Сгинул вечер субботы. Как колесо по собаке прокатилось воскресенье, ознаменованное истеричными воплями доллиной мамы и поджатыми губами интеллигентоподобного четвертого доллиного отчима. Через каждые полчаса приезжала кардиологическая неотложка. Долька смотрела в окно, молчала, пальцем выводила на стекле слона. Стекло скрипело. Мамочка металась по гостиной, взвизгивала, взывала к Господу, стонала про позор и про «за что ей такое», клеймила нас научным словом «лесбиянки», многократно хваталась за сердце и падала на грудь сильному мужчине, прихваченному с собой исключительно с этой целью. Больше он ни на что не годился. Потом я их-таки выставила, несмотря на сочувствие ее материнскому горю. Прибегала Катюха, принесла бананы и огурец.
В понедельник Долька пошла сдаваться в больницу. Я провожала. Больница попалась навороченная, в приборах и дизайне. Мы стояли в сияющем чистотой коридоре (Долли — уже в халате), держались за руки. Было невыносимо стыдно оставлять ее здесь одну, но жаждущие унитазов клиенты, наверное, уже топтали моего начальника.
— Обещали через две недели выписать, — сообщали она.
— Я приеду.
— Иди, опоздаешь на самолет, — сказала она, не отпуская моей руки.
— Пошла, — ответила я и пошла, потом обернулась. Долька в слишком коротком для нее халате светилась среди белых стен рыжим одуванчиком в сугробе. Я это запомнила.