Вместе с ней отступаешь и ты. Первое время я очень тосковал без тебя, а потом путешествие заглушило воспоминания. Я все еще легко представляю твое лицо и могу вызвать в памяти голос, но ты давно перестала мне сниться. Постепенно я возвращаюсь в обычное состояние — уже способен наблюдать себя со стороны и иронически оценивать свои поступки. Мне кажется, все случилось так, как должно было случиться. Когда-нибудь, я уверен, мы встретимся и посмеемся над тем, как бродили по манговому саду, боясь дотронуться друг до друга. Но знай — и это серьезно! — я всегда буду гордиться тем, что однажды меня любила невероятно красивая и отважная индианка!

От Шанти не было никаких известий четыре месяца, и я привык считать, что наш недолгий роман бесследно канул в Лету, как случается с большинством подобных историй: с годами понимаешь, что отличить любовь от влюбленности можно только тогда, когда все проходит. Но вот на днях среди «спама» я нашел письмо с ее адресом и долго не решался открыть. Вот что она писала:

«Мой дорогой! Поздравь меня, я поступила в аспирантуру в Бостоне. Уезжаю на учебу в марте следующего года. Это была единственная возможность оказаться если не рядом с тобой, то хотя бы в городе, о котором ты мне столько рассказывал.

Я совсем ничего о тебе не знаю. Как ты провел эти месяцы? Вернулся ли домой из Индии или все еще здесь? Теперь я имею право задавать вопросы! Твоя Шанти».

И следом стоял «смайлик».

 

Глава 12

Посланец аватара

Путтапарти

На подъезде к Путтапарти на дороге стоял стенд с огромным портретом Саи Бабы. Аватар то ли только что отметил, то ли еще собирался отмечать свое восьмидесятилетие. Выглядел он на портрете вполне ничего себе, и как в дальнейшем оказалось — куда лучше, чем на самом деле. Я и ехал в Путтапарти посмотреть на аватара, больше в городе делать было нечего. Отгуляв полдня по раскаленным улочкам, уж не знаю почему я вдруг решил постричься. Выбор мой пал на крошечную парикмахерскую, помещающуюся в сарайчике, в далеко не туристской части города. Парикмахер, невысокий смуглый индиец, при моем приближении от удивления или от радости защелкал ножницами в воздухе. Потом долго держал их над огнем, всем своим видом показывая, что вот сейчас как раз он и убивает всех микробов. Стриг он меня около часа, после себя волос не оставил, за работу взял семь рупий и долго пытался угостить леденцом «на дорожку». Пожалуй, парикмахер произвел на меня впечатление как минимум не меньшее, чем аватар.

Блондинка с немецким

Я судорожно рылся в сумке, пытаясь отыскать «мобильник», который надрывно звонил, закопанный среди всякого хлама. Несмотря на вечерний час, за два дня до Рождества «Детский мир» был полон покупателей: несколько раз меня толкнули, я выругался, и наконец проклятый телефон нашелся. Трубка заговорила женским голосом:

— Здрасьте, это Люда. Мне сказали, что вы летите в Индию.

— Лечу… черт побери! — злобно ответил я. Впрочем, тут же добавил: — Это не вам, меня здесь совсем затолкали.

— Вы где? Можно я к вам сейчас приеду?

— В «Детском мире». А зачем?

— Я хочу лететь вместе с вами. У меня отличный немецкий!

— Приезжайте, — согласился я. В последнее время городские сумасшедшие стали привычным дополнением моей московской жизни.

Через полчаса мы встретились в кафе «Джаганнатх», что на Кузнецком мосту. Люда оказалась типичной блондинкой и выглядела вполне себе ничего. Но было в ней что-то, что с первых минут меня насторожило. Сама она приехала в Москву из Ташкента, училась в театральном, но бросила, перебралась в столицу и уже пять лет возила туристические группы — Турция, Кипр, Египет…

— Надоели эти турки! Хочется чего-нибудь другого, а английский на нуле. Вот и ищу, с кем полететь. — Моя новая знакомая просительно смотрела на меня.

— А на немецком, надо полагать, в Турции говорит каждый второй, — съязвил я, но Люда не поняла иронии.

— Ой, там полно немцев! А местные давно научились по-русски, — сказала она с воодушевлением. Из нее вполне могла бы получиться актриса, если бы не неподвижное лицо. Оно-то меня и смущало. Скорее всего, из-за этой ее куцей мимики, да еще прямой, словно вытесанной из камня спины я и задал дурацкий вопрос, которого сам же немедленно и испугался.

— Вы случайно не служили? — спросил я.

Люда вздрогнула, словно я увидел что-то, чего видеть был не должен.

— Ага, во внутренних войсках. А как вы догадались?

Оказалось, что между Ташкентом и Москвой была еще и Пермь. Уйдя из театрального, она нанялась на зону — ту самую, где за десять лет до этого сидели последние советские политические. Диссидентов она, естественно, не застала, но сам факт, что я чаевничаю с бывшей надсмотрщицей, был мне неприятен.

Через неделю Люда позвонила еще раз и сказала, что билетов на мой рейс уже нет и что летит она на три дня раньше.

— Я вас встречу в Дели, в аэропорту, — сообщила она. На том и попрощались. Я почувствовал облегчение и странную уверенность, что в Дели никто меня встречать не будет — так оно и вышло. Она со своим отличным немецким потерялась на просторах Индии, и я считал, что навсегда. Но вышло иначе.

«Преданные»

После трех месяцев блужданий по Индостану я оказался в Путтапарти — маленьком городке, в трех часах езды от Бангалора. Обойдя вокруг мандира самого известного из индийских гуру, Саи Бабы, и не найдя ничего для себя интересного, я отправился потолкаться в вечерней толпе. По улицам в белоснежных пенджаби гуляли «преданные» великого учителя. Они съехались в Путтапарти со всех концов земли, но казались похожими друг на друга, как дети одних родителей. Их лица несли на себе отпечаток восторженности и простоты. На ходу они шептали мантры и перебирали четки. На стенах домов и в витринах висели портреты Саи Бабы, в лавках продавались сувениры с его изображением и кассеты с записью его песнопений, а внутри ашрама я набрел на библиотеку, где были собраны труды воплощенного бога, или аватара, как говорят индийцы. И не было там других книг! От всего этого веяло непроходимой тупостью и скукой.

Я сомнамбулой слонялся среди «преданных» и чувствовал себя мало того что чужаком, но еще и идиотом. «За каким чертом ты сюда поперся?» — спрашивал я сам себя и не находил ответа. Посмотреть на Саи Бабу было любопытно, но не более того. Из трех встреченных до сих пор посланцев божьих двое были мошенниками, а третий сумасшедшим. Увиденный сразу по прилете в Дели портрет аватара, рекламировавшего бензин местной нефтяной компании, оптимизма не прибавил. От крамольных мыслей отвлек ухвативший меня за руку незнакомец.

— Не по-о-онял, — как мне показалось, с угрозой сказал мужчина. — Вы тут зачем?

Я узнал Василия по трем висевшим на шее, один ниже другого, крестам. Самый большой, поповский, уютно гнездился на выдающемся животе моего собеседника. За месяц до нынешней встречи Василий согласился побыть моим подопытным кроликом — я осваивал аюрведический массаж на юге Индии, в Варкале, и для практики в дополнение к стайке девушек мне нужен был хотя бы один мужчина. Позвоночник у Василия тоже был выдающимся — полдюжины центральных позвонков упрямо торчали из спины, образуя заметный горб. Во время процедуры наш разговор неизменно возвращался к Саи Бабе, в могущество которого мой пациент верил, может, даже больше, чем в Иисуса Христа. Василий был типичным «преданным».

— Чего ж вам Саи Баба позвонки не вправит? — нарывался я на скандал.

— Это докторова работа, я за это деньги плачу. А аватар мозги вправляет, кому надо, и душу утишает. Вам бы вот не помешало, по-моему, — парировал пациент, кряхтя под моим напором.

Сейчас он стоял передо мной, выставив живот, как орудие нападения. Я был на его территории, и он считал себя вправе задавать вопросы.

— Был на даршане? — деловито спросил он, отчего-то перейдя на «ты».

— Нет еще, я только приехал, — как можно смиреннее ответил я.

— Ну сходи, сходи. Может, польза будет, хотя вряд ли. — Он развернулся и, не прощаясь, слился с толпой. Эта встреча вывела меня из сомнамбулического состояния и слегка развеселила.

Прошатавшись до темноты и устав от одинаковости прохожих, я решил лечь спать пораньше: как-никак на даршан — лицезрение аватара — надо было прийти в четыре утра. Я уже подходил к гостинице, когда увидел девушку — русые волосы до плеч, голубые широко раскрытые глаза, тяжелые бедра и узкая талия… У нее было такое выражение лица, какое встречается только у наших девушек. Она несла сквозь толпу огромный арбуз и была похожа на мадонну с младенцем. Когда нас разделяло несколько метров, я принял мечтательный вид и бросил в пространство по-русски: «Знал бы кто-нибудь, как мне хочется арбуза!» Девушка улыбнулась и спокойно ответила: «Арбуз для мамы. А захотите чего-нибудь другого!» Еще мне в тот вечер хотелось мороженого. Я помог донести арбуз до дома, и мы направились в кафе. Путтапарти уже не казался мне настолько скучным.

Юля

Нет ничего прекрасней в путешествии, чем случайные встречи! Когда надоедают храмы и замыливается глаз от несчетных красот природы, когда устаешь от чужеземной экзотики и начинает хотеться домой, вдруг возникают те, с кем можно провести вечер-другой, чтобы затем двинуться дальше, уже не чувствуя себя таким одиноким.

Юля встретилась мне в нужный момент, и я ей, похоже, тоже. В отличие от меня, она устала не от переездов, а от сидения в Путтапарти. За пять месяцев, проведенных здесь с больной мамой, девушка успела по-настоящему заскучать. Мы устроились в открытом кафе на крыше дома и ели по третьей порции мороженого. Моя собеседница никуда не торопилась. Она машинально рисовала ложечкой круги на чуть подтаявшей поверхности белого брикета и время от времени бросала в мою сторону долгие, волновавшие меня взгляды.

— Ну да, скучаю немного, — ответила Юля на вопрос о жизни в Путтапарти. — Зато читаю или выезжаю куда-нибудь поблизости. Маме лучше, когда я рядом с ней. А еще у меня есть подруга, как и ты, из Москвы. Жаль, что мне сейчас массаж нельзя, — может, ей сделаешь?

В пути, чтобы окончательно не забыть выученные в Варкале несколько десятков движений, я нет-нет да и находил кого-нибудь, кому хотелось испытать новые ощущения. Как правило, это оказывались совсем еще юные создания, мало что знающие как об аюрведическом массаже, так и о жизни вообще.

— А какая она, твоя подруга? — спросил я не без интереса.

— Тебе понравится, — улыбнулась моя новая знакомая. — Она в театральном училась. А потом группы в Турцию возила. Надоело, вот и приехала сюда. Представляешь, вообще без английского!

Подозрение о том, что с Юлиной подругой я знаком, у меня закралось сразу, но виду я не подал — мало ли по Индии шляется красивых девушек, хотевших стать актрисами и не выучивших английский язык! Чтобы убедиться в том, что моя догадка верна, я спросил:

— Как ее зовут?

— Люда. Но ты с ней вряд ли знаком, она в Москве недавно. А вообще она откуда-то из Средней Азии.

С Людой было все ясно, но я решил довести дознание до конца.

— А на зоне твоя подруга не работала? — задал я прямой вопрос.

Держи Юля в этот момент арбуз, быть бы ему на земле. Я даже пожалел о том, что так напугал милую собеседницу. Впрочем, выслушав историю нашего знакомства с Людой, она немедленно придумала план, как разыграть подругу. На следующий день к десяти утра я должен был явиться в кафе.

— Будешь ангелом. Жаль только, не умеешь летать, — вздохнула Юля, и мы, держась за руки, спустились с крыши на землю. Разумеется, по лестнице.

Даршан

В четыре утра, задолго до рассвета, я сидел по-турецки на каменном полу, подложив под себя крошечную подушку. Кроме меня, под позолоченной крышей мандира расположились еще несколько тысяч человек: мужчины на своей половине, женщины — на своей. Лица у всех были напряжены в ожидании учителя, а тот все не появлялся. Часам к шести, когда я устал рассматривать публику и решил, что с меня хватит, по рядам «преданных» пробежала дрожь и тысячи голосов подхватили протяжное «о-о-о!». Из дальнего угла выехал огромный белый джип и очень медленно — так медленно, словно его несли на руках — покатил вдоль рядов к центру мандира. В окно джипа задумчиво смотрел аватар. Голову его венчал огромный шар темных курчавых волос. Аватар был похож на постаревшего Джими Хендрикса. Его лицо прорезали глубокие морщины, и голова качалась в такт движению. Я испытал острую жалость к старику, которому два раза в день — каждую неделю, месяц, год — без отпусков и больничных приходится отрабатывать свою избранность, являться на даршаны и благословлять «преданных». И в этот момент в груди что-то екнуло: уже проехавший мимо Саи Баба обернулся и смотрел прямо на меня. Какие там морщины, какой тройной подбородок! Я видел только сияющие, вбирающие меня целиком глаза. Взгляд словно куда-то звал, и, повинуясь ему, я пошел в темноту. Последнее, что запомнилось, были повернутые в мою сторону головы «преданных»: на меня смотрел весь мандир.

После даршана ко мне подошел Василий. Выглядел он торжественным и испуганным одновременно.

— Поздравляю вас, — сказал он, робко заглядывая мне в лицо, словно хотел проверить, не владею ли я секретом вечной молодости или чем-нибудь еще вроде того.

— С чем? — вяло спросил я, до конца не успев прийти в себя и даже не обратив внимания, что Василий снова перешел на «вы».

— Аватар очистил вашу карму. Вы теперь — святой! — Казалось, Василий и сам испугался того, что сказал.

— Ты это доподлинно знаешь? — Я попытался пошутить, при этом как-то само собой вырвалось это «ты».

— Не я один, все видели! Аватар послал вам молнию… — И Василий показал на мои обгоревшие ресницы. Я-то знал, что ресницы опалил за несколько дней до моего приезда в Путтапарти, когда неудачно пытался разжечь газовую плиту, но не стал его разубеждать.

Замуж за ангела

В кафе я пришел в правильном настроении: был в меру задумчив и в меру озадачен. Девушки уже сидели за столиком под балдахином. Я поздоровался с Юлей и в ожидании уставился на расположившуюся боком ко мне Люду. Люда выглядела типичным адептом Саи Бабы: на пальце — кольцо от аватара, на столе — его книжка, на голове — платок. Неподвижная маска на ее лице сейчас казалась уместной: она выражала ту же восторженность и простоту, что и у остальных «преданных». Наконец моя несостоявшаяся спутница повернулась и замерла.

За месяцы, прошедшие с нашей короткой встречи в Москве, я успел похудеть килограммов на семь и сбрил бороду. Меня сейчас вряд ли узнали бы даже те, с кем я был знаком с детства, — чего было ожидать от мельком виденной девушки! Люда и не узнала, но что-то явно встревожило ее. Не сводя с меня взгляда, она толкнула Юлю и спросила:

— Это кто?

— Твой ангел, — невозмутимо ответила та, словно ждала вопроса.

— Да ну тебя! Правда, кто?

— Ангел, ангел. Просила мужа у Саи Бабы, он тебе его и послал!

Блондинка с мольбой посмотрела на меня, но я, упредив ее вопрос, важно кивнул и уселся на свободный стул.

— Послушай, я его знаю! — продолжала Люда пытать подругу, но та держалась молодцом.

— Конечно, знаешь, — ответила Юля. — Помнишь, ты рассказывала, что видела во сне мужа?

— Нет, тот блондин был, — задумалась Люда. И вдруг разом зашлась румянцем: — А ведь и вправду снился! Но давно, на двадцатипятилетие.

— Ну вот видишь, — поддержала подругу Юля. — Все побоку, готовим свадьбу! Напьемся и пригласим аватара!

Подруги переглянулись, но перед этим Юля успела мне подмигнуть.

— Ладно, пошли делать массаж. — В голосе Юли зазвучали решительные нотки.

Люда бросила на меня оценивающий взгляд и глуповато хихикнула:

— А вы… согласны?

— Мне это для практики нужно, — невозмутимо ответил я, имея в виду аюрведический массаж. Но Люда, похоже, поняла мой ответ по-своему.

Мы расплатились и отправились в гостиницу. Девушки шли чуть впереди и о чем-то щебетали. Слов было не разобрать, но, судя по смеху и жестикуляции, разговор их был радостным и необычным. И я подумал, что странная все-таки штука — женская дружба. Не приведи господи, какая странная!

Аюрведическии массаж

В аюрведическом массаже есть одна тонкость: пациент должен быть голым или, если уж очень стеснительный, в кокане, прикрывающем святая святых. Иначе в масле окажется не только тело, но и одежда, да и руки массажиста будут «спотыкаться» на ненужных трусах.

Когда пришли в номер, Люда была явно возбуждена и, с интересом поглядывая на меня, ждала указаний. Я постарался как можно деликатнее объяснить задачу.

— Только надо раздеться, — добавил я, смущаясь и стараясь смотреть на Юлю. — Без этого руки скользить не будут.

— Чего уж там, — изрекла Юля после паузы, — все одно, женишься! — И, повернувшись к Люде, скомандовала: — Ну давай же!

Через минуту на кровати лежала роскошная, невероятная блондинка. Кожа у нее была матовой, а грудь стояла, даже когда хозяйка находилась в положении «лежа на боку». «С таким телом английский и вправду не нужен. Немецкий, впрочем, тоже», — думал я, массируя назначенную мне аватаром супругу.

Свадебный марш

Пока Люда принимала душ, Юля как-то боком подошла ко мне и зашептала:

— Ну как она тебе?

— Что «как»? Красивое тело… — Я не совсем понимал, чего от меня хотят.

— И что ты собираешься с ней делать? — неуверенно спросила девушка.

— Хороший вопрос… Ты у нее кто, менеджер по продажам? Хочет, пусть вечером приходит, — сказал я, показав на кровать. Мне этот разговор явно был не по душе.

Юля вспыхнула:

— С этим вы уж как-то сами решайте, а я о женитьбе! Ведь хорошая же девушка!

Я попытался обнаружить улыбку на лице собеседницы, но встретил все тот же долгий тревожащий взгляд, каким она смотрела на меня вечером предыдущего дня в кафе. Из ванной сквозь шум льющейся воды доносилась веселая немецкая песня. И до меня вдруг дошло, что если я немедленно не смоюсь из Путтапарти, то завтра же придется покупать пенджаби белого цвета.

Той ночью в поезде мне снился Саи Баба. Мы сидели на скамейке возле ашрама и разговаривали, как два приятеля, когда-то любивших рок, но со временем прикипевших к классической музыке. Аватар держал мою руку в своей и уверял, что ценит Восьмую «Неоконченную» симфонию Шуберта не меньше, чем «Свадебный марш» Мендельсона. А я согласно кивал — не потому, что мой собеседник был богом, а потому, что его оценка казалась мне верной.

 

Глава 13

Пес из чужой стаи

Арамболь

Гоа для белого человека сначала открыли португальцы, а потом хиппи. Португальцы в 1961 году ушли, а хиппи остались. За минувшие сорок лет они постарели и теперь не прочь поговорить про «старое доброе время», когда пляжи были безлюдны, жизнь спокойна, а индийцы некорыстолюбивы. Сейчас все другое, и многие хиппи перебираются из Гоа на остров Диу — когда-то еще одну португальскую колонию. Там тоже пляжи, дешевое пиво и всегда тепло… Но только без толп «матрасников», заполонивших Гоа. Кстати, русских там пока тоже нет.

Каждый вечер солнце садилось далеко в море. Я заранее взбирался на скалу по соседству с гостиницей, устраивался на плоском камне лицом к воде и сосредоточенно ждал заката. Вскоре светило доползало до точки напротив меня, зависало над качавшимися под моими ногами пальмами, а потом по-южному быстро погружалось в воду. На месте падения оставалось — всегда одно и то же! — узкое, растянутое вдоль линии горизонта облако. Еще некоторое время его края были подсвечены бордовыми сполохами, но вскоре темнели и сливались с остальным небом. К этому моменту в кронах деревьев уже плескалась темнота, и спускаться приходилось при свете карманного фонарика.

Так повторялось изо дня в день. Закаты были похожи друг на друга, и если бы не календарь в интернет-кафе, я бы и вовсе потерял счет времени. Жизнь в Арамболе полнилась созерцательностью. Все здесь — от ресторана до океана — было устроено так, чтобы не потревожить приезжего, не помешать ему вглядываться в самого себя. Под монотонное бормотанье волн взрослые становились детьми, и в этом вернувшемся детстве не надо было думать о хлебе насущном и прочей суете сует. Вместо хлеба здесь были почти бесплатные фрукты, а материнскую ласку дарила разогретая до температуры тела океанская вода. Собственно, функция закатов в этом ряду вселенских услуг заключалась в том, чтобы отделить жаркую полуденную лень от прохладной лени вечерней. С последними лучами солнца постояльцы итальянского гестхауза вставали с шезлонгов, набрасывали на бронзовые тела пестрые индийские рубахи и направлялись с пляжа к стоящему в двадцати метрах открытому ресторану. Впрочем, так поступали далеко не все: многие, заняв места под парусиной за завтраком, так и не выходили на солнце в течение всего дня.

Итальянским гестхауз называли потому, что лет тридцать назад, когда в Арамболе еще не было туристов, это место облюбовала группа хиппи из Италии. Они научили индийцев выращивать свой любимый салат рукколу и готовить с полдюжины видов пасты. Со временем компания перестала быть однородной: кроме итальянцев, здесь можно было встретить немцев, англичан и еще невесть кого. Поселялись уже не по географическому, а по возрастному признаку: многие из постояльцев выглядели на шестьдесят, а несколько «олдовых» были и того старше.

За крайним столиком сидел Джулио — высокий худощавый итальянец из «первой волны». Был он разговорчив и прост в общении. В первый же день я узнал о главном событии его жизни — встрече в 1968 году в Ришикеше с битлами. За их счет, как оказалось, Джулио и жил: лет двадцать назад предприимчивый итальянец выгодно продал фотографии, тайно нащелканные в период, когда «Битлз» увлеклись Махариши. Он давно и прочно обосновался в Гоа и покидал свое место за столиком в итальянском ресторане лишь для того, чтобы освободить организм от выпитого пива. В остальное время перед ним, кроме бокала знаменитого «Кингфишера» и пачки «Лаки страйк», неизменно лежал раскрытый номер «Таймс оф Индиа». Джулио любил поговорить о политике или просто вслух комментировал прочитанное.

Противоположный угол занимал Фрэнк. Кажется, он был немцем. Впрочем, углом его любимое место можно было назвать с натяжкой — ресторан не был огорожен, и только парусиновая накидка, заменявшая крышу, помогала очертить его границы. Фрэнк держал на бедре тренинг-гитару — попросту говоря, гриф без деки — и безостановочно что-то наяривал. Лицо его оставалось невозмутимым, а гладко выбритая голова дергалась, воспроизводя замысловатый ритмический рисунок. Из-за того что музыку слышал лишь сам музыкант, выглядел он ничуть не менее дико, чем человек, на ходу говорящий по «мобильнику» через микрофон.

Было много длинноволосых пожилых людей, не обращавших ни на кого внимания, сосредоточенных на себе, присутствовавших с отсутствующим видом. Еще были женщины — пожилые хиппушки, высохшие и почерневшие на индийском солнце. То ли из-за перебора наркотиков в молодости, то ли, наоборот, по причине здорового образа жизни в зрелые годы глаза их лучились глубинным внутренним светом и казались не по возрасту пытливыми и живыми. Наконец было две пары, попавших в гестхауз, как и я, случайно. Они сидели за разными столиками, но читали одну и ту же книгу — абсолютный бестселлер того года «Код да Винчи». Но при этом одна пара читала на английском, а другая — на португальском.

Я жил в комнате на втором этаже, в доме за рестораном. Отсюда можно было подняться на крышу, с которой открывался вид на половину Арамболя. Во дворах в беспорядке стояли «байки», между «байками» бродили свиньи.

Португальцы, высадившись в Гоа в 1510 году, первым делом построили порт для отправки специй в Европу. А вторым — привезли инквизицию. Вскоре после этого местное население поголовно потеряло интерес к индуизму и полюбило свинину. Об инквизиции напоминали две огромные свиноматки, свившие под моим окном гнездо для своих детенышей и наводившие ужас на постояльцев итальянского гестхауза. Они пожирали все, что встречали на своем пути, с таким хрустом, что без труда можно было представить их грызущими, скажем, берцовую кость белого человека.

Через стену от меня находилась фруктовая лавка. Ежедневно я съедал гору бананов, апельсинов, слив, гуав, папай, киви и еще бог знает чего. Но самыми вкусными были манго! Свиньи их тоже предпочитали всему остальному. Опорожнив очередной пакет фруктов, я выбрасывал очистки с балкона прямо во двор. Тотчас же с разных его концов сбегались разнокалиберные хрюшки и начинали сражаться за манговые шкурки. И не было пощады малышам! После того как побоище заканчивалось, по всему двору валялась лишь кожура апельсинов (ее свиньи ели неохотно и оставляли на совсем уж безрадостный день). И тогда раздавался знакомый звук — звери опять грызли чью-то берцовую кость.

И все же две дюжины домашних животных доставали меня меньше, чем две жившие на первом этаже израильтянки. Девушки, как и большинство населяющих Арамболь их соотечественников, только что отслужили в армии и насмотрелись там такого, что обычная «трава», похоже, не помогала. Они приехали в Гоа реабилитироваться, поэтому не ходили ни на пляж, ни в ресторан — а только на трансовые вечеринки. В остальное время они врубали на полную катушку техно и сидели в шезлонгах с мерцающими на лицах улыбками.

На третий или четвертый день после приезда в Гоа я решил половить крабов. В бухте под скалой, с которой я наблюдал закат, было разбросано множество огромных камней. Волны, отхлынув, обнажали покрытые водорослями расщелины, из них торчали уродливые клешни и пучеглазо пялились на мир их хозяева. Туда-то я и решил направиться.

Почему-то я считал, что крабов лучше всего ловить на рассвете. Выйдя с восходом солнца на пляж, я увидел, как десятки местных жителей, ловко орудуя граблями, собирают мусор. Полиэтиленовые пакеты, пробки от бутылок, сами бутылки, обрывки газет, огрызки — все эти приметы цивилизации занимали свое место в мешках и уносились с пляжа. Судя по тому, что ко времени моего прихода уборка была почти закончена, работать местные начали еще до рассвета. Туристы, надо полагать, еще спали. Лишь двое — мужчина и женщина — метрах в двухстах друг от друга занимались йогой. Наконец уборщики собрали мешки и инструменты и потянулись в поселок. Я уже направился было к скале, когда неподалеку раздался многоголосый лай и следом из кустов вылетела собака. За ней гналось пять или шесть товарок, и при этом все они заливисто лаяли. Беглец — кобель с неправильной формы белым пятном на плече — мчался что есть сил, но расстояние между ним и преследовавшим его крупным желтым псом быстро сокращалось.

Присмотревшись, я узнал в преследователе Зорна — одного из пяти псов, живших при итальянском ресторане. Убегавший был из чужой стаи — их гестхауз находился слева от нашего.

Собаки летели прямо на меня.

— Зорн, Зорн! Фу! — крикнул я. Пес остановился и показал клыки. Вряд ли он понял команду, просто я оказался на его пути. Его бока раздувались, он все еще гнался за врагом. А враг тем временем неспешно сделал несколько шагов и улегся на песок за моей спиной.

Здесь надо сделать отступление и рассказать о собаках Гоа. Они того стоят!

Эти удивительные создания не только сами сбиваются в стаи, но и вовлекают в них людей. Раз ты питаешься в том же ресторане, где я лежу на песке, значит, мы — вместе. Мы — союзники, а может, даже и друзья! Так, наверное, должен был думать Зорн. И непонимание отражалось на его морде. Он не мог взять в толк, почему я не наподдам ногой этому пятнистому нахалу, чтобы он, Зорн, снова мог гнать его по всему Арамболю.

Собаки Гоа похожи друг на друга так, как похожи щенки одного помета. Наверное, это когда-то и был один помет. Но прошли сотни, тысячи лет, а сходства не убавилось. Желтый, точнее, песочный Зорн был типичным представителем местного собачьего племени. Такими, как он, — короткошерстыми, с чуть приподнятым задом и надломанными ушами — были и его сородичи. Противник Зорна был тоже желтым, но пятно на плече делало его непохожим на остальных собак Арамболя.

«Потому и гонят», — подумал я и, посчитав инцидент завершенным, хотел отправиться за крабами. Но стоило мне сделать шаг, как Зорн, а за ним и вся стая подались в сторону пятнистого. При этом у всех одновременно угрожающе встали холки. И тут произошло нечто совсем необычное: пятнистый поднял голову, посмотрел мне в глаза и неподвижно застыл у моей левой ноги. Это казалось абсолютно невозможным, но он выполнял команду «рядом». И когда я двинулся в сторону бухты, пес пошел бок о бок со мной — не отставая и не забегая вперед.

Те несколько часов, что я провел в охоте на крабов, Спот — так, из-за пятна, я назвал приблудного друга — проспал на нагретых утренним солнцем камнях. Глядя на безмятежно посапывающего пса, я позавидовал: надо же, словно и не убегал только что от бешеной стаи! Вот бы научиться так же разделываться с неприятностями!

Возвращались мы вместе, однако теперь мой спутник шел впереди и лишь изредка оборачивался в мою сторону. Солнце поднялось высоко, но настоящая жара еще не наступила, и на пляже было полно загорающих. Возле своего гестхауза Спот остановился — дальше ему и в лучшие времена хода не было: там начиналась территория Зорна. Проходя мимо, я легко потрепал пса по холке. Делать этого не следовало, я был из чужой стаи. Спот отошел на несколько шагов в сторону и с безразличным видом улегся на песок.

Я отнес крабов на кухню и уже поднимался по лестнице к себе в комнату, когда с пляжа донесся лай, потом вой, даже не вой — хрип! Следом раздались жуткая ругань и вопли. Почувствовав неладное, я бросился назад. Мне не надо было объяснять, что происходит! Первый, кого я увидел, был Зорн. Он стоял, сомкнув зубы на загривке своего врага. Пятнистый делал все, чтобы вывернуться, но ему это не удавалось. От безнадежности он то ли выл, то ли плакал. Зорн тем временем пристраивался для завершающего удара.

То, как собаки расправляются с противниками, я видел однажды. Тогда ротвейлер так же поймал добермана и неторопливо, не обращая внимания на бегающих вокруг хозяев, поднял голову с зажатой в пасти холкой, а потом резко всем телом рванулся вниз. Отчаянно сопротивлявшийся за мгновение до этого доберман тотчас обмяк, а дальше и вовсе рухнул на землю, чтобы больше не подняться — у него был сломан шейный позвонок.

Нынче все решилось в одно мгновенье. Краем глаза я успел заметить вскочивших из-за столиков хиппи и столпившихся у входа кухонных рабочих. Я увидел напряженно повернутые головы загорающих и — словно со стороны — самого себя, готового броситься к собакам. Но прежде чем кто-то успел сдвинуться с места, в воздухе мелькнула тень, и в следующее мгновение на хребет Зорна обрушился страшный удар. Пес дернулся всем телом, разжал хватку и рухнул на песок. В метре от него стоял черноволосый юноша с веслом в руке. Было ему лет двадцать, не больше. Глядя на его хрупкое тело, не верилось, что он легко управился с тяжелым веслом. Лицо юноши было мне знакомо: я видел его у себя под окнами в компании израильтянок.

Вместе с ударом ожил неподвижный за секунду до этого мир: Спот приподнял голову и, шатаясь, встал на лапы, на пляже истерически закричала женщина, с дороги донесся рев «байков», где-то заиграла музыка, точнее, сразу несколько музык. А со стороны ресторана по песку бежали хиппи. Пожилые длинноволосые люди с комплекцией засушенных мальчиков нелепо размахивали руками и сами себя подбадривали воинственными криками. Пацифисты и поборники ненасилия окружили юношу и, похоже, не знали, что делать дальше. Они суетливо толкали его в грудь, шумели и показывали на лежавшего на песке пса. Мне это напомнило наши мальчишеские драки: во времена моего детства именно толкались — в грудь, в бока, — а в лицо бить было нельзя!

Хиппи было пятеро, и на мгновение ударивший собаку израильтянин потерялся за их спинами. Но уже в следующий миг произошла сцена, напомнившая дешевые китайские боевики. Хиппи разлетелись в стороны, а хрупкий юноша, чуть присев на широко расставленных ногах, с руками, похожими на двух поднявших головы кобр, ждал нового нападения. Но ничего больше не произошло. Никто, кроме Джулио, даже не смотрел в его сторону. Джулио же, держась за горло — судя по всему, удар пришелся именно туда, — на ходу что-то сказал израильтянину. Тот побледнел и сделал шаг по направлению к итальянцу, но в последний момент передумал, развернулся и медленно пошел к своему гестхаузу. Спот, пошатываясь, отправился следом, а хиппи склонились над Зорном. Они молча сидели на корточках вокруг умиравшего пса и тихо-тихо — больше для себя, чем для него — гладили его голову и чесали за большими желтыми ушами. Хиппи были из стаи Зорна и сейчас оплакивали своего вожака.

Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся.

— Крабы готовы, — сказал Тони, официант, а по совместительству хозяин ресторана, и поставил на стол кастрюльку с рвущимся из-под крышки паром.

Вечером, после заката, перед тем как идти в ресторан, я поднялся к себе в комнату. Под балконом израильтянки упаковывали вещи. Их ждал в шезлонге черноволосый юноша. Рядом с ним стоял уже сложенный рюкзак.

В ресторане было более пусто, чем обычно, — не было ни Джулио, ни Фрэнка… И остальные вели себя как-то тихо. Я подозвал Тони и спросил, как Зорн.

— Повезли в лечебницу, — он кивнул в сторону поселка. — Чтоб не мучился…

— Мои соседки уезжают, — сказал я, сам не знаю зачем.

— За компанию, — откликнулся Тони. — Их друга выставили, вот и они туда же…

— Значит, просто в другой гестхауз?

— Вряд ли, — покачал головой индиец. — В Арамболе его никто не пустит. С ним здесь больше не будут разговаривать.

Мимо ресторана прошли три тени. В темноте было видно, что на спинах у всех троих рюкзаки.

«Тоже собаки — бездомные и нервные. Как хиппи, только по-другому», — подумал я и смертельно захотел оказаться дома, в Москве. Постирать вещи, лечь на диван и уставиться в сложенный из бетонных плит побеленный потолок. И рассматривать трещинки, которые знаю на память.

 

Глава 14

Японка Нори

Арамболь

В Гоа едут либо те, кого не интересует Индия, либо те, кто хочет сделать передышку: отдохнуть от вездесущего в Индии праздника духа и устроить праздник телу. Здесь нет ни индуистских храмов, ни пышных религиозных фестивалей и праздников. Зато есть море и пляжи, лучше которых на западном побережье только пляжи Гокарны, есть европейская еда и «пати» по вечерам, где можно по-всякому оттянуться. Если хочется побольше шума, тогда подойдет Анжуна, я же предпочел тихий, почти домашний Арамболь. По утрам вставал с рассветом и шел купаться, потом усаживался с книгой под тентом, неторопливо обедал и, не успев оглянуться, наблюдал, как солнце садится в море. Чтобы уехать отсюда, надо было себя хорошенько встряхнуть. Но у меня был повод — мне нужно было в Гокарну: туда мне наконец привезли фотоаппарат вместо разбитого в Пури.

В десяти метрах от меня волны, распластавшись на песке, на мгновение замирают и катятся назад. Их бег настраивает на меланхолический лад, и я заказываю «Маргариту». Сегодня океан удивительно тихий — нет ни ветра, ни обычных для Варкалы двухметровых волн. Улыбчивый официант смотрит на меня чуть удивленно — один? больше никого не будет? — и приносит два бокала: «Нарру hours, sir!» Вскоре на песке передо мной начинает метаться женский силуэт. Девушка то подкидывает мяч к небу, то, разбрасывая брызги, бежит по воде, то танцует, не обращая внимания ни на небо, ни на море, ни на людей вокруг. Я старательно отвожу взгляд и принимаюсь за вторую «маргариту».

«Считаю до трех, и ты идешь с ней знакомиться! Раз…» — угрожающе начинает мой внутренний голос. «Подожди… Пусть подойдет ближе. Ну не бежать же мне за ней!» — «Два…»

Я делаю неловкий шаг в сторону пляшущей на песке девушки и замираю: девушка поворачивается и смотрит выжидающе. До нее метров двадцать, и она вдвое моложе меня. Это самоубийство — я знаю эту породу «манекенщиц»! Она похожа на гибкого безжалостного зверька. Годам к тридцати, если пасьянс не сложится, ее каблуки сделаются чуть ниже, брови чуть тоньше, и в глазах появится человеческое выражение. А пока… Куда тебя несет, идиот?!

«Три!» — мой внутренний голос дает мне коленкой под зад, и я на негнущихся ногах направляюсь к незнакомке. Та делает финальное па и собирается упорхнуть. Я на ходу наставляю на нее одолженный фотоаппарат и демонстративно нажимаю на кнопку. Вместо того чтобы возмутиться или сбежать, девушка улыбается и говорит: «Дай посмотреть!» Через пять минут она пляшет вокруг меня, для меня, со мной — а я щелкаю, как автомат Калашникова… А еще через пять минут мы в две соломинки тянем из бокала остатки «Маргариты». Так в моей жизни впервые возникает японка.

Ее зовут Нори. Она полгода назад закончила медицинский колледж в Нагое и приехала в Индию для того, чтобы выучить… французский язык.

— Ты уверена, что ничего не перепутала?

Нори смеется, словно я сморозил очевидную глупость. Она уверена во всем, что делает.

— А что, по-твоему, я могла перепутать? Английский, испанский и немецкий я уже знаю, а французский еще нет…

Мы идем по прибрежному песку и разговариваем легко и открыто, как давно знакомые люди.

— Мне было трудно решиться подойти к тебе…

— Трудно? Почему? — не понимает Нори.

— Потому что страшно… — отвечаю я.

— А почему страшно?

— Ты вполне могла меня послать!

Нори неожиданно поворачивается, берет мою руку и прижимается к ней губами. Люди, сидящие за столиками, косятся в нашу сторону. Я не понимаю, что происходит, почему эта молодая женщина запросто делает то, что другим дается с таким трудом. «Господи, но ведь не так уж я и красив?» — задаю я себе риторический вопрос. «Не так!» — эхом откликается внутренний голос. «Тогда что же это такое?» — пытаюсь продолжить внутренний диалог, но вопрос повисает в воздухе.

— Умеешь жонглировать? — неожиданно спрашивает Нори и без предупреждения бросает мне мяч. С мячиками она не расстается ни на минуту: в самый неподходящий момент вдруг замирает и принимается жонглировать то четырьмя, а то и шестью одновременно. Меня спасают старик со старухой за столиком неподалеку: заметив их, Нори срывается с места и на ходу начинает щебетать по-французски.

— Поль — мой учитель, — говорит она, вернувшись.

Она похожа на Йоко Оно. Помимо чисто внешнего сходства, Нори тоже рисует, занимается каллиграфией и пишет стихи. А главное, у нее, как у ее знаменитой соотечественницы, лицо временами принимает «выражение самурая» — становится одновременно диким и сосредоточенным. Вот она, поймав рачка, осторожно берет его двумя пальцами и разглядывает со всех сторон. При этом глаза сходятся к переносице и слегка косят, а губы сами собой сжимаются и твердеют. И я вдруг представляю, что в руках у японки короткий самурайский меч и она готовится сделать выпад. У русских женщин такое выражение не встречается, и я не знаю, как на него реагировать.

— Йоко Оно? — Нори удивленно поднимает брови, когда я делюсь с ней своими наблюдениями. И я понимаю, что она впервые слышит это имя. Мне становится обидно за Джона. Я уже готов съязвить, когда до меня доходит: девушка, сидящая на корточках и играющая с маленьким морским рачком, родилась через тринадцать лет после того, как злосчастная Йоко развалила моих любимых «Битлз»! Даже если бы Нори была русской, и тогда между нами было бы не много общего… Мне становится грустно и отчего-то вспоминается одна из немногих танка, которые я помню:

На песчаном белом берегу Островка В Восточном океане Я, не отирая влажных глаз, С маленьким играю крабом.

Я на ходу перевожу любимое стихотворение с русского на английский. Перевод с перевода…

— Чье это? — спрашивает Нори.

— Исикава Такубоку, — уже ни на что не надеясь, отвечаю я.

Нори задумывается. И вдруг, отбросив в сторону рачка, повторяет танка по-японски.

— Такубоку Исикава! — торжественно произносит она. И после паузы: — Я не похожа на Оно Йоко! Я не похожа ни на кого из твоего поколения!

Надо было учить три года японский, чтобы забыть, что японцы сначала называют фамилию, а потом имя. И никак иначе!

— А чем тебе не нравится мое поколение? — спрашиваю я, втайне радуясь за себя и за Джона. Прежде чем ответить, Нори поворачивается ко мне спиной и… приспускает штаны, напоминающие восточные шальвары. На ягодице у моей очаровательной знакомой вытатуирован иероглиф «правда».

— Тем, что вы всегда хотите кем-то казаться! — говорит она, снова укрывая свой девиз.

— А ты?

— А мне незачем. Я такая, как есть.

— И какой же ты себя видишь?

— Я — дельфин, который вылез на набережную маленького индийского городка и пишет иероглифы, чтобы заработать себе на жизнь и на уроки французского, и которому сейчас позарез нужен стол как раз для того, чтобы писать на нем иероглифы на улочке маленького индийского городка, чтобы заработать себе на жизнь… — Нори взахлеб хохочет над собственной шуткой.

— …и на уроки французского?

— И на уроки французского!

Я, глядя на нее, тоже хохочу.

— Ты не знаешь, где здесь можно найти хоть что-нибудь, на чем я смогла бы заняться каллиграфией? — отсмеявшись, спрашивает девушка с самой что ни на есть невинной улыбкой.

«Неужели все это из-за того, что ей не на чем рисовать?» — невесело думаю я, таща тяжеленный деревянный стол, который выпросил под залог в лавке за полкилометра от места, где собирается устроиться моя знакомая. А еще мне приходит в голову мысль, что хотя я и значительно моложе Леннона, но того, как ни крути, уже давным-давно нет в живых. И что пора подумать о вечном. И перестать думать о девушках. Даже если они потрясающе красивые японки.

— Ты сможешь забрать меня в одиннадцать? — спрашивает Нори и нежно чмокает меня в щеку.

 

Глава 15

Коровье ухо

Гокарна

Западные Гхаты, растянувшиеся более чем на полторы тысячи километров вдоль западного побережья, в конце концов добираются до священной для индийцев Гокарны. Здесь их отроги на последнем издыхании падают в море, образуя бухты с фантастическими пляжами. На пляжи с каждым годом приезжает все больше туристов, которые своим видом нарушают святость этих мест. Я и сам нарушал: ходил без майки неподалеку от священного водоема Котитирты и храма Махабалешвара. В храме хранится знаменитый скрученный лингам. Перекрутил его, пытаясь вырвать из земли, тот самый демон Равана, который похитил Ситу, супругу Рамы, и для наблюдения за которым был построен форт в Бандавгархе. По условиям договора с Шивой, чтобы завладеть лингамом, дающим могущество его обладателю, Равана должен был донести священный груз до острова Ланка, не ставя на землю. Боги ужасно обеспокоились тем, что Равана может получить слишком большую власть, и подослали к демону хитроумного Ганешу. В результате лингам оказался поставленным на землю и немедленно пустил корни. Сколько потом разъяренный Равана ни пытался вырвать его из земли, ничего не получалось. Лингам лишь закручивался вокруг своей оси.

Видимо, я ошибся улочкой, пошел от Котитирты незнакомым путем и заплутал. Поначалу ничто не предвещало неожиданностей: дома были привычно сложены из вулканических блоков, и проход между стенами был едва ли больше метра. Такими же блоками была вымощена дорожка, с той лишь разницей, что местами камни просели от времени и надо было смотреть под ноги, чтобы не споткнуться.

Я часто останавливался и разглядывал чужую жизнь: через настежь распахнутые двери было видно, как в просторных внутренних двориках возятся женщины с детьми, на стенах развешаны разноцветные картинки с божествами, а в углу мирно сам с собой разговаривает старенький телевизор. Такая спрятанная от глаз туристов Гокарна была мне незнакома. Погруженный в себя город, казалось, не испытывал ко мне никакого интереса. Это было тем более странно, что за месяцы блужданий по Индии я привык к постоянному, часто назойливому вниманию.

Возле одного из домов я заметил бронзовую статую Шивы. Лицо бога-разрушителя тоже выражало безразличие. Казалось, он устал от ожидания, когда же наконец можно будет заняться любимым делом. Я заметил, что за мной наблюдают, и улыбнулся женщине в окне, но она отступила вглубь комнаты, не ответив на улыбку.

Небо над крышами домов все еще было светлым, но внизу по узким улочкам святого города медленно ползла темнота. Я попытался сориентироваться: океан должен быть на западе, там же и гостиница. Нырнув в узкий проход между домами, я миновал небольшой семейный храм — темный, без единого человека внутри — и пошел по улочке, больше напоминавшей коровью тропу. Проход петлял между домами и был так узок, что дважды я больно ударялся плечом о торчащие из стен камни.

На одном из поворотов я чуть не столкнулся с пастухом, одетым в светлую курту и дхоти до пят. Я поздоровался и хотел спросить, правильно ли иду, но он сделал вид, что не заметил меня. Настроение вконец испортилось.

Несмотря на закатный час, было душно. Даже легкий ветерок не проникал в пространство между домами. Наплевав на местные обычаи, я снял мокрую от пота майку. Как-то слишком быстро, прямо на глазах, гасли окна, и дневной шум уступал место настороженной ночной тишине. Последним человеком, которого я увидел на улочках Гокарны, была девочка-подросток: она вышла на порог и с размаха плеснула водой из ведра на камни. При виде меня она испугалась, быстро зашла в дом и закрыла за собой дверь. Слышно было, как лязгнул засов.

Город водил меня по своим пределам и не думал отпускать. В темноте я давно потерял выбранное направление и шел наугад. Гокарна, крошечная на карте, сейчас не имела границ. Улицы разветвлялись, пересекались, сливались в более крупные, но и те, в конечном счете, всякий раз приводили в тупик. Это был гигантский лабиринт, из которого не было выхода. Иногда мне начинало казаться, что я уже не однажды проходил теми или иными местами: баньян, простерший ветви над целым кварталом, заставлял вздрагивать и таращиться в темноту, но в следующий момент я понимал, что это другое дерево, и дома, окружающие его, другие; ручей, журчащий в арыке, напоминал о точно таком же ручье, вдоль которого я шел с час назад, но арык оказывался не квадратным, а круглым. Хозяйственные и продуктовые лавки, словно сговорившись, были на одно лицо. Надписи на незнакомом языке делали их еще более похожими друг на друга.

Мной давно уже владела паника: со всех сторон слышались шорохи, шаги, голоса. Спиной я чувствовал чьи-то взгляды, но стоило обернуться, шум стихал: если кто-то и был рядом, то успевал спрятаться за угол дома, укрыться во мраке. Окончательно вымотанный, я присел на ступени возле какого-то дома. На фронтоне, над дверью, нависал готовый взмыть в небо каменный Гаруда. Луна поднялась высоко, и лежащая у моих ног тень полуптицы-получеловека казалась живой. Отчаявшись выйти из лабиринта, я решил заночевать на ступенях. Я лег, подложив майку под голову, и услышал далекое пение. Из-за расстояния было не разобрать, кто поет — мужчина или женщина. Я поспешил на голос. Вскоре звуки стали громче, и я оказался на улице, начинавшейся у Котитирты, — той самой, начальной, уводившей в городской лабиринт. На меня смотрел бронзовый Шива, и под его взглядом я невольно замер. Лицо божества было иным, чем днем: при свете полной луны оно выражало торжество.

Улица привела к широким ступеням, спустившись по которым, я оказался возле черного квадрата водоема. И днем-то неприветливая Котитирта ночью выглядела еще мрачнее. Она была окружена рядами одинаковых двухэтажных домов и напоминала пасть неведомого зверя. Чудище оскалилось и, укрывшись под водой, терпеливо ждало добычи. Видно было, как оно дышит: отражаясь на темной поверхности, звезды ритмично колебались в такт дыханию. На берегу водоема сидел старик, в руках он держал толстую книгу. Глядя в нее, он нараспев тянул одну бесконечную строку. Этот речитатив издалека и показался мне пением. Я собрался было направиться к нему, но вместо этого вдруг замер и почувствовал, как по всему телу, от пяток до макушки, пробежала дрожь: тело старика было неестественно отклонено назад, словно он сидел в шезлонге, но шезлонга не было — еще одной парой рук старик упирался в землю позади себя.

Остаток ночи я провел на автобусной остановке и сбежал из Гокарны первым же автобусом. Я даже подумать не мог о том, чтобы еще одну ночь провести в этом святом месте.

В Дели я остановился в доме своего приятеля, мексиканского консула Альберто Кленпера. Я появился у него совсем больным и уже несколько дней не вставал с кровати: тело постоянно немело и казалось чужим, а головная боль не давала читать подолгу. Это было тем более обидно, что Альберто собрал отменную библиотеку. Особенно он гордился изданной в Манчестере в начале XIX века «Энциклопедией индийских мифов» в семи томах. Листая ее, я наткнулся на статью о Гокарне. Вот что в ней было сказано.

Гокарна — небольшой городок на западном побережье в 90 милях южнее португальского Гоа. Считается, что именно здесь бог Шива выбрался из чрева коровы-Земли через ее ухо — гигантский провал, существовавший на месте Котитирты («водоем тысячи святых источников» — санскр. ). Город, который здесь образовался, получил название Гокарна («коровье ухо» — санскр .) и считается одним из самых священных мест Индии. Индусы верят, что в полнолуние Шива появляется на берегу Котитирты, чтобы прочесть мантру в честь своего освобождения. По преданию, тот, кто встретится со страшным богом, заболевает и умирает.

Альберто, когда-то получивший медицинское образование, был начисто лишен склонности к мистицизму. Выслушав мою историю, он пожал плечами и сказал: «Обычный гипертонический криз. В твоем возрасте я поостерегся бы месяцами таскаться по Индии. Жара-то смотри какая…» Снаружи и в самом деле было жарко и невыносимо душно, и я не торопился выздоравливать. Благо в квартире консула круглые сутки работал кондиционер.

 

Часть V

На север, к Гималаям

 

Гокарна

Карвар

Дели

Потанкот

Маклеод Ганж

 

Глава 16

Одинокая флейта

Карвар — Дели

В Варкале, в Гоа, в Гокарне чуть не каждый день начинался с телефонного разговора с представителем «Азербайджанских авиалиний». Молодой восточный деспот кричал в трубку, что ему надо уезжать из Дели, закрывать офис, что не отправленным на родину остался я один, что он меня ждет еще три дня, ну четыре, и что-то еще в этом роде. Я же, лежа на песке и глядя в набегающие волны, с ненавистью вслушивался в далекий голос и не хотел никуда двигаться. И все же в конце концов апрельская жара выгнала меня с пляжа и я, заплатив турагенту двойную цену за железнодорожный билет, с больной от перегрева головой отправился в столицу Индии.

Поезд везет меня из Карвара в Дели. Полтора суток кряду стучат колеса, кричат продавцы, разговаривают попутчики. На скамейке напротив меня сидит мальчик и что есть мочи дует в свистульку: в какой-то момент он заметил, что меня это раздражает, и теперь всякий раз, подув, бросает внимательный взгляд в мою сторону. От этого или от чего-то еще мне становится очень одиноко.

Я достаю из рюкзака длинный пластмассовый футляр и выхожу в тамбур. В футляре — флейта. Я купил ее месяц назад у замечательного мастера в Варкале. У нее глубокий бархатистый голос, она приятна на ощупь: бамбук кажется прохладным в жаркие дневные часы. Он обожжен для прочности — говорят, это защищает флейту от перепадов температур. Так это или нет, не знаю, но мне нравится ее запах, он напоминает о просмоленных лыжах из детства. Флейта — единственное родное мне существо в этом вагоне.

В тамбуре я бережно достаю инструмент из футляра, подношу к губам и, как учил меня мастер из Варкалы, резко, словно сплевывая, дую в основное отверстие, закрывая пальцами шесть остальных. И рождается звук. Это «до» средней октавы.

Бансури, поперечная флейта — один из самых древних инструментов. От нее ведет историю ее родная сестра, флейта классическая. Если сделать переложение, то на бансури можно играть классику — Моцарта, Баха… Но я взял в руки флейту впервые совсем недавно. У меня пока мало что получается. Я сумел лишь подобрать старинную немецкую песню. Там есть одно очень сложное место, где на форсаже надо перейти с «ре» средней октавы на «соль» малой. Вот так…

Я еду из Карвара в Дели. Тридцать шесть часов — это утомительный и долгий путь. В темноте не разобрать, где мы катим. Города похожи один на другой, люди схожи друг с другом, и дни почти неразличимы. Я играю на флейте в тамбуре, и индийцы — десяток смуглолицых мужчин и женщин — толпятся вокруг меня. Они любопытны до навязчивости и, кажется, способны влезть внутрь моего бамбукового инструмента. А вокруг глухая южная ночь, и стук колес, и голос флейты. Нет-нет, я не упрям — я готов немедленно прекратить игру, если вы заткнете своего ребенка! Господи, неужели никто не чувствует, как мне херово среди вас?!

 

Глава 17

Шри Дургачарья и ящерица Джим

Дели

Представительство «Азербайджанских авиалиний» в Дели размещалось рядом с «Аэрофлотом» — как и положено, на улице Льва Толстого. Глава представительства (он же единственный оставшийся в офисе работник) при встрече оказался милым парнем, люто ненавидящим Индию из-за начавшихся у него здесь мигреней. Я связал его со знакомым врачом-аюрведом, а он мне помог поменять билет на «Туркменские авиалинии». Расстались мы друг другом чрезвычайно довольные.

До вылета в Москву оставалось еще больше двух месяцев, и я, забравшись в Интернет, начал выяснять, где можно записаться на курсы десятидневной медитации молчания Випассаны. О Випассане я узнал в ашраме под Бангалором: посмотрев на мои импульсивные движения, инструктор покачал головой и сказал, что мне было бы полезно пожить десять дней без суеты. 2 мая начинались курсы в лагере Випассаны в Дхарамсале. Маршрут на север прочертился сам собой.

До джайнистского ашрама в южной части Дели я добрался в темноте, расплатился с рикшей, после того как тот помог мне занести вещи в комнату, и моментально уснул. А утром, когда проснулся и вышел из одноэтажного жилого корпуса, долго тер глаза, не веря открывшейся картине: сразу за стенами ашрама стояли десятки огромных храмовых строений, сложенных из золотистого песчаника. Напротив, через дорогу, торчала высоченная статуя Ханумана, отсутствием деталей напоминавшая эрегированный член, уставившийся в низкое, все еще набухшее ночью темно-синее небо. Я пошел вдоль забора к видневшемуся вдалеке входу в храмовый комплекс.

— Сэр, сэр! — Кто-то окликнул меня, и одновременно за спиной раздались частые шаги. Я сделал вид, что не слышу. Всякий раз, когда меня называют сэром, я чувствую угрозу своим деньгам.

— Сорри, сэр! — чуть запыхавшись, проговорил невысокий индиец в блестящих свеженачищенных туфлях. — Вы в храм на пуджу?

Все в нем было нехорошо: и «сэр», и «сорри», и туфли. Поэтому юношу я решил немедленно шугануть.

— Я христианин, — злобно сказал я. — У нас своя пуджа!

— Люблю Христа, — как-то не в тон, мечтательно, отозвался молодой человек. И, не дождавшись моей реакции, добавил: — Меня зовут Виджей, а вас как?

От такого нахальства я настолько оторопел, что неожиданно назвал свое имя.

— Будем знакомы, — сказал Виджей. — Вы не против, если я покажу вам храм?

Я был безусловно против, но мой спутник так доверчиво смотрел мне в глаза, что я молча кивнул.

— А с чего это ты вдруг любишь Христа? Ты же индус? — спросил я, стараясь скрыть раздражение.

— Я и Магомета люблю. Я всех люблю — так учитель учил.

— Учитель? Как зовут твоего учителя?

— Шри Дургачарья. А храм называется Шакти Пет.

Индиец рассказал мне о том, что Шри Дургачарья много лет жил в пещере в Гималаях, а имя свое получил в честь божественной покровительницы. Однажды ему приснилось, что он должен спуститься с гор, прийти в Дели и построить храм Дурги. Дурга — она и есть Шакти. Понятно?

Я решил не задавать вопросов и неопределенно мотнул головой. Мы сняли обувь, прошли через металлоискатель и очутились на небольшой площади. Несмотря на ранний час, здесь было много людей. Мой провожатый уверенно повел меня сквозь толпу ко входу в одно из строений. В центре зала стоял алтарь, а вдоль стен были расставлены металлические статуи многорукого божества — надо полагать, этой самой Дурги. Но рассмотреть их мне не удалось, индиец взял меня за руку и подвел к жрецу, колдовавшему над алтарным огнем. Тот что-то пошептал, мазнул Виджею серой краской по лбу и плотоядно взглянул на меня. Я отрицательно замотал головой. Виджей был явно расстроен и просительно смотрел мне в глаза. Пока я раздумывал, жрец умудрился неуловимым жестом поставить серое пятно и мне. Молодой человек дал ему немного денег, и мы направились к выходу. Я посчитал экскурсию завершенной, но ошибся: Виджей повел меня в соседний храм Кришны. В результате поверх первого, серого, появилось второе — розоватое — пятно. Дальше мы почтили вниманием Шиву, Кали и Ханумана. Я чувствовал усталость, на лбу у меня красовалась грязноцветная радуга, а в глазах рябило от чудищ с окровавленными ножами и отрезанными головами в руках. Мне хотелось на воздух, но Виджей, похоже, намеревался продемонстрировать мне весь индуистский пантеон. Иногда мне казалось, что на самом деле ему было важнее показать своим богам меня, чужеземца, за каким-то бесом приехавшего в Индию. Чтобы прервать бесконечную экскурсию, я задал вопрос, уже давно вертевшийся на языке:

— Это ведь сколько денег нужно было, чтобы такое построить! Откуда твой отшельник их взял?

Виджей снисходительно посмотрел на меня и показал на очередное храмовое строение:

— Это — музей учителя. Пошли!

У входа на каменных досках были выбиты имена жертвователей. Сотни, а может быть, и тысячи имен!

— В Индии, если ты говоришь с людьми, тебе дают деньги, — нравоучительно сказал мой экскурсовод. — И чем больше людей тебя слушает, тем больше денег ты можешь собрать.

Я не удержался и записал эту фразу в блокнот.

Мы быстро миновали комнаты с личными вещами учителя и подарками от разных знаменитостей и вышли в зал, на стене которого была укреплена доска с биографией Сант Шри Дургачарья. Над доской висел портрет. Я поднял глаза и застыл в недоумении. С портрета на меня смотрел Джим Моррисон — молодой, улыбающийся и невероятно обаятельный, такой, каким он был до того, как начал пить всерьез.

— Кто это? — только и спросил я.

— Как кто? — удивился Виджей. — Учитель. Шри Дургачарья.

— Он умер молодым?

— Не старым. На этой фотографии ему семьдесят пять, это за год до смерти.

Я еще раз взглянул на портрет и быстро отвел глаза. Джим улыбался так, словно предлагал мне разгадать его тайну.

На выходе мы задержались у киоска с буклетами и книгами. Мое внимание привлекли несколько музыкальных дисков с надписями на хинди.

— Что это за музыка? — спросил я Виджея.

— Учитель писал песни. Так получалось доходчивее. Вот этот диск называется «Зажги мой огонь». Он считал, что все великие учителя — и Будда, и Христос, и Магомет — раздували пламя внутри себя. И в каждом человеке есть искра, которую…

Я не слушал. Я бежал через площадь, через рамку металлоискателя, на волю, и на ходу до боли тер лоб, пытаясь убрать разноцветные поцелуи чужих богов.

 

Глава 18

Под стук колес

Дели — Потанкот

Индийские железные дороги — самые длинные в мире. Миллиард индийцев мотается по стране туда-сюда, кругом стоят страшные очереди, и просто так билеты купить ну никак не возможно. Поэтому для иностранцев существуют отдельные железнодорожные кассы. Приходишь, показываешь паспорт, говоришь, куда собираешься ехать, — и вот тебе билет. Правда, никакой билет — даже для иностранцев! — не гарантирует, что поезд придет вовремя. Скорее наоборот, в Индии поезда почти всегда опаздывают. Когда никуда не спешишь, это не страшно, но в Потанкоте у меня оставалось всего полтора часа на пересадку. Поезд опоздал на 1 час 15 минут. Я успел пробежать через полгородка и буквально вскочить в отходящий автобус на Дхарамсалу.

В Индии душа предрасположена к мистическому или, как сказал бы незабвенный Веничка, к сверхдуховному. Потому что просто духовного здесь — ешь не хочу! Оно повсюду: в храмах, в монастырях, в горах и на океане, мерцает золотыми слитками буддизма и индуизма — сегодня, как тысячи лет назад. Но главное в Индии все-таки люди! Каких только сумасшедших святых и святых сумасшедших не встретишь на дорогах Индостана! Чего не наслушаешься в плацкартных вагонах индийских поездов! Но и среди этих удивительных встреч и разговоров бывают особенные — такие, что волосы начинают шевелиться сами собой и хочется ущипнуть себя за мочку уха, чтобы проверить, не сон ли это.

О Веничке я вспомнил не случайно. Он для меня и всегда-то был мерилом духа, а тут еще не без его участия случилось у меня необычное знакомство.

Стремясь укрыться от адской апрельской жары, я купил билет из Дели до Потанкота. Оттуда я рассчитывал добраться автобусом до Дхарамсалы и дальше, в Гималаи. Нормальные путешественники ездят по Индии в «слипперах». Ближе всего это к нашей плацкарте, но при этом существует как минимум двадцать восемь отличий — именно столько я насчитал, когда ехал из Карвара в Дели. Главное среди них то, что в каждой секции индийского вагона помещается не шесть полок, как у нас, а восемь — по три друг над другом в купе и две боковые. При этом число пассажиров вовсе не должно равняться восьми — их там ровно столько, сколько влезет.

Зная такую особенность индийской железной дороги, я пришел на вокзал в Дели за полчаса до отправления, разыскал свой вагон и устроился на нижней полке. Поезд понемногу наполнялся людьми. Надо мной устроилась нестарая жительница Потанкота. Я перекинулся с ней несколькими фразами и заручился обещанием довести меня в Потанкоте до автобусной станции. Еще выше, на самом верху, разместились две девушки-студентки. С каждой минутой шум в вагоне становился все громче. Надо сказать, что обычно воспитанные и невредные индийцы в поездах становятся настоящими исчадиями ада. Если они садятся среди ночи, то обязательно включают свет и галдят так, словно никого, кроме них, во всем составе нет, и при этом сами они все как один глухие. Если же их поездка выпадает на светлое время суток, то они, рассевшись на нижних полках, орут еще громче, чем ночью. Удивительно, что раздражает это только европейцев.

Мне иногда кажется, что у индийцев рецепторы устроены как-то иначе, чем у белых людей. К примеру, на ночных дорогах при появлении встречной машины никто и не думает выключать дальний свет. Едут, смотрят и улыбаются! Через десять минут такой езды я напрочь терял зрение, а водитель Саид безмятежно вел свой «амбассадор», ежеминутно фехтуя лучами света с такими же, как он сам, бесчувственными коллегами. А еще мне не раз доводилось наблюдать, как индийцы, налив в стеклянный стакан с огня масала-чай, обхватывают его всей ладонью и при этом даже не морщатся. Крик, превышающий все мыслимые децибелы, воспринимается ими с таким же равнодушием…

Я намеревался продолжить свои размышления о толстокожести индийцев, но в этот момент в купе ворвались пятеро юных аборигенов. Юноши плюхнулись на сиденье передо мной, вжались друг в дружку и отчаянно загалдели. Чтобы как-то отгородиться от веселой компании, я достал из рюкзака книгу и принялся читать. И за чтением пропустил, как возник еще один пассажир. Судя по всему, в вагон он вошел в самый последний момент, когда поезд уже трогался. Каким-то таинственным способом мужчина расчистил себе место и уселся как раз напротив меня. Был он коренаст и некрасив. Мало сказать, некрасив! Он был отмечен тем сократовским уродством, которое делает человека значительным и заставляет относиться к нему всерьез. На мгновенье наши глаза встретились, но я тотчас же снова уткнулся в книгу.

В путешествии по Индии книги занимают особое место. В первые несколько недель читаешь то, что взял из дому, а потом запасы кончаются. В ближайшем городе отправляешься в книжный магазин, где с досадой обнаруживаешь, что какой-нибудь Кришнамурти писал совсем не на том английском, которому учили в школе. А кроме того, стоимость книжки равна трем дням проживания в Индии. В результате выходишь из магазина расстроенный и духовно необогащенный. К счастью, когда не работают товарно-денежные отношения, на помощь приходит натуральный обмен! В гостинице вдруг замечаешь несколько книжных полок, из которых торчат корешки изданий на всех языках мира. Правила просты: отдай пару своих книжек и забирай ту единственную, что приглянулась. Чего здесь только нет! В Варкале на подобном книжном развале я отыскал «Пособие для молодого фрезеровщика», изданное в Воронеже в 1962 году. А в Бангалоре наткнулся на украинский раритет времен перестройки и гласности под названием «Дорога до Бога». На последней странице обложки, там, где обычно публикуют выдержки из прессы, был напечатан всего один отзыв. Помню его почти дословно, хоть и в русском изложении.

«Ты держишь в руках ту единственную книгу, которую должен прочесть каждый живущий на Земле. Она станет главной в твоей жизни и сделает твое существование осмысленным. После нее у тебя не останется вопросов о том, зачем ты пришел в этот мир и что тебе надо делать. Потому что это лучшая из когда-либо написанных книг обо Мне».

Строкой ниже стояла подпись: «Бог».

«Пособие» и «Дорога» представляли собой два наиболее популярных типа книг, встречающихся на гостиничных полках: первая относилась к руководствам к действию, вторая — к нравоучительно-мистическим произведениям. К этим последним следовало отнести и книгу, которую я читал в поезде. Называлась она «Величайшее чудо». Судя по первым страницам, таким чудом автор считал собственное произведение. Моя оценка книги была не столь высока. Больше всего меня расстраивало то, что выменял я ее на куда более полезные «Тибетскую книгу мертвых» и «Как открыть третий глаз»! Так или иначе, другого чтива у меня не было, и оставалось через силу читать о косматом старьевщике, через которого автор постигал смысл жизни.

Неожиданно сосед напротив обратился ко мне.

— Вы читаете по-русски? — спросил он, перекрикивая хохочущих соседей. У него было подчеркнуто правильное британское произношение.

— А вы что, знаете русский язык? — Я удивился: до сих пор русскоговорящие индийцы встречались мне лишь в Гоа.

— Пытался учить по самоучителю, но дальше алфавита дело не пошло.

— Ну, наш алфавит, кажется, намного проще вашего, — вежливо (насколько возможно вежливо кричать) заметил я и, посчитав, что разговор закончен, без особого желания вернулся к чтению. Но сосед, похоже, не намеревался сворачивать беседу. Он кашлянул и, явно смущаясь, вновь обратился ко мне:

— Хочу поговорить о вашей литературе… Не возражаете?

Я молча кивнул и приготовился слушать признания в любви к «Войне и миру» или «Преступлению и наказанию». Но уже следующая фраза вывела меня из состояния благодушия и заставила удивленно взглянуть на собеседника.

— Вы бывали в Петушках? — произнес он и уставился на меня, словно от моего ответа зависело его будущее. Для верности я переспросил, идет ли речь о «Петушках» Ерофеева. Индиец подтвердил.

Признаться, при всей моей любви к Веничке, я почти ничего не знал об истории создания его удивительного произведения. И самого автора видел лишь однажды, почти случайно попав в Донской монастырь на его отпевание. Как пошло это ни прозвучит, в тот раз Венедикт Ерофеев поразил меня своей красотой. Он лежал в гробу и совсем не был похож на того Веничку, чей образ я создал в воображении, слушая по Би-би-си главы его книги. Смерть не исказила черты его лица — они были чисты и правильны. Челка, словно отказываясь подчиниться законам небытия, своевольно падала на высокий лоб, а кожа была столь светла, что мне почудилось сияние над головой покойного. Что до Петушков и прочих географических реалий поэмы, то я никогда не задумывался, существуют они на самом деле или попросту выдуманы автором.

Обо всем этом я и рассказывал любознательному индийцу, а тот восторженно слушал. Так продолжалось до тех пор, пока я не дошел до своих сомнений в существовании Петушков. Тут собеседник нахмурился и перебил меня странным вопросом.

— Отчего, — спросил он, — вы верите в реальность Кремля, хотя для Венички он явно нематериален и вообще продукт иного мира, но при этом допускаете, что Петушки — выдумка?

Я не нашел, что ответить.

— Вам может показаться странным, но Веничка мне видится русским Вивеканандой, а его Петушки — аналогом южной оконечности Индостана, мысом Канья-Кумари, куда великий учитель пешком шел через всю Индию. При многих различиях, по сути Веничка — такой же, как Вивекананда, монах! И слова ангелов для него понятнее тех, что произносят соседи по вагону и вообще люди. А знаете, что для автора Кремль?

Я смотрел на соседа во все глаза. Тот был так возбужден, что у него непроизвольно подергивалось веко. Чувствовалось, что он говорит о том, что давно занимает его мысли. Его возбуждение передалось остальным пассажирам. Затихли юноши, свесилась с полки надо мной еще не старая жительница Потанкота, обещавшая довести меня до автобусной станции, и совсем уже из-под потолка выглядывали два внимательных личика подружек-студенток. Казалось, и в других отсеках прислушиваются к нашему разговору.

— Так вот, Кремль для Венички — олицетворение материального мира. Того самого мира, что ловил и не поймал украинского философа Сковороду. Помните? — Индиец торжествующе посмотрел на меня. — Только Веничка не бежит от мира, а сам безуспешно ищет с ним встречи. Вот бы узнать, зачем она ему… Зачем ему Кремль, когда все его помыслы заняты небесными Петушками? Для него же и пьянство — освобождение от земных пут и упадание в небо. И сам он при этом — один из величайших мистиков и пророков — выбирает поезд. И мы с вами тоже выбрали поезд… У каждого свои Петушки… Под стук колес…

Язык соседа начал заплетаться. Казалось, вот прямо здесь, за разговором, он умудрился незаметно заглотить полбутылки водки. Но я-то точно знал, что этого не было! И оттого вдруг мелькнула мысль, все ли в порядке у меня с головой. Я уже не слушал собеседника, но неотрывно смотрел в его меняющееся на глазах лицо. Оно втягивало меня, как водоворот, в глубине которого сквозь безобразные составляющие проявлялись новые черты: светлый спадающий на лоб чуб, серые смеющиеся глаза, прямой нос… Это не могло быть ничем иным, как гипнозом. Я знал верный способ уйти из-под власти гипнотизера: надо было о чем-нибудь спросить его.

— Кем вы работаете? — обратился я к почитателю Венички. Мой вопрос, похоже, прозвучал слишком резко — собеседник вздрогнул и не сразу ответил.

— Учителем… Учителем ботаники. Разве это имеет отношение к книге?

— Не знаю, — сказал я, радостно наблюдая, как лицо собеседника возвращается к привычному уже уродству. Теперь надо было увести разговор подальше от злосчастной поэмы, и я тоном психиатра спросил о том, с какими еще произведениями русской литературы знаком необычный пассажир.

— Я прочитал всего Платонова, — немедленно отозвался мужчина. — Но особенно люблю «Чевенгур». Помните сцену, когда колхозники, чтобы стать лучше, берут вместо старых новые имена? Там еще образцами для подражания они выбирают Гракха Бабефа, Бебеля и других революционеров… Вы не думаете, что Платонов был хорошо знаком с индийским учением об аватарах?..

Веко у соседа снова дергалось, и расстояние между глаз, казалось, сделалось в полтора раза шире.

До Потанкота мы добрались под утро. Учитель ботаники вышел часа за два до этого на небольшой станции, название которой я не запомнил. Он не попрощался и вообще постарался исчезнуть как можно незаметнее, словно сделал что-то неприличное или совершил какой-то проступок. Несколькими неделями позже в Дхарамсале, в итальянском кафе, я познакомился с известным переводчиком тибетской литературы на русский. От него я узнал о литературных медиумах — людях, настолько глубоко вживающихся в книги, что способных заимствовать черты любимых персонажей на физическом уровне. Необычность случая, происшедшего в поезде Дели — Потанкот, по словам моего нового знакомого, была в том, что медиум вживался не в Махабхарату или Упанишады, как это происходит чаще всего, а в русские книги.

— При этом у вашего попутчика, похоже, отличный вкус! — заметил переводчик, делая крошечный глоток ароматного кофе, какой только и варят в Индии в итальянских кафе. — Быть может, в прошлой жизни он был вашим соотечественником. А если нет, то это еще одно доказательство величия русской литературы!

 

Глава 19

Хозяйка лая

Маклеод Ганж

Резиденция Далай-ламы находится не в Дхарамсале, как это принято считать, а в отстоящем на десять километров Маклеод Ганже. Небольшой уступами спускающийся с холма поселок населен тибетцами и приезжими — паломниками и просто туристами. Выглядит он как обычный курортный городок, расположенный вдали от моря. Скажем, какой-нибудь Трускавец или Кисловодск. Только народ, конечно, помоложе. Из-за наплыва отдыхающих за последние десять лет в этом совсем небольшом поселке появились кинотеатры, рестораны, парикмахерские, книжные магазины… Есть даже что-то вроде вечернего клуба. Питался я в основном на улицах — нет ничего вкуснее тибетских момос, мантов со шпинатом и картошкой! А кофе пить ходил в итальянское кафе, построенное на скале над пропастью. Там я садился за самый крайний столик и наблюдал, как совсем рядом, буквально в нескольких десятках метров, парят орлы.

Каждую ночь, выходя на балкон и всматриваясь в густую темноту ночного Маклеод Ганжа, я клянусь самой страшной клятвой сменить жилье. Снизу, с улочки, ведущей к главной площади и дальше к храму Далай-ламы, и сверху, со склонов гор, справа и слева, из таких же, как мой, ступенями поднимающихся к вершине холма домов несется яростный собачий лай.

Я ненавижу собак Маклеод Ганжа и не понимаю, почему местные жители терпят этих тварей. Ну буддисты, ясное дело, но ведь не мазохисты же! Утром я всматриваюсь в прохожих, пытаясь понять, как им спалось минувшей ночью. Но лица тибетцев невозмутимы.

Я бы давно уже перебрался в другое, более спокойное место, если бы не вид с балкона и не прогулки по лестницам, которые тянутся от дома к дому, заменяя улочки и придавая поселку неповторимую красоту.

К середине дня, бродя по этим лестницам с фотоаппаратом в руках, протискиваясь в щели между домами, рискуя сломать шею при очередном спуске по бетонным желобам для стока дождевых вод, я забываю о ночных страданиях и уже не хочу никуда переезжать.

Из собачьего лая, пусть и оглушительного, истории не скроишь. Я и не стал бы рассказывать о своих мучениях, если бы не одно происшествие. В один из дней, гуляя по лестницам Маклеод Ганжа, я оказался в незнакомом районе, и сколько ни пытался выбраться, проходы либо заканчивались тупиками, либо приводили туда, где я уже бывал. Наконец я заплутал окончательно. Дома прижимались так плотно друг к другу, что видневшийся вверху крошечный клочок неба почти не давал света. Я не мог понять, как сюда попал: с четырех сторон теснились жилища тибетской бедноты, где вместо дверей висели старые поблекшие от времени куски ткани.

Внезапно в метре от меня раздалось рычание. Это было так неожиданно, что я невольно отшатнулся. За невысокой оградой, отделяющей крошечную террасу, тесно прижавшись друг к другу, лежали шесть или семь собак. Через мгновение все они, повернув морды в мою сторону, заходились в истошном лае.

Прошло еще несколько минут, и на террасе показалась старуха. Заметив меня, она шикнула на свору, и та тотчас умолкла. Я только и нашел спросить, зачем ей столько собак, но вместо ответа она махнула рукой, приглашая следовать за ней. Мы поднялись по металлической лестнице на площадку с баком для воды, а оттуда по незаметному снизу коридору к новому загону, где еще по меньшей мере десять огромных псов стояли на задних лапах, упершись передними в деревянный забор, и заходились в собачьей истерике.

Здесь было немного светлее, и я достал фотоаппарат, чтобы сделать несколько снимков. Но старуха не желала ждать, она настойчиво звала меня дальше. Возле третьего загона я обнаружил проход между домами. Прежде чем уйти, я окликнул старуху — раз, потом еще раз, уже громче. Но она, не оборачиваясь, уходила дальше, к следующему питомнику, откуда тоже доносились голоса собак. И только тут я понял, что моя провожатая была совершенно глухой.

 

Глава 20

Лягушка с красными глазами

Маклеод Ганж

В Маклеод Ганже мне пришла мысль съездить в Непал. Под домом, где я снимал комнату на крыше, стоял крошечный ларек. Его хозяин, непалец Рам, десять месяцев в году торговал флейтами, которые мастерили члены его большой семьи где-то под Катманду, а на два месяца весной уезжал на родину. Я купил у Рама флейту — не индийскую, бамбуковую, а непальскую, из тяжелого черного дерева, — и мы подружились. Он предложил поехать в Непал вдвоем, и мы каждый день обсуждали детали путешествия. Увы, съездить мне туда так и не удалось: как раз в это время непальцы решили избавиться от своего короля и устроили революцию. На дорогах стало небезопасно, и нам пришлось отказаться от поездки. «У вас ведь тоже что-то такое было?» — спросил Рам, и я утвердительно кивнул.

Я упаковал вещи и уже собирался уезжать на север, когда познакомился с Такеичи. И поездка отложилась почти на неделю. Он сидел на куши в «Белой обезьяне» и жадно ел. Его волосы были пострижены «ежиком». Прическа и просторная голубая роба делали его похожим на дзен-буддийского монаха, а лежавший рядом японско-английский словарь безошибочно указывал на национальную принадлежность.

— Коничива, — поздоровался я, проходя мимо.

Японец аккуратно вытер рот салфеткой, поклонился, не вставая, и выдал, судя по многочисленным придыханиям, очень почтительное приветствие. После университета я учил японский язык на курсах технического перевода. Тем сильнее было мое смущение — с годами все напрочь забылось. Я промычал что-то невразумительное, заказал «веджи пилау» — вегетарианский плов и, усевшись неподалеку, принялся украдкой наблюдать за японцем.

Перед ним стояли омлет с грибами, чаша с момос и еще что-то, свернутое рулетом. Японец ел сразу из всех тарелок. Чуть в стороне ждала своей очереди миска с фруктовым салатом. Судя по решительности, с которой парень расправлялся с завтраком, жить фруктовому салату оставалось совсем недолго. В самом деле, через пару минут миска была пуста. Но еще раньше в «Белой обезьяне» возникла девушка. Сбросив у входа обувь, она легко скользнула по матам к Такеичи и устроилась рядом. Собственно, тогда я и узнал, как зовут японца.

— Привет, Такеичи! Ты все еще завтракаешь? — спросила девушка с характерным немецким акцентом.

— Разве мы договаривались о встрече? — Такеичи повернулся к гостье и едва заметно улыбнулся.

— Нет, но ты ведь не занят? — В голосе немки послышалась растерянность.

— Не занят, есть полчаса, — сказал японец, вставая.

Девушка моментально улеглась на маты в углу. Видно было, что она приходит сюда не впервые. Такеичи устроился на коленях рядом с немкой и приступил к массажу. Несколькими минутами позже падающий из окна луч солнца лениво переполз вправо и запутался в разметанных по матам каштановых волосах. Я невольно усмехнулся, подумав, что девушка легла так неслучайно. Правильность догадки подтверждали уж слишком томные стоны, доносившиеся из угла. Немка явно заигрывала с Такеичи, а тот, не обращая на это внимания, продолжал заниматься своим делом.

— Красиво работает, — произнес мужчина у меня за спиной.

Я так увлекся наблюдением за японцем, что не заметил, как Майкл, хозяин «Белой обезьяны», а по совместительству повар, официант и посудомойка, водрузил на куши передо мной блюдо с рисом, приправленным овощами, и стакан масала-чая. Да так и остался стоять возле меня, словно завороженный движениями Такеичи.

А посмотреть и в самом деле было на что! Казалось, массажист танцует с лежащей девушкой, так синхронно двигались два тела. Он раскачивал ее, переваливая с боку на бок, на мгновенье притягивал к себе, чтобы в следующую секунду оттолкнуть, склонялся, налегая всем весом (вот в эти моменты девушка стонала особенно жалобно!), и тотчас же взмывал над своей жертвой с натянутой, как струна, спиной. И при этом все время двигался, переступал с колена на колено, перенося центр тяжести в нужную точку. Выглядело это настолько красиво, что, покончив с завтраком и дождавшись конца сеанса, я подошел к японцу и напросился на массаж. Первый сеанс назначили на следующий день. Вещи пришлось распаковать, а отъезд отложить.

Назавтра в 11 утра Такеичи поднялся ко мне. Я снимал комнату за сто рупий на крыше трехэтажного дома, выходящего на одну из двух главных улиц Дхарамсалы, и занимался тем, что старательно записывал впечатления от десяти дней, проведенных в здешнем центре медитаций Випассаны. Плоская бетонная крыша, огороженная с трех сторон метровой металлической решеткой, размером больше напоминала паркинг, чем веранду. Здесь можно было заниматься йогой, загорать, сушить белье, играть на флейте, медитировать, читать, проводить время в наблюдениях за строительством дома напротив днем и за звездами ночью и заниматься еще множеством важных дел, которые заполняют время среднестатистического белого человека в Индии. Для массажа крыша тоже подходила как нельзя лучше.

Надо сказать, что в большинстве туристических центров массаж — не менее обязательная часть программы, чем йога. Его не только получают, но и изучают, чтобы потом делать таким же, как ты сам, никуда не торопящимся путешественникам. На каждом электрическом столбе в Дхарамсале наклеены десятки объявлений, приглашающих заняться тайским, аюрведическим, тибетским, шведским, классическим, спортивным или еще каким-нибудь видом массажа. Стоит это удовольствие, как всё в Индии, недорого. И я встречал немногих, кто бы от него отказывался. Сам я с разной степенью интенсивности учился нескольким техникам, а аюрведический массаж даже практиковал в дороге, добывая им если не деньги, то новых знакомых.

Такеичи делал массаж шиацу и владел им мастерски. При первом же осмотре он определил, что правое плечо у меня чуть не на дюйм выше левого, и долго потом удивлялся, как это я не чувствую головных болей.

— У тебя хорошо посажена голова, — отпустил он в результате осмотра сомнительный комплимент. — Других мучают мигрени от еле заметного смещения, а ты весь искореженный и не жалуешься.

Вообще-то я жаловался, но не на голову. Лет десять назад у меня начала неметь правая рука — вначале пальцы, потом кисть… Дальше онемение распространилось до плеча и перешло в какую-то новую стадию. Вместо привычного покалывания и ослабленной чувствительности пораженная конечность холодела и отказывалась слушаться. Пара возникших в Бостоне (в то время я жил именно там) питерских экстрасенсов уверенно определили, что какой-то могущественный враг загнал мне в плечо астральное копье. Попытались вытащить, поцокали языками — мол, сильно сидит, зараза, ничем его не возьмешь! Дальше поставили в доме ловушки на домовых, сделали очищающие пассы и, сообщив, что у меня тяжелая наследственность в двенадцатом колене по материнской линии, навсегда исчезли. Я им вслед даже фигу не смог показать — такой неживой была моя рука!

В тот раз мне помог Саша из Бостона — мастер собственного синтетического учения, основанного на цигун. Спросите в Ньютоне, Кембридже, Вест-Роксбери или любом другом районе «Пупа земли» про Полянку, и вам покажут место, где Саша дает уроки. Он учит дышать вместе с деревьями, выращивать камни, ускорять и замедлять пульс, защищаться ладонью от дамасского клинка… Он ведет занятия в абсолютной тишине — сам в центре, а вокруг ученики. Делает знак рукой, и все подчиняются его воле. А потом вдруг исчезнет на секунду и возникнет в другом месте, где-нибудь метрах в пятидесяти. Вне круга, естественно… Так вот, Саша клал меня на пол и методами презренной лечебной физкультуры заставлял вытягивать позвоночник. Я выполнял его упражнения в течение нескольких лет, и мало-помалу рука пришла в норму. На прощанье Саша дал мне талисман — изумрудную лягушку с рубиновыми глазами — и сказал: «Не забывай про упражнения! Забросишь — у лягушки глаза позеленеют. Тогда, считай, тебе каюк!» С этими словами он растворился в воздухе, а у меня на ладони остался его маленький памятный подарок.

Вся эта мистика здесь к тому, что после визита экстрасенсов — а ведь правда были и языками цокали! — я сам чуть не позеленел. Ведь, грешным делом, уже попрощался с рукой и частично с жизнью. По этому поводу даже начал роман под беспроигрышным с коммерческой точки зрения названием «Астральное копье». И вот уже десять лет пишу. Наверное, потому, что перестал бояться.

Сашины упражнения я регулярно делал до поездки в Индию, а в Индии перестал. Все-таки йога, аюрведа — ну при чем здесь, скажите на милость, лечебная физкультура? В результате глаза у лягушки позеленели…

Эту историю я рассказал Такеичи. Он улыбнулся и молча устроился рядом с матом, на котором я покорно распластал свое тело.

Я не ошибся, задержавшись на несколько дней в Дхарамсале. Такеичи был и в самом деле классным массажистом. Уже после первого сеанса у меня изменилась осанка и исчезли неприятные покалывания в руке. Оставшиеся три встречи японец закреплял достигнутое. Он так же легко «танцевал» со мной, весящим больше пяти пудов, как делал это с изящной немкой. Такеичи «вел», а я подчинялся его воле. Темп «танца» задавало дыхание — мы дышали вместе, с одинаковой частотой и глубиной, словно на время массажа становились частями единого организма. И все-таки, если бы дело было только в красоте шиацу, я вряд ли взялся бы за этот рассказ.

В прежние времена был такой жанр — очерк. Сейчас из-за возросшего темпа нашей никчемной жизни он почти исчез. А жаль… Получал, скажем, журналист задание — написать о передовике-экскаваторщике. Понятное дело, передовик чаще других махал ковшом и, наверное, лучше зачищал стенки котлована, а может, с помощью только ему известных приемов экономил тонны топлива. Но читателю это все было пофиг! Ему, читателю, если что и было интересно в герое-экскаваторщике, так вовсе не профессиональное, а человеческое. Например, то, что сын у экскаваторщика на три года сел в тюрьму за превышение пределов самообороны. «Вот несчастье-то!» — радостно восклицал журналист и выпытывал за бутылкой у бедняги-экскаваторщика историю его сына. Как тот шел со своей девушкой по парку, как напали на него трое бандитов с ножом, как не струсил пацан, выхватил у бандюгана финку и в горячке драки засадил ее одному из нападавших в живот, а тот возьми и на месте откинь копыта. В этом месте экскаваторщик горько вздыхал, выпивал рюмку и, уронив голову на грудь, выстанывал сокровенное: «Научил на свою голову пацана ничего не бояться и никому не уступать!» Вот на этой фразе журналист и строил будущий очерк.

У Такеичи тоже была история.

После четвертого сеанса я пригласил Такеичи в крошечную — на три столика — забегаловку под названием «Свободный Тибет». Сам я там ужинал чуть не ежевечерне: никогда прежде мне не доводилось есть такого вкусного тофу. В меню было с десяток рецептов — каждый по-своему хорош, но больше прочих мне нравился тофу, приготовленный в густом коричневом соусе вместе с острым зеленым перцем и черными китайскими грибами. Им я и вознамерился угостить массажиста.

— Ты шутишь! — улыбнулся Такеичи, когда я поделился с ним своей идеей. — Приглашать японца на тофу в Индии, это все равно что угощать англичанина индийским виски!

Но я настаивал, и он согласился. Правда, со странным условием: после ужина я должен был проводить его домой.

Мы сидели в «Свободном Тибете» и ждали, когда принесут наш заказ, а я все силился понять, чем вызвана необычная просьба. И какие только мысли не лезли мне в голову! Наконец, словно догадавшись о предмете моей задумчивости, японец тихонько дернул меня за рукав и сказал:

— В темноте я совершенно ничего не вижу.

— У тебя куриная слепота? — облегченно спросил я.

— Глаукома, — ответил японец. — Сейчас при солнечном свете у меня зрение — семь процентов. А через три года ослепну полностью.

— Откуда ты знаешь? — Вопрос выскочил у меня непроизвольно.

— Я все рассчитал, — сказал Такеичи и улыбнулся всегдашней своей спокойной улыбкой.

Больше всего в его рассказе меня поразило то, что он и в самом деле все рассчитал — и когда станет слепым, и что при этом будет делать…

Он работал программистом в Осаке. К двадцати четырем годам руководил группой из восьми человек. И в целом все шло как надо. У него была любимая девушка. В день, когда Такеичи исполнилось двадцать пять, девушку сбила машина. Через неделю ее не стало. В тот вечер у него впервые заболели глаза. Боль была такой сильной, что хотелось кричать. Он и кричал, но по другому поводу. Наутро со зрением произошла странная вещь. Края предметов казались размытыми. Так видит человек, открывающий глаза под водой. Вскоре Такеичи впервые услышал название своего недуга — глаукома.

Это была редкая быстро прогрессирующая форма заболевания. Через год стало ясно, что болезнь нельзя не только вылечить, но даже существенно замедлить.

— И тогда я вспомнил про шиацу, — неожиданно закончил рассказ Такеичи.

Только сейчас я обратил внимание на то, какие большие у него зрачки. Японец смотрел, не мигая, и я наконец осознал, что он меня не видит.

— Ты считал, что тебе поможет массаж? — спросил я, не поняв, что имел в виду мой знакомый.

— Мне нужно было научиться чему-то, что будет кормить меня, когда я ослепну. Раньше шиацу разрешали делать только слепым массажистам: знатные люди не хотели, чтобы посторонние видели их голыми. А кроме того, считалось, что слепота повышает чувствительность пальцев. Вот я и…

Я не дал Такеичи закончить фразу.

— У тебя фантастические пальцы! — Я сказал это с излишним запалом, мне хотелось хоть как-то его приободрить.

— Спасибо, со временем станут еще лучше, — грустно пошутил Такеичи. Внезапно его лицо напряглось. Казалось, он к чему-то прислушивается. — Андреа? — позвал он, глядя мимо меня.

Я обернулся. В дверях стояла та самая немка, которую я увидел в день, когда познакомился с Такеичи. Она молча смотрела на японца, и у нее в глазах отражалась непокрытая абажуром электрическая лампочка.

— Я пойду. — Такеичи поднялся, вытер салфеткой рот и вновь, как когда-то за завтраком, учтиво поклонился. — Жаль, что тебе нужно ехать. Спина у тебя еще совсем «сырая». Делай упражнения и посматривай в глаза своей лягушке!

Он взял под руку девушку и уже совсем было вышел из «Свободного Тибета», но в последний момент обернулся.

— Кстати, спасибо за тофу. Ты помог мне избавиться от типично японского предрассудка, что нигде его не умеют готовить так, как у нас.

 

Часть VI

Путешествие на одном месте

 

Дхарамсала

 

Глава 21

Десять дней молчания

Дхарамсала

«Дхарамсала» означает «пристанище при храме». Случайно или преднамеренно, в этом селенье в предгорьях Гималаев получил от индийского правительства пристанище Далай-лама, после того как в 1959 году ушел из захваченного китайцами Тибета. Отсюда я начал самое странное путешествие, которое когда-либо совершал в своей жизни, — путешествие внутрь самого себя. Это был десятидневный поход в попытке отыскать собственную сущность. Я и сейчас не знаю, насколько он мне удался.

Вступление

С юности в памяти засела фраза: «Почему ты вбила себе в голову, что должна быть счастливой?» — спрашивал Осип Мандельштам свою жену, Надежду Яковлевну. Вопрос настолько поразил меня, что я еще долго козырял им, ставя в тупик знакомых. Он звучал тем удивительнее, что сам я считал себя человеком исключительно счастливым. Крепкий запас любви и здоровья, полученный в детстве, позволял легко отряхиваться от повседневных неприятностей и бежать по жизни с высоко поднятым хвостом. Никто мне не говорил, что я должен быть счастливым, я просто был им.

С годами фраза забылась. Потом вспомнилась вновь. И однажды я не увидел в ней никакого парадокса. Я стоял на распутье и не знал, что делать со своей жизнью. От прежней гармонии и благополучия не осталось и следа. И понемногу я — вначале робко, а потом все настойчивей — начал спрашивать самого себя: а почему? почему, в самом деле, мы так стремимся к счастью?

Страдания помогают поддерживать ум и душу в тонусе. Искусство делается несчастливыми людьми, да и наука тоже. От счастливой жизни не уходят в монастырь и не мучаются проклятыми вопросами. Скажу больше, от собственного счастья не сбегают в Индию! Накрутив почти десять тысяч километров по треугольнику Индостана и повстречавшись в дороге с сотнями людей, я заметил общую для большинства скитальцев черту — на губах у всех улыбка, а в глазах печаль. Так-то.

Впрочем, разговор о «бродягах Дхармы» — отдельная тема. Здесь я хочу рассказать о Випассане — искусстве жить, умении «смотреть по-другому», способе избавления от страданий, открытом Буддой Шакьямуни. А заодно рассказать о курсе медитации, который я прошел с 1 по 12 мая 2006 года в Дхарамсале — крохотном городке штата Химачал Прадеш.

Садитесь поудобнее — скрестив ноги, по-турецки, или на пятки, по-японски. Если у вас не получается ни так ни этак, просто устройтесь на стуле, закройте глаза и попытайтесь увидеть себя со стороны. Все, что делается на курсах Випассаны, делается для того, чтобы лучше узнать самого себя. И, таким образом, стать счастливее.

День 0

Ну и рожи! Это было первое, о чем я подумал, придя на регистрацию в центр Випассаны, расположенный в горах на полкилометра выше Маклеод Ганжа. И не только подумал — записал в дневник, столь сильным было впечатление от вида людей, ждавших своей очереди, чтобы заполнить анкету. В Индии встречаешься с разным народом и со временем перестаешь удивляться чему бы то ни было. Но здесь плотность экзотики — одежд, причесок, бород, татуировок и украшений — зашкаливала. И я слегка растерялся.

«Интересно, сколько из них сидит на игле?» — спросил я сам себя и попытался рассмотреть вены будущих сокурсников. Из-за одежды вен видно не было — Випассана не допускает обнаженных конечностей. Я так до сих пор и не знаю ответа на этот вопрос.

В три часа регистрация закончилась и студенты разбрелись по лагерю. На доске объявлений у входа в столовую висел распорядок дня. Выглядел он так.

Подъем — 4:00

Медитация в зале или в комнате — 4:30 — 6:30

Завтрак и умывание — 6:30 — 8:00

Общая медитация в зале — 8:00 — 9:00

Теоретическая часть — 9:00 — 9:30

Медитация в зале или в комнате — 9:30–11:00

Обед и отдых — 11:00–13:00

Медитация в зале или в комнате — 13:00–14:30

Общая медитация в зале — 14:30–15:30

Теоретическая часть — 15:30–16:00

Медитация в зале или в комнате — 16:00–17:00

Ужин — 17:00–18:00

Общая медитация в зале — 18:00–19:00

Теоретическая часть — 19:00–20:30

Общая медитация в зале — 20:30–21:00

Отбой — 21:30

Я еще раз скептически оглядел бродивших по площадке мужчин (представительниц слабого пола сразу же отвели на женскую половину лагеря) и подумал, каково им будет вставать в четыре утра и сидеть по десять часов. Меньше чем через сутки я убедился, что и вставали, и сидели «наркоманы» исправно. К утру следующего дня их лица утратили анархистские черты и стали замкнуто-сосредоточенными. Впрочем, я этого видеть уже не мог — с шести вечера нулевого дня на курсах была объявлена Благородная Тишина, запрещавшая не только разговоры, но и обмен взглядами.

Дхамма

Чтобы попасть в центр Випассаны в Дхарамсале, надо пойти по узкой, когда-то заасфальтированной, но со временем основательно разбитой дорожке, ведущей от автобусной остановки прямиком в гору. Через десять-пятнадцать минут дорога упрется в невысокую буддийскую ступу. Здесь начинается территория Тушиты — Центра по изучению буддизма.

Тушита означает «четвертое небо», небо исполнения желаний. Там бодхисатва Шветакету, хранитель Белого знамени, ждал начала новой земной жизни, чтобы с помощью медитации достичь просветления и стать Буддой Шакьямуни. Лагерь Тушиты возник лет на двадцать раньше центра Випассаны и располагался метров на сто ниже. Десяток домиков Випассаны разбросан по сторонам холма, на самом верху которого построен медитационный зал, Дхамма-холл.

В буддийской традиции используются два языка — пали, язык простонародья, на котором учил Будда, и санскрит — на нем писали образованные люди. «Дхамма» на пали означает то же самое, что куда более известная «Дхарма» на санскрите — «закон освобождения».

Я долго не мог запомнить все эти названия и путался в том, что они значат. Дана, Камма, Дукка, Читта, Метта, Санья, Панья… С Дхаммой дела обстояли труднее всего.

Чтобы достичь просветления, недостаточно было просто медитировать, надо было еще и неустанно развивать моральные качества и очищать ум. Каким-то образом с Дхаммой был напрямую связан Арийя Аттхангика Магга — Восьмеричный благородный путь, но это уже было выше моего понимания. Поэтому я и сказал сам себе, что если выживу на Випассане, то обязательно в какой-то момент спущусь с холма на «четвертое небо», в Тушиту, и непременно во всем разберусь. Пока же я решил соблюдать привычную христианскую мораль. Авось, вывезет!

Пьяный боцман

Первое задание на курсах казалось несложным: всего-то и надо было сосредоточиться на дыхании и следить за вдохом и выдохом. Это должно было помочь избавиться от ненужных мыслей и успокоить ум.

Упражнение мне нравилось, но было уж очень однообразным, и чтобы не чувствовать скуку, я попутно испытывал собственную волю — старался высидеть по-турецки на протяжении ста вдохов-выдохов, потом менял позу на японскую — сидя на пятках — и продолжал считать, а дальше, чтобы дать ногам отдых, просто садился, подложив под себя стопку подушек и обхватив колени руками. Сосредоточение давалось поразительно легко, мысль никуда не убегала — только счет и дыхание, дыхание и счет.

И все же к вечеру мне эта игра изрядно надоела: в конце концов, сколько можно считать и менять позы! Да и бедра болели не на шутку. Во время подведения итогов первого дня мне подумалось, что вся эта Випассана — сплошное надувательство. Я чувствовал примерно то же, что и месяцем раньше в Путтапарти — вотчине Саи Бабы. Там тысячи стоявших на коленях паломников вздрагивали и в едином порыве впивались глазами в автомобиль, в котором проезжал глубокий старик с пронзительным взглядом и прической, как у Джими Хендрикса. Все они ждали чуда. Здесь происходило что-то похожее. И наблюдение за дыханием было вовсе не худшим злом.

«Если техника в самом деле работает, то зачем рассказывать о ней голосом пьяного боцмана? — спрашивал я сам себя, слушая доносящуюся из магнитофона запись речи Учителя. — Зачем шаманить, паясничать, придуриваться?»

Я был разочарован и раздражен тем, как вел себя Учитель. К концу первого дня меня так достали звуки из динамиков, что хотелось либо рвануть провода, либо отдаться в руки какого-нибудь менее эксцентричного наставника. Но где ж его, другого, взять? В Индии все центры Випассаны работают по одной и той же схеме. Каждая медитация начинается и заканчивается одинаково: включается магнитофон и Учитель, Шри Сатья Нарайан Гоенка, с интонациями папаши Карамазова распевает куплеты на пали, троекратно повторяя каждое слово.

Я еще вернусь и к этим куплетам, и к этим интонациям — слишком большое место они занимают в технике Випассаны. Но сейчас, забегая вперед, скажу, что десять дней спустя, когда, покинув центр, я впервые попытался самостоятельно помедитировать, оказалось, что мне смертельно не хватает этого немыслимого, не вписывающегося ни в какие рамки сумасшедшего старика и ощущения того, что он где-то рядом — следит за мной и помогает, помогает, помогает…

Анапана

На второй день я узнал, что считать, наблюдая за дыханием, нельзя. Нельзя проговаривать слова, нельзя представлять образы… Дышать, только дышать! Ум должен сосредоточиться на дыхании: не регулировать, не изменять, не воздействовать — просто наблюдать. Как только я перестал считать, возникли первые трудности: сидеть без счета по-турецки я не мог, а кроме того, меня начали атаковать посторонние мысли.

Вот здесь и проявились особенности Випассаны. Мысли, от которых трудно было избавиться, рождали поразительные образы. Картины поднимались из таких глубин подсознания, что не оставалось никаких сомнений, что там, в кладовке памяти, поминутно сложена вся прожитая жизнь, все прочитанные книги, просмотренные фильмы, проговоренные разговоры. В возникающих картинках вдруг узнавались самые неожиданные сюжеты: вид из окна машины, везущей меня пятилетнего в Одессу, или что-то из школьной жизни, ну совсем непримечательное — например, приятель, стоящий у доски. А в следующее мгновенье я уже смотрел на ведерко, лежащее в песочнице, с высоты роста трехлетнего ребенка! И сердце заходилось от узнавания — песочница на Комсомольской!

В большинстве случаев легко вспоминалась вся ситуация целиком — где, с кем, когда… Ночью снились сны, и просыпался я с воспоминаниями, которые, впрочем, быстро меркли. Удивительно было то, что во время медитации они снова отчетливо возникали.

Ко второй половине третьего дня все вдруг само собой встало на места. Ум успокоился, и оказалось возможным, не отвлекаясь, следить за дыханием. Возникло радостное ожидание чего-то очень необычного. На физическом уровне проявлялось это, главным образом, в одном: когда я закрывал глаза, ничто не бегало, не колебалось, не мельтешило… Не было никаких случайно возникающих картин, исчезли привычные мириады «пузырьков», вспышек и туманных пятен. Установились покой и порядок — такие, что я без труда в перерывах между медитациями мысленно рисовал «мультики». Вот один из них.

Пляж и на нем две фигурки — черные человечки в красной одежде. Они загорают, гуляют, танцуют. Постепенно людей становится больше. Еще больше. Еще! Появляются пляжные зонтики, вырастают какие-то строения. К пляжу подъезжает машина. Вторая. Третья… Пролетает самолет. Еще один, еще. Вырастают небоскребы. Самолет врезается в один из них. Еще самолет и еще небоскреб. Здания начинают рушиться — все здания. Машины исчезают. Людей становится меньше. Еще меньше. И остается тот же, что и в начале, пляж с одной-единственной парой. Пара целуется.

Не бог весть что, но все же собственный «мультик»… Медитации, к сожалению, не влияли на творческие способности, зато усиливали концентрацию: все, вплоть до мельчайших деталей, было видно, и ничто не мешало созерцать собственное, на глазах рождаемое творение.

Само по себе состояние покоя казалось удивительным, но оно было не целью, а лишь средством одоления следующего шага. В конце третьего дня нам сказали, что к Випассане мы еще и не приступали. Все это была преамбула, Анапана — подготовительный этап, предназначенный для того, чтобы успокоить ум, самые глубокие слои подсознания. Випассана должна была начаться на следующий день.

Учитель

До 1969 года Випассаны в Индии не было. Техника медитации, которая помогла Сиддхартхе Гаутаме пробудиться и достичь просветления, была здесь безвозвратно утрачена. В буддийских текстах есть немало упоминаний о ней, но и только — как она работала, никто не знал. Випассану в Индию принес Шри Гоенка.

В своих мемуарах Гоенка говорит, что в жизни ему трижды крупно повезло. Во-первых, он родился в Бирме. Во-вторых — в богатой семье. И в-третьих — с детства его мучили сильнейшие головные боли.

Бирма была единственной страной, где сохранилась Випассана. Правивший в Индии в третьем веке до нашей эры император Ашока сделал буддизм государственной религией и всячески стремился распространить Дхамму в странах Азии, вплоть до Сирии и Египта. Повсюду по приказу императора работали учителя Випассаны, обучившие медитации тысячи тысяч людей. Но через два с половиной тысячелетия помнили технику только в Бирме.

Жизнь в обеспеченной семье, как писал Гоенка, дала ему понимание того, что богатые так же несчастливы, как и прочие люди, и что количество денег никак не влияет на меру выпадающих страданий.

И, наконец, головные боли… После того как были испробованы всевозможные средства, включая лечение в Европе и Америке, мигрень привела его домой, в Бирму, в центр медитаций У Ба Кина. К этому времени Гоенка уже не только страдал мигренью, но и успел пристраститься к морфию, который в течение двух лет помогал ему бороться с болью. После нескольких курсов Випассаны исчезли и наркотическая зависимость, и сама мигрень. У Ба Кин стал учителем новообращенного адепта, а в 1969 году благословил его на поездку в Индию и возвращение Випассаны туда, где эта техника медитации первоначально возникла.

Сиддхартха

Человеческий ум постоянно мечется между прошлым и будущим и почти не бывает в настоящем. Как заставить это необузданное животное — дикого коня, боевого слона, взбесившегося носорога — жить в настоящем? Надо, чтобы он постоянно следил за чем-то, что происходит здесь и сейчас.

У дыхания есть поразительное свойство: с одной стороны, мы можем его регулировать — замедлять или ускорять, делать более или менее интенсивным. С другой, оно так же, как и функции внутренних органов, регулированию не поддается. Нельзя напряжением воли остановить сердце. Так же нельзя заставить себя не дышать. Благодаря этому дыхание очень удобно для наблюдения за настоящим.

А зачем за ним наблюдать?

Чтобы улавливать мельчайшие ощущения на коже.

А это зачем?

Чтобы избавиться от страданий!

Чушь какая-то… Примерно так я размышлял, слушая лекцию о Випассане и истории ее открытия.

Две с половиной тысячи лет назад в королевской семье родился мальчик Сиддхаттха Готама. Так звучало имя Будды на пали, языке простонародья. Он, наследник престола, обучился пали специально, чтобы его понимало большее число людей. А Сиддхартха Гаутама, как у Гессе — от которого многие впервые узнали о Будде, — это на ученом санскрите… Поэтому отныне — Сиддхаттха. И — Готама.

Здесь мне придется повторить тысячи раз описанную историю человека, которая стала ключевым моментом в истории человечества.

Быть может, оттого, что мать Сиддхаттхи умерла при родах, отец настолько боялся за жизнь сына, что поместил его в «резервацию». Принц жил во дворце, окруженном высоким забором, и все, что было внутри, существовало с одной целью — уберечь Сиддхаттху от несчастий внешнего мира.

Была и еще одна причина того, что всевластный отец заключил сына в самую роскошную в мире тюрьму. При рождении на теле принца проявились знаки, указывающие на то, что младенец, повзрослев, будет отмечен свершениями и славой. Об этом говорили и все приглашенные королем звездочеты. Их мнения расходились лишь в том, кем он станет — великим властителем или великим святым. Второе-то и пугало короля!

Святые в Индии бездомны и не привязаны к материальным вещам. Они шатаются по миру, живут в пещерах и истязают себя аскезой. И никак иначе! Король не мог представить сына бродягой и сделал все для того, чтобы оградить его от этой доли. Для того и был построен дворец-тюрьма. С детства принца окружали лучшие учителя, самые красивые танцовщицы и актрисы, самые умные собеседники. Когда стало заметно, что Сиддхаттху занимают философские вопросы, его поспешили женить. Через несколько лет у него родился чудесный малыш… Все было «как у людей».

Но все это было напрасно! На роду Сиддхаттхе было написано другое.

В двадцать девять лет, гуляя по саду, он обнаружил пролом в заборе, окружающем дворец, и вышел в мир. И мир бросился навстречу принцу со всеми своими бедами и несправедливостями. Первым он увидел человека, разбитого болезнью. За ним ковылял глубокий старик. Потом Сиддхаттха наткнулся на лежавшего на обочине мертвеца. Всякий раз, когда он спрашивал об увиденном слугу, тот обстоятельно отвечал на вопрос, а заканчивал одной и той же фразой: «И ты таким будешь!» И Сиддхаттхой овладели растерянность и беспокойство. Он впервые столкнулся с жизнью, отличной от той, к которой привык во дворце.

Четвертым и последним, кого встретил принц в тот день, был изможденный голодом, больше похожий на скелет, чем на человека, аскет.

— Он стал таким, пытаясь разобраться, отчего люди несчастливы, — ответил слуга на вопрос Сиддхаттхи.

— И я таким буду! — твердо сказал принц.

Четыре встречи прояснили цель его дальнейшей жизни. Он поклялся, что не успокоится, пока не раскроет тайну человеческих страданий. Вскоре он бросил все — дом, семью, богатство — и отправился в путь: искать ответ на свой вопрос.

Шесть лет он жил аскетом, учился у других и учил сам. Но единственное, чего достиг, было понимание того, что лишения — всего лишь обратная сторона сытости, а аскетизм так же бесполезен в ответе на мучившие его вопросы, как и полная роскоши жизнь во дворце. И тогда он открыл срединный путь — путь умеренности, отвергающий в поисках истины как нищету, так и богатство.

Нельзя ни радоваться бренному, ни печалиться о нем, — с этой мыслью он сел медитировать под деревом бодхи и поклялся, что не встанет до тех пор, пока не поймет, почему все человеческие существа страдают. До момента, когда Сиддхаттха Готама станет Буддой, оставалось меньше суток. В ту же ночь он и сделал свое главное открытие. Истина выглядела следующим образом.

Структура ума

Человеческий ум делится на четыре части, обладающие особыми свойствами. Первая — виньяна — осознаёт. Например, где-то раздается звук, который улавливает слух. Виньяна говорит: ага, звук! Дальше начинает действовать вторая, распознающая часть — санья, — которая определяет, что за звук раздался. Из множества слов, хранящихся в памяти, она находит аналог — к примеру, «дурак»… Хм, нас назвали дураком! Третья часть — ведана — «чувственная», она ответственна за ощущения на коже.

Опять эти ощущения на коже! Ну при чем здесь они? Открытие Будды как раз и заключается в том, что мозг делит происходящее во внешнем мире на то, что ему нравится, и то, что не нравится. И любые события, прежде чем вызвать реакцию, отражаются в телесных ощущениях, ощущениях на коже. Мы же, погруженные в суету, как правило, их не замечаем. А надо! Надо следить за ними и избавляться от них! Но об этом — дальше, а сейчас вернемся к структуре ума.

Четвертая часть — санкара — реагирующая. Это благодаря ей в голове возникает гневная мысль и рука, сжавшись в кулак, бьет в нос грубияна. Из-за нее все человеческие страдания! Мы хотим новую машину, и у нас приятно сосет под ложечкой. Однако мы не можем ее купить, и приятные ощущения сменяются неприятными. И пошло-поехало. Виньяна говорит: о, желание! Санья уточняет: ага, невыполнимое! Ведана рождает соответствующие неприятные телесные ощущения, на которые реагирует санкара. И нет этому ни начала, ни конца!

Будда понял, что этот порочный круг нельзя разорвать, даже покончив с самой жизнью. Потому что изо всех санкар дня в памяти остаются лишь одна-две. И в конце месяца — одна-две. И в конце года… Но самое главное, что какая-то одна, самая глубоко врезавшаяся в сознание санкара выходит на поверхность сознания и в конце жизни. С ней мы и умираем. С ней наше сознание рождается в ином теле. И все начинается сначала. Чтобы разорвать проклятую цепь, надо научиться не реагировать на любые — будь то приятные или неприятные — ощущения. Вот это и понял Будда в момент своего просветления.

Через 2534 года после этого открытия я уселся на собственные пятки и на протяжении всего четвертого дня вслушивался, всматривался, внюхивался в небольшой треугольник под ноздрями, пытаясь разобраться, что же там, на коже, происходит. И страдания я испытывал, главным образом, оттого, что не мог его почесать.

Треугольник под носом

Рано или поздно вопрос, зачем я здесь, возникает у любого, пришедшего в лагерь Випассаны. У меня он всерьез появился на четвертый день. То ли потому, что, перестав следить за дыханием, мысли получили большую свободу, то ли потому, что вступительная лекция о Випассане была дидактична и занудна, я все чаще стал отвлекаться от собственного носа и думать о собственной судьбе. Мысли были безрадостными: работы нет, квартира сдана, возвращаться некуда и делать нечего. Я думал о том, что надо бы после приезда в Москву забраться с компьютером в какую-нибудь глушь и закончить все начатое и недописанное.

Что я буду делать, когда вернусь? Что я высиживаю на собственных пятках? Я не знал ответа на эти вопросы. Была, правда, одна надежда… И представлялся дом в деревне, который незадолго до того подыскали мне друзья. Чудесный дом, рядом озеро, есть баня… Летом рыбалка, осенью грибы, зимой лыжи. Все тело охватывало удивительно приятное чувство. Потом вдруг появлялась мысль, что дом — огромный деревенский домище — не обставлен. Нужна, пусть недорогая, мебель. Почем нынче мебель? А сколько у меня есть? А еще придется что-то сажать. Картошку, например. Нельзя же, чтобы земля заросла сорняками! И тут возникала боль в спине. То есть боль существовала и раньше, но сейчас при мысли о посадке картофеля она становилась отчетливее и резче. Мебель, картофель… Похоже, о недописанном придется на время забыть! Это меня немедленно повергало в расстройство. А еще меня расстраивало то, что я совершенно ничего не чувствую в треугольнике под ноздрями. Да и самого треугольника не чувствую! Только вот все время еле сдерживаюсь, чтобы не дотронуться до него. К чему бы это? И вдруг мысли исчезли — все мысли! — и я понял, что треугольник, все мириады его точек отчаянно чешутся.

В конце четвертого дня я мог считать себя победителем: треугольник не просто обрел чувствительность, но вел себя как дрессированное домашнее животное — по первому требованию в нем возникали ощущения. Я чувствовал то щекотку, то приливы жара, то пот, то что-то, что и описать-то было трудно.

Соседи по куши

Ночью накануне пятого дня я не сомкнул глаз. Меня предупреждали о такой возможности: все-таки десять часов медитирования в день — это не хухры-мухры. Сознание оставалось ясным до прозрачности, в теле не было никаких неприятных ощущений, вот только каждый час я бегал в туалет — на ночь напился растительного чая. Я и представить себе не мог, что мне готовил рассвет!

За полчаса до утреннего гонга я пошел в душ и, чтобы хоть как-то привести себя в порядок, вылил на тело ведро кипятка. Натренированная за четыре дня кожа ответила приятным гудением. После этого я растер ее полотенцем и отправился медитировать. В зал понемногу стекались полупроснувшиеся тени. Они снимали у порога обувь, в почти полной темноте шли к своему месту, долго устраивались и наконец замирали в излюбленной позе. Я был слишком возбужден после душа, чтобы сразу же начать медитацию, и поэтому наблюдал за соседями.

Справа от меня сидел американец Аарон. Высокий, сто девяносто сантиметров, не меньше, с русыми прямыми волосами до пояса, он напоминал хиппи из моего детства. Тридцать пять лет назад были у меня двое знакомых, Тимофей и Егор. Оба играли в рок-группе «Наместники», подражавшей «Роллинг стоунз». Оба, кажется, ушли из жизни, когда я еще не закончил университет. Так вот, Аарон был похож сразу на них обоих. Только ему было на вид лет тридцать, а Тимофею и Егору в те времена — не больше двадцати. Аарон давно уже занимался йогой, поэтому, на первый взгляд, сидение давалось ему легко.

В двух куши от Аарона, ходом коня от меня, сидел итальянец Макс. Он был тоже — хотя и не настолько — длинноволос, лет на пятнадцать старше Аарона и очень крепко сложен. Гора мышц, похоже, доставляла ему массу неудобств. Макс подкладывал под себя сразу по нескольку подушек, а потом по одной вынимал — так он пытался перераспределить вес с голеней на бедра, с бедер на поясницу. Помогало это плохо, и из зала Макс выходил на негнущихся ногах.

Чуть в стороне лежали куши Рона, немца-молодожена. Мне не видно было, как он сидит, зато я знал, что где-то в другом конце зала, на женской половине, находится его юная жена Моника — свежеиспеченная пара не нашла лучшего места для проведения медового месяца, чем Випассана. Я не удержался и назвал Рона идиотом — мысленно, конечно, — когда он в нулевой день рассказал мне о том, что его привело на курсы.

Справа и чуть сзади от Макса сидел японец Яшико. В сравнении с двумя соседями-великанами Яшико казался карликом, хотя на самом деле для японца был совсем не низкорослым. В перерывах он сосредоточенно разминал суставы, отбрасывая ноги то в стороны, то назад. А сидел он крепко: ни один мускул не дрожал — ни на теле, ни на лице. Потом уже, после окончания Випассаны, он рассказал мне, чего ему это стоило, — за несколько месяцев до поездки в Индию его левая нога была переломана в двух местах.

Вечером десятого дня мы все — точнее, те из нас, кто сумел пройти Випассану до конца, — стояли несколькими группками во дворе и обсуждали, каково оно было. Оказалось, что пятый день для многих был самым трудным. Для меня тоже. Но тогда, ранним утром, я еще этого не знал. Я сидел на пятках и следил за дыханием, успокаивая тело и мозг после бессонной ночи и опрокинутого на себя ведра кипятка. Постепенно сознание остановилось, тело поддалось, и я начал медитировать. До завтрака ничего не предвещало неприятностей.

Выдержу!

На завтрак дали какую-то удивительно вкусную ореховую кашу. Я не удержался и взял добавку. Грех было не выпить и второй стакан чая. Когда в восемь утра я шел в медитационный зал, в животе как-то нехорошо булькало, но я старался не обращать внимания. Нас ведь и учат не реагировать на ощущения!

Уже через три минуты после начала медитации я не мог сидеть. Впрочем, встать я тоже не мог: казалось, вышло из строя сразу все — живот, ноги, а главное, мочеиспускательный канал. Между ног будто забили кол, и кол был явно длиннее самих ног!

Зажимая руками причинное место, переваливаясь из стороны в сторону и думая лишь о том, как бы не наступить на кого-нибудь из сокурсников, я выбрался из зала и как раненая птица запрыгал в сторону туалета. Но писсуар не принес облегчения. Впрочем, и я ему ничего не дал: с трудом выдавив из себя одну печальную каплю, я догадался о том, что происходит. У меня воспалилась простата. Я об этом читал и представлял, как это бывает, но никогда не испытывал ничего подобного на собственной шкуре. Вот она разница между вычитанной мудростью и тем, что постиг собственным умом! Я доковылял до своей кельи и улегся плашмя на матрас. Мысли вертелись вокруг одного: каким образом добраться вниз, к врачу. Через полчаса дверь открылась и в комнату вошел австриец Маркос. С Маркосом я успел переброситься несколькими словами до начала курсов. Внешне он был похож на одного из эль-грековских апостолов — длинные каштановые волосы, заканчивавшиеся дредами, «достоевская» борода, свободная одежда и сияющие невероятные глаза. Он четырежды до этого прошел Випассану и на сей раз приехал поработать на благо других.

Випассана — это монастырь, где есть специальные служители, которые заботятся о послушниках: будят их, готовят еду, убирают за ними — делают все, чтобы те, кто решил десять дней медитировать, не испытывали никаких трудностей, чтобы ничто не отвлекало их от медитации. Маркос стал одним из самых ярких «игроков команды».

Он стоял в дверях и смотрел на меня. Я сказал, что скорее всего мне придется пойти к врачу, и рассказал, что со мной происходит.

— Здесь нет врача. Чтобы попасть к нему, тебе придется выйти с территории, спуститься в город. Ты не сможешь вернуться. Я не хочу, чтобы ты уходил. — Вот так, стоя в дверях, говорил Маркос. — Здесь нет ни одного человека, у которого не было бы какой-то своей непереносимой боли. Но все они ее переносят. Держатся до последнего. Это — Випассана. Это твои санкары. Ты их накапливал годами, а сейчас они выходят наружу. С кровью выходят. Подожди чуть-чуть, пересиль себя! Увидишь, все пройдет.

«Я не уйду отсюда по своей воле. Только на „скорой“. Не уйду сам. Я выдержу!» — Так я твердил сам себе, лежа без сил на матрасе, а по двору у моего окна ходили однокурсники. Одни хромали, другие переваливались, третьи едва доползали до каменных кубов и валились на них.

Обед

К полудню боль утихла, и когда прозвучал гонг на обед, я уже снова чувствовал голод. На курсах Випассаны, как и в любом другом месте со строгим распорядком дня и многими ограничениями, еда занимает особое место. В это время можно ходить, сидеть, лежать, потягиваться, думать о дембеле, о девушках, ну и так далее. Кроме того, в это время можно есть! Несмотря на то, что курсанты не совершают практически никаких движений в течение дня и, соответственно, теряют совсем немного калорий, есть хочется зверски. Есть хочется утром, когда просыпаешься и в темноте тащишься на медитацию. Есть хочется днем, потому что за завтраком, съев буквально несколько ложек каши, чувствуешь приятную сытость (шесть утра, как-никак!), но уже через час желудок снова всхлипывает пустотой. Есть хочется вечером, потому что вечером не кормят. Основной причиной бессонницы на курсах (а страдают ею многие) становится голод: если не уснул сразу, то уже и не уснешь — желудок, сведенный спазмами, не позволит.

Поэтому, услышав гонг, несешься как угорелый к столовой, становишься в очередь, берешь посуду — большую лохань, похожую на половинку жестяной коробки для хранения рулонов с кинопленкой, такие же сверкающие на солнце кружку и ложку и, подойдя к бакам с едой, начинаешь накладывать, чего бог послал.

Днем бог посылает воистину от щедрот своих. Как правило, обед состоит из пяти-шести блюд. В первом котле всегда рис. Чудесный, рассыпчатый, ароматный — индийский рис совсем не похож на ту сероватую крупу, что мы привыкли называть рисом. Во втором дал — гороховая жижа, которая добавляет рису нежности. Дальше могут быть тушеные овощи с тофу, следом овощи, приготовленные на пару или отварные — в самом что ни на есть натуральном виде, без специй и соли. Может быть еще какая-нибудь экзотика. Например, картошка в мундире или стручковая фасоль. Потом следует кастрюля с только что испеченными чапати. Завершает меню что-нибудь сладкое — это может быть курд с зернами граната или ласси с кусочками банана.

При входе в столовую на стене висит листок, на листке надпись: «Возьми немного, и приходи за добавкой столько раз, сколько захочешь». Но кто поверит, когда так хочется есть! За редким исключением все накладывают лохани с верхом, а потом идут еще и за добавкой — еда на курсах фантастически вкусная.

После обеда все спят. Поэтому первые полтора часа дневной медитации — время почти потерянное: усаживаешься на куши, с трудом заставляешь себя закрыть глаза, а потом изо всех сил стараешься не уснуть. При этом успевшая перевариться за два часа пища поднимается к горлу, кадык работает, как поршень, проталкивая смесь желудочного сока и пищевых остатков прямиком в рот. А оттуда в нос. И стоит над медитационным залом рыгание, икание, чавканье, чмоканье, пуканье и тяжелые горестные вздохи. Мало кому удается помедитировать после обеда. Зато к моменту обязательной групповой «отсидки» все приходят в нормальную форму.

Час без движений

На пятый день нам было сказано, что в часы групповой медитации нельзя не только выходить из зала, но и менять позу. После утреннего приступа я эту информацию воспринял с особой тревогой. Но правила одни для всех, и я устроился в той единственной позе, в которой хоть как-то мог сидеть: уселся на собственные пятки, подставив при этом под себя крошечную скамейку, и прислушивался, что происходит у меня внутри. До поры до времени все шло своим чередом, но минут через двадцать заныло колено. Это была необычная боль. В расслабленном, едва ощущаемом теле — где-то в самой потаенной его глубине — возникло подрагивание. Словно находящийся там третий, четвертый или пятый глаз, завидев знакомую, посылает игривые знаки. Но вот беда, знакомая то ли и впрямь не замечает заигрываний, то ли попросту не хочет их замечать. И подмигивание становится все настойчивее, переходит в тик — уже и не подмигивание вовсе, а настоящие конвульсии! Когда не действует и это, начинается топанье ногами, и игра сменяется бурей. Напридумав всех этих образов, я окончательно вышел из медитативного состояния и понял, что левая нога — от коленной чашечки до бедра — разрывается от боли.

Анича! На этом трижды повторяемом слове зиждется Випассана. Все просто, надо не реагировать на ощущения — на любые ощущения, сколь бы приятными или неприятными они ни были. И тогда перестанут возникать новые санкары, а старые, таящиеся в подвалах подсознания, по очереди поднимутся на поверхность, в область сознательного ума, но, не получая пищи в виде реакций, начнут исчезать. Исчезать навсегда. И когда все они исчезнут, наступит нирвана. «Ниббана», — как говорил Будда на пали, и способные сутками сидеть на собственных пятках индийцы трижды повторяли: «Садху!» — правильно! правильно! правильно!

Анича означает «преходящее, невечное». Ничто не вечно, и все преходяще. Боль — не исключение. За четыре с половиной дня я это твердо усвоил. Я повторял «анича», когда болели шея, спина, живот. Я твердил «анича», когда не мог помочиться. Я знал, что все временно. И не от неведомого Будды — от своего любимого Экклезиаста. Но знал я и то, что сам тоже не вечен. Анича! И кто продержится дольше — я или боль в колене, — было мне неведомо. Неведение делало ожидание невыносимым, и во время одного особенно сильного приступа я не выдержал и открыл глаза.

Ваня

Часы, висевшие в углу зала, показывали двадцать минут четвертого. Сидеть оставалось еще десять минут. Стараясь не завыть от боли, я вытащил онемевшие ноги из-под скамейки и, поджав колени, устроился на куши. Еще несколько человек на мужской половине сидели в таких же пораженческих позах, остальные продолжали медитировать. Трудно было понять, находятся они в состоянии блаженства или жестоко страдают. Я переводил взгляд с одной спины на другую, пока не уткнулся в Ивана — московского телевизионщика, бросившего работу на Первом канале, чтобы пожить в Индии и лучше разобраться в самом себе.

Иван сидел по диагонали, в трех человеках от меня. Мне видна была лишь половина его спины и лежавшая на колене левая рука. А еще я видел Ванину левую щеку. Даже с расстояния в несколько метров было заметно, как подрагивает от напряжения спина, как в мелкой дрожи заходится нога, как рука, сжатая в кулак и оттого неестественно белая, отбивает немыслимую чечетку. Но мучительнее всего было смотреть на щеку: ее поверхность с точностью часового механизма искажала судорога.

Я не сразу понял, что плачу. Потом уже, после окончания курса, многие говорили, что благодаря Випассане стали намного чувствительнее и восприимчивее к тому, что происходит вокруг. А тогда мне казалось, что у меня нет кожи и нечему меня защитить от Ваниных страданий. И я начал молиться. Я плакал и молился, чтобы отпустила боль, чтобы Ване хватило сил досидеть, чтобы не сдался. Для меня почему-то было смертельно важно, чтобы он не сдался!

Ваня не мог видеть часы и не знал, сколько времени ему оставалось терпеть. Это делало муки стократ ужаснее. Я напрягся и мысленно изо всех сил посылал ему сигналы обратного счета: десять, девять, восемь… А он сидел и, не разжимая кулаков, продолжал дрожать всем телом. И когда за пять минут до гонга включился магнитофон с записью голоса Учителя, мне его пение показалось слаще, чем голос Карузо или Каррераса. И я понял, что мы победили.

Чувства и заповеди

Уже на второй день вместе с появлением серьезной боли в ногах я впервые испытал необъяснимую нежность к тем, кто сидел рядом со мной. В следующие дни эта теплая обволакивающая волна не раз накрывала меня с головой.

Передо мной, прямые и недвижимые, как кладбищенские камни, рядами возвышались спины моих однокурсников. Несколько десятков спин незнакомых мне людей. Они так же, как я, приехали в Индию на поиски чего-то, что поможет ответить на мучившие их вопросы и понять жизнь лучше. И они так же, как я, были обречены на десятидневные мучительные испытания. Они — англичане, немцы, израильтяне, американцы, индийцы; рыжие и черные, лысые и волосатые; почти старики и совсем еще мальчики — обязались соблюдать пять ограничений Випассаны: не убивать, не красть, соблюдать целибат, не лгать и не употреблять никаких наркотиков. А кроме того, все они пообещали, что вне зависимости от обстоятельств по своей воле не покинут курсы и останутся здесь до завершения последнего, десятого дня.

Не обменявшись со многими из них ни единым словом, ни разу не пересекшись взглядом, я тем не менее чувствовал, что всех нас объединяет невероятное лицейское братство. Я, конечно, не хотел быть хуже других, но еще меньше мне хотелось оказаться лучше за счет их боли и страданий.

Вообще с чувствами происходило что-то необычное. На третий или четвертый день я поймал себя на том, что вместо того, чтобы прихлопнуть муху, раз за разом норовившую во время медитации сесть мне на нос, я попросту смахивал ее рукой или сдувал. Так работала первая заповедь Випассаны. Работали и остальные: двери в жилые комнаты не имели замков, но при этом ничего из комнат не пропадало; женщины и мужчины, в Дхамма-холле разделенные пространством «ничейной полосы», в крошечном зале синхронного перевода сидели лицом к лицу и, чтобы не смущать представителей противоположного пола взглядами, накрывали лица платками. Не было и лжи — ложь исчезла вместе с речью. А наркотики были просто не нужны: медитация уводила в глубины подсознания, и эти «трипы» были страшно интересными.

Первые потери

При тех трудностях, с которыми сталкиваются студенты на курсах, было бы странно, если бы все дошли до конца. Обещания обещаниями, а реальность реальностью. Вечером нулевого дня, когда мы стояли на лестнице перед входом в главный медитационный зал и ждали своей очереди на получение куши, на которых нам предстояло провести сто сидячих часов, я попытался отгадать, кто первым не выдержит трудностей и уйдет с курсов. По моим расчетам получалось, что этим первым станет толстый весельчак-американец: пока все стояли двумя рядами вдоль перил, он расстелил на ступеньках спальник и демонстративно улегся точно посередине лестницы.

Я ошибся, но не сильно: первым оказался безбровый англичанин с крупной серьгой в ухе. Он как-то незаметно слинял утром второго дня. Американец продержался целых пять суток и стал вторым. На шестой день случился обвал — ушли сразу три студента: еще один американец с длинными, красиво уложенными дредами и наманикюренными ногтями на пальцах ног; австриец в майке «Ред хот чили пепперс», все шесть дней просидевший как-то боком, чем он немало удивлял остальных студентов; еще был совсем незапомнившийся юноша — никто из нас не знал, откуда он.

Начинали курсы сорок один студент и сорок пять студенток. К концу на мужской половине оставались занятыми тридцать четыре, а на женской — сорок три куши. Все-таки не зря говорят, что женщины лучше переносят боль!

В черноте мозгового колодца

Пятый день принес не только боль и слезы, но и неожиданную радость. Начав практиковать собственно Випассану днем раньше, поначалу мы учились чувствовать меленький треугольный участок кожи под носом. От этого треугольника перешли к остальному телу.

— Следите внутренним зрением за тем, что происходит с вашим телом. Направляйте внимание от головы к ногам — от темени к кончикам пальцев. Старайтесь осознать ощущения, которые испытывает ваша кожа. Ощущения могут быть любыми… Любые ощущения… Тепло и холод, щекотка и пот, легкость и тяжесть, покалывание, подергивание, пощипывание. Это может быть все, что угодно…

Из динамиков несется голос Учителя, и я его ненавижу. Он специально говорит так медленно, что хочется спать. Он пропевает согласные. Хрипит, сопит, манерно интонирует. За тридцать минут, которые Гоенка объясняет технику, он успевает тридцать раз повторить, какими могут быть ощущения на коже!

«Хватит! — мысленно кричу я. — Я еще не полный идиот, хотя наверняка здесь им стану».

Но что магнитофону до моих воплей?! Он знай себе повторяет: «Покалывание, подергивание, пощипывание…»

Так я думал перед ужином. А вечером все изменилось. Радость налетела внезапно, не оставив следа от владевшего мной раздражения. Я сидел на куши и с закрытыми глазами пытался представить собственное темя. Дальше надо было почувствовать, что с этим теменем происходит. До поры до времени получалось не очень: я видел мысленным взором пучок седых волос, и больше ничего. Пролезть вглубь головы не получалось, и ощущений на темени не было никаких. Я заставлял себя представить эту картину еще и еще, но ничего не выходило. А потом я решил сменить тактику: вместо головы вообразил белый шар с небольшой черной блямбой на самой его макушке. И едва мне это удалось, немедленно внутри шара — то есть бедной моей головы — что-то щелкнуло, и в том месте, где у новорожденных младенцев находится «родничок», раскрылась черная яма. Не было там ни покалывания, ни подергивания, ни пощипывания — в глубине провала скрывалась слабая, еле различимая, но оттого еще более тревожащая боль. Края же ямы напоминали надломленную ледяную корку, под которой чернела бездонная полынья.

Носоглотка, сэр!

Если сконцентрировать внимание на каком-нибудь участке тела, то через некоторое время там возникнут ощущения. То есть что значит возникнут? Они там были, есть и будут. Но дикий наш ум, не желающий ни на секунду остановиться, прислушаться и разобраться, проходит мимо слабых сигналов, которые подают возникающие и исчезающие частицы материи. Анича, всё анича! Возникают и исчезают. Возникают и исчезают. Ничто не вечно под луной. Кто это сказал? Будда? Нет, живший за четыреста лет до него царь Соломон — Экклезиаст то бишь. Все течет, все изменяется. А это кто? Это младший современник Будды Гераклит. А что, собственно, сделал Будда? Будда предложил убедиться в этом на собственном опыте.

Сиддхаттха Готама две с половиной тысячи лет назад создал религию, как нарочно, для современных западных скептиков. «Не верьте ни учению, ни учителю, ни мне. Верьте лишь тому, в чем вы убедились сами», — так говорил он.

Теоретически мы знаем, что все течет и все не вечно. Но лишь теоретически! Это интеллектуальная мудрость, Чинта-мая Панья. Будда не признавал ее и требовал, чтобы человек потом и кровью добывал Бхавана-мая Панья — мудрость собственного опыта. И вот я, не будучи никаким буддистом, сижу на пятках и осторожно передвигаю внутренний взгляд с темени на затылок и чувствую, как там, внутри, пульсирует тяжелая густая кровь. А еще через несколько мгновений по коже пробегает легкая, едва заметная волна, словно волосы шевелятся. Не давая вибрации утихнуть, я перевожу внимание на виски — сразу на оба. И немедленно тонкий обруч плотно охватывает голову. Теперь надо понемногу опускать его вниз, вдоль тела. Вот обруч минует лоб, глаза, нос, рот… Вот подбородок и шею. Теперь надо продеть сквозь него плечи. Пока я замираю в замешательстве, обруч, расширившись, охватывает тело и плавно скользит вниз по груди и по животу. И там, где он проходит, кожа напоминает гудящий улей.

Вначале рой пчел находится где-то совсем далеко, на границе слышимости. Но с каждым новым движением обруча гудение становится все более и более явственным. Я пишу «гудение» и понимаю, насколько это не точно. Волнение, возмущение, зуд, покалывание, подергивание, пощипывание… Простите меня, Учитель, за то, что ваши повторы в какой-то момент вызвали мое раздражение. Теперь я понимаю, как трудно описать телесные ощущения!

И вот, когда во всем теле — от темени до пальцев ног — возникает этот гул, становится ясно, что более всего это похоже на слабый, едва различимый электрический ток. Ток, бегущий по коже, пронизывающий почти всю ее поверхность. Почти, но не всю! В некоторых местах остаются «слепые пятна». Там нет ощущений, точнее есть, но грубые. Позже я научусь с ними бороться, уничтожать их, а пока они торчат скальными островами из охваченной волнением морской воды. Пусть торчат, я занят другим! Я устремляю прожектор внимания в собственную ноздрю и шаг за шагом по темной невидимой тропе ухожу в ее глубины. Вот я дошел до места, где у меня как бы расслоилась слизистая оболочка: когда дотрагиваешься до него пальцем, всегда хочется чихнуть. Сейчас я тоже еле удерживаюсь от чиханья и, чтобы не нарушить медитацию, быстро оставляю его позади. Дальше — место перелома.

Когда-то, в университете, я играл в футбол за сборную факультета. Шел матч с матфаком. Я прыгнул за мячом вместе с вьетнамцем из команды противника — оба хотели ударить по нему головой. Я дотянулся и ударил. А вьетнамец был ниже ростом, он дотянулся лишь до моего носа.

Мне трудно дается это место. Там — пробка. Стоит мне схватить хотя бы легкий насморк, как правая ноздря перестает дышать. Все дело в переломе, я физически чувствую, с каким усилием проходит воздух вдоль этого участка. Где-то здесь должны быть гайморовы пазухи. А еще следы аденоидов, которые мне вырезали в десятилетнем, что ли, возрасте. Тогда меня насильно кормили мороженым — на третьей порции я начал кричать и мотать головой из стороны в сторону. От этого начавшая застывать кровь снова полилась ручьем.

Впрочем, что и где должно находиться — лишь догадки. Я не чувствую ни пазух, ни шрамов от аденоидов. А чувствую я, как расширяется проход и, образуя спрятанную уже в полной темноте пещеру, уходит куда-то вниз. «Проход между носом и ртом, носоглотка!» — догадываюсь я. Ах, как жаль, что я не знаю анатомии! Куда ползет луч прожектора, это крошечное пятно внимания? Не знаю, ничего не знаю! Чувствую только, как реагирует слизистая, словно ее щекочут павлиньим пером. И хочется вырвать. Нет, в самом деле, хочется вырвать! Засунул, понимаешь, пальцы в рот и тужишься. Но пальцы — вот они, на коленях! Это мое внутреннее зрение, это оно орудует во рту! Я чувствую собственные гланды — в отличие от аденоидов, они у меня целы. И дальше — нёбо. Здесь тоже щекотно. А по краям языка кисло, словно железные усики плоской батарейки — таких уже и не выпускают! — одновременно поднес к языку. А под языком, у перепонки, льются потоки слюны! И я едва успеваю ее сглатывать, сглатывать, сглатывать. Я не могу прекратить это дурацкое занятие по собственной воле — мной владеют восторг, и радость, и гордость. Но звучит гонг, означающий конец медитации и окончание пятого дня. Дня, который чуть не стал для меня последним на курсах Випассаны.

Битва на крыше

Я был в таком восторге от путешествия по собственному телу, что совсем забыл об опасности: медитация — путь к равновесию ума, и любые переживания, приятные или нет, плохи. В дальней перспективе они ведут к страданиям, а в ближней — затрудняют практику. Мудр Будда! Подтверждение тому я получил на следующий день и опять же на собственной шкуре — утренняя медитация не шла ни в какую! А после обеда со мной произошел случай, запомнившийся всем однокурсникам.

Территория лагеря, поначалу казавшаяся просторной, примерно к середине срока, когда организм привык к режиму, стала тесной и недостаточной. Тело просило прогулок, свежего воздуха и просто освобождения из надоевших четырех стен. Места для сотни студентов и работников Дхаммы явно не хватало. На единственной небольшой площадке между жилыми корпусами и столовой поодиночке, с опущенными долу глазами — не дай бог встретиться взглядом! — гуляли студенты. Нередко их пути пересекались, и тогда сблизившиеся молчальники предпринимали попытки разойтись. Без слов, без жестов и без взглядов это было непросто. Еще имелась короткая, метров в пятьдесят, тропинка, ведшая к туалету. По ней бродить было приятнее, но разойтись получалось еще труднее.

Примерно на третий день я взобрался на крышу пристройки к медитационному залу и неожиданно для себя нашел замечательное место для послеобеденного отдыха. Собственно, это была не крыша, а незавершенный второй этаж. Из плотно пригнанных перекрытий тут и там торчали поржавевшие металлические прутья. Вероятно, их должны были использовать в качестве каркаса для будущих бетонных столбов, но что-то этому помешало.

В следующие дни, взяв из комнаты байковое одеяло, я незаметно взбирался по боковой лестнице в свое убежище. Расстелив одеяло на плитах, я ложился на спину и смотрел в небо. Что может быть прекраснее такого вот беззаботного взгляда в небеса! Там, в небольшой синей лагуне, со всех сторон ограниченной ветками огромных горных сосен, часами не двигая крыльями, парили белые орлы. С земли они казались совсем крошечными, особенно когда в нескольких сантиметрах от носа зависала чудовищного размера мошка. А еще на крыше жили божьи коровки. Нет в мире насекомых прекраснее! И цвет хорош, и форма. И главное, они совершенно безвредны! А если перевернуть божью коровку на спину, то она будет забавно сучить ножками до тех пор, пока из-под красных с черными кружками хитиновых крыльев не высунется еще одна пара крыльев — тоже, впрочем, хитиновых — прозрачных. Опершись на эти вторые крылышки и используя их в качестве домкрата, божья коровка приподнимется, перевернется и улетит. Улетит к себе на небо, где ее детки кушают котлетки…

Так я и лежал, наблюдая живую природу, и сам при этом чувствовал себя совершенно счастливой ее частью. Волновало меня лишь то, как скрыть свое замечательное убежище от бродивших внизу сокурсников.

На шестой день после обеда, взобравшись на крышу, я обнаружил там двух обезьян. Обезьяны сидели в противоположных углах, по диагонали одна от другой, и были заняты каждая своим делом. Перед началом курсов нас предупредили, что обезьяны вокруг лагеря водятся во множестве и могут быть агрессивными: при встрече с ними, как и при встрече с коллегами-курсантами, следовало отводить глаза, чтобы не раздражать животных. Так я и сделал. Не глядя на непрошеных гостей, я расстелил одеяло и расположился для послеобеденного отдыха.

Поначалу я искоса поглядывал на волосатых соседей, но, убедившись, что настроены они вполне мирно, стал наблюдать за орлами. Видимо, я на мгновенье вздремнул: мое внимание привлек негромкий шорох, и тотчас надо мной возникла обезьянья морда. В зубах она держала мою «вьетнамку». В другое время я немедленно вскочил бы, чтобы прогнать наглое животное, но шел шестой день Випассаны! И я, не шевелясь, осторожно взглянул по сторонам. Я был окружен! С десяток обезьян разного размера, пола и возраста сидели вокруг меня, выставив напоказ крупные желтые зубы. Тут только до меня дошло, что дело может кончиться плохо. Вместо того чтобы немедленно что-то предпринять или хотя бы наметить план действий, я неожиданно для самого себя закрыл глаза и начал следить за дыханием. А когда успокоился, принялся понемногу вытягивать из-под себя одеяло, пока оно целиком не оказалось лежащим рядом со мной. Обезьяны по-прежнему сторожили меня: казалось, сделать ничего невозможно.

Дальнейшее произошло почти без моего участия: всё за меня сделал мой мозг. Он отдал приказ рукам схватить одеяло и резким движением раскрутить его над головой. Я продолжал лежать, а надо мной крутился байковый пропеллер. Обезьяны отпрыгнули на метр и выглядели явно ошарашенными. Я же, продолжая вращать одеяло, встал на колени, потом на корточки, а потом и в полный рост.

Тут только я заметил, что несколько десятков студентов собрались внизу и молча наблюдают за происходящим. Они смотрели на крышу, на обезьян, на одеяло, но только не мне в глаза. Так я и спустился, вращая одеялом над головой и тоже стараясь не смотреть в глаза товарищам.

Расшифровка видений

На утренней медитации седьмого дня у меня перед глазами вдруг ясно предстало повторение ситуации, происшедшей за день до этого на крыше. Я лежал на своем байковом одеяле с устремленными в небо глазами, а обезьяны как-то очень по-человечески, на цыпочках, подкрадывались ко мне. Чем ближе они подступали, тем неспокойнее делалось мое лицо.

Видения, возникающие во время медитаций, часто плохо поддаются расшифровке, но здесь все было ясно: обезьяны были моими санкарами — событиями прошлой жизни, которые я вновь и вновь прокручивал в собственной памяти, которые терзали меня невозможностью вернуться назад во времени — перескочить, перешагнуть, перелететь, пере-что-хочешь — и все переиначить: что-то сделать по-другому, а чего-то не делать вовсе.

Мы тысячекратно проговариваем одни и те же бесконечные диалоги, находя всё новые и новые — еще более убедительные! — аргументы нашей правоты. Мы опять и опять проходим перекрестками прошлого, выбирая всё новые и новые — еще более изощренные и привлекательные! — пути. И при этом ничто не меняется в нашей жизни. Лишь все несчастливее и горше становится настоящее. И знайте: это настоящее, в свою очередь став прошлым, испортит наше будущее!

Ничто в мире не происходит без причины. И каждая причина есть следствие какой-то иной причины. И так без конца. Нельзя устранить следствие, не разорвав цепочку событий, ему предшествовавшую. Так сказал Будда.

Я решил пройти курс Випассаны, мало что зная о Будде и его открытиях. Меня вдохновляла надежда изменить собственную жизнь. Но еще больше — желание проделать эксперимент на выживаемость: как-то я смогу просидеть сто часов и промолчать десять дней?

И я сидел и молчал, сидел и молчал… Но на седьмой день получил неожиданный результат: я увидел себя в окружении своих извечных обезьян. Увидел с нового ракурса, со стороны. Здесь не было нужды искать себе оправдания и казаться лучше, не нужно было спорить ни с собой, ни с другими. Все было очевидно. Я был таким, каков я есть на самом деле, и отсюда, с высоты полета божьей коровки, я видел не только следствие, но и бесконечную цепь причин.

Быть может, впервые в жизни я оказался во вселенной со множеством центров и понимал, что не только другие — близкие и далекие, друзья и враги — дают пищу моим обезьянам, но и сам я всего только одна из обезьян в их мире под голубым небом на бетонной крыше.

Это новое знание было печальным. Но одновременно и давало надежду: надо научиться сохранять внутреннее равновесие, перестать реагировать на телесные ощущения (как же меня ломало в те утренние часы седьмого дня!), и обезьянам станет скучно, они отступят, перестанут корежить мою жизнь и оставят в покое мои «вьетнамки».

Никто в ничьей шубке

На восьмой день, гуляя по «туалетной» тропинке, я увидел в траве землянику. До сих пор я не встречал в Индии наших лесных ягод. Ни земляники, ни черники, ни брусники. Я наклонился и почувствовал сладкую тягостную тоску. А когда срывал ягоду, ощутил, как колотится сердце. И хотя земляника оказалась водянистой и несладкой, в тогдашнем моем состоянии это не имело значения.

В то утро была назначена операция на самых глубинных — прикорневых, как сказал Учитель, — слоях сознания. В течение следующих двух суток мы должны были медитировать без остановки. Только сон освобождал от непрерывного вглядывания в самих себя. Помимо обычных десяти часов медитаций, на восьмой, а затем и на девятый день студентам предписывалось следить за ощущениями в ногах при ходьбе, наблюдать за перемещением пищи по пищеводу во время завтрака, обеда и ужина, «ловить» ток воды по коже при умывании. Мы не должны были ни на одно мгновение переводить внимание с самих себя на то, что происходит во внешнем мире. Получалось это плохо. Земляника была вовсе не первым раздражителем, уводящим мои мысли куда-то в сторону.

Если пятый день принес страдания физические, то восьмой — душевные. Судя по тому, как я себя чувствовал, операция шла вовсю, и вырезали мне по меньшей мере половину мозга!

Будда говорил, что никто, кроме нас самих, не может сделать нас несчастными. Страдания не знают внешних причин — только внутренние. Наверное, так оно и есть. На протяжении всего восьмого дня в моем сознании клубилась очередь, как в мавзолей. Я видел друзей, которых когда-то поставил перед выбором: приспособиться ко мне или перестать быть друзьями; видел женщин, с которыми глупо жил и неумно расставался. Я видел своих родителей, видел сыновей и жену. Видел тех, кого любил сам, и тех, кто любил меня. А рядом с ними стояли те, кого я и узнавал-то лишь тогда, когда они начинали выкладывать обиды и обвинения.

То, что происходило на восьмой день, больше всего походило на Страшный суд. И дело не в том, что во всех этих ситуациях я чувствовал себя виноватым, — все было куда хуже. Я видел решения — такие простые решения, что непонятно было, как я не дошел до них самостоятельно. Казалось, на восьмой день эго ослабило свою хватку и позволило увидеть жизнь такой, как если бы его вообще не было.

Рассказывают, что император Ашока однажды спросил свою возлюбленную, кого та любит больше всего. Женщина на мгновенье задумалась.

— Удивительно, — сказала она, — ты задал мне тот же вопрос, который я недавно задавала самой себе во время медитации.

— И кого же ты сильнее всех любишь? — еще раз спросил император.

— Себя, — просто сказала она.

Это был честный ответ. В подавляющем большинстве случаев мы любим других за то, что те любят нас. Или чтобы чувствовать себя влюбленными. Или благородными. Или несчастными… Мы искривляем пространство вокруг себя, чтобы всегда быть в центре. Мы считаем, что, приспосабливая окружающий мир к своим нуждам, кроя́ его по своему лекалу, мы делаемся счастливее! Это — иллюзия. Как иллюзия и само понятие «Я».

Это не я сказал. Это Учитель завывает из магнитофона. И мне вдруг, после стольких дней прослушивания его голоса, становится ясно: то, что делает Гоенка, больше всего похоже на авторскую песню — настоящую, а не нынешний суррогат. На Окуджаву, Высоцкого, Галича… Учитель поет о важных вещах, отлично интонирует и при этом ни на кого не похож. И главное, делает всё удивительно искренне! Так о чем там он поет?

Анича, анича — все преходяще! Частицы нашего тела возникают и исчезают миллионы раз в секунду. Каждая частица! То, что мы называем «Я», — всего-навсего сочетание биохимических процессов, наложение их один на другой. Это нельзя любить. Это нельзя ненавидеть. На самом деле мы — никто. «Я» — никто…

«Никто в ничьей шубке, — мысленно добавляю я и улыбаюсь, вспомнив любимую сказку, которая оказывается отличной иллюстрацией к моему пониманию буддизма. — Никто в ничьей шубке. Ведь так, моя Прелес-с-сть?»

Ток по коже

У каждого студента на Випассане есть свой «козел отпущения» — человек, в котором раздражает абсолютно все. Ну невозможно же в самом деле всех любить, вот и возникает такая отдушина. После курсов Иван рассказывал, как в один из вечеров ходил за своим «козлом», стараясь всячески напугать его. Столь сильна была Ванина неприязнь к этому незнакомому человеку!

Мой «козел» жил за стеной. С самого первого дня он начал вести себя вызывающе. Не было ни одного параграфа правил Випассаны, который бы не нарушил этот индус. Он припрятал «мобильник» и по нескольку раз в день вел долгие страстные разговоры. Он регулярно просыпал утренние медитации и нерегулярно посещал остальные. Он читал, демонстративно оставляя открытой дверь в свою комнату. Он стирал белье, хотя из-за нехватки воды самостоятельная стирка была запрещена — только через прачечную. Наконец, он молился! Честное слово, если бы во время молитвы он ставил перед собой изображение Шивы или Кришны, я бы непременно на него настучал — так противен был мне мой сосед. Но молился он моему любимому Рамакришне, и я негодовал про себя, одновременно прислушиваясь к тому, что делается за стеной.

Утром девятого дня я чувствовал себя совершенно разбитым. Всю ночь сосед бормотал, стонал, а потом кому-то звонил. Несколько раз я порывался встать и объясниться, но — и это было очевидным результатом медитаций! — продолжал лежать и отчаянно следить за дыханием. Так прошла та злосчастная ночь.

На утреннюю медитацию я не пошел — сил совсем не было, а спать хотелось отчаянно. Я остался в кровати и успокаивал собственную совесть тем, что буду медитировать лежа. За что и был наказан! Едва мной овладевала дрема, как совесть немедленно находила способ разбудить меня. Она натягивала мне наволочку на голову, комкала одеяло, стучала веткой в окно, разговаривала голосами кухонных работников. В конце концов я сдался, лег на спину и представил собственное темя.

На девятый день ощущения возникали почти автоматически: через несколько мгновений в привычной полынье плескалась черная ледяная вода. По краям лунки пробежала знакомая едва заметная дрожь, внутри, как от нажатия на незащищенную ткань, слегка заболело. Дальше ощущение поползло вниз к подбородку, спустилось на грудь, и вскоре все тело было охвачено тончайшей вибрацией, которую и почувствовать-то нелегко, так она незаметна и поверхностна.

В то утро я впервые медитировал лежа и не сразу обнаружил на теле «слепые пятна». Как я уже говорил, в таких местах ощущений либо вовсе нет, либо они столь грубые, что мешают различать тонкие вибрации. Чтобы очистить тело от «пятен», надо сконцентрировать на них внимание и удерживать его до тех пор, пока они не перестанут казаться отдельными от остального тела фрагментами.

Когда медитируешь сидя, «слепые пятна» обычно возникают на ягодицах — там, где давление сильнее всего. В лежачем положении «слепой» оказалась куда бо́льшая часть тела — затылок, спина и ноги от ягодиц до пяток. Зато и избавиться от такого заметного «пятна» получилось намного проще. Первым начал вибрировать затылок. Затем спина и ноги. Последними откликнулись ягодицы.

Еще раз пройдя по телу от головы до пят, я понял, что вся кожа охвачена равномерной легкой дрожью. Казалось, тело поглаживали огромной колонковой кисточкой. Это было удивительно приятно! Но тут, как чертик из табакерки, выскочило чувство тревоги: вдруг вспомнились бесконечные, до смерти надоевшие фразы Учителя о том, что бояться следует не только отвращения к неприятным ощущениям, но и «прикипания» к приятным. И на месте только что бушевавшей радости возникло сосредоточенное безразличие.

Помню, в тот момент я еще раз подумал об ощущениях. Больше всего они все-таки напоминали слабый электрический ток — такой пропускают через тело на физиотерапевтических процедурах. Почему я уверен, что это так? Почему решил сейчас повторить прежде уже сказанное? Потому что, когда я понял, на что это похоже, перед глазами немедленно возникли две темные фигуры. Это были герои моего детства Сакко и Ванцетти. И я отчетливо понимал, почему они возникли!

Бханга

На вечерней беседе восьмого дня Учитель рассказывал о состоянии бханга — ощущении полного растворения физического тела. После того как вся кожа охвачена равномерными вибрациями, можно переходить к внутренним органам. Но как конкретно это делать, я не понял, потому что слушал не слишком внимательно — бханга казалась столь же абстрактной и недостижимой, как ниббана. Поэтому, попытавшись нащупать сердце, печень и прямую кишку и не добившись никакого результата, я решил действовать на свой страх и риск. Я представил, как в тело через темя — через ту самую полынью — наливают теплую воду.

Это напоминало китайскую игрушку из детства. Был у бабушки какой-то гусь не гусь, цапля не цапля — дутая из стекла прозрачная птица. После того как птицу наполняли водой, она начинала «клевать» носом — опускать и поднимать голову. При этом уровень воды в ней постоянно менялся.

Вот такой же ползущий уровень я и увидел внутри себя! Поначалу в той части тела, которая уже была «заполнена водой», возник тот же ток, что и на коже. А потом, буквально в следующее мгновенье, ткани стали растворяться. Еще какое-то время сохранялся контур, как при использовании одного из фильтров программы «Фотошоп», а потом исчезал и он. Это было фантастически интересно! Я видел, как вода, проникая все глубже, удаляет материю. Вначале исчезла голова, потом руки, грудь, живот и, наконец, ноги. Я скользил прожектором внимания по пространству, где только что лежало мое тело, пытаясь отыскать хоть что-то живое. Все было напрасно, тело отсутствовало и никак не откликалось! В этом состоянии я пробыл некоторое время. Чувство бестелесности было странным и каким-то необязательным. Что делать дальше, было непонятно, и мне вдруг стало… скучно. Я не знал, как себя вести, и не понимал, зачем здесь оказался. Наконец мне с трудом удалось вспомнить, что я хотел изменить свою жизнь.

Не знаю, сколь долго продолжалось бы это состояние, если бы не пришел сосед и, как мне показалось, демонстративно громко не хлопнул дверью. Тело, которого до этого момента не существовало, вздрогнуло, и я отчетливо почувствовал одну-единственную его часть — собственные губы. Губы были растянуты в неестественной печальной улыбке.

Вниз по спинному мозгу

После обеда на землю обрушился град. Сначала небо долго ворчало и грохотало, а потом по жестяной крыше медитационного зала одновременно ударило несколько небесных батарей. После первых же градин в зале погас свет, и чернота снаружи слилась с чернотой внутри. Подумалось, что надо бежать, что тем, кто останется в зале, уцелеть не удастся.

Сидевшие рядом со мной Аарон и Викрам — красивый, темнокожий, похожий на Кришну индиец — нарочито громко дышали. Я понял, что соседи испытывают те же чувства, что и я сам, и последовал их примеру. Вскоре Анапана помогла избавиться от первоначального ужаса и, несмотря на продолжавшуюся канонаду, медитация пошла своим чередом.

Как и во время утреннего сосредоточения, мне удалось довольно легко избавиться от внутренних тканей и достичь состояния бханга — растворить физическое тело. Но на сей раз я знал, что делать дальше! В «отсутствовавшей», растворенной в пространстве материи надо было целенаправленно искать позвоночный столб. А отыскав — постараться разглядеть сквозь костную ткань спинной мозг. Зачем это было нужно, я не знал, но так сказал Учитель! И я сосредоточил внимание на участке в области шеи.

Как можно сосредоточиться на том, чего нет? Объяснить это не проще, чем растолковать ребенку, что такое мнимые числа: понимаешь, дружок, на самом деле их нет, но с ними можно работать! Итак, я сконцентрировал внимание на пустоте, на том ее участке, где еще недавно была шея. Там после некоторых усилий мне удалось отыскать небольшое темное пятно. По краям, как на рентгеновском снимке, оно было размыто, а к середине сгущалось и становилось более плотным. Мне хотелось рассмотреть его во всех подробностях, но — вот беда! — чем больше я старался сконцентрировать внимание, тем менее отчетливым становился материальный фрагмент.

После нескольких попыток я почувствовал усталость и равнодушие. По большому счету, что мне было за дело до этого пятна! И едва эта мысль пришла в голову, так немедленно позвонок — а это был один из позвонков! — проявился во всей красе. И больше того — вниз от него уходила темная плотная дорожка.

Осторожно, стараясь не потревожить открывшуюся картину, я отправился вниз по позвоночнику, как по ступеням щербатой, побитой временем лестницы. По мере спуска в теле — при этом тела по-прежнему не было! — возникло ощущение тепла. Особенно сильно и явственно тепло проявилось где-то внизу, между крестцом и копчиком. Когда весь позвоночник стал виден, я вернулся к шее и пристально всмотрелся в верхнюю ее часть. Мне показалось, что за серой костной массой я могу разглядеть белый непрозрачный участок. Чтобы лучше рассмотреть, что там скрывается, я взял «тряпку» — именно так: представил самую настоящую тряпку! — и провел ею по позвонку. Раз, еще раз, и серая масса растворилась, а на ее месте возник размытый светлый шнур. Он ни секунды не стоял на месте, извиваясь, как насаженный на крючок червяк, и понять, что это такое, было почти невозможно.

Я не стал упорствовать и снова, как и какое-то время назад, направился вниз по позвоночному столбу. Только теперь уже я старался сделать позвонки прозрачными, чтобы стал виден спинной мозг. Когда я дошел до копчика, позади змеилась туманная, как разлитое в воде молоко, узкая дорожка. В некоторых местах дорожка была ярче, в других темнее. Были и совсем темные отрезки. Вот с них-то я и начал. Осторожно приблизил взгляд к одному из таких участков в районе шеи и… подул. Не знаю, как это вышло, но пятно посветлело, словно с него сдули пыль, и «дорожка» ответила благодарным гудением.

Гоенка уже пел свои чанты, и это значило, что до конца медитации оставалось всего пять минут. В этот момент мне удалось очистить весь спинной мозг. В пространстве передо мной висел сияющий, наполненный фосфоресцирующим светом плотный кабель.

К вечеру мучивших меня болей в шее не было. Я поворачивался и так и этак, опускал и поднимал голову — все было спокойно.

Сон

Я лежал в темноте с открытыми глазами и думал о прошедших девяти днях. Как я поначалу мечтал о том моменте, когда все это кончится! Но сейчас, когда до конца курсов оставалось меньше суток, когда через десять часов завершится Благородная Тишина, мне хотелось хоть ненадолго продлить Випассану. Непонятно было, как все это произойдет — как мы посмотрим друг другу в глаза, как заговорим. Еще непонятнее было, зачем вообще это надо. Я настолько привык молчать, что даже редкие разговоры с помощником Учителя и работниками Випассаны давались с трудом.

…А потом пройдет еще день, я выйду за ворота лагеря и первым делом отправлюсь в интернет-кафе, найду в своем почтовом ящике десяток писем — и что? Как я смогу рассказать о том, что́ это было, через что прошел? Да и опять — зачем? Ведь никакой текст не способен передать чувство полного покоя — то чувство, которое возникает при несуетливом сосредоточенном уме.

Так я думал, лежа в темноте своей крошечной комнаты, и понимал, что ничего не смогу рассказать. Ни-че-го! И все-таки именно в ту предпоследнюю ночь я решил попытаться описать Випассану. За размышлениями о том, что это должно быть — очерк, документальная повесть или что-нибудь в жанре фантастической реальности, — я и заснул.

Ночью мне снился сон — тот же сон, что и в самом начале курсов. Я уходил в горы с проводником. Снежные вершины, вначале едва различимые, делались все ближе. Незаметно мы поднялись к линии снегов. Идти становилось все труднее. Наконец мы взобрались на вершину. Здесь, на небольшом плато, размещается крошечный тибетский поселок. Красная одежда монахов на снегу смотрится невероятно красиво. Момос, которыми нас кормят жители, и вкусны, и сытны. Меня клонит в сон, хотя я понимаю, что не выяснил чего-то важного. И в этот момент я вижу склонившегося надо мной проводника. Он трясет меня за плечо и говорит, что пора идти. Куда идти? Зачем? Мне не хочется уходить из поселка, мне не хочется выходить из дремы.

В этом месте в первый раз я проснулся, и сон остался без продолжения. Но сейчас сон не прервался. Мы шли по заснеженному ущелью, и я все время вглядывался в скалы справа: по плану здесь вот-вот должна была начаться тропа — по ней мы сможем спуститься в долину. Вместо этого мой провожатый поворачивает влево и начинает карабкаться вверх. Я поднимаю голову и вижу там, над собой, горные пики, еще более высокие, чем те, на которые мы совсем недавно взобрались. Как же так, не могу я понять, ведь мы уже были на вершине?! И проводник, словно услышав мои мысли, показывает вверх и трижды повторяет: «Анича!» — бренно, все бренно!

Кровавое путешествие

На десятый день, в темноте предрассветного медитационного зала, со мной случилось последнее и, возможно, самое замечательное происшествие.

Утренняя полуторачасовая медитация не раз преподносила сюрпризы. Были дни, когда я так и не мог совладать со своим сознанием — то оно слишком хотело спать или есть, а то просто в такую рань не желало работать. Но были и другие дни, когда внутренний свет в теле вспыхивал, словно по щелчку выключателя, когда ум был изначально сосредоточен, когда все давалось легко.

Впрочем, удачи и неудачи утренней медитации мало что значили: день после этого мог сложиться и так и этак. Поэтому я научился не обращать внимания на то, что происходит с утра. Но на сей раз случилось нечто такое, что не могло меня оставить безразличным.

Все последние дни я сидел по-японски на крошечной скамейке, а тут решил изменить позу — за день до этого я споткнулся и потянул в подъеме правую ногу. Я подложил под себя сразу четыре подушки и устроился на них, как на низкой табуретке. Уж не знаю почему, сидеть таким образом на курсах не принято, это считается дурным тоном. Хуже лишь медитировать на обычном стуле со спинкой. Но шел последний день Випассаны, и мне было все равно, кто что обо мне подумает.

В позе, которую я избрал для медитации, были свои достоинства и недостатки. Спину, например, удержать прямой было куда труднее. Зато «слепые пятна» устранялись и быстрее, и проще.

Мне показалось, что прошло совсем немного времени до того, как по всей поверхности кожи побежал ровный чуть покалывающий ток. После этого я решил изменить тактику: вместо того чтобы, как прежде, вливать теплую воду в отверстие в голове, я решил попробовать «поработать с кровью». Понимаю, что звучит это дико, но так оно и было! Я попытался представить артерии и вены, те немногие, что знал из школьного курса анатомии и наблюдений за собственным телом. Первыми довольно легко проявились вены на руках — те, из которых берут кровь в поликлинике. Потом, с некоторой задержкой, возникли ножные вены. Еще я знал, что где-то на шее есть сонная артерия, но где точно, было мне неведомо. На этом мои знания о кровообращении в общем-то и заканчивались.

И тем не менее я решил не сдаваться. Вместо этого я попытался проделать то же самое, что однажды мне уже удалось: я проходил по венам так же, как несколькими днями ранее шел по носоглотке. Тогда, как и сейчас, я имел лишь смутное представление об устройстве тела, но сознание само вело меня единственно верным путем по запутанному лабиринту моей плоти.

Я старался ни на мгновение не останавливаться, и сплетение сосудов проступало так, как проступает текст, написанный молоком, если бумагу подержать над огнем. И вскоре мне уже не нужно было идти по венам и артериям: они сами становились видимыми, стоило перевести внимание с одного участка тела на другой.

Я был так увлечен этой игрой, что потерял представление о времени. При этом я отчетливо слышал, как выходили из зала и возвращались однокурсники. Вообще, слух, даже при столь глубоком медитативном погружении, не претерпевал практически никаких изменений.

И вот наступил момент, когда стало понятно, что все, что могло быть проявлено, проявилось. Я чувствовал ток крови внутри меня. Сосуды испускали теплый розоватый свет, не столь яркий, как спинной мозг, но достаточный, чтобы разглядеть их переплетение в любой части тела.

Крылья

Упоминая о том, что тем утром произошло нечто по-настоящему необычное, я имел в виду не мой эксперимент с кровеносными сосудами. Основные события той медитации были еще впереди.

После того как я почувствовал ток крови, мне не составило труда растворить тело и привести себя в состояние бханга. Опыт прочистки спинного мозга повторять не хотелось, к тому же Учитель не советовал возвращаться к нему слишком часто. А внутренние органы мне увидеть почему-то не удавалось. Сейчас я думаю, что для этого все-таки нужно лучшее знание анатомии. Впрочем, эксперимент с кишечником, который я провел за день до этого, нельзя назвать вовсе неудачным. Наверное, я знал его расположение лучше прочих органов — делая аюрведический массаж, часто чувствуешь напряжение в нижней части живота, если у клиента не все в порядке со стулом. Так или иначе, в тот раз, сосредоточив внимание на участке, где по моим представлениям должен был находиться кишечник, я услышал в животе урчание и едва удержался от того, чтобы немедленно не прекратить медитацию.

Но это — отступление от основной линии. Той линии, что неуклонно ведет меня к последнему событию того удивительного утра. Итак, я сидел на куши, подложив под себя четыре подушки, у меня не было тела, и я не знал, что делать. И тут мне вдруг подумалось: раз мое тело растворилось, значит, оно ничего не весит! Значит… Я перевел внимание в область лопаток и начал понемногу вытягивать пространство в стороны.

Я уже говорил, что, лишь пройдя по многим ступеням медитации, понял, какого труда и изобретательности стоило Учителю описание того, что может — не должен, может! — чувствовать медитирующий. Мало того что у каждого курсанта все происходило по-своему, но еще и описать это «свое» было чрезвычайно трудно. Видения — неплотные, они расползаются не только от толчка или взгляда, но и от того уже, что пытаешься просто описать их словами или всмотреться в них.

Итак, я вытягивал пространство в стороны — от лопаток и дальше. Как ни глупо это звучит, я пытался сформировать себе крылья. Описывать это тяжело, а на деле все получалось на удивленье просто! Это напоминало лепку из пластилина — разница была лишь в том, что я никаким образом не чувствовал материал. Когда мне показалось, что работа завершена, я попробовал сделать первый взмах. Я напряг спину и почувствовал жар между лопатками. Еще взмах — и жар стал невыносимым. Спина готова была ответить судорогой на непривычные движения. И почувствовав опасность, я не стал делать третьего взмаха.

Я не мог понять, что изменилось вокруг меня. Зал с погруженными в медитацию однокурсниками, помощник Учителя на помосте в самом конце помещения — всё словно бы на полметра опустилось. «Каким образом я это вижу? — только и успел я подумать, как возникла новая мысль: — Это не они опустились — я поднялся!»

Впору было начать следить за дыханием, заняться Анапаной, — в такое возбуждение привели меня мои наблюдения с закрытыми глазами. Мне до смерти захотелось проверить, на самом ли деле я сумел поднять свое тело над куши или это только игра распаленного медитацией воображения.

Я понимал, что стоит мне попытаться прощупать руками пространство под собой, как я немедленно выйду не только из состояния бханга, но и из самой медитации. И все-таки я решил рискнуть! Руке требуется время, чтобы переместиться в пространстве, но ведь и висящему в воздухе телу нужно хотя бы несколько мгновений, чтобы вернуться на землю! Я внутренне напрягся и уже готов был рывком провести рукой под собой, когда из динамиков раздалось пение Учителя. Из-за этого рыка я прозевал момент. Когда я попытался пронести руку под собой, ладонь уткнулась в куши. Правда, мне почудилось, что куши все еще дрожали от только что опустившегося на них тела.

Несколькими часами позже я подошел к помощнику Учителя и рассказал ему о том, что со мной произошло. Он как-то странно посмотрел на меня и сказал, что Випассана не ставит целью достижение паранормальных состояний. Задача курса — полное равновесие и спокойствие ума. «Полное равновесие и спокойный ум», — повторил он.

О любви

После удивительной утренней медитации заключительный день Випассаны принес сплошные разочарования. С вечера Учитель пообещал «наложить бальзам на наши свежие раны». Под ранами имелся в виду шок, который многие из нас испытали во время непрерывной 48-часовой медитации. А в качестве бальзама была обещана новая техника, которую следовало практиковать «поверх Випассаны». Техника называлась Меттабхавана.

После завершения утренней часовой медитации, когда Учитель, как обычно, проскрипел пожелание счастья всему живому, магнитофон не выключился и продолжал работать.

Метта-бхавана оказалась медитацией любви. Любви, не ожидающей никакого вознаграждения, любви ко всему тому, что живет на Земле. Она должна была стать завершающим аккордом десятидневных курсов, где каждый из нас учился понимать себя и любить других.

Учитель запел. Я уже много писал о том, какое впечатление на меня производил его голос, но на сей раз все было совсем печально. Я не слышал ничего ужаснее той песни любви! Учитель хрипел, сопел, кашлял, вытягивал жилы из согласных, переходил из тональности в тональность и при этом то засыпал на ходу, то рубил слова, словно отбивал чечетку. Самым грустным было то, что этот гимн любви звучал по-английски! В конце представления к Учителю подключился женский голос и затем, постепенно затихая, оба голоса скрылись в черной глубине динамиков. В зале зажегся свет, Метта-бхавана закончилась. Мы выходили из зала, не глядя друг на друга. Не было больше Благородной Тишины. Можно было разговаривать, смотреть друг другу в глаза. Можно было задавать вопросы и отвечать на них. Но никто этого не делал. Все вели себя так, будто ничего не произошло.

Так же тихо, как обычно, я снял «вьетнамки» со стеллажа для обуви, аккуратно по одной поставил их на пол, надел и начал спускаться по лестнице, ведущей к столовой. Рядом шли мои однокурсники, и были они такими же растерянными и разочарованными, как и я сам.

«Как же так, — думал я, — ведь он же гениальный продюсер, и шоумен, и актер! Он потрясающий организатор, сумевший заставить работать машину Випассаны так, как она работала, наверное, только при императоре Ашоке. Он один из самых умных и известных людей Индии. Он — Учитель! Как же он не подумал о том, что после долгого молчания, после всех тех испытаний, с которыми каждый из нас встретился, мы все ждали слов любви — не хрипа, не кашля с сопением и даже не обращения ко всему живому, а любви к нам — персонально к нам!»

Это было, пожалуй, самое сильное разочарование, которое я испытал на курсах. Впрочем, вскоре на площадке перед столовой уже стояли, разбившись на группы, человек десять курсантов, и разговор, поначалу негромкий, становясь все более оживленным, привлекал новых однокурсников. А с женской половины к этому времени уже доносился громкий, вырвавшийся на волю смех.

Прошел еще час, и мне вдруг захотелось сделать нечто такое, о чем я еще с утра и подумать не мог. Вряд ли это был результат Метта-бхаваны, скорее — всего курса в целом. Я направился к домику, где провел десять ночей, и, на мгновенье замешкавшись, постучал в дверь соседа. От толчка дверь приоткрылась, и я увидел пустое помещение: ни постельного белья на кровати, ни чемодана в углу… Мой «козел отпущения» собрался и уехал еще до Метта-бхаваны. И я впервые подумал, что на душе у него все эти дни было явно неладно.

Оставалось еще несколько часов медитации, но, как и предупреждал Учитель, медитировать не получалось. Все были возбуждены и ждали освобождения. Правило «сегрегации полов» все еще действовало, и мужская и женская половины лагеря по-прежнему были разделены «берлинской стеной», но Рон уже успел поругаться со своей молодой женой, и еще какая-то пара перемигивалась возле входа в зал медитации.

Вечером, убедившись, что обезьяны на время исчезли, я взобрался на крышу, чтобы сделать фотографию лагеря. Я нацелился на свой домик и уже собрался нажать на кнопку, когда заметил в видоискателе темное пятно — в самом центре объектива сидела божья коровка и не собиралась никуда улетать. Я выдвинул объектив — насекомое продолжало сидеть как ни в чем не бывало; я потряс фотоаппаратом — не помогло. И мне вдруг стало смешно: это мой фотоаппарат, я хочу сделать снимок, но мне мешает вот такая шмакодявка! И я не то что прихлопнуть, даже просто щелкнуть ее, чтобы слетела, не хочу! Я смотрел на объектив: крошечное существо в красном плаще с черными пятнами сидело передо мной и перебирало то усиками, то лапками. У меня не было к нему никакой любви. Одно только уважение.

Послесловие 1

С момента окончания курсов прошло меньше недели. Все эти дни я был занят одним-единственным делом: писал эти записки. Я писал их в кровати — перед тем, как уснуть или встать, в кафе — в ожидании еды, во время и после нее. Я писал даже на ходу! Не было ни одной минуты, чтобы я не думал о Випассане. Впрочем, нет — по утрам, а иногда и по вечерам, я спешил в лагерь, чтобы час помедитировать вместе с прочими «старыми» студентами. И тогда старался не думать ни о чем.

Я исписал две шариковые ручки и несколько блокнотов. Надоел всем до чертиков в интернет-кафе, стараясь с утра занять «свой» компьютер. Давно уже — а может, и никогда! — я не работал с таким сосредоточенным упрямством. Мне хотелось закончить рассказ по горячим следам, до того как поблекнут впечатления. Кажется, я успел. Потому что и сейчас, когда поставлена последняя точка, я продолжаю жить тем, что со мной происходило в те десять дней.

Я написал о том, через что прошел и что чувствовал на самих курсах, но не сказал о том, что мне эти курсы дали, — не подвел итог. Думаю, сейчас самое время.

После курсов я заметил, что стал больше наблюдать за самим собой: за своим телом, мыслями и чувствами. Прежде чем начать реагировать на что-то — особенно если это что-то меня раздражает, — я нацеливаю внутренний взгляд на кончик собственного носа и начинаю старательно дышать. В большинстве случаев мне почти сразу удается вернуть душевное равновесие.

Не сомневаюсь: то, как я работал эту неделю, и то, что этот текст вообще состоялся, — тоже результат Випассаны. Благодаря ей я теперь могу так сосредоточиться, что меня не отвлекают ни крики соседей по комнате, ни разговоры в интернет-кафе, ни музыка над ухом. Я научился не реагировать на внешние раздражители — не злюсь, не пытаюсь заставить других сделать так, как хочется мне!

Но есть и печальные наблюдения. Прошла всего неделя после окончания курсов, я закрываю глаза, и, как когда-то до Випассаны, черное пространство моего внутреннего зрения пересекают огненные кометы, вспышки и размытые бледные пятна. Все, чего я достиг, понемногу исчезает. Я уже не только не могу привести себя в состояние бханга — даже избавиться от «слепых пятен» и почувствовать все тело удается далеко не всегда. А еще Випассана не сделала меня счастливее. После курсов у меня так и не появилось то потрясающее чувство, которое так часто возникало в детстве, когда, казалось, весь мир подчиняется твоей воле, словно ты дирижер, управляющий огромным мировым оркестром. Впрочем, может, это и есть то, что называется «эго», то, от чего следует избавляться? Не знаю. Зато теперь мне кажется, что важнее, чем быть счастливым, не быть несчастным. Беда в том, что не у кого об этом спросить: Надежда Яковлевна Мандельштам умерла больше четверти века тому назад. Не у Будды же спрашивать, в самом деле?

Послесловие 2

На четвертый день после окончания курсов я сидел в итальянском кафе, возведенном неким Ником над пропастью Маклеод Ганжа. Кафе так и называлось — «У Ника». Я заходил сюда каждый день из-за сравнительно неплохого кофе, из-за потрясающего вида и просто потому, что здесь мне хорошо писалось.

Майк пришел сам по себе, подсел ко мне за столик, заказал завтрак по-фермерски — омлет с помидорами, луком и картошкой — и попытался завести разговор. Мне говорить не хотелось, у меня было настроение поработать. Две-три следующих страницы уже сложились в голове, оставалось лишь перенести их на бумагу. Но Майк этого не знал…

Он работал таксистом в Австралии. «Ты же знаешь, что такое работа таксиста? Каждый день у тебя в кошельке куча „нала“, который не дает тебе спокойно жить. Одни пьют, другие идут по бабам, третьи делают и то и другое. Я — играл. Я ходил в казино каждый день, чтобы спустить там все, что зарабатывал».

На вид Майку было лет шестьдесят пять, и я удивился, когда он сказал, что ему только что исполнилось пятьдесят. Мы вместе были на курсах. После завершения десятидневной медитации молчания большинство студентов стремилось встретиться, провести хотя бы один вечер вместе, чтобы узнать побольше друг о друге. Майк казался нелюдимым. При встрече он здоровался и, не давая себя втянуть в долгие разговоры, немедленно уходил. Поэтому я удивился, когда он, возникнув в дверях кафе, подсел ко мне. Делать нечего, надо было разговаривать.

В первый раз Майк прошел десятидневные курсы Випассаны здесь же, в Дхарамсале, в 1982 году. Тогда городок был крошечной деревушкой — туристы сюда не ездили. И центр Випассаны был другим: одно-единственное здание с медитационным залом, а спали курсанты в палатках. В течение нескольких лет Майк больше медитировал, чем жил обычной жизнью. Он крутил баранку лишь для того, чтобы заработать деньги, необходимые для поездки в Индию. Благо, в те времена жизнь была еще более дешевой, чем сейчас. А заработав на хлеб, он вновь садился в позу лотоса, следил за дыханием и за ощущениями на теле.

Он перемещался по миру лишь затем, чтобы находить и опробовать всё новые и новые центры Випассаны. Был в Бирме, на Шри-Ланке. Три года прожил в Японии с местной девушкой, тоже посвятившей себя учению Будды. Это были не худшие годы! Она была удивительно уравновешенным человеком. Это помогало и ему. А потом они расстались. Майк вернулся в Австралию и однажды встретил в Сиднейском центре медитаций свою будущую жену. К тому времени она шла по пути Дхаммы уже около двадцати лет, и если и не достигла просветления, то была к этому состоянию ближе всех тех, кого знал Майк. Вскоре они поженились, а в 1996 году у них родился сын. От медитаций пришлось на время отказаться. Нужны были деньги, и Майк шоферил куда больше, чем во все предыдущие годы вместе взятые. Так прошло два года. А потом все разом сломалось…

Он сидел передо мной — совершенно потерянный, старый человек — и рассказывал о своей жизни. За двадцать четыре года, прошедшие с первой десятидневной медитации, он в общей сложности отсидел на куши дольше, чем весь наш курс. Он прошел сквозь Випассану тридцать четыре раза. И не только по десять дней, но и по двадцать, тридцать, даже по шестьдесят!

— В какой-то момент, веришь ли, я начал думать о том, что просветление не за горами! Но через два года после рождения ребенка моя жена подала на развод. И не просто — а через суд, обвинив меня в том, что я пытался изнасиловать нашего сына. Можешь себе представить, изнасиловать двухлетнего мальчика?! Уже потом я узнал, что у нее были похожие проблемы в семье. Ее мать утверждала, что отец пытался ее изнасиловать. Был суд, отца лишили родительских прав…

То же самое случилось с Майком. Судебное разбирательство длилось пять лет и отняло не только все деньги, но и силы. В результате Майк потерял отцовские права. Все, что ему разрешено, — разговаривать с ребенком по телефону и делать ему подарки. А встречаться с сыном он может лишь в присутствии своей бывшей жены.

— Я и не видел его ни разу с тех пор. Не могу даже подумать о том, чтобы встретиться с ней! Ты думаешь, почему я выгляжу таким стариком? Я потерял пять лет жизни за первые месяцы суда и еще пять, когда объявили решение.

Это был не единственный кризис, сквозь который Майк прошел в те годы. Вторым, и тоже очень сильным потрясением стал кризис доверия к Випассане. Он ненавидел не столько саму технику, сколько все, что с ней было связано, — учителей, студентов, призывы к всеобщему счастью… И только после того, как три года назад прозвучал приговор суда, он снова пришел в медитационный центр.

— А что еще мне было делать? Просветление здесь ни при чем, и поиски его тоже ни при чем. Просто у меня нет другой жизни. Випассана как магнит, а я — кусок металла. Сильно покореженный кусок.

Мы немного помолчали, он доел свой завтрак по-фермерски и, махнув на прощанье, ушел куда-то в свою жизнь. Ему больше не нужно думать о хлебе насущном: умершая в Штатах бабушка оставила ему наследство, на проценты от которого он и живет. Но и это не принесло ему счастья. Теперь, приезжая в Австралию, он по-прежнему играет в казино, зато в Индии большую часть времени медитирует.

Послесловие 3

В двадцать девять лет Сиддхаттха Готама поклялся, что не успокоится, пока не раскроет тайну человеческих страданий. Переодевшись в платье своего слуги и ничего никому не сказав, Сиддхаттха, королевский сын и отец двухлетнего принца (он назвал его Рахула, что означало «помеха» — тот и впрямь мешал в духовных исканиях), оставил дворец и отправился в путь…

Впрочем, я уже успел рассказать об этом, и конец истории вам известен. В 35 лет он стал Буддой, Просветленным, человеком, собственными силами сумевшим разорвать бесконечную череду рождений и смертей и достигшим нирваны.

Он ушел из этого мира в восемьдесят лет, чтобы уже никогда больше не возродиться ни в каком ином — будь то человеческое или звериное — обличье. Все сорок пять лет, что он провел на Земле после просветления, он был занят лишь тем, что учил людей, как избавиться от страданий. И в последний свой час, сидя под деревом в ночь майского полнолуния, он остановил поток тех, кто пришел с ним попрощаться, чтобы передать знание еще одному человеку — тот твердил, что не уйдет, пока Будда не обучит его Випассане.

«Надо научиться жить настоящим. Следите за собственным дыханием — это и есть то, что происходит с вами в данный момент. Вы будете заниматься этим три дня. Вдох-выдох, вдох-выдох… Потом вы сосредоточитесь на небольшом участке кожи под ноздрями. Надо почувствовать ощущения. Любые ощущения! Это может быть жар или холод, пот или сухость, тяжесть или легкость. Это может быть покалывание, подергивание, пощипывание… Любые ощущения, не важно какие. Лишь бы настоящие, реальные! Потом вы распространите свое внимание на все тело. Вы сосредоточитесь на темени и пойдете вниз, к ногам. Вы будете следить за каждой точкой, за каждым участком. И если у вас возникнут неприятные ощущения, вы не станете на них реагировать. Как не нарушите равновесия и в тот момент, когда почувствуете, что происходит что-то приятное. Потому что все преходяще, все возникает и исчезает. Всё — анича! И вы не должны привязываться к невечному, не можете себе позволить прикипать сердцем к тому, что уйдет. Так, научившись управлять собственным умом, вы научитесь жить в настоящем. Потому что только настоящее и есть жизнь. Настоящая жизнь!»

Обучая Випассане, Будда и покинул этот мир. Он никогда не говорил о себе как о боге. Не считал, что обладает божественной силой. Наоборот, человек — только человек! Сам сделавший себя и самостоятельно построивший собственную жизнь. В этом смысле он скорее богоборец. Достигнув просветления и тем самым разрушив сансару — череду рождений и смертей, которая представлялась в виде все новых Домов, — он сказал следующее:

Слушай, Строитель Дома!

Я уничтожил все — кровлю и пол, и камни для стен.

Ты не сможешь больше построить Дом для меня.

Не прячься, Ты стал мне полностью виден.

И богу, если существует он где-то на небесах, не оставалось ничего другого, как подчиниться Будде.

Я закончил курсы Випассаны с чувством любви и уважения к человеку по имени Сиддхаттха Готама. Иногда во время медитации мне кажется, что я чувствую его где-то рядом. Он продолжает заботиться обо мне и обо всех тех, кого я люблю. И лишь один вопрос не дает мне покоя: что потом случилось с Рахулой — оставленным Сиддхаттхой двухлетним сыном? Кем он стал? Были ли у него дети? Что он знал о своем отце? Встречались ли они?

Впрочем, не так уж и важны ответы на эти вопросы. Понятно, что Рахула давным-давно умер. И дети его. И дети тех детей. Что до Будды, то тот давнишний грех делает его в моих глазах еще более человечным и настоящим. А значит, еще более реальным объектом любви и почитания.

«Пусть все создания будут счастливы», — так говорил он.

— Садху, садху, садху! — троекратно повторяю я и склоняю голову. — Да будет так!

 

Часть VII

Через горы — к дому

 

Маклеод Ганж

Манали

Пангонг-Тсо

Манали

Дели

Москва

 

Глава 22

Слезы Авалокитешвары

Манали — Лех

Из Маклеод Ганжа в Манали автобусы ходят три раза в день, чаще, чем из Златоглавой в какой-нибудь подмосковный городок. В мае, когда до Дхарамсалы добираются дожди, народ с рюкзаками начинает перемещаться к северу. Большинство едет в Манали, куда сезон дождей приходит иногда на месяц позже. Когда же начинает лить с неба и там, перебираются в Лех. Только в Лех в начале июня просто так не попадешь — на самых высоких в мире автомобильных перевалах в это время все еще лежат снега и надо брать джип. Ладакх — третья и самая крупная часть штата Джамму и Кашмир. В Джамму преобладают индусы, в Кашмире мусульмане, в Ладакхе — буддисты. Туристы сюда едут, чтобы побывать в буддийских монастырях. Монастыри окружены тайной. Считается, что в одном из них, в Хемисе, сохранились рукописи, утверждающие, что Христос восемнадцать лет — с двенадцати до тридцати — провел в Индии. Впрочем, когда я задал вопрос об этом монахам в Хемисе, на меня посмотрели безо всякой симпатии: видно, туристы их здорово достали этими тайнами!

На высоте три с половиной тысячи метров на склонах гор появились снежные пятна; одновременно Лёву начало рвать. Его белое — белее снега — лицо свисало из окна джипа, и время от времени снаружи долетал утробный вой. Вой Лёвы сливался с воем мотора, тянущего джип все выше в гору. В сочетании с лишенными растительности склонами звуки навевали страшенную тоску.

Вскоре перевал Рохтанг остался позади, после чего дорога лишь ненадолго прянула вниз, а потом с упрямством кашмирского фундаменталиста продолжила набирать высоту. Она чертила зигзаги с шагом метров в сто. Каждые пятнадцать-двадцать секунд пропасть с одной стороны и стена с другой менялись местами, и вскоре я перестал понимать, где право, где лево. У меня закружилась голова. В этот момент сидевший слева от меня Боря как-то неестественно шумно вздохнул и в свою очередь вывалился в окно. Минутой позже оттуда раздался точно такой же вой, какой справа издавал Лёва. Я не выдержал и рассмеялся. Молодые люди одевались и вели себя как близнецы, хоть и были совершенно не похожи друг на друга. Это были два благополучных еврейских мальчика, выехавших из Нью-Йорка в первое в жизни большое путешествие. И забавлялись они тем, что смущали окружающих веселой игрой в приятелей-гомосексуалистов. Но сейчас им было не до эпатажа: симметрично свесившись по бокам машины, они блевали на ходу.

— Высокий хорошо! — весело сказал, не обращаясь ни к кому конкретно, водитель. Из-за проблем с английским его речь порой звучала загадочно. Вот и сейчас было не ясно, хотел ли он приободрить всех пассажиров без исключения, утверждая, что выше будет легче, или только состязавшегося с приятелем Борю, чей рост приближался к метру девяносто.

До открытия автобусного сообщения через заснеженные перевалы оставался по меньшей мере месяц, да и джипы из Манали в Лех только еще пробивали дорогу и стоили несусветно дорого. Вот мы и решили разделить расходы.

Кроме весельчака-водителя, в джипе ехало восемь человек. Сзади, в багажном отсеке, сидели трое: канадец Джим и немецкая пара, Рон и Моника — те самые молодожены, которые свой медовый месяц решили провести на курсах Випассаны. В лагере, как и положено, Рона немедленно увели на мужскую половину, а Монику — на женскую. На одиннадцатый день, когда закончились бесконечные медитации и было разрешено разговаривать, супруги, как сумасшедшие, бросились друг к другу и уже на ходу начали спорить.

— Ну что, съела? — кричал Рон. — Кто говорил, что я не высижу!

— Не ври, о тебе речи не было! — кричала в ответ Моника. — Я о себе говорила, а ты не верил!

Немцы и в джипе продолжали пикироваться, но уже вяло: накопленный за десять дней энтузиазм был изрядно подрастрачен, а чем еще, кроме спора, занять время, они, похоже, не знали.

Джим вел себя незаметно, и сказать о нем было нечего. Он работал инженером и выглядел соответствующим образом. Еще он занимал мало места, был молчалив и серьезен. Казалось, в нем постоянно происходит напряженная внутренняя работа. Выходил он из состояния погруженности в себя лишь затем, чтобы, увидев стадо пасущихся яков, сказать: «Ого, яки?! Нормально». Или, обнаружив в расщелине между горами несколько домиков, задумчиво заметить: «Надо же, и здесь жизнь…» Пожалуй, единственной особенностью Джима (да и то от него не зависящей) было то, что попутчики постоянно забывали, как его зовут, и называли то Джоном, то Джо, но он не обижался и спокойно поправлял: «Джим. Меня зовут Джим!»

Джима мы тоже подобрали на Випассане. Канадец и немцы, как и предписывали напутствия, полученные в центре, медитировали точно по часам. Условия для медитации на горной дороге были средние. Оборачиваясь, я видел три головы с закрытыми глазами, мотавшиеся из стороны в сторону и стукавшиеся то о потолок, а то и друг о друга. Медитирующих, похоже, это не смущало. Во всяком случае, глаз никто не открывал. Впрочем, после того как за окнами замелькали снежные пятна и Лёва с Борей начали блевать, трое сзади тоже как-то напряглись и посерьезнели. Рон вспомнил о том, что он врач-натуропат, и принялся отпаивать нью-йоркских «близнецов» какими-то ядовито-желтыми гомеопатическими таблетками. Жертвам горной болезни от них было мало проку, но Рону это занятие явно помогало: он чувствовал себя при деле.

Впереди рядом с водителем сидела московская пара — Аня и Веня. У Ани от высоты болела голова, а Веню мучил холод. Оба они почему-то считали, что это я убедил их, что наверху будет жарко, и поэтому Веня отправился в Гималаи в одной майке. То есть теплые вещи у него, конечно же, имелись, но — в рюкзаке. А тот вместе с остальным багажом ехал на крыше джипа под брезентовым тентом.

— Тент сильный молодец! — сказал водитель, зачем-то сделав круглые глаза, и передал Вене тонкое байковое одеяло, в которое тот безнадежно и кутался.

В Манали, перед самым отъездом, Аня с Веней купили упаковку «хаша», и в дороге Аня не раз намекала, что не мешало бы «курнуть».

— Что ж вы такие скучные-то?! — в конце концов не выдержала она.

В другое время нью-йоркские близнецы непременно бы откликнулись, но сейчас им было не до того. Что до остальных, то трое из багажного отсека мало того что были сторонниками здорового образа жизни, еще и не понимали по-русски. Веня же от холода не мог вымолвить ни слова и лишь изредка клацал зубами. Водитель был не в счет. Таким образом, Анино предложение активной поддержки не находило. Впрочем, и противники наркотиков имели в своем активе единственный голос. Голос этот принадлежал мне.

Причина для возражений у меня была достаточно веская: в пути мы должны были одолеть второй в мире по высоте дорожный перевал. 5328 метров — дело нешуточное! Не то чтобы я возводил в идеал чистоту спортивных достижений, скорее считал, что в горах гашиш повлияет на хрупкий девичий организм нежелательным образом, и наше без того не слишком радостное путешествие может закончиться совсем уж печально.

Как-то само получилось, что обязанности руководителя небольшой разношерстной группы легли на меня: я подбил отправиться в Лех канадца, немцев и москвичей («близнецов» мы встретили в пути из Дхарамсалы в Манали), я же договорился с хозяином джипа, наконец и по возрасту я был лет на пятнадцать старше остальных участников маршрута. Командовать у меня получалось ненатужно и естественно. Во всяком случае, мне так казалось.

— Нельзя, понимаешь! Хуже будет, — говорил я Ане в ответ на очередной вопль о «хаше».

— Хуже не будет, — упрямилась девушка, и я не знал, как следует реагировать на подобный полемический ход. Ее лицо было перекошено — гомеопатические таблетки помогали от головной боли не лучше, чем от тошноты.

Пока мы дискутировали о вреде потребления наркотиков в горах, сзади кто-то неестественно громко икнул — раз, другой — и следом раздался вопль Рона.

— Стоп, сто-о-оп! Шайзе… — кричал Рон, стараясь отодвинуться от Джима, которого рвало прямо на сиденье. «Стоп» относилось и к Джиму, и в особенности к водителю. Однако ни тот ни другой остановиться не имели никакой возможности. Ситуация была и в самом деле дерьмовая. Сидевшая с краю Моника безуспешно старалась открыть окошко, но окна в багажном отделении были плотно задраены. Водитель сделал несколько попыток сползти на обочину, но всякий раз пропасть оказывалась так близко, что в салоне повисал сдавленный вздох.

— Шива не любит! — сказал водитель и показал на тучу, нависшую над снежным хребтом, после чего выразительно посмотрел на меня. Он был редким для этого буддийского края шиваитом. А еще он никак не мог простить, что я заставил его выехать в три часа дня, вместо привычного для этого маршрута часа ночи. Туча была и в самом деле пугающая, но остановиться мешала вовсе не она, и тем более не Шива, а подпиравшая сзади колонна машин. Впрочем, и колонна впереди имела не меньшую длину. Мы болтались между ними, как вагон в железнодорожном составе, как бусина в ожерелье, как сосиска в бесконечной связке. И при этом в салоне стоял устойчивый запах рвоты. Полотно на этом участке было проложено шириной в один кузов, и в редких «карманах» стояли встречные автомобили в ожидании, когда мы проедем, чтобы рвануть вниз.

Здесь самое время рассказать о дороге из Манали в Лех. Начало и конец этого пятисоткилометрового маршрута по уровню лежат выше Уральских гор, а большая часть проходит на высоте Монблана и Эльбруса. Это, возможно, самая близкая к небу автомобильная трасса в мире! Действует она всего три месяца в году, когда на высокогорье тает снег. Дорога карабкается вверх до тех пор, пока почти на пяти тысячах метров не достигает плоскогорья; дальше уныло тянется в окружении шести- и семитысячников, чтобы в конце концов неподалеку от Леха пересечь знаменитый перевал Тангланг-Ла и начать спускаться. Прежде из Манали в Лех ездили по равнинной дороге, в объезд, через Кашмир, но из-за постоянных конфликтов с Пакистаном возник этот горный путь. И похож он больше на военную тропу, чем на автотрассу: на перевалах стоят посты, случается, проверяют документы, а среди джипов, везущих туристов, обязательно затешется колонна крытых брезентом армейских грузовиков.

За такой защитного цвета колонной мы и плелись в гору. Солнце медленно опускалось за соседний хребет и никак не могло окончательно спрятаться — в своем движении вверх мы мешали закату. И все же ночь взяла свое. Пока офицер с усами, похожими на двух сидящих в ракушках улиток, проверял на КПП наши документы, тени от земли поднялись по склонам гор до вершин, и в Дарчу мы въехали в полной темноте.

Поселок Дарча — самый высокий населенный пункт на трассе — осветил наш путь двумя тусклыми фонарями. Слева был придорожный буфет, куда я немедленно и направился за чаем. Справа — постоялый двор, где оказалось всего шесть свободных мест: для «близнецов» места не нашлось, и хозяин повел их селиться куда-то рядом. Часы на стене буфета показывали четверть двенадцатого. Чтобы добраться до Леха засветло, выезжать решили в три часа утра.

Я был слишком возбужден поездкой и никак не мог заснуть. Перед глазами мелькал бесконечный зигзаг ползущей вверх дороги. Без пятнадцати три сработал будильник, и, разбитый бессонницей, я отправился к джипу. Там происходило побоище: забравшийся на крышу водитель воевал с тентом. Обледеневшие под морозным ветром углы не желали отвязываться. Внизу стоял закутанный в одеяло Веня, почти утративший надежду получить свои теплые вещи, и безостановочно лязгал зубами. Изо рта у него вырывались густые клубы пара.

Поодиночке подтянулись Джим, Рон, Моника, Аня… Судя по лицам, все были одинаково не выспавшимися и раздраженными. Водителю наконец удалось добраться до Вениного рюкзака и спуститься на землю. Можно было ехать, если бы не отсутствие «близнецов». А главное, никто не знал, где их искать! Веня и Аня тихонько забрались в джип и, обнявшись, прикорнули. Моника занялась переупаковкой вещей. Джим и Рон пошли за чаем в буфет. Только я не находил себе места, отчего-то чувствуя ответственность за потерявшихся спутников. Я бродил и сдавленным шепотом звал потерявшихся товарищей. Все было напрасно.

Когда я вернулся, возле джипа полыхали страсти. Рон с Моникой бранились по-немецки. Заметив меня, Рон, не сбавляя тона, прокричал:

— Шайзе! Где твои уроды? Ждем еще пять минут и поехали!

Я отреагировал не сразу, и паузы оказалось достаточно, чтобы пропустить еще серию ударов. Теперь они были направлены непосредственно в меня.

— Что ты стоишь! Втравил всех в авантюру, а теперь в кусты?

Мне пришлось напрячься, чтобы не заехать Рону по физиономии. В маленьких круглых очках, с правильными чертами лица немец напоминал Джона Леннона и, следовательно, вызывал симпатию. На самом деле он принадлежал к тому отвратительному типу внешне мягких и интеллигентных людей, которые при первом удобном случае показывают себя склочниками и скандалистами.

Лёва с Борей возникли сами, без моего участия. Они шли хмурые и заспанные. Вряд ли «близнецы» и вообще проснулись бы среди ночи, если бы их по ошибке не разбудили, приняв за дорожных рабочих из Непала — у тех начиналась смена. Никто, включая Рона, не сказал пришедшим ни слова — все были слишком злы, чтобы разговаривать.

К рассвету, проехав еще два КПП и преодолев перевал Баралача-Ла, мы достигли плато. Перед нами, насколько хватало глаз, лежала пустыня, окруженная снежными пиками. Снег здесь встречался лишь изредка: его сдувало ветром к краям равнины. Желто-коричневая, а местами темная до синевы почва не служила приютом ни одному дереву, ни одному стебельку. Лишь изредка путь нам пересекало рваной рысцой перекати-поле, и взгляд, радостно уловивший постороннее движение, принимал прыгающий шар за неведомого зверька.

На высоте пять тысяч метров дыхание становилось работой. Чтобы нацедить нужный организму кислород, приходилось хватать ртом воздух куда чаще обычного. Я всмотрелся в лица спутников — теперь и остальные выглядели не лучше «близнецов». Бледные, с кругами под глазами, все пытались доспать в пути, но получалось плохо: джип непрерывно скакал на ухабах. Дорога была разбита, и ехать приходилось не быстрее тридцати километров в час. Особенно доставалось Монике. Она замотала голову шарфом и положила ее на локоть Рону. Лицо у нее было перекошено от боли.

То ли потому, что выехали среди ночи, то ли еще по какой-то причине, двигались мы в одиночестве. Поднимающееся из-за спины солнце вытягивало тень джипа на сотни метров. Казалось, гигантская такса бежит впереди нас и вынюхивает маршрут.

— Быстро хорошо! — сказал водитель и с тревогой махнул рукой по ходу движения. Впереди, закрывая вершины гор, висела туча. За ночь она стала еще тяжелее. Особенно зловещим казалось то, что в остальном небе не было ни облака.

— Дождь? — спросил Веня у водителя.

— Дождь, — горестно кивнул тот.

По мере приближения тучи, лицо водителя принимало все более испуганное выражение.

— Сухой дождь, — сказал он и закрыл все окна. И хотя солнце по-прежнему посылало нам вслед свои лучи, вокруг становилось все темнее. В конце концов водитель включил фары, а потом и вовсе остановил машину, достал из бардачка пластмассовую фигурку Шивы и принялся молиться. Лёва попытался спросить, почему не едем, но никто не ответил. Только Моника все громче стонала от головной боли.

Темнота обрушилась как-то разом, словно мы вошли в неосвещенную комнату и закрыли за собой дверь. И тотчас же раздался шлепок по тенту. А следом еще один, и еще. Звук был протяжнее и глуше, чем при обычном, пусть и сильном дожде. Не похоже это было и на резкие щелчки градин. Казалось, с неба падали и лопались от удара о землю десятки лягушек или медуз. На водителя было страшно смотреть. Он был бледен, мелко трясся и как заведенный молился по-своему. На меня же почему-то сильнее всего подействовало то, что стоявшая перед ним фигурка бога-разрушителя сияла хорошо различимым в сумраке ровным светом. В тот момент даже мысли не возникло, что в ней может быть батарейка. Более того, кажется, я вполне готов был допустить, что необычный шторм — дело рук Шивы. Впрочем, опережая течение рассказа, скажу: я и сейчас точно не знаю, что это было. Из-за редкости явления в путеводителях о нем нет ни слова, а жители Леха лишь удивленно качали головами, то ли не веря моему рассказу, то ли поражаясь тому, что нам довелось пережить. И лишь в самом старом ладакхском монастыре Ламаюру я узнал, что упоминание о сухом дожде встречается в древних тибетских книгах. Но все это было потом. А сейчас мы стояли посреди пустыни, словно в первый день творения, и земля была безвидна и пуста.

Свет фар утыкался в стену клубящегося мрака. Шлепки раздавались все чаще, но на ветровом стекле не было ни малейшего следа воды. Лишь от земли ритмично поднимались столбики пыли. И я вдруг поймал себя на том, что испытываю неодолимое желание выйти и посмотреть, что происходит снаружи. Но прежде чем я успел что-либо сделать, в багажном отделении началась возня. Рон бился в истерике. Он кричал, что Моника умирает и ей нужен свежий воздух. Лицо девушки и в самом деле выглядело неживым. До меня вдруг дошло, как тихо было в машине до этой минуты. Немец, лишенный возможности выйти, попытался перевалиться на наше сиденье, но на нем повис Джим, а Лёва и Боря, развернувшись, принялись дубасить его с таким остервенением, словно знали о том, что произошло в Дарче. Истерика, перекинувшись от Рона, овладела остальными. Водитель начал стучать кулаками в грудь. Веня вцепился в него, требуя, чтобы тот взял себя в руки. Но и сам Веня выглядел не лучше: от ярости у него сузились глаза и набухла жила на лбу. У меня внутри тоже все кипело, и я с трудом сдерживался, чтобы не влезть драку, — мне были одинаково противны и «близнецы», и Рон. Но поднимавшаяся злоба нашла иной выход: неожиданно для себя я прижал ладони к вискам и закричал. Похоже, сам же я первым и испугался этого крика. В наступившей тишине буднично и скучно лязгнула дверца — Аня вышла наружу. Мы не заметили, как кончился дождь. Вместе с тем быстро становилось светлее.

Поодиночке все, кроме водителя, вылезли из джипа. Индиец еще какое-то время неподвижно сидел, уронив голову на руль. Впереди лежала все та же дорога, упиравшаяся у горизонта в цепь снежных гор, а за спиной висела туча, проползшая над нами, как танк над траншеей. Но угроза исчезла — теперь это было обычное темное облако, которое с каждой минутой светлело и уменьшалось.

Участники путешествия молча бродили неподалеку от машины, стараясь, чтобы не только пути, но и взгляды их не пересекались. Повсюду виднелись холмики земли, похожие на вулканы с погасшими кратерами. Ничего, кроме них, не напоминало о только что прошедшем «дожде без воды». А вскоре под ветром исчезли и они.

Печальным следствием пережитого катаклизма стало то, что закрепленная под тентом тридцатилитровая канистра опрокинулась, и бензин вытек, насквозь пропитав лежавший на крыше багаж. Минут двадцать водитель разбирал тент и перекладывал вещи. Потом слез и, ни слова не говоря, завел мотор. Чтобы добраться до Леха, нужно было добыть по меньшей мере двадцать литров бензина.

Мы ехали молча — кажется, после того как я закричал, никто не сказал ни слова. Джип по-прежнему бросало на рытвинах. Теперь уже Моника держала голову Рона у себя на коленях и тихонько ее гладила. На лбу у него виднелась изрядная ссадина. После очередной ямы водитель ударил по тормозам, выскочил наружу и, став по-собачьи на четвереньки, вырвал прямо на обочину. По-собачьи же ногой подгреб песок и прикрыл им следы своей слабости. Вернулся он совсем уже потерянный.

— Манали — Лех, Лех — Манали, Манали — Лех. Три раза не спал, — тихо сказал водитель, и мне стало его жалко. Но ни я, никто другой не сказал ни слова ободрения. Так и поехали дальше.

Вскоре мы добрались до Сарчу. Палаточный лагерь, где обычно ночуют туристические группы, был виден издалека. На мачтах перед шатрами на ветру развевались пестрые флаги. Водитель поставил джип на стоянку, и все разбрелись по разным забегаловкам: группа безнадежно распалась. «Близнецы» ушли вдвоем, канадец держался то ли вместе с немцами, то ли сам по себе, я оказался в компании с москвичами. Надо было как-то доехать до Леха, не разругавшись окончательно.

После обеда мы устроились на скамейке перед шатром, и Аня вопросительно посмотрела на меня. Можно было этого уже не делать — нет группы, нет и руководителя. Но она спросила у меня разрешения, и я кивнул. Аня быстро набила чулум, украшенный тибетским орнаментом, раскурила и передала Вене, а тот мне. Чулум гулял по кругу. Мы были так поглощены процессом, что не заметили, как подошли «близнецы» и молча уселись рядом. А вскоре — и это было уж совсем удивительным! — возникли немцы с Джимом, и Рон пробормотал, что ему, как натуропату, необходимо опробовать действие «хаша» на себе. И только водитель ходил от машины к машине, пока не достал нужный бензин. На нем мы и доехали безо всяких приключений до столицы Ладакха.

На четвертый день пребывания в Лехе я отправился за сотню километров в монастырь Ламаюру. Мне удалось пристроиться к экскурсии, но она оказалась настолько скучной, что я не только покинул группу, но и сбежал из ритуального зала, решив вернуться, когда там никого не будет. Гуляя по монастырю, я сначала оказался на кухне с расставленной по полкам глиняной посудой и потемневшими от времени латунными чайниками, потом попал в комнату, где лежал больной монах, а в конце концов забрел в школу.

Я остановился на краю метра на три утопленного в землю квадратного дворика. Мальчики в красных монашеских одеждах, сидя на каменном полу, писали на деревянных дощечках под диктовку учителя. Они точно так же, как дети в остальном мире, высовывали языки, закусывали губы и наклоняли набок головы, словно от этого зависело качество письма.

«Это ли не лучшее доказательство, что все мы произошли от одной обезьяны или от одного бога!» — подумал я и почему-то обрадовался этой нехитрой мысли.

Учитель стоял ко мне спиной, и я, чувствуя некоторую неловкость от подглядывания, негромко кашлянул. Он обернулся и сделал приглашающий жест. Слева от меня вниз вели ступеньки. Пока я спускался, учитель объявил перерыв, и мальчики, бросившись к лестнице, застыли по обеим ее сторонам. Глаза их горели любопытством. Несмотря на популярность Ламаюру среди туристов, в школу, судя по всему, посторонние забредали нечасто.

Учителю было тридцать лет. Из них двадцать три он прожил в монастырях и буддийских школах. По-английски он говорил без ошибок, но так медленно, словно каждую фразу сперва проговаривал про себя.

— Ищете старый храм? — спросил он.

Я кивнул, хотя на самом деле ничего не искал. В путеводителе о храме одиннадцатого века было написано буквально два слова, а встреченные на экскурсии эстонцы сказали, что здание находится в таком состоянии, что монастырское начальство почло за лучшее повесить на двери чуть ли не амбарный замок.

Учитель подозвал одного из мальчиков и что-то сказал ему, после чего тот сразу убежал.

— Подождете минуту? Лама вас проводит. — обратился он ко мне.

За трогательным обращением «лама» к семи-или восьмилетнему ребенку мне почудилась такая нежность, что я даже не удивился тому, что мне покажут храм.

— Почему вы назвали мальчика ламой? — Я не сумел сдержать свое любопытство.

— Ламами мы называем самых святых и образованных монахов, — серьезно сказал учитель. — Образованными они станут со временем, а святые они и сами по себе. А еще в этом — надежда, что когда-нибудь из них и в самом деле вырастут ламы.

Я выглядел таким растерянным, что монах улыбнулся и спросил:

— Вас разве не так учили?

Как нас учили, я рассказать не успел — вернулся мальчик, в руке он держал огромный ключ. «Значит, и впрямь на амбарном замке», — подумал я, и мы отправились вверх по лестнице.

Крошечный храм выглядел заброшенным и давным-давно требующим реставрации. С потолка тянулись следы дождевых струй, превращавшие когда-то яркую настенную роспись в грязные, набухшие сыростью пятна. Через дыры в крыше падало несколько солнечных лучей, позволявших рассмотреть внутренности храма. Посреди комнаты стояли скульптурные изображения великого учителя тибетцев Падмасамбхавы и еще каких-то неизвестных мне святых. Дальше возвышалось одиннадцатиголовая статуя бодхисатвы сострадания Авалокитешвары. Стена за ней была оформлена в виде полукруга с тысячей рук, обращенных ладонями наружу. На каждой ладони был нарисован глаз.

— Ченрезиг, — сказал мальчик, наблюдавший за тем, как я рассматриваю скульптуру. Так зовут бодхисатву тибетцы. Я обернулся и вздрогнул: мой провожатый стоял у меня за спиной с ритуальной маской на лице. Ему, не знавшему английского, хотелось хоть как-то привлечь мое внимание. Маска изображала то ли быка, то ли какое-то другое животное с обломанными рогами, и мальчик, сделавшийся вмиг похожим на Минотавра, издавал из-под нее утробные звуки. Мне стало не по себе. С четырех сторон были полинявшие стены с сюжетами из незнакомой жизни, невиданные многорукие существа стояли в метре от меня, неведомое животное в упор смотрело мне в глаза через огромные пустые глазницы. И сам я — немолодой, но по-прежнему любопытный до всего человек — казался очутившимся в чужом мире ребенком, что трогает предметы, которые ни в коем случае нельзя трогать, и не понимает, с какими опасностями сейчас столкнется. От этого было и страшно, и сладко одновременно.

А потом мальчик приподнял маску и совсем по-детски начал ковырять в носу. Мне стало смешно, и морок растаял. Уже собираясь уходить из храма, я заметил вход в соседнее помещение. Там крыша была целее, и света, соответственно, меньше. Я зажег стоявшую перед Авалокитешварой свечу и вошел в темноту. Комната напоминала пенал, с одной стороны которого стояли совсем уже жуткие скульптуры с оскаленными зубами и мечами в руках, а с другой стороны тянулась голая стена с изображениями двух скелетов. Я стоял со свечой в руке, не в силах сдвинуться с места. Но не скелеты были тому причиной! На третьей, торцевой стене виднелось еще одно изображение. На нем были нарисованы десятки кратеров. Их ряды уходили к горизонту, туда, где угадывалась цепь теряющихся в тумане гор. Это был тот самый пейзаж, который я увидел после окончания сухого дождя. Даже горы казались теми же.

Я был так погружен в рассматривание картины, что не заметил, как в храм вошел учитель. Он подошел и, стоя за моей спиной, негромко произнес:

— Сухой дождь. Слезы Авалокитешвары…

Когда мы вышли из храма, я описал ему черную тучу над горным плато и все, что произошло с нами дальше.

— Что ж, вам будет о чем рассказать вашим детям, — сказал он, выслушав мою историю. — Немногие из жителей Ладакха могут похвастаться тем, что видели сухой дождь. Это плач бодхисатвы сострадания по человеческим душам, не способным выбраться из круга сансары.

И дальше он рассказал об Авалокитешваре — о его сходстве с Христом, о разбившемся на одиннадцать осколков сердце бодхисатвы и рождении из последней слезы богини-спасительницы Тары.

— Почему из последней? — спросил я.

— У него не осталось слез, — просто ответил учитель.

Наверное, такое объяснение меня устроило не до конца.

— Красивая легенда, — не очень уверенно сказал я и задал самый глупый из возможных вопросов: — А что происходит во время сухого дождя на самом деле?

— На самом деле… — повторил учитель. — Говорят про какие-то пространственные аномалии, про возникающие как результат вакуумные сферы. В Гималаях и вообще много странного. Но об этом вам лучше спросить кого-нибудь другого. Мне пора! — Мой собеседник неожиданно резко завершил разговор и, поклонившись по-восточному, пошел назад к школе. Я провожал его взглядом, пока он не скрылся за углом. Возникшее было воспоминание о собственных школьных годах я немедленно и безжалостно прогнал.

На выходе из монастыря я увидел Рона и Монику. Мне с трудом удалось подавить желание броситься им навстречу. Вместо этого, поравнявшись, мы молча кивнули друг другу и пошли дальше каждый в свою сторону, чтобы, скорее всего, никогда больше не встретиться.

От памятной поездки из Манали в Лех у меня осталась фотография. Мы ввосьмером стоим, обнявшись, на перевале Тангланг-Ла. Под нами, как следует из таблички, пропасть в 17780 футов. Несмотря на пронизывающий ветер, лица у всех совершенно блаженные. «Хаш» помог забыть о внутренних неурядицах и внешних бурях и на время сделал нас если не друзьями, то веселыми попутчиками. Было это простым совпадением или гашиш и в самом деле помогает справиться с горной болезнью, не знаю, но так или иначе дальше никого из участников поездки не укачивало. Головные боли тоже прошли. В укуренном состоянии все вели себя дружелюбнее и веселее. А Джим к тому же оказался отличным рассказчиком. Неожиданно для всех канадец прочел целую лекцию о яках и их потомстве при скрещивании с коровами, самых милых представителях фауны высокогорья — дзо. Джим произносил «дзо-о-о» и смеялся. А чтобы мы могли лучше представить этих необычных животных, он горбился и забавно крутил головой, пальцами изображая кривые рога.

«Хаш» работал почти до Леха. Действуй он и дальше, остались бы мы еще минимум неделю неразлучны в нашем открытии Ладакха! Но в Лехе действие дури закончилось, и мы немедленно разругались по поводу того, сколько чаевых следует дать водителю. Впрочем, это можно было отнести и к тому, что столица Ладакха сама находится на высоте 3600 метров. Что, согласитесь, совсем не мало.

 

Глава 23

«Вот ты и улетел!»

Пангонг-Тсо

По дороге к озеру Пангонг на перевале Чанг-Ла рядом с воинским постом находится самый высокий в мире — 5289 метров! — туалет. Дорога считается стратегической (не из-за туалета, конечно, а из-за того, что ведет к границе с Китаем), нешуточно охраняется и в отличие от других высокогорных дорог Ладакха открыта для транспорта круглый год.

Когда-то озеро Пангонг — одно из самых больших в Азии — было частью Тибета, теперь три четверти его длины находится на китайских территориях. Заезжать можно вдоль берега лишь на глубину семи километров, дальше пограничные посты. И всё. Ни селений, ни людей. Только вода и горы.

— Джулэй! — повторил я приветствие погромче и на всякий случай еще раз постучал в полуприкрытую дверь.

Где-то в доме послышались шаги, а затем и ответное «джулэй». В проеме возникла старуха с ребенком на руках.

— Можно переночевать? — спросил я по-английски.

Вместо ответа старуха прокричала что-то в глубину дома, оттуда раздался шум, и вскоре в дверях показалась сначала голова, а затем и ее хозяин.

— Джулэй, — повторил я еще раз ладакхское «здрасте» и получил в ответ фразу на вполне приличном английском:

— У полной луны тридцать три здрасте.

Старик выглядел не более нормально, чем его речь. На одной ноге у него была кроссовка, на другой — тапок. Выше шли штаны с ширинкой без единой пуговицы и старый домотканый свитер. Старик стоял в дверях и улыбался. И улыбка выдавала его безумие больше, чем одежда. Он кривлялся, как ребенок, выставляя напоказ зубы и щуря глаза.

— У вас есть свободные комнаты? — спросил я, ни на что не надеясь.

— Конечно, — сказал старик, продолжая строить рожи. — Третий этаж пустой!

Он явно над нами издевался — разговор шел на пороге видавшего виды двухэтажного дома, одиноко стоявшего у подножья горы. Из четырех видневшихся на берегу озера домов этот был последним. Вместе с разговором с безумным стариком исчезала надежда на нормальный ночлег.

— Стоило переться шесть часов, чтобы тут же отправиться назад в Лех! — недовольно бросил Том. Все это время англичанин молча стоял рядом. Позади в джипе остались еще двое наших спутников, Пит и Гарри. Как нормальные австралийцы, они были изрядно ленивы и предоставили вести переговоры нам с Томом. Где ночевать, их так же мало волновало, как и все прочее — когда обедать, куда ехать и что смотреть. По сути, им и озеро было «по барабану»! Всю дорогу они наяривали в две гитары регги и были так поглощены игрой, что не замечали происходящего вокруг. В ста метрах от джипа лежало Пангонг-Тсо — самое красивое из когда-либо виденных мной озер. А из джипа доносилось задорное попурри из мелодий великого растамана.

Озеро Пангонг — это узкая соленая ванна на высоте четырех с лишним километров на краю света! Чтобы сюда добраться, надо получить специальный пропуск, пересечь занесенный снегом пятикилометровый перевал Чанг-Ла, проехать пять военных постов… И вот, преодолев все это, мы должны уезжать несолоно хлебавши!

— Дедушка! — исторг я из себя вопль, словно хозяин был не сумасшедшим, а глухим. — Где здесь можно заночевать?

— Везде, — сказал улыбающийся старик и обвел рукой окрестности.

Я с трудом подавил желание как следует потрясти его. Том, выругавшись, развернулся и направился к джипу. И в этот момент из-за угла дома вышла молодая женщина. Ее одежда была в козьем пуху, в руках она несла невесть как попавшую в эту глухомань картонную коробку из-под телевизора «Сони», до краев наполненную тем же пухом.

— Можете остаться на ночь, — сказала молодая хозяйка таким тоном, словно это ее я спросил о ночлеге. Она поставила коробку у дверей и пошла показывать нам комнату в сарае по соседству.

Озеро было узким и длинным. Зажатое между двух хребтов, оно тянулось на сто тридцать километров вглубь Тибета. Горы на противоположном берегу смотрелись присыпанным снегом песчаным карьером, а соленая вода — памятным с уроков химии раствором медного купороса. Сходство подкреплялось абсолютной прозрачностью и безжизненностью глубин: ни растений, ни рыб видно не было. Я опустил ногу и тотчас же выдернул: вода была ледяной, купаться расхотелось.

Склоны с нашей стороны были едва тронуты вечерней тенью, но казались темнее из-за множества загонов для коз. Плоские, уложенные друг на друга камни выстраивались в изгороди, а те на сотни метров в одну и в другую сторону от дома делили землю на квадраты. Внутри пряталась темнота. От берега к дому между загонами шла дорога.

Ко времени нашего приезда козы были загнаны в яму за домом и жалобно блеяли. Сейчас их голоса соперничали со звуком гитар, несшимся из сарая. Из-за одних только этих коз стоило переваливать через снежные хребты и проделывать многочасовой путь! Животные были столь изящны, что я надолго застыл у каменной ограды, наблюдая за ними. Пышная шерсть делала коз крупнее тех, что встречаются в среднерусской полосе. Их головы были украшены длинными — у одних кривыми, у других закрученными в спираль — рогами, придававшими глупым мордам характерное надменное выражение. Козы сгрудились в углу, а женщины — старуха, ее дочь и еще одна незнакомая индианка — по одной выхватывали их за рога и, резко крутанув, чисто борцовским приемом укладывали на бок. Потом, собрав пальцы в щепоть, мелкими движениями выщипывали пух на горле и складывали его в отдельную коробку. Когда с нежнейшим сырьем для пашмины было покончено, наступала очередь прочей шерсти. Женщины брали металлические расчески и, не церемонясь, проходились вдоль всего тела, выдирая клочья более дешевого пуха. Вот в эти-то моменты драгоценные кашмирские козы и блеяли особенно жалобно.

Тем временем гитарный бой изменился. Я прислушался: казалось, ребенок в отсутствие взрослых добрался до инструмента и вначале робко, а потом все смелее дергает струны. По временам из сарая раздавался дружный хохот.

Я поймал себя на том, что испытываю к спутникам скрытую неприязнь. Жить в окружении людей, которые в два раза моложе тебя, с одной стороны, полезно — это стимулирует и порой позволяет забывать о собственном возрасте. С другой стороны — утомительно. Я, похоже, переживал вторую стадию: меня раздражали и гитары, и корявый австралийский акцент, и незнакомый сленг. Но больше всего угнетала моя собственная реакция на все это! Точно так же злились родители, глядя на чужие им приметы моей юности. По опыту я знал, что, если в такой момент ничего не предпринять и дать настроению овладеть тобой, можно и вовсе потерять контакт: вторично эти дурацкие двадцатилетки в компанию просто не пустят!

Я сделал несколько глубоких вдохов, растянул губы в натужной улыбке и отправился в сарай. Свет почти не проникал через крошечное окошко, и внутри было уже совсем темно. В дальнем углу, там, где хозяйка бросила тюфяки и устроила нам ночлег, горела свеча. Пламя дрожало, и в его отблесках по стенам и потолку гуляли тени. Через минуту, когда глаза привыкли к темноте, я разглядел сидящих с трех сторон от ящика со свечой Пита, Гарри и Тома. С четвертой, спиной ко мне, пристроился сумасшедший старик. В руках он держал гитару и, ритмично ударяя по струнам, время от времени что-то выкрикивал. При этом остальные трое давились от смеха. На ящике, кроме свечи, стояла уже почти пустая бутылка индийского рома «Олд монк». Гарри сделал мне знак, и я присел рядом с ним.

— …а девушки ходят на каблуках, как вы достанете до них босиком? — Бум-бум! — И каждая в трусиках, как письмо в конверте. Ну-ка, прочтите мне, что они пишут! — Бум-бум!

Старик нес галиматью, которая в другое время могла бы и мне показаться забавной. Но сейчас я с отвращением смотрел на его закинутое к потолку лицо, где вместо глаз в узких щелках виднелись белки.

Ужинать нас позвали в дом. Перед каждым поставили тарелку с лепешками-чапати и рисом и чашку курда из козьего молока. Еще был густой тибетский чай. Весь первый этаж занимал зал с плитой в углу. Готовила старуха, молодая подносила еду. Пол был покрыт ковром с черным рисунком по бордовому полю. На нем мы и устроились. Сумасшедший старик присел было с краю, возле Тома, но тотчас же, словно что-то вспомнив, поднялся и прошаркал сквозь кухню дальше в дом.

С наступлением темноты снаружи резко похолодало. Я сидел неподалеку от двери и чувствовал, как дует из щели. Внезапно единственная лампочка, освещавшая зал, потеряв полнакала, заморгала, вспыхнула и наконец окончательно погасла. Сполохи огня из печи придавали женским лицам неестественную резкость: узкоглазые и скуластые, сейчас они выглядели еще более узкоглазыми и скуластыми.

«Инопланетяне», — подумал я. В этом забытом богом уголке земли им не надо было маскироваться и показывать, что они такие же, как все. Их цивилизация всего-то и имела общего с нашей — коробку из-под телевизора «Сони», которую женщины приспособили, чтобы так же, как тысячи лет назад, носить козий пух. Белая раса наступала, а они вежливо освобождали дорогу, не желая участвовать в общем движении, в том, что мы когда-то назвали прогрессом. «Так и загоним их назад, в Шамбалу, откуда они выйдут вместе со своим последним, двадцать пятым королем, перед гневным сиянием которого померкнет Солнце. И на что нам тогда эта „Сони“?»

Мать что-то сказала дочери, та ушла в глубину дома. Вскоре оттуда появился сумасшедший старик и, бубня, проследовал наружу. Из двери в комнату хлынул холод, а вместе с ним в проеме на мгновенье показалась полная луна. Она висела, едва касаясь хребта и заливая песчаный склон серебристым светом. К дому через озеро тянулась лунная дорожка.

Прошло минут пятнадцать-двадцать, и все повторилось в обратном порядке: открылась входная дверь, в проеме возник клуб пара и следом вошел старик. В руке он держал лампочку. Похоже, ходил он за ней куда-то к соседям. Потолки в доме были настолько низкими, что старику даже не нужно было забираться на табуретку, чтобы дотянуться до патрона. Он просто поднял руки, и зажегся свет. После этого старик повернулся ко мне и, словно желая подразнить, повертел перегоревшей лампочкой.

— Кому нужна лампочка без света? Одни ее закопают с почестями, другие — бросят в огонь. — Безумец скалился в отвратительной улыбке. — А свет — вот он! И что ему сделается?

Мне стало не по себе: для сумасшедшего старик выражался куда как заковыристо! Но еще сильнее подействовало то, что он явно подсматривал за мной из-под век, словно желал проверить, уловил я скрытый смысл или нет. От этого взгляда по спине у меня пополз нехороший холодок, и я поспешно отвернулся.

Старик был мне непонятен и противен, и, похоже, это чувствовал. Если добавить неприязнь, которую я испытывал к австралийцам, то можно было наверняка сказать, что у меня начинался очередной приступ мизантропии. Хотелось побыть одному. С ужином было покончено, и я, поблагодарив женщин, начал собираться. Следом поднялись мои спутники. Гарри, подхватив гитару, предложил взять бутылку рома и посидеть на берегу озера.

— У него их с собой полдюжины! — громогласно сообщил Пит и ткнул Гарри кулаком в бок. Оба расхохотались. Том не видел разницы, что делать, а я почти радостно отказался: можно было посидеть в сарае в одиночестве и постараться привести в порядок растрепанные нервы.

Я вышел за порог и застыл в изумлении — пейзаж был красив и безжизнен, как голограмма. Полная луна, зависнув над хребтом, посылала на землю странный зеленоватый свет, и от него пространство вокруг напоминало озерное дно в сумерках. Кроме меня и трех моих спутников, в этом мире не было ни одной живой души — ни птицы, ни зверя, ни человека. Даже такие громкие еще недавно голоса коз растворились в опустившейся тишине! Пока я стоял завороженный, где-то метрах в ста, на берегу озера, грянули гитары, а следом донесся беспардонный австралийский дуэт. Я чертыхнулся и поспешил в сторону сарая.

Я не стал зажигать свечу и уснул, судя по всему, моментально. Так же, разом, и проснулся. Сон мой был вряд ли долгим — австралийцы с англичанином еще не вернулись. В сарае было темно, но не так, как вечером: в лунном свете, проникающем сквозь крошечное окошко, привыкшие к мраку глаза легко различали отдельные предметы. На стене справа от мешков с шерстью (из таких же мешков были сделаны наши постели) висела утварь для ухода за козами. Ближе ко мне стояло деревянное колесо, отдаленно напоминавшее прялку. Впрочем, я не был уверен в его назначении. За ним, неподалеку от входа, к стене был прислонен массивный шкаф с приоткрытой дверцей. Косой лунный луч падал из окна на боковую стенку. Мне вдруг показалось, что за дверцей прячется отвратительный старик. Чем дольше я всматривался в темноту, тем отчетливей видел освещенное луной плечо и клок седых волос, подрагивающих от беззвучного смеха. И, как я ни старался, не мог отвести взгляд.

Так оставленный в темной комнате ребенок весь превращается в глаза и уши: стул кажется ставшим на четвереньки черным человеком, а рояль — огромным и тоже черным гробом. Господи, как же страшно одному в темноте! Но проходит минута-другая, и ребенок привыкает и к незнакомцу на четвереньках, и к гробу — пусть себе стоят, лишь бы не двигались! Да и не до них сейчас: из коридора слышны ритмичные глухие шаги и стук палки по паркету. Шаги медленно — так медленно, что за это время можно пройти двадцать, нет, сто коридоров! — приближаются к двери. И зажимаешь рот руками, и сердце готово разорваться от ужаса, и глаза смотрят на дверь, на щель — не стала ли шире? — и губы шепчут: мамочка, мамочка!

Неведомое вызывает ужас в любом возрасте, но взрослому легче: у него есть так называемый здравый смысл. На дне самой жуткой жути здравомыслие дергает за рукав и говорит, что в комнате нет и быть не может ни человека, ни гроба. А что есть? Есть приметы параллельной реальности — утлом ли, гранью ли прорывающей тончайшую пряжу ночи и выглядывающей незнакомыми ликами из знакомых предметов. Но об этом здравый смысл ничего не знает. Что такое эта параллельная реальность? Какое отношение она имеет к безумцу в шкафу? Почему пальцы не слушаются, и я не могу достать спичку из коробка, чтобы зажечь свечу?!

Когда наконец мне удалось запалить фитиль, плечо, как и следовало ожидать, оказалось висящим на гвозде пальто, а клок волос — пучком то ли шерсти, то ли пакли. Можно было спокойно укладываться, но тревога не проходила. Я приподнялся на локте и всматривался в дрожащие на стенах тени, вслушивался в шумы и шорохи, долетающие снаружи. Раз возникнув, образ безумного старика не хотел уходить. Я отлично понимал, что все мое беспокойство по его поводу, все подозрения в том, что он куда нормальнее, чем хочет показаться, основывались всего на нескольких фразах. «Мало ли что мог случайно сболтнуть сумасшедший!» — пытался я убедить самого себя, но это плохо помогало. И я продолжал вслушиваться в то, что происходит вокруг меня.

Я не сразу уловил тот звук. Он звенел на такой высоте, на таком пределе слышимости, что, даже уже однажды обнаружив, поймать его вторично было непросто. Он был так же неверен, как звон в ухе, и так же далек. И вот, несмотря на слабость и призрачность, именно этот звук не давал мне уснуть и заставлял в напряжении вслушиваться.

Вскоре в сарай вернулись мои спутники. Впервые за вечер при их появлении я не почувствовал раздражения. Были они навеселе, но австралийцы пришли с зачехленными гитарами и разговаривали вполголоса. Впрочем, увидев, что я не сплю, они перестали сдерживаться.

Разговор шел о каком-то музыканте и о его женщинах. Поняв, что быстро уснуть не удастся, я вышел из сарая и немедленно вновь услышал тот звук. Здесь, вне стен, он был и громче, и отчетливей. Казалось, кто-то на берегу озера выводит на флейте-пикколо негромкую монотонную мелодию.

Судя по луне, было около девяти. Я зашел за угол сарая — другого туалета в округе не было, но в смущении замер: под навесом в нескольких метрах от меня стояла молодая хозяйка и убирала в мешки развешанную днем для просушки шерсть. Я поздоровался и присел на скамейку рядом с навесом.

— Это что — флейта? — спросил я первое, что пришло в голову, и махнул рукой в сторону озера.

Женщина, не прекращая работы, ответила:

— Дядя играет. Вы его не бойтесь! Он не злой, просто при такой луне ему становится хуже.

— Он у вас странный, — сказал я, радуясь неожиданному разговору.

— Это у него после лагерей.

— Лагерей? — переспросил я, подумав, что ослышался.

— Его держали четыре года за колючей проволокой. После того как в тысяча девятьсот пятидесятом году китайцы захватили Тибет, многих монахов убили, остальных пораскидали по лагерям и тюрьмам.

К своему стыду, я почти ничего не знал о злоключениях тибетцев. И, надо сказать, полгода, проведенные в Индии, знаний не добавили. Нет, мне, конечно, было известно о том, что через девять лет после китайского вторжения Далай-лама бежал из своего дворца Потала на север Индии, в Дхарамсалу, и что за ним последовали десятки тысяч жителей горной страны. Но прежде мне никогда не доводилось встречать человека, прошедшего китайские концлагеря!

— Дядю Тобгяла схватили на перевале, когда семья уходила из Лхасы. Он подвернул ногу и не мог идти. Пока накладывали повязку, появились китайские пограничники — врача застрелили, а дядю пытали: искали информацию о монастыре, где он жил и учился. Но какие секреты могли быть известны одиннадцатилетнему мальчику!

Санму, так звали мою собеседницу, рассказывала историю своей семьи. А я, слушая об ужасах, через которые прошел старик-тибетец, думал о своем.

Вот все и объяснилось — и сумасшествие, и загадочная речь!

Стыдно признаться, но сочувствие во мне соседствовало с негромкой радостью. Все оказалось и трагичнее, и проще. Ни к чему было прибегать к мистике, чтобы объяснить замысловатые фразы сошедшего с ума монаха!

— Когда умер отец, дядя помогал маме нас с братом воспитывать. Если бы не он, мы бы отсюда не выбрались. Я вообще-то в Дели работаю, в библиотеке, просто отпуск сейчас, а брат — военный, — закончила свой рассказ Санму. Наступила пауза. Ветер дул со стороны озера, и от этого казалось, что флейта звучит где-то совсем близко.

— Красиво играет! — сказал я, и женщина кивнула в ответ.

— В обычные дни он флейту в руки не берет. А в полнолуние до рассвета сидит на берегу и дудит. Придумал, что он — гандхарва, и пытается всех в этом убедить.

— Кто-кто? — не понял я.

— Так называют небесных музыкантов. Если человек неправильно умирает, то гандхарва захватывает его сознание и превращает в один-единственный звук в мелодии на своей флейте.

Я хотел было спросить, что значит умирать неправильно, но женщина махнула рукой — мол, поздно уже — и, пожелав спокойной ночи, скрылась в доме. Я же пристроился у стены сарая и наконец избавился от доставлявшего мне столько неудобств тибетского чая.

После пережитых страхов и разговора с Санму сна не было ни в одном глазу. Я обогнул сарай и направился к озеру: хотелось хоть издали взглянуть на безумного флейтиста.

Каменные ограды загонов мерцали отраженным светом. Выступившая на прибрежном песке соль казалась снегом и делала пейзаж совсем уже фантастическим. Луна была неспокойной: на фоне яркого диска бежала череда облаков, и тени на небе рождали дымку в озерной воде.

На берегу спиной ко мне, как цапля, на одной ноге стоял старик и играл на флейте-бансури, а вокруг него лежали козы. Двадцать, а то и тридцать потрясающе красивых кашмирских коз!

Я присел на камень метрах в десяти от старого тибетца. Уверен, подойди я ближе — и тогда музыкант не обратил бы на меня внимания. Он находился в глубоком трансе. Глаза его были закрыты, лицо обращено к луне, а тело, хоть он и стоял в позе «дерева» с вжатой стопой одной ноги в бедро другой, оставалось совершенно неподвижным. В таком положении старик умудрялся безошибочно выдувать тягучую, словно разлитую по поверхности озера, мелодию. И не было на его лице ни безумия, ни кривляния. Как камни вокруг, как склоны гор, лицо старика ничего не выражало. Я вспомнил рассказ Санму о плененных гандхарвой душах, превращенных в звуки флейты. И второй раз за день возникла мысль, что тибетцы — инопланетяне. Кто еще мог придумать такое?!

Теперь я не испытывал к несчастному безумцу ни отвращения, ни жалости, но с удивлением наблюдал за ним самим и за его слушательницами. Козы лежали с поднятыми головами и неотрывно смотрели на флейту. Казалось, они были готовы последовать за музыкантом куда угодно, хоть бы и в ледяную воду высокогорного озера. «Как крысы за крысоловом, — подумал я. — Или как дети…»

В этот момент крупная коза с треугольным пятном на лбу, напоминающим полуостров Индостан, повернула голову и внимательно посмотрела мне в глаза. Не отводя взгляда, встала на ноги и, словно желая укрепить меня в возникшей догадке, отправилась к воде. Постояла у самой ее кромки и, как ни в чем не бывало, пошла по зеркальной поверхности, аккуратно переставляя тонкие ноги — с одного лунного «зайчика» на другой, с одного на другой. Следом за ней потянулись и остальные козы. Их копыта разбивали луну на жидкие осколки, и те, перекатываясь, как ртуть, тянулись друг к другу, сливались в лужицы побольше, пока в какой-то момент не превратились в огромный сияющий, не оставляющий места темноте свет.

«С Индией надо кончать, иначе можно сойти с ума», — так думал я, лежа на мешках с овечьей шерстью и уставив взгляд в потолок. Как ни старался, я не мог вспомнить, каким образом добрался ночью от берега до сарая. Да и был ли тот поход на озеро?! Пытаясь нащупать, где кончалась явь и начинался сон, я шаг за шагом восстанавливал события вчерашнего вечера — с выходом из дома после ужина, страхами в сумеречном сарае, возвращением спутников после прогулки, разговором с молодой женщиной и, наконец, походом на звук флейты на берег озера. Где-то на этом пути была трещина, разделявшая два мира. Каким-то неведомым образом вчера ночью я перемахнул через нее, не заметив.

Было совершенно ясно, что бродившие по воде козы относились к сфере сновидений. А флейтист, стоявший на одной ноге? А соль на берегу? А испускавшие серебряный свет камни?

Удрученный безуспешными попытками отыскать ответ на свои вопросы, я поднялся с тибетской лежанки и вышел из сарая наружу. Вставшие раньше меня спутники умывались на берегу озера. Водитель возился возле джипа, явно собираясь в обратный путь.

Продолжая раздумывать о событиях минувшей ночи, я обошел вокруг дома и снова увидел женщин, вычесывающих козий пух. Санму, заметив меня, кивнула головой — джулэй! — и выпустила истошно вопившую козу. Та отскочила в сторону и, склонив голову, застыла у ограды. На лбу у нее виднелось знакомое треугольное пятно.

Через полчаса все были готовы к отъезду. Я заплатил Санму за ночлег и ждал, пока она отсчитает сдачу. В это время в дверях дома возник старик-тибетец. Его вид не оставлял сомнений в душевном разладе, и я поспешил отвернуться. Санму, почувствовав мое настроение, что-то сказала дяде Тобгялу, но тот упрямо мотнул головой и с хихиканьем подобрался к австралийцам.

— Все девушки пишут письма друг другу, все юноши — почтальоны! — сказав эту чушь, старик оскалился и, выставив вперед живот, провел рукой вокруг распахнутой настежь ширинки.

Австралийцы ответили равнодушным смехом. Они были заняты тем, что настраивали гитары. Водитель устроился в джипе, остальные последовали его примеру, и я уже решил было, что на этом приставания проклятого старика закончатся, когда он подошел вплотную к машине и склонился к моему окошку.

— Больше не увидимся, — с пафосом сказал сумасшедший, вертя в руках свою флейту. — Вот ты… — и он подул в круглое отверстие, извлекая из инструмента долгий унылый звук. Потом потряс флейтой в воздухе, заглянул в темный ствол, словно надеясь что-то там отыскать, и то ли действительно с печалью, то ли притворяясь, произнес: — …и улетел!

После чего, закатив глаза так, что стали видны белки, заиграл ту же самую тягучую, словно разлитую по поверхности озера, мелодию, что и вечером предыдущего дня. Только сейчас старик стоял в обычной позе, обеими ногами на земле.

Всю обратную дорогу я безуспешно пытался привести в порядок растрепанные чувства. Мне и в самом деле казалось, что часть того, что называется моим «Я», оторвалась от целого и улетела. Чтобы как-то успокоиться, я старательно вслушивался в жизнерадостный звон гитар и в душе смертельно завидовал беззаботным двадцатилеткам.

 

Глава 24

Колесо времени

Лех — Манали

Из Ладакха я возвращался в одиночку: расходы делить было не с кем, а профсоюз водителей в Лехе ни на какие уступки по деньгам идти не соглашался. И тогда я вспомнил старый добрый способ проезда на поездах: приходишь к отправлению, платишь проводнику и все равно едешь — не пропадать же незанятому месту! Важно было найти джип с номерами Манали, которому — пусть и порожняком — надо было возвращаться домой. В час ночи я вышел на стоянку автобусов. Нужный джип нашелся быстро — кроме меня, больше пассажиров не было. Торговаться начали с девяти тысяч рупий, закончили на пятистах. Водитель нажал на газ и погнал через горы так, что на поворотах у меня волосы становились дыбом. Домчавшись за неполных двенадцать часов вместо обычных восемнадцати, он сверкнул зубами в мою сторону и с поднятым кверху большим пальцем сообщил: «Формула уан чемпион!» А дальше по скользкой от дождя дороге рванул набирать пассажиров на новый рейс.

Шел шестой и последний день моего пребывания в Манали. Как и предыдущие пять, он был дождлив и холоден. Устав от бесконечного сидения в номере грязной саморазрушающейся гостиницы, я сложил рюкзак, спустился по тропинке, стараясь не вступить в разбросанные тут и там коровьи лепешки, и вышел на главную улицу Вашишта — поселка, расположенного на окраине Манали.

В тупике на верхушке холма мокли три рикши, из магазинов выглядывали понурые продавцы. Я был единственным пешеходом на весь дождливый Вашишт. Из открытого окна на втором этаже негромко играли гитара и скрипка. Отчетливо помню, как в тот момент подумал о том, что устал от звучащего кругом регги, и по узкой витой лесенке поднялся на второй этаж.

Это была обычная столовка — с грязными стенами и несвежими скатертями на кривоногих столах. Почему-то в Индии именно в таких кормят вкуснее всего.

Я сел за столик в углу. За соседним столиком, спиной ко мне, сидела молодая женщина с красивыми, беспорядочно разбросанными по спине каштановыми волосами. Кроме нас, в столовке было еще двое: средних лет бородатый садху, читавший «Таймс оф Индиа», и молодой кучерявый брюнет с книжкой на иврите. Я заказал запеченный в фольге сыр с грибами и в ожидании раскрыл книгу с пляшущим ламой на обложке:

Время, пронизывающее насквозь все сущее, образует два круговорота — внутренний и внешний. Изменения во внутреннем мире, в человеческом теле, неразрывно связаны с тем, что происходит в мире внешнем. Эти миры называют внутренней и внешней Калачакрой. Ими управляют «ветра кармы». Из круговоротов времени образуется сансара — бесконечная череда рождений и смертей. В моменты, когда сознание цепляется за объекты внешнего или внутреннего мира, рождаются привязанности, которые мы ошибочно считаем составляющими нашего «Я». При определенных условиях привязанности начинают управлять нашими действиями. Так возникает карма. Внутренняя и внешняя Калачакры несут на себе следы наших привязанностей. Для того чтобы их очистить, существует еще одна, третья Калачакра. Ее называют «иная» или «изменяющая». Путь в нее для непосвященных закрыт.

Обдумывая прочитанное, я разглядывал мокрую улицу через настежь раскрытое окно. Из созерцательного состояния меня вывел вопрос соседки.

— Вы до конца досмотрели Чехию с Ганой? — не поворачиваясь, спросила она, словно до этого мы вели долгий неторопливый разговор о футболе. — Кто выиграл?

— А вы за кого болели? — только и нашелся я ответить. Чемпионат мира был в разгаре, и вечерами все население Вашишта собиралось в одном из трех кафе с огромными телевизорами. «Там она меня, наверное, и видела», — подумал я.

— Ни за кого. Просто скучно, вот и спросила.

Я намеревался продолжить разговор в том игривом ключе, который обычно хорош со скучающими женщинами, но кучерявый молодой человек опередил меня, сообщив результат матча. Он говорил по-английски с выраженным акцентом и с трудом подбирал слова. Девушка ответила на иврите. Они обменялись еще несколькими фразами и замолчали. Я не знал, как возобновить разговор с соседкой. Она тем временем скрутила длинную «козью ножку», со вкусом затянулась и выпустила огромный клуб дыма. Мне вдруг тоже захотелось курить. Как только я осознал это свое желание, девушка повернулась ко мне и протянула дымящийся «косяк».

— Будете? — спросила она уже знакомым свойским тоном.

На сей раз я смог ее рассмотреть. У нее были раскосые смеющиеся глаза и большой, привлекающий внимание рот. В ее лице трудно было найти еврейские черты.

Я взял «косяк», молча затянулся и пересел за столик к соседке. В Манали не было ни дня, чтобы меня кто-нибудь не угощал «хашем». Гашиш здесь продается в каждой гостинице, в такси и просто на улице. Все население долины Куллу и соседней Парвати занято его производством.

Здесь слишком холодно для того, чтобы выращивать марихуану. Еще нераскрывшиеся цветки конопли растирают руками прямо на стебле, после чего ладони становятся черными от тончайшего слоя пыльцы. Это и есть гашиш. Пыльцу скатывают с кожи, прессуют в блоки, развешивают по десять граммов и продают по пятьсот рупий за порцию. В Узбекистане в советские времена по полям цветущей конопли гоняли голых солдат. Растревоженная пыльца оседала на потных телах, ее вместе с грязью скатывали в «колбаски» и получали анашу — тот же гашиш, но качеством похуже. А еще в Манали есть чарас — гашишное масло. Его добывают так же, как и гашиш, но потом пластины кладут на лед — благо в окрестных горах лед не тает круглый год. Когда пластины замерзают, их растапливают на солнцепеке. Отжим и есть чарас. От него улетаешь куда дальше, чем от «хаша». Впрочем, наверняка есть много тонкостей производства, которые я упустил.

Я затянулся еще раз и передал «джойнт» девушке.

— Где ты был до Манали? — спросила она.

Я угадал это «ты»: ее глаза перестали смеяться, и голос сделался глуше. Она неотрывно смотрела на уголек самокрутки, словно боялась, что без поддержки взглядом та погаснет. Я вдруг почувствовал неловкость и отвел глаза.

— В Ладакхе. А ты?

— И как там? — спросила девушка, не обратив внимания на мой вопрос.

Я не знал, что ответить.

Ладакх для меня разделился на две части: до Калачакры и потом, когда одиннадцать дней кряду я наблюдал вначале за строительством мандалы, потом — за ее разрушением.

— Я мало успел посмотреть, полторы недели провел в монастыре.

Девушка, наконец, оторвала взгляд от чадящего уголька.

— Что ты там делал?

— Наблюдал, как ламы строят Калачакру. Знаешь, что это?

— Совсем немного. Вот читаю, смотри, — и девушка перевернула лежащий на столе томик голубого цвета. Такая же книга, с танцующим ламой на обложке, осталась лежать на моем столе. Я дотянулся до нее и положил рядом с первой.

Мы сидели, опустив глаза, и молча смотрели на книги. Какие еще знаки нужны, чтобы подтвердить неслучайность встречи?! Я чувствовал дрожь внутри, словно что-то вот-вот должно было произойти. Девушка положила руку на мою книгу, я — на ее, и наши пальцы — самые их кончики — коснулись друг друга.

— Как тебя зовут? — Я не смел ни убрать руку, ни продвинуть ее дальше.

— Даниэль, — сказала девушка и наконец посмотрела на меня.

Надо пожить в Индии, чтобы понять, что эта страна прекрасна не столько горами, пляжами и храмами (хотя и ими, конечно!), сколько неожиданными скрещениями судеб и путей с такими же, как ты сам, бродягами. Когда на мгновенье в поезде, на рынке или в храме пересекаешься взглядом, обмениваешься словом и чувствуешь всепоглощающую непереносимую близость. Словно приехал сюда лишь для того, чтобы на мгновенье встретить именно этого человека. И потом, спустя месяцы, эта встреча будет вспоминаться как самый важный момент путешествия.

— Расскажи о Калачакре, — нарушила молчание девушка, — это ведь Тантра?

— Тантра. Высшая йога Тантры, — сказал я и взглянул на часы. Времени на рассказ не было, до автобуса оставалось что-то около часа.

Мы вышли под дождь. Я махнул рикше, и тот лениво подъехал к ступенькам, на которых мы с Даниэль стояли, глядя в разные стороны, чтобы не смотреть друг на друга. Такова оборотная сторона бездомной жизни — отсутствие чего бы то ни было твердого, на что можно поставить ногу, за что можно ухватиться рукой. Не успев как следует познакомиться, мы должны были расстаться.

— Дать тебе мой адрес? — спросил я, садясь в повозку.

— Не надо, — быстро ответила Даниэль. — Сделай что-нибудь, чтобы я узнала.

Она повернулась и пошла в гору, к той самой гостинице, из которой я только недавно выехал.

Что нужно сделать, чтобы другой человек, живущий за тысячи километров от тебя, понял, что ты есть, что не умер, что помнишь о нем? Как дать ему об этом знать, не поджигая Александрийской библиотеки? Тогда в спальном автобусе, едущем из Манали в Дели, мне впервые пришла мысль о книге, в которой можно будет рассказать о тех, с кем — пусть всего на мгновенье — повстречался на дорогах Индостана. Ведь книги — такие странные создания, никогда не знаешь, куда они попадут и кто их прочтет.

Я представил себе своего спутника Гошку; и огромного голубоглазого Жору, который при встрече в Понди все удивлялся, как это я угадал в нем соотечественника; и влюбленных в Индию Муни с Леной с сайта индостан.ру, с которыми трижды за полгода пересекался мой путь, и братьев Свята и Юру из Гоа, названных в честь сыновей Николая Рериха, и Катю с Машей с почему-то грустными глазами, живущих в счастливом Ауровиле; и прекрасных последователей Будды Аню и Сашу, с которыми ходил на праздник Шиваратри в Варкале; и русских парижанок, которым делал массаж; и японку Нори, и индианку Шанти, и Такеичи, и всех тех, с кем делил обет молчания на Випассане; я представил Аню и Веню, которые вытаскивали меня с того света, куда я чуть не попал благодаря Калачакре, и австралийцев Пита и Гарри, которые после поездки на озеро Пангонг увязались за мной на разрушение мандалы и украдкой плакали, когда ее разрушали. И следом возникла Даниэль. А за ней — LP.

Мои герои чередой шли мимо меня, и я чувствовал, как натягиваются ниточки, которыми они со мной связаны. Я делал как раз то, чего делать было категорически нельзя, — привязывался ко всем ним и заранее тосковал о том, что они исчезнут из моей жизни вместе с Индией, что наступит какое-то другое время, а это навсегда уйдет.

Письмо в никуда

Здравствуй, Даниэль!

Сколько раз я начинал это письмо, и всегда что-то мешало довести его до конца. Надо бы смириться и бросить, ведь у меня нет никакой уверенности, что ты когда-нибудь прочтешь его. Но снова и снова меня толкает к ноутбуку желание рассказать тебе о Калачакре с самого начала. То есть вернуться в ту точку, где в Манали прервался наш с тобой разговор.

Я поехал в Индию, чтобы изменить свою жизнь. В какой-то момент мне показалось, что впереди — развилка, после которой прежним путем идти невозможно. И я выбрал то, что называют модным нынче словом «дауншифтинг»: бросил суетливую, хорошо оплачиваемую работу и поехал разбираться с самим собой — со своим прошлым и будущим. Отправляясь в путь, я совершенно не представлял, что конкретно ищу и что встречу на дорогах Индостана. Поэтому всякий раз, сталкиваясь с чем-то новым, я с напряжением и надеждой всматривался — не прячется ли здесь то, что поможет разрешить мои проблемы.

Так было, когда я занялся аюрведическим массажем. Я с удивлением узнавал законы, по которым развивается и умирает человеческое тело, изучал составляющие живой материи и человеческие типы, которые из этой материи формируются. Безусловно, это было очень поверхностное знание. Но я и не собирался становиться врагом-аюрведом! Мне было важно другое. Все, что я узнавал, укрепляло меня в мысли, что мой организм — всего-навсего одна из мириад клеток чего-то большего и куда более значительного. И в этой огромной живой системе действуют непреложные общие законы для смены времен года, для скисания молока, для старения людей и еще для многого, о чем я и понятия не имею.

Так было и тогда, когда я пришел на Випассану. Я учился направлять луч внимания сначала на отдельные участки кожи, потом на сердце, печень, сосуды, позвоночник. Это была тренировка внутреннего зрения. Бродя по закоулкам собственного тела, я натыкался на те самые залежи шлаков, о которых говорила Аюрведа. Такое подтверждение полученных знаний радовало вдвойне. Словно что-то подсказывало, что душа живет по тем же законам, что и тело. Что законы сохранения верны для одного не меньше, чем для другого.

Аюрведа и Випассана виделись мне двумя последовательными шагами в одном направлении. Я чувствовал, что вот-вот столкнусь с чем-то еще более важным для понимания собственного устройства, и находился в постоянном ожидании, чтобы не прозевать и вовремя сделать этот еще неведомый мне третий шаг.

За три недели до нашей с тобой встречи ранним июньским утром я вышел из гостиницы «Сиддхартха» в Лехе и направился к ближайшей от города гомпе Спитук. В тот день там начинали строить Калачакру из песка, но мне об этом ничего не было известно. Когда я открыл дверь ритуального зала, первые песчинки упали в центр столешницы с нарисованными на ней контурами будущей мандалы. И с этого момента я не мог оторвать взгляда от красного восьмиугольника стола. На целых одиннадцать дней все прочее перестало существовать. Словно вдохнул, а выдохнуть забыл.

Я глядел во все глаза, как монах в красных одеяниях и с белой повязкой вокруг рта, сидя со скрещенными ногами на столе и низко наклонившись, трет одной медной трубкой о другую и из отверстия той второй долго сыплется песок. Как потом он тщательно чистит трубку внутри, зачерпывает ею из плошки песок другого цвета, и все повторяется сначала. Я наблюдал за растущим в центре мандалы квадратом, и мной владел необъяснимый восторг. Мне отчего-то важно было не упустить ни одной даже самой мелкой детали, словно от этих точек, линий и закорючек зависело понимание чего-то главного, без чего будто бы и жить дальше будет не интересно и не нужно. Я отрывался от наблюдения лишь затем, чтобы сделать несколько снимков.

Странные вещи происходили со мной в тот первый день! То ли от напряжения, то ли от обилия красного цвета вокруг мне наяву привиделся сон из детства: по бесконечному маковому полю шел лысый человек в красном плаще, а я прятался от него в цветах. Но куда бы я ни пытался скрыться, он всякий раз поворачивал и шел прямо на меня. И лишь когда мой преследователь подходил совсем близко, я замечал, что он слеп. Но от этого становилось только страшнее. Чтобы избавиться от морока и рассеять пугавшее с детства видение, я искал укрытия у Калачакры. Я прятался от сжимавшихся на столе красных концентрических кругов в центр крошечного белого квадрата, на котором был нарисован лотос с голубой и рыжей точками, символизирующими божественную пару. Глядя на эти точки, я представлял, как в сердце песчаного дворца двадцатичетырехрукий бог времени Калачакра держит в объятиях свою восьмирукую супругу Вишвамату. У Калачакры лицо было гневное, как у мужчины, которого застали в момент интимной близости, а у Вишваматы чувственное — ей мои подглядывания были безразличны.

Отдавшись фантазиям, я не заметил, как наступило время обеда. Монахи ушли куда-то во внутренние помещения, а меня попросили на время выйти из зала и на дверь повесили тяжелый тибетский замок. Я стоял на балюстраде, опоясывающей стены монастыря, и смотрел на город, лежащий в десяти километрах от меня. Все пространство от стен гомпы до крошечных белых терявшихся в дымке зданий занимали зеленые поля. Часть их относилась к городскому аэродрому, остальные использовались под посевы. Поля были расчерчены так, словно кто-то собирался строить песчаную мандалу с центром в монастыре.

Ламы один за другим тянулись с обеда, и каждый, проходя мимо меня, улыбался. Трудно было понять, кому эти улыбки предназначались: мне или миру, лежащему вокруг, — этим самым полям, городу и горам, поднимающим к небу снежные вершины уже на самом горизонте. Вполне возможно, что я для лам и был частью пейзажа.

Вскоре на помощь к монаху с повязкой вокруг рта пришел еще один, а через несколько часов к ним добавились двое других. Монахи устроились на столе по сторонам света. Каждое направление имело свой цвет: восток был черным, юг красным, запад желтым, север белым. Вчетвером работа пошла заметно быстрее. Иногда, чтобы дать отдых находившимся в постоянном напряжении шеям, строители мандалы упирались друг в друга головами. Со стороны казалось, что они бодаются. Видя, как тяжело приходится монахам, я мысленно их подбадривал и напрягался вместе с ними, так что в конце концов у меня тоже заболела шея. И вот ведь, поверишь, Дани, я радовался этой боли! Так мне хотелось поучаствовать в создании красоты, рождавшейся на моих глазах.

Незадолго до заката я отправился назад, в гостиницу. Путь, который с утра казался легким и радостным, вечером тянулся бесконечно. Словно с каждым шагом, отдалявшим меня от Калачакры, у меня убывало сил. Воинские части с улыбающимися при свете дня солдатами в сумерках щерились бетонными заборами с колючей проволокой, а редкие машины, проезжая мимо, слепили и безбожно сигналили. Я едва добрался домой и, не притронувшись к ужину, которым меня угостили мои спутники Аня и Веня, повалился на кровать.

С утра я проснулся совсем больным. Тело было ватным, словно кто-то за ночь подменил его. В другое время я наверняка остался бы лежать в кровати, но сейчас заставил себя поесть и отправился в монастырь. Путь в десять километров занял у меня больше трех часов. Я шел, тяжело дыша и часто останавливаясь. Когда до цели оставалось чуть больше километра, рядом со мной тормознул грузовик, и водитель махнул — давай, залезай! Он посмотрел на меня с таким сочувствием, что мне стало не по себе. Потом водитель достал из бардачка чистую тряпку и протянул мне. Тут только я заметил, что по лицу у меня бегут струйки пота.

Монахи приветствовали меня кивками. Похоже, они не сомневались, что я приду снова. В мое отсутствие мандала заметно подросла: дворец Калачакры от центральной точки спустился на три яруса вниз. Черное сменялось красным, красное желтым, желтое белым. Возникали санскритские буквы, обозначавшие имена неведомых мне богов. По четырем сторонам у ворот, ведущих во дворец, появлялись стражи в виде животных. Цветной круг вращался передо мной, как калейдоскоп. Он набирал обороты, вращение становилось все быстрей и быстрей. Я стоял, опершись о колонну, и боялся отойти от нее. У меня рябило в глазах, болезнь явно продолжала расти во мне. Вечером, вместо того чтобы идти домой пешком, я поймал попутку и добрался на ней почти до гостиницы.

Дома я долго не отпускал своих спутников, рассказывая им о строительстве мандалы, о пяти уровнях песчаного дворца, о том, что в Тантре медитация на Калачакру способна привести к нирване в течение одной жизни. Я вспоминал все, что мне было известно о круговороте времен, пускался в пояснения, говорил еще и еще — только бы не дать возможности Ане с Веней уйти в свою комнату. Мне было страшно оставаться одному. Когда же в конце концов они ушли, я до утра бегал из угла в угол. Казалось, стоит мне прекратить движение, и перестанет биться мое сердце. Мной владела паника, словно рухнули защитные барьеры и я оказался один на один с космосом, заглянул туда, куда человеку заглядывать было явно нельзя.

Увидев меня поутру, Аня и Веня переглянулись и сказали, что отправятся в монастырь вместе со мной. Я с радостью согласился. Мы решили ехать на автобусе, но, не доходя до остановки, я споткнулся, упал и потерял сознание. В больнице, куда меня доставили мои спутники, мне сделали искусственное дыхание. Давление на правой и левой руках различалось чуть не в два раза. Пульс был меньше пятидесяти ударов в минуту. Враг сказал, что это все от недостатка кислорода в горах, и поставил кислородную маску. Но, как это глупо ни звучит, я точно знал, что причина моей болезни в другом, что связана она не с высотой, а со строительством песчаной мандалы. Калачакра не желал впускать меня в свой дворец. Но мне упрямства не занимать! Через два часа я вышел из дверей больницы и первым делом попросил своих товарищей узнать, когда ближайший автобус на Спитук.

Ты спросишь, зачем надо было так мучить себя.

Не знаю. И тогда не знал. Оставшиеся дни до окончания строительства мандалы я буквально доползал до остановки и добирался до монастыря лишь к полудню.

Таким был третий шаг, который я совершал на пути самопознания.

Монахи, похоже, чувствовали, что со мной происходит. На четвертый день они пригласили меня пообедать вместе с ними и за едой осторожно поинтересовались, не собираюсь ли я принять прибежище, то есть прийти к Будде. Я ничего не ответил.

К концу седьмого дня мандала была готова. Чтобы защитить ее от мух, сверху поставили стеклянную восьмиугольную беседку. Песчаный дворец лежал внутри, как «секрет» из детства. А я, как ребенок, ходил вокруг него и хитро посмеивался, и ласкал взглядом пестрый песок, и ревновал жителей Леха, цепочкой выстроившихся от входа, чтобы поклониться своему божеству. Это была моя мандала! Я гордился ею и охотно рассказал бы любому из пришедших, как ее строили, как тяжело мне она давалась. Но никто меня не спрашивал об этом.

В тот день я почувствовал себя выздоровевшим и радовался: Калачакра больше не гонит меня! Это было удивительное чувство возвращенной любви.

Тем временем монахи взялись готовить божеству приношения. Они принесли откуда-то огромное деревянное корыто, сели вшестером вокруг и принялись месить тесто. Из теста вылепили три похожих на перевернутые ведра божества и богато их украсили. На следующий день должна была начаться трехдневная пуджа — медитация на Калачакру. Понаблюдав, как монахи в высоких бархатных колпаках раскачиваются, что-то бормоча себе под нос, я понял, что ко мне это никакого отношения не имеет, и с утра с тремя случайными спутниками уехал на джипе к озеру Пангонг.

Через два дня, когда я вернулся, в бетонной яме на крыше монастыря полыхал костер: монахи сжигали приношения. Высокий огонь, желтые плащи поверх красных одеяний, раскаленное солнце — все это притягивало взгляд и завораживало. Я непрестанно щелкал фотоаппаратом и пропустил момент, когда монахи, выстроившись гуськом, потянулись внутрь храма. Когда я вошел в ритуальный зал, там осторожно вынимали стеклянные рамы из стен беседки. Лишившись ограждений, мандала выглядела одновременно беззащитной и еще более прекрасной.

Я знал, что Калачакру должны разрушить, но за все те дни, что провел в монастыре, ни разу не вспомнил об этом. Разрушение мандалы казалось чем-то далеким и нереальным. Но наступает момент, когда самое отдаленное будущее становится сначала настоящим, а потом прошлым. Прямо напротив меня, по другую сторону круга, как-то боком стоял старший лама и из-под очков вглядывался в мандалу. В следующее мгновение он выбросил вперед руку и, по-кошачьи изогнув кисть, провел ногтями от центра мандалы до самого ее края. На поверхности праздничного ковра появилась безобразная, как след гусениц на пшеничном поле, полоса. Все произошло так неожиданно, что я не сразу понял, что Калачакру разрушают. Помню лишь, что меня пронзило сходство ламы с давним моим преследователем из детского сна. Стряхнув оцепенение, я молча отошел от беседки, чтобы не видеть творимого варварства, и оказался рядом с Питом и Гарри — австралийцы увязались за мной в монастырь после поездки на озеро. Они стояли чуть в стороне от толпы, окружившей стол с останками песчаного дворца Калачакры, и недвусмысленно шмыгали носами. Я усмехнулся сентиментальности любителей регги, но тут догадался, почему все вокруг кажется мне размытым, — в моих глазах, как и у многих, пришедших в монастырь в тот день, стояли слезы. И только монахи равнодушно сгребали в кувшин песок, мгновенно превращавшийся в грязный серо-буро-малиновый мусор.

Я улизнул от австралийцев и пешком возвращался из монастыря. Ни зловещего, ни радостного не было в том, что меня окружало. Аэродром, воинские части, пылящие автомобили и рейсовые автобусы. Это была Индия без чудес. Индия, от которой быстро наступала усталость. Где-то на середине пути, чуть обогнав меня, остановился крытый тентом грузовик с десятком солдат, и офицер — странное дело! — предложил подвезти. В другое время я бы с удовольствием влез в кузов, чтобы поболтать с солдатиками, но сейчас отказался. Мне хотелось побыть одному. Настроение было вполне похоронное. И сколько я себя ни спрашивал, мол, что тебе до той кучи песка, ответа так и не находил. Просто это была моя куча!

Вот тогда, в дороге, мне и пришла в голову странная мысль. Загрязнения образуются не только в теле, но и в сознании, и в судьбе. Чтобы измениться, надо очиститься — отмыть добела тело от шлаков, избавиться от случайных мыслей, отказаться от привязанностей. Отказаться от привязанностей…

Ты уже догадалась, Даниэль? Я не умею легко расставаться с теми, кого люблю. Этому меня не смогла научить даже Индия.

«Время, пронизывающее насквозь все сущее, образует два круговорота — внутренний и внешний. Изменения во внутреннем мире, в человеческом теле, неразрывно связаны с тем, что происходит в мире внешнем. Эти миры называют внутренней и внешней Калачакрой»…

Я разглядывал мокрую московскую улицу через настежь раскрытое окно и думал о том, что внутренний и внешний круговороты времени могут не совпадать. И тогда разрушенная мандала продолжает поражать красотой, а человек, давно исчезнувший из твоей жизни, продолжает жить в тебе. Еще какая-то важная мысль нетерпеливо вертелась в голове и никак не могла пробиться наружу. Сосредоточиться мешал рев, несущийся из дома напротив. Неведомый пэтэушник выставил из окна колонки и включил на полную катушку проклятое регги.

 

Глава 25

Жемчужное ожерелье

Дели

Из Манали в Дели я добирался спальным автобусом. Внутри у него полки с постелями, похожие на те, что в поездах, только каждая — на двоих. Билеты продают, не спрашивая, какого пола пассажир. Незнакомых между собой разнополых вместе не кладут, а двух мужчин — пожалуйста. Мне повезло, я ехал один, а на полке рядом со мной молодого изящного итальянца уложили с огромным хмурым индийцем.

В Дели, покупая подарки для друзей, наткнулся на мечту своей юности. На витрине магазина музыкальных инструментов я увидел ситар и, не раздумывая, купил его. Я думаю, это был хороший инструмент. Вечером перед отъездом я часа полтора провозился с ним в номере гостиницы — все пытался настроить, но, не преуспев, улегся спать. Самолет улетал в шесть утра, и я заказал такси на три. Добрались до аэропорта нормально. Когда я сдавал багаж, понял, что ситара нет: я забыл его в гостиничном номере. Ехать назад было поздно. Из Москвы дозвонился до гостиницы, там подтвердили — стоит ситар. Теперь утешаю себя тем, что, когда в следующий раз поеду в Индию, там меня уже ждет моя реализованная мечта.

— Минуточку, господин, минуточку! Не подскажете, как написать по-русски, что мы открылись? Это, видите ли, магазин еще моего прадеда, но пятнадцать лет назад мы с женой вынуждены были его продать, а сейчас снова выкупили, и вот начинаем работать. Не удивляйтесь, здесь много русских туристов. Им будет приятно прочесть объявление на своем языке. Но важно, чтобы не было ошибок!

Торговец, пятидесятилетний араб, говорит с таким напором, что отказать ему невозможно. Он поймал меня «на проходе», зацепившись взглядом за майку с русской надписью. Так одна пешка сбивает другую — позабывшую об осмотрительности, рвущуюся прямиком к цели. Я и рвался, бежал, летел по базару в старом Дели и на ходу покупал сувениры — латунных божков, веера, флейты, благовония, бижутерию, шерстяные платки, которые торговцы с быстрыми глазами выдавали за пашмину, и вискозные, которые «косили» под шелк. Я вел себя как голодный в гастрономе: не мог остановиться и хватал-хватал-хватал то, на что не взглянул бы в других обстоятельствах. Истосковавшись по дому, я представлял, как встречусь с друзьями, которых не видел полгода, как стану раздавать подарки и как все будут удивляться восточной экзотике и радоваться моему приезду. В таком приподнятом настроении я накупил гору фантастического барахла! После чего, спиной почувствовав вес рюкзака, стал желчным и подозрительным и отшивал всех продавцов и зазывал без разбору. Но этот торговец ничего не предлагает, он просит о помощи!

Вечером у меня самолет. Я лечу в Москву. Нельзя вредничать! Я беру карандаш и на клочке бумаги пишу печатными буквами:

ПОРАДУЙТЕСЬ С НАМИ, МЫ ОТКРЫЛИСЬ!

Мужчина надевает очки, растерянно шевелит губами и посылает мне благодарную улыбку:

— Спасибо вам, добрый господин! Не могли бы вы зайти ко мне на чашку кофе? Меня зовут Ахмед. Я хочу отблагодарить вас тем малым, что у меня есть. Прошу вас, присаживайтесь.

Ахмед садится напротив и, достав две крупные розовые жемчужины, тотчас же начинает мастерить из них серьги. В комнате возникает юноша с двумя чашками пахнущего кардамоном кофе. С потолка свисает старенький вентилятор. Я сижу в продавленном кресле и чувствую накопившуюся за полгода усталость.

— Кому вы подарите эти серьги, жене или возлюбленной? Мне почему-то хочется, чтобы они достались вашей жене, господин.

Кожу обдувает прохладный ветерок, и душа приходит в разнеженное состояние. Зачем-то я рассказываю торговцу, что расстался с женой и живу отдельно, но все равно сделаю подарок именно ей. Глаза торговца становятся грустными, как перезрелые маслины. Он поднимает за проволоку сначала одну серьгу, потом вторую. Они качаются в его пальцах, и я понимаю, что таких больших жемчужин попросту не бывает и это наверняка пластмасса. Торговец, словно угадав мои мысли, подносит изделие прямо к моему носу. Сам он при этом выглядит почти трагически.

— Жемчуг, мой господин, нильский жемчуг! Равного ему нет на земле. Сколько лет вы живете вдали от жены? Семь? Как же много горя выпало вам за эти годы! Я могу лишь догадываться о той тяжести, что досталась на долю вашей супруги. Нет-нет, мне не удастся отделаться сережками! Вы удивительный человек, мой господин, и я хочу сделать вам удивительный подарок.

Я перекатываю во рту глоток ароматного восточного кофе и слежу за руками собеседника. Они живут отдельной от тела жизнью. Пока глаза грустят о моих беспутно прожитых годах, руки открывают коробочку красного бархата и принимаются выбирать тяжелые белые жемчужины. Прежде чем положить очередное сокровище передо мной, торговец крутит жемчужину между пальцами так, что на матовой поверхности появляется блик и луч попадает мне точно в глаз. Всего Ахмед достает тридцать три перламутровых шарика и принимается нанизывать их на нить. На все мои возражения он понимающе кивает и продолжает заниматься своим делом.

— Вы и должны себя так вести. Порядочный человек не может без колебаний принять подарок в полтысячи долларов. Но вы не знаете, что мы на Востоке готовы отдать другу самое дорогое, что у нас есть. Прошу вас, только не говорите, что мы — малознакомые люди! Я ведь не случайно к вам обратился за помощью: у вас удивительное лицо, оно издалека привлекло мое внимание. Для меня будет величайшим огорчением, если вы скажете, что не чувствуете ко мне такого же расположения, какое я испытываю к вам.

Увы мне, увы! Если я что и чувствую, то неловкость. А еще то, что меня покидает воля. Мне и в самом деле симпатичен этот торговец, и я не хочу его обидеть, но как можно взять такой подарок?! А с другой стороны, было бы здорово привезти домой замечательное украшение — это не какая-то там псевдопашмина и не искусственно состаренный бронзовый Ганеша. Торговец ловит тень сомнения на моем лице, укладывает ожерелье в коробочку и быстро касается пальцами моего плеча.

— Послушайте, — говорит он. — Я вижу, как трудно вам дается решение, и с уважением отношусь к вашим сомнениям. Вы не хотите остаться в долгу, вот что! Кто, как не я, способен вас понять: пятнадцать лет назад, когда мы с женой лишились магазина, ко мне пришел друг детства и предложил деньги. Он знал, чем для меня был семейный бизнес, и хотел помочь мне его выкупить. Почти месяц меня бросало то в жар, то в холод, пока я не решил, что не имею права рисковать деньгами друга. И тогда я отказался от щедрого предложения. Но ведь здесь-то совсем другое! В конце концов, если мой подарок вам кажется излишне дорогим, вы можете дать мне какую-нибудь незначительную сумму денег. Скажем, сто долларов… Или двести. Это поможет вам избавиться от ощущения зависимости, а мне по-прежнему будет радостно оттого, что я сделал вам приятное — ведь я-то знаю истинную цену этому ожерелью!

С этими словами торговец ставит передо мной бархатную коробочку. Внутри изящно уложена нитка из тридцати трех прекрасных жемчужин. Я перевожу взгляд с одной из них на другую и вдруг ловлю себя на том, что уже с минуту верчу в руках кошелек. Денег в нем совсем мало: долларов пятьдесят, а может, и того меньше. Хватит лишь на то, чтобы добраться из Домодедово домой, на Красную Пресню, да еще выпить стакан чая на пересадке в Ашхабаде. Я замечаю, как расстроен мой новый друг: он понимает, что я не соглашусь взять ожерелье даром. И тут мне в голову приходит превосходная идея! Ведь на рынок в старом городе и в самом деле ежедневно приходят сотни русских туристов: я мог бы написать статью о том, как торгуют в Дели, об этом вот магазине — как Ахмед сначала потерял его, а затем сумел выкупить… Это будет отличная бесплатная реклама! Да что статью — рассказ, заключительный рассказ моего индийского путешествия! Представляя себе, как буду описывать тонкости восточного характера, я улыбаюсь торговцу и кладу руку на коробочку, но мой визави с грустными глазами печально качает головой.

— Нет, мой господин. Негоже историю моего позора рассказывать русским братьям. Мы слишком любим вашу страну, чтобы рисковать своей репутацией. Пожалуйста, угощайтесь кофе, — Ахмед подливает в чашку густой дымящийся напиток. Я машинально делаю глоток, обжигаю гортань и неожиданно чувствую раздражение. С какой стати они так любят мою страну — мало им Афгана и Чечни?! Почему этот ласковый араб хочет подарить мне — первому встречному — вещь, которая стоит кучу денег? А если я сострою козью морду и возьму ожерелье, что он тогда сделает — бросится на меня сам или вызовет полицию? Или все же это — пластмасса? Мне хочется ударить торговца. Я резко встаю из-за стола. Лицо араба выражает недоумение и испуг, и от этого мое раздражение еще усиливается. Нашарив в кармане десять рупий, я намереваюсь заплатить за кофе, но вижу, как торговец смертельно бледнеет. Так, держа руку в кармане, я иду к дверям и спиной чувствую провожающий меня взгляд. Настроение до отлета испорчено: я противен сам себе, и еще больше мне противен Восток.

Возле рынка под тентом прячется стайка велорикш. У них в тени +52, а у меня на солнце градусы подбираются к чистому спирту. В воздухе пахнет расплавленным гудроном, и с каждым вдохом этот самый гудрон входит в легкие, на мгновение застревая где-то по пути, заставляя глаза круглиться от изумления — разве такое возможно?! Из-за полнящего душу раздражения я оставляю без внимания велорикш — мне хочется как-то наказать самого себя, хоть бы и солнечной пыткой. Индийцы недоуменно и, похоже, с облегчением смотрят мне вслед: им лень крутить педали в такую жару. А я иду — единственный на весь Дели пешеход. Прохожу мимо старой мечети и банка, построенного еще в XIX веке англичанами, мимо сикхского храма, мимо домов с террасами и домов с венецианскими двориками, мимо заброшенных сооружений, в которых когда-то жили богатые горожане, а сейчас ютятся бездомные, — мимо всего того, что полгода назад нам с Гошкой показывал навязавшийся «экскурсовод». Сквозь заливающие глаза струи пота я вижу Красный форт — несостоявшийся дворец Великих Моголов и вспоминаю, как десять лет назад в такую же бескомпромиссную жару прощался с Бангкоком.

То была моя первая поездка на Восток. В последний ее день я вырвался посмотреть знаменитый королевский дворец. Таиланд щедро одаривал меня неподвижным раскаленным воздухом, потоками жидкого золота с крыш буддийских храмов, щекотал ноздри экзотическими ароматами и всячески притворялся другом. Я шел по незнакомому городу и радостно улыбался в ответ на улыбки таиландцев.

На Востоке белый человек должен быть готов к тому, что всё, вплоть до ничтожнейших мелочей, участвует в заговоре против него. Вот кривоногий юноша на мгновенье оторвался от огромной сковороды с жарящимися на ней орешками кешью и вытер пот со лба, и тотчас же чистильщик обуви в ста метрах подбросил и поймал на лету кувыркающуюся щетку, а дальше дважды просигналил мотоциклист, и следом распахнулось окно меняльной конторы. Восток живет своей жизнью, а глупый белый идет и не представляет, что все эти события связаны между собой и что в центре их хитросплетений — он сам.

Десять лет назад я и был нормальным, восторженным первооткрывателем чужих вселенных. На подходе к королевскому дворцу меня встретил молодой человек в сияющей белизной рубашке с короткими рукавами и, грустно взглянув на мою потемневшую от пота майку, спросил: «Господин идет во дворец?» При этом брови его скорбно поднялись и на лбу пролегла вертикальная складка.

От печального юноши я узнал, что в городе объявлен траур по поводу смерти королевы-матери и впервые за двести пятьдесят лет королевский дворец закрыт для экскурсий. Впереди и впрямь виднелись наглухо задраенные ворота с огромным увитым цветами портретом пожилой женщины. При взгляде на портрет мое лицо тотчас же приняло сочувственно-скорбное выражение.

Стоило мне мысленно согласиться с раскладом, предложенным судьбой в лице добровольного гида, как тотчас все вокруг завертелось: в метре от меня остановился моторикша или, как их здесь называют, «тук-тук», и вдруг оказалось, что я уже еду на почему-то бесплатную экскурсию по Бангкоку. При этом водитель ни слова не знал по-английски и молча возил меня по раскаленному городу! Через десять минут в буддийском храме я столкнулся с еще одним молодым человеком, который представился сыном владельца мебельной фабрики. От него я узнал о Всемирной ярмарке сапфиров — единственном легальном способе избежать гигантской трехсотпроцентной вывозной пошлины на камни. «Сегодня последний день работы!» — сказал молодой фабрикант и, усевшись в белый «мерседес», навсегда исчез из моей жизни. И всё — ни нажима, ни уговоров! Но мир вокруг меня крутился все быстрее — до закрытия Всемирной ярмарки оставались считанные часы. Все было рассчитано до мелочей! Через минуту этот круговорот выбросил мне навстречу немецкого бизнесмена — таиландца, конечно! — который только что вернулся с ярмарки и спешил на самолет, чтобы увезти с собой пять сапфиров. В Германии они принесут ему не менее двадцати тысяч долларов чистой прибыли! На быстро раскрытой смуглой ладони загадочно мерцали пять голубых камней. И их сияние проникло мне в душу.

К этому моменту я уже себе не принадлежал. До сих пор даже не помышлявший о покупке драгоценностей, я неожиданно оказался в двухэтажном деревянном сарае с висящей на гвозде табличкой «Всемирный торговый центр». Но даже это меня не озадачило! Со стороны я, наверное, напоминал голубя, которого мальчишки ведут по просяной дорожке к петле, разложенной на асфальте. С важным видом и чувством собственного превосходства — обязательными атрибутами белого человека, оказавшегося среди туземцев! — я лениво поклевывал зерно.

Пожилой ювелир в окружении двух роскошных девиц — то ли эскорта, то ли телохранителей — раскрыл чемодан-складень, и я почувствовал себя Али-Бабой, забравшимся в пещеру к разбойникам. А разбойники только того и ждали! Сквозь тонкие золоченые очки они спокойно следили за тем, как я разглядывал камни. Я же тем временем уже не только интересовался ценами, но даже пытался торговаться!

Тогда, в Таиланде, я убедился, что наивное лукавство белого человека — не более чем детский лепет в сравнении с дьявольской хитростью восточных людей. Позже мне открылась и другая сторона медали: не только белый человек плохо себе представляет туземца, но и этот последний часто видит сахиба в неверном свете. К примеру, поздно седеющие люди Востока видят в седине признак благосостояния. Может быть, именно из-за цвета волос я и показался сапфирным мафиози почтенным голубем при деньгах. Они ошиблись в главном — денег у меня не было!

— Это не страшно, — бодрился ювелир. — Недолго и в гостиницу съездить, машина под окном!

Под окном стоял тот самый белый «мерседес», на котором за час до этого уехал «сын мебельного фабриканта». А денег у меня не было и в гостинице. Трехчасовая восточная комбинация закончилась ничем.

— Но ведь у вас такой дорогой фотоаппарат! — почти с отчаяньем завопил напоследок ювелир, и девицы, как две овчарки, подались вперед.

— Я журналист, фотографирую… — Впервые за весь день мне показалось, что что-то происходит не так. И я повел объективом в направлении драгоценностей.

При слове «журналист» девицы отступили, и взгляд торговца (а вместе с ним и сапфиры в чемодане-складне) потускнел. На выходе из «Всемирного торгового центра» я не нашел свой «тук-тук» — похоже, рикша уже знал о провале операции.

Вечер я провел в разговорах с хозяином отеля.

— Неужели вы не знаете, что пошлин на вывоз не существует? — удивился таиландец, выслушав рассказ. — Всемирная ярмарка сапфиров — это же выдумка двадцатилетней давности! На нее каждый год попадаются тысячи туристов.

Я молчал, потрясенный открывшейся истиной. Но и это было не все! Хозяин отеля достал из шкафа путеводитель по Бангкоку и отыскал фотографию того самого места, где ко мне подошел молодой человек со скорбным выражением лица. На снимке ворота дворца также были закрыты, и рядом висел портрет уже виденной мной пожилой дамы. На титульном листе путеводителя я отыскал год выпуска — 1988.

— Сколько же времени длится у вас траур? — безнадежно спросил я, уже догадываясь об ответе.

Мой добрый консультант по единоборствам с Востоком молча вышел из комнаты и вернулся, держа на ладони небольшой сапфир с серебряной петелькой для цепочки.

— Это чтобы в следующий раз вы не ломились с черного хода туда, где открыт парадный, — сказал он с учтивой улыбкой и протянул мне подарок. — И на добрую память о Таиланде!

Я был смущен и неловко пытался отказаться, но мой собеседник уже не слышал: его отвлек телефонный звонок. Он снял трубку и медленно, как взрослый ребенку, объяснил кому-то на другом конце провода, что из-за Всемирной ярмарки сапфиров свободных номеров в гостинице нет, но для семейной пары из Швеции он что-нибудь обязательно придумает.

За годы путешествий по миру я многому научился. Например, не доверять излишне любезным людям и всегда помнить о том, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Но, судя по всему, впереди меня ждет еще много открытий. В том числе и в понимании загадочной восточной души.

В Москве я оказался на следующий день. Разбирая рюкзак, наткнулся на крошечную обшитую бархатом коробочку: с белой шелковой подушечки на меня смотрела пара одинаковых розовых жемчужин. Сколько ни старался, так и не вспомнил, как они ко мне попали: Ахмед ли незаметно положил серьги в рюкзак, или я сам в порыве гнева машинально унес их с собой.

 

Неси это гордое Бремя

[41]

вместо эпилога

Истерзанные индийской жарой тело и душа жили ожиданием прохлады. Кто знал, что тридцать градусов в Москве страшнее, чем пятьдесят в Дели! Я шагал по раскаленному асфальту и чувствовал себя солдатом Киплинга, вернувшимся из похода и осматривающим родные просторы.

С родиной, надо сказать, было не все просто. После полугода передвижения на поездах, автобусах, мото- и велорикшах оказалось, что я боюсь метро и не могу себе позволить такси. А рикш в Москве не было, хоть мне все время и чудились в уличном шуме их вопли и зазывания. К тому же я никак не мог избавиться от привычки ходить по тротуару с левой стороны — а посему мне вслед неслась брань тех, кто в Индию не ездил и воспитывался в «правостороннем» каноне.

Я брел по Тверской в разбитых сандалетах, в видавших виды шортах, в майке с надписью «Ладакх — вершина мира» и был похож на темнокожего бомжа. По сторонам проплывали магазины со сногсшибательными витринами, бордели, замаскированные под ночные клубы, и скрытые от глаз офисы, в которых днем и ночью шел «большой распил». С утра цена на нефть взяла очередной рубеж, и по этому поводу сирены снующих взад-вперед машин со спецномерами ревели с особой торжественностью. Я чувствовал себя бессердечным выродком, оторванным от забот своей родины, — все это меня никак не касалось. Передо мной в мареве над асфальтом покачивались то горы, то пляжи, а на месте раскаленного солнца полыхал огромный знак «Ом».

После полудня, когда на улице стало совсем уже нестерпимо душно, я, сам не знаю почему, зашел в возникший на пути храм. Внутри было сумрачно и прохладно. Словно Господь решил позаботиться о своих чадах и начал с того, что прикрутил фитилек и умерил температуру в котле. Но никого, кроме меня, в храме не было! Значит, прохлада, и полумрак, и покой, и обещание чего-то важного — все это устроили специально для меня. Я склонился перед Господом с благодарностью за передышку и неожиданно почувствовал чей-то взгляд. С едва различимой в сумраке иконы на меня смотрела моя бабушка.

— Вернулся? — спросила она и покачала головой, как во времена моего детства.

Я молча кивнул, потом одну за другой запалил три свечи и поставил рядом с иконой. Языки пламени затрепетали на сквозняке, и бабушка улыбнулась.

— Хорошо дома… А ведь все равно уедешь?

— Уеду, — тихо ответил я. Мы помолчали, как два человека, давно не видевшие друг друга и не знающие, с чего начать разговор.

— Зайди, Мишенька, перед дорогой, — сказала бабушка и потянулась, чтобы погладить меня.

— Зайду, — буркнул я, будто подросток, застеснявшийся бабушкиных нежностей, и направился к выходу. Уже в дверях подумал, что во всей Москве не найдется двух других столь же одиноких людей, как я и моя бабушка. Это было грустно. Но и, как ни странно, весело тоже. Потому что, чем более ты одинок, тем меньше у тебя привязанностей. Однажды записавшись в бродяги, ты зачеркнул свой адрес, забыл про возраст, и даже кожа твоя потеряла свой цвет. Ты стал белым для черных и черным для белых.

«Вот и прекрасно!» — сказал я сам себе, щурясь от яркого солнечного света. Потом еще раз обернулся на храм и, как положено солдату Киплинга, пошел куда глаза глядят, напевая себе под нос:

Неси это гордое Бремя — Ты будешь вознагражден…
Неси это гордое Бремя — Ты будешь вознагражден…
Неси это гордое Бремя — Ты будешь вознагражден…

 

P.S

После того как поставлена последняя точка, хочется поставить еще две. Ибо будет невежливым закончить книгу, не поблагодарив тех, кто заслуживает благодарности, и не извинившись перед теми, кто может почувствовать себя обиженным.

В первую очередь мне хотелось бы адресовать свои извинения буддистам, индуистам, ученым-индологам и вообще людям, лучше меня знающим Индию, за ошибки, которые я невольно мог допустить в тексте. Извинением мне может служить отсутствие какого бы то ни было злого умысла и безмерная любовь к стране, о которой я взялся написать эту книгу. Еще я прошу прощения у тех, с кем встречался в пути, но о ком ни словом не упомянул в своих записках.

И наоборот, мне приятно поблагодарить всех тех, кто подарил мне частицы своих жизней, чтобы я из них слепил рассказы. Надеюсь, друзья, я не злоупотребил вашим доверием! И наконец, я хочу сказать спасибо Светлане Мартынчик, Борису Локшину и Ольге Сокол, на разных этапах создания книги поддержавших меня и ее.

Вот теперь все точки над Индией и впрямь расставлены. И можно отправляться в новое путешествие.

Ссылки

[1] Курс индийской валюты — 44 рупии за 1 доллар США. — Здесь и далее примеч. ред.

[2] Бидис — сигареты из резаного табака, завернутого в табачный лист.

[3] Ступа — буддийское культовое сооружение, символ пути к просветлению.

[4] Паринирвана — состояние окончательной нирваны, наступающее с физической смертью просветленного существа.

[5] — Согласны?

[5] — Конечно (нем.).

[6] Лингам — фаллический символ в культе Шивы, олицетворяет физическую силу, космическое созидание и обновление жизни.

[7] Экстази — психоактивный наркотик на основе метилдиоксиметамфетамина (MDMA); разработан в 1912 г.

[8] «Lonely Planet» — «Одинокая планета», самый популярный путеводитель для путешественников-одиночек.

[9] Райта — местная разновидность кефира.

[10] Аюрведа — медицинско-философская оздоровительная система, буквально — «искусство жить».

[11] Мирослав Зикмунд, Иржи Ганзелка — чешские путешественники, обогнувшие земной шар на автомобилях «Татра».

[12] Донгария — одно из племен штата Орисса, прославившееся изготовлением плотной хлопковой ткани, окрашенной индиго, прототипа денима.

[13] Бонда — одно из древнейших индийских племен, ныне насчитывает порядка 5 тысяч человек.

[14] Самоса — жареные пирожки с овощной начинкой.

[15] Тали — традиционное индийское блюдо: рис и лепешки, к которым отдельно подают множество соусов, приправ и маринадов.

[16] Ганеша — «повелитель полчищ», одна из центральных фигур индуистского пантеона, бог мудрости; изображается с головой слона.

[17] Табла — классический индийский ударный инструмент.

[18] Бабу́ — уважительное обращение к человеку с положением в обществе (в частности, к белым).

[19] Ласси — традиционный прохладительный напиток, взбитая смесь йогурта с водой и специями или фруктами.

[20] Пранайяма — система дыхательных упражнений в йоге.

[21] Кшатрий (от санскр. кшатра — господство, власть) — одно из четырех основных древнеиндийских сословий, военно-племенная аристократия.

[22] Мандир — «дом бога», место поклонения последователей индуизма.

[23] Даршан — ритуал получения сокровенных знаний от просветленного учителя.

[24] Кокан — специальная набедренная повязка, состоящая из небольшого куска материи и тонкой веревки, опоясывающей бедра.

[25] Исикава Такубоку (1886–1912) — японский поэт, прозаик и критик, оказавший большое влияние на развитие современной поэзии танка.

[26] Курта — длинная безрукавная рубашка; дхоти — традиционная мужская одежда, напоминающая шаровары.

[27] Пуджа — религиозный индуистский ритуал.

[28] Масала-чай — чай со специями; в разных регионах Индии используют имбирь, корицу, гвоздику, кардамон и др.

[29] Куши — прямоугольный мат, использующийся в качестве сиденья, стола или подставки.

[30] Момос — тибетское блюдо, аналог мантов, с мясной или овощной начинкой.

[31] «Пуп земли» — местное название Бостона.

[32] Випассана — один из наиболее распространенных методов медитации, буквально — «взгляд внутрь».

[33] Дерево бодхи — один из важнейших символов в буддизме; дерево, под которым на Будду Шакьямуни снизошло просветление.

[34] Чапати — круглые пресные лепешки.

[35] Курд — творожный крем со специями или фруктами.

[36] Никола Сакко и Бартоломео Ванцетти — рабочие-анархисты, казненные на электрическом стуле в 1927 году.

[37] Чулум, чилам — глиняная курительная трубка.

[38] Пашмина — пух гималайской козы, а также шали из него.

[39] Садху — в индуизме аскет, поклоняющийся Шиве и давший обет отшельничества и странничества.

[40] Гомпа — буддийский монастырь.

[41] «Неси это гордое Бремя» — цитата из стихотворения Р. Киплинга «Бремя белого человека» ( пер. А. Сергеева).

Содержание